Посвящаю эту книгу всем, кто меня любил и, тем самым, сделал мою жизнь возможной: бабушкам, папе и маме, брату, жене, сыну Мише, своим друзьям.
Вступление
Написать эту книгу меня побудил тот интерес, который привлекли мои скромные публикации в журнале «Сноб». Не являясь ни профессиональным писателем, ни философом, я бы никогда не подумал, что мои раздумья могут быть интересны кому то за пределами узкого круга друзей. Однако каково же было мое удивление, когда я начал встречать людей, которые узнавали меня по этим публикациям. Еще большей радостью были положительные отзывы профессионалов, среди которых громче всех звучал голос Александра Иличевского. Очень продуктивными были дискуссии на «Снобе», следовавшие после публикаций моих эссе. И вот, я решился написать нечто когерентное.
То, ради чего написаны эти записки, выходит далеко за рамки моей биографии. Однако, оказалось, что людям намного проще воспринимать идеи общего характера, если они пересыпаны фактами и анекдотами из жизни. И вот, несмотря на то, что главным для меня здесь является философия, воспринятая через призму моей науки – физики, мне придется много писать о себе самом и о замечательных людях, которых мне довелось встретить в жизни. Жанр этой книги можно охарактеризовать, как опыт философской биографии. Путеводной звездой на моем писательском пути служит книга «Самопознание» Николая Бердяева. Разумеется, я рассчитываю на снисхождение читателя и надеюсь, что меня не обвинят в том, что я пытаюсь встать в один ряд с великим философом.
Глава 1. Детские впечатления.
Самым большой удачей своей жизни я считаю то, что я счастливый человек. Видя вокруг себя столько неудовлетворенности, злости, зависти и разбитых надежд, я часто задумывался, какие факты жизни так удачно повлияли на мой характер. Конечно, есть какие-то факторы, о которых я имею слабое представление, такие, как наследственность, так что буду говорить только о том, что знаю.
Первым и основным фактором, конечно, была любовь моей семьи. В раннем детстве я был, главным образом, на попечении у бабушек (одна из них, баба Тоня, была бабушкой по маме, а другая – баба Кава (Клава, конечно, но я так говорил) – ее теткой). Они во мне души не чаяли, хотя баба Тоня и держала меня в относительной строгости. Жили бедно, в тесноте, но я как-то не понимал этого тогда. Главное была любовь, теплота и происходившее от нее чувство защищенности. Я помню, пару раз между родителями произошли скандалы. Это была страшная травма для меня. Не представляю, что переживают в наши дни дети при постоянных разводах. Только в лживых голливудских фильмах присутствуют эти все понимающие мальчики и девочки, курсирующие между новыми семьями своих пап и мам.
Пару слов о моей семье. Мой папа был инженер-конструктор, мама – врач-педиатр, бабушка Тоня до пенсии преподавала историю в школе, баба Кава работала на макаронной фабрике. Тетки со стороны мамы (ее родня тоже жила в Самаре и наши семьи были тогда близки) были все врачи. Все, как в песне Вероники Долиной:
Там мама доктор, папа инженер,
Колец не носят, на работу ездят,
Там нянечка на сретенский манер
Неграмотная, лоб украдкой крестит...
В моей семье не было ни диссидентов, ни даже людей религиозных. Были просто порядочные, честные люди. И они заложили во мне основы тех ценностей, которыми я живу. «Мать праведна – ограда камена», говорит ныне забытая русская пословица.
Когда мне было семь лет, на свет появился мой младший брат Саша, с которым мы до моей эмиграции были очень близки.
Вторым важнейшим фактором была дача. Детские ясли, в которых работала мама, каждое лето выезжали на дачу, а вместе с ними и семьи некоторых сотрудников. Дача эта была бывшим поместьем, размер ее (так мне до сих пор кажется) был колоссален. Там были аллеи берез, вязов и дубов, огромный виноградник, плантации вишни и сливы, десятки яблонь самых разных сортов, огороды, кусты крыжовника, смородины и малины. И огромное количество цветов; садовник наш (он был молдованин, с подходящей фамилией Градинарь, т.е. «садовник») любил цветы. Над цветами вилось огромное количество бабочек и стрекоз. Все это поражало мое воображение, воспоминания эти драгоценны для меня до сих пор. Я и сейчас часто в своих воспоминаниях брожу по дорожкам и закоулкам этого райского сада... Его уже нет. Когда мне было 14 лет, сад вырубили и на его месте построили несколько уродливых пятиэтажек, а пространство между ними залили асфальтом. Где стол был явств, там гроб стоит...
Игрушек в годы моего детства было мало, да и жили мы бедно. Поэтому я делал игрушки для себя сам, что, как я теперь понимаю, было счастьем. На даче для этого были все условия: у садовника была столярная мастерская, бесхозных деревяшек полно. Мы (т.е. я, дети садовника и еще пары других сотрудников) делали себе из дерева мечи, модели самолетов, лепили целые армии из пластилина и устраивали сражения. Вся дача с ее бесконечными зарослями принадлежала нам. Фруктов, ягод, овощей – сколько хочешь. Красавица Волга – почти рядом, пешком до нее было около километра. Веселое, счастливое детство, где нашим творческим силам был дан полный простор.
Разумеется, никакой философской рефлексии у меня тогда не было, я просто наслаждался жизнью в полную силу. Однако вот это ощущение природы, как чуда, как тайны, как двери в какой то еще более волшебный мир, оно возникло в детстве и более меня уже не покидало. В детстве оно было радостным, с годами стало ближе к тому, что в своих гениальных стихах выразил Лермонтов.
Когда волнуется желтеющая нива,
И свежий лес шумит при звуке ветерка,
И прячется в саду малиновая слива
Под тенью сладостной зеленого листка;
Когда, росой обрызганный душистой,
Румяным вечером иль утра в час златой,
Из-под куста мне ландыш серебристый
Приветливо кивает головой;
Когда студеный ключ играет по оврагу
И, погружая мысль в какой-то смутный сон,
Лепечет мне таинственную сагу
Про мирный край, откуда мчится он, —
Тогда смиряется души моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе, —
И счастье я могу постигнуть на земле,
И в небесах я вижу Бога...
M.Ю. Лермонтов, Февраль 1837
Медитация. Здесь я позволю себе прервать на несколько минут повествование о себе (я это и далее часто буду делать, так эта книга и задумана, моя жизнь здесь служит лишь цементом, скрепляющим серию медитаций), чтобы поразмыслить над этими стихами. Впрочем, тот, кому это не интересно, может данное рассуждение пропустить.
Итак, немного о Лермонтове. Как известно, Лермонтов был человеком чуждым экзальтации, склонным к грусти и меланхолии. При этом он был наделен недюжинной интуицией: довольно детально описал свою смерть («В полдневный жар, в долине Дагестана...») и в существенных подробностях предсказал русскую революцию («Настанет год, России черный год, когда царей корона упадет...»). О чем же он пишет в этом стихотворении, и, особенно, как тут нужно понимать последнюю строчку? Рискну предположить, что поэт тут без всякой задней мысли высказывает чувство, хорошо знакомое многим из нас. Да ради этого самого чувства мы покидаем свои благоустроенные дома, тратим силы, время, деньги для того, чтобы уйти подальше от суеты городов, от общества себе подобных, от политики и т.п. Просветляющее, умиротворяющее чувство, связанное, по-видимому, с ощущением нашей встроенности в некое осмысленное единство. Оно естественно возникает в человеке, находящимся наедине с природой, хотя большинство из нас теперь не связывает это чувство с присутствием Божества. Нам настойчиво внушают, что ощущение такого присутствия есть детская иллюзия, окончательно развеянная достижениями науки.
Очевидно, Лермонтов не боялся показаться ребенком и выразил свое непосредственное ощущение в своих стихах. Должны ли мы простить ему его наивность на том основании, что разница в знаниях ученых его времени и нашего настолько разительна? Сколько, вообще, нужно знать, чтобы объявить Бога детской иллюзией? Михаил Юрьевич, наверняка, был достаточно просвещенный человек и знал о законах природы (рискну добавить, что знания Лермонтова по этому вопросу наверное не уступали знаниям сегодняшних гуманитариев). Знал, наверное, и про знаменитый ответ великого математика Лапласа Наполеону, спросившего того, какое место в его системе механики занимает Бог, на что Лаплас ответил, что не нуждается в этой гипотезе. Правда, Лермонтов жил до теории Дарвина, но и после того, как эта теория была опубликована, многие поэты, как, например, Владимир Соловьев, Федор Тютчев или Афанасий Фет, выражались подобным Лермонтову образом. Философ Владимир Соловьев даже принял теорию Дарвина с большим энтузиазмом, оставшись при этом глубоко религиозным человеком и даже мистиком. А были атеисты, жившие за 2000 лет до теории Дарвина, вот как, например, римский поэт Лукреций Кар, написавший поэму «О природе вещей».
Отложим пока в сторону эти вопросы, к которым я еще буду неоднократно возвращаться в ходе повествования, и двинемся дальше.
Не все, конечно, были розы. Одно из мощнейших и глубочайших впечатлений моей жизни связано со случаем, происшедшим со мной, когда мне было семь лет. Мы только что перебрались на новую квартиру. До этого вся наша семья (я, папа, мама, две бабушки и, в последний год, еще и мой новорожденный брат Саша) жила, вернее ютилась, в отдельном одноэтажном домике. Домик этот, хотя и расположен был на тенистой и зеленой улице и имел огромный двор, был сам по себе чрезвычайно мал. Я помню, что когда Саша появился на свет, не нашлось даже места, где бы мне можно было поставить кровать. Спать я ложился на папином письменном столе. Новая квартира тоже была не Бог весть как велика, но место для моей кровати нашлось. Другой существенной переменой было то, что дом, в который мы переехали (он, кстати, был старой постройки и находился в историческом центре Самары), был многоквартирным и там жили дети моего возраста. И вот, очень скоро от одного из них я услышал, что я «жид». С евреями мое происхождение не имеет ничего общего, фамилия моя, хотя и редкая и странно звучит для русского уха, но не еврейского, а чисто украинского происхождения (папа мой был обрусевшим украинцем, как и все его многочисленные братья и сестры). В семье моей никаких шуток или анекдотов, замешанных на национальностях, я никогда не слышал. Поэтому я не подозревал, что человека можно судить не на основании его личных качеств, а на каких-то других основаниях. Разумеется, в семь лет я это все так не формулировал, но интуитивное понимание того, что людей должно судить только по их личным достоинствам, у меня было. Однако, Саша Господарев (так звали моего оскорбителя), очевидно уже меня ненавидел (именно так, семилетний мальчик!), совершенно ничего обо мне не зная! Так, на своей собственной шкуре я понял всю дикость и абсурдность антисемитизма (и, шире, расизма, конечно, с другими его проявлениями мне придется столкнуться позже в Америке). Более глубокое понятие об его истоках я получил, подслушав разговор родителей Господаря. Они обсуждали с соседями моих папу и маму, которых они тоже, кстати, не имели времени узнать: «эти папаши и мамаши с дипломами». И вот, чтобы мне ни говорили о «плохих евреях», я твердо знаю: основа антисемитизма есть комплекс неполноценности, замешанный на зависти дурака к умному. Поэтому чувство это прежде всего позорно для того, кто его в себе взрастил. Антисемит самим фактом своего антисемитизма признается в своей неполноценности. И вот ваш портрет, господа кураевы, вот ваш портрет, журналисты британской «Гардиан», хоть внешне вы, может быть выглядите и не так, но вот ваша внутренняя суть, изображенная великим русским писателем:
«Низкий человек, на обезьяньих кривых ногах, в разорванном пиджаке, в разорванной манишке, сбившейся в сторону, опередил других, дорвался до Персикова и страшным ударом палки раскроил ему голову. Персиков качнулся, стал падать на бок, и последним словом его было:
- Панкрат... Панкрат...
Ни в чем не повинную Марью Ивановну убили и растерзали в кабинете, камеру, где потух луч, разнесли в клочья...» (М. Булгаков. Роковые яйца)
Господарь не был последним, кто принял меня за еврея (или жида, если вам угодно). Меня часто принимали за него и евреи и неевреи. С другой стороны, те, кто знал меня получше, знали, что я русский (именно так, имея добрую половину украинской крови, культурно я, безусловно, русский). Я всегда относился к мнениям других по поводу своей этнической принадлежности с совершенным равнодушием, однако такое промежуточное мое положение позволяло мне делать любопытные наблюдения. Моя близость к евреям позволяла мне видеть их, так сказать, изнутри. Сразу скажу, что я не узрел ничего такого, что оправдало бы какое-то особенно плохое отношение к евреям, как группе. Может мне так в жизни повезло, но большинство евреев, с которыми я в жизни встречался, были люди интеллигентные, с интересами. Были, разумеется, и довольно противные персонажи, но я встречал таких в не меньшем количестве и среди других народов, а народов я за свою жизнь повидал немало. Я могу допустить, что некоторые качества, например, одесских евреев могут вызывать раздражение. Но жуть состоит в том, что антисемитизм доводит это раздражение до градуса ненависти, переходящей в беснование. На моих глазах антисемитизм буквально лишал разума и способности здравого суждения людей, во всех прочих отношениях нормальных и даже рассудительных. Думаю, что природа этого чувства демоническая, бесовская. Я считаю, что людям, склонным подпускать это чувство близко к сердцу (а повод найдется, какой-нибудь противный субъект типа Березовского всегда подвернется) нужно гнать его от себя, хотя бы в целях самосохранения. Материалистам, не верящим в темные силы, нужно пристальнее вглядеться в это явление.
Глава 2. Призвание
Мое открытие физики, как жизненного призвания, пришло ко мне внезапно. Мне было 15 лет, учился я, хотя и в прекрасной математической школе, но не так чтобы очень хорошо. Учителя ругали меня за лень. И вот однажды на уроке физики, который, кстати, вела довольно среднего таланта учительница, мне задали задачу следующего содержания. Пуля, скорость и масса которой известны, попадает в кусок льда, находящийся при данной температуре, и застревает в нем. Требуется определить, сколько льда растает. У меня было достаточно знаний, чтобы без труда решить задачу. Однако сама постановка ее поразила меня и поражает до сих пор. На моих глазах зримое движение пули, ее стремительный полет в одном направлении, превращались в медленное растекание мокрой лужи. Эта была метаморфоза, превращение одной формы в другую. Два совершенно непохожих внешне явления были связаны друг с другом, и физика открывала мне эту связь, скрытую для обычного глаза. То, что было закрыто для взгляда внешнего, открывалось внутреннему взгляду, взгляду ума.
Я решил задачу у доски, получил первую свою пятерку по физике и полюбил предмет на всю жизнь. С тех пор я всю жизнь только и делал, что решал задачи. В школе я перерешал все приличные задачники по физике и математике, разумеется, далеко выходя за пределы школьной программы.
Пару слов о школе. Когда я был в 7 классе, нашу школу № 63 преобразовали в математическую, устроив там, на каждом потоке один обычный и три математических класса. В математический класс нужно было сдать экзамен. Я безмерно счастлив, что сдал его, как впоследствии и бесчисленное количество других экзаменов. Большая концентрация умных детей сразу преобразила атмосферу школы. Не нужно было стесняться быть умным, ум, талант, яркость пользовались уважением и каждый из нас расцвел. Учителя были разные, и отличные, и хорошие и так себе. Но дети, дети были лучше всех. Я до сих пор в контакте со многими из моих школьных друзей.
Чего мы только не делали в школе: и фильмы снимали (тогда это было нелегко, техника была не та), и стихи писали наперебой (мы называли их «саги», стишки эти были по преимуществу сатирического содержания), а я еще и рисовал комиксы.
Может создаться впечатление, что я сторонник свободного обучения, когда ребенку все предоставляется открывать самому. Это не так; я думаю, что такое обучение хорошо только на начальной стадии, когда речь идет о формировании интересов. Формальное обучение совершенно необходимо, начинаться оно должно с таблицы умножения, знания которой никакой калькулятор не заменит, с усвоения правил грамматики и так и идти дальше от простого к сложному. Нельзя учить ядерную физику, не изучив простой механики, не порешав всласть задачи о столкновении шаров, бросании камней и т.п. Может быть кварки и черные дыры интереснее движения воды по трубам, но понять в них НИЧЕГО НЕЛЬЗЯ, пока не усвоишь вещей более элементарных. Позже, когда я оказался в Англии, я был совершенно шокирован, взяв в руки английский «учебник» физики, по которому учился мой сын. Там вся метода обучения была поставлена с ног на голову «прогрессивными» педагогами. Если бы у меня были такие учебники, я а.) никогда бы не заинтересовался физикой, б.) никогда бы не научился делать в ней ничего практического, не научился бы даже решать задачи.
В знаниях должна быть система, иначе все заученное будет скоро забыто. Знания без системы есть куча мусора. Великий математик Леонард Эйлер говорил, что высшее образование это то, что остается, когда все, чему нас учили в университете, мы уже забыли. Что же это такое, как не метод, знание не деталей, но принципов, по которым можно восстановить забытое или, в случае необходимости, выучить его заново.
Надо сказать, что я интуитивно эти вещи понимал и с энтузиазмом решал задачи, как по математике, так и по физике, далеко выходящие за пределы школьной программы. Однако, и это очень важно, мои учителя не мешали мне в моих стремлениях, то, что я делал сам, не шло в разрез с их идеалами. Низкий им поклон до земли и, прежде всего, моей учительнице математики Виктории Самсоновне Исахановой, которая до сих пор преподает в моем родном городе Самаре (тогда он назывался Куйбышев). Она беспощадно ставила нам двойки и держала стандарты высоко.
Было ясно, что после школы я буду поступать в Московский физико-технический институт (МФТИ), самый лучший, на предмет физики, вуз страны. Все это было очень непросто, такому домашнему мальчику, как я, приходилось уезжать от любящей семьи, жить от нее за 1000 километров. Тогда, в 70-х годах прошлого века, средства сообщения не были так совершенны, как сейчас, а зарплаты и стипендии не позволяли часто кататься взад вперед из Москвы в Самару, где жила моя семья. Но физика уже всецело захватила меня и я был готов на все.
Глава 3. Физтех. Студенческие годы
Я поступил на Физтех в 1971 году. Поступать на самый престижный факультет (Общей и Прикладной Физики или, сокращенно ФОПФ) я не решился, все таки я был провинциальный мальчик. Поступил на «Кванты» (ФФКЭ, факультет Физической и Квантовой Электроники). Конкурс был 18 человек на место, четыре экзамена (письменные и устные математика и физика), сочинение и собеседование. Я набрал 18 из 20. Официальный антисемитизм не был тогда еще совершенно формальным, каким он стал семь лет спустя, когда на Физтех пытался поступить мой брат. В 1971 году, факультетскому начальству, по видимому, было достаточно знания, что я не еврей (а они там все были украинцы и, наверное, понимали, что к чему). В 1978 уже нужно было отчитываться куда то наверх, где на слово не верили. Тогда за подозрительную фамилию срезали на устных по два балла, а за отчество один. Мне повезло, я оказался в нужном месте в нужное время. И прошел.
Не знаю, как сейчас, а тогда Физтех был потрясающим местом. Скажу без преувеличения, более серьезной подготовки я нигде не видел, хотя судьба заносила меня и в Принстон, и в Гарвард, и в Оксфорд, где я сам преподавал физику 9 лет. Целых пять лет учебы, включая практику в базовых институтах, плюс год на диплом. Всестороннее изучение физики и математики. У нас было много свободы, посещение лекций не было обязательно, на экзаменах можно было пользоваться любой литературой (и правильно, т.к. задачки давали такие, что надо было думать и переписать ответ из учебника было невозможно). В общем то все в конечном итоге было рассчитано на творческого человека, на увлеченного студента. Тех, кто не умел пользоваться системой, выгоняли. Таких, в общем, было не много, все таки сказывался первоначальный суровый отбор.
Дозволив свободу, начальство, как это всегда случается, старалось, где возможно, ее отобрать. Ненаучные интересы не поощрялись. Мы были окружены стукачами. Помню такой случай: сидим мы четверо или пятеро в нашей комнатушке в общежитии, громко и увлеченно о чем то кричим, вдруг – под дверью две тени. Один из нас резко вскакивает, распахивает дверь, на пороге, с разинутым ртом – какой то тип. Бедняга опешил от неожиданности, наконец нашелся: «Ребята, вы слишком громко кричите». Так его с тех пор и прозвали: Две Ноги. Особенно следили за чтением всякой вольнодумной литературы. Я помню, моего друга Мишу Фейгельмана, стукач застал за чтением «Гадких лебедей» Стругацких и у Миши потом были неприятности.
Проректором Физтеха по науке (!) был в мое время некто Кузмичев, толстопузый дядя с физиономией и ухватками хама. Говорили, что во время войны он служил в заградотряде. Все деканаты, особенно на уровне замдеканов, были заполнены омерзительными держимордами и лакеями.
Стукачи обыкновенно таились, но случалось, хоть и очень редко, что кто-то из них зарывался. Помню, один из них стал открыто шантажировать студентов, воровал письма и т.п. И вот, студентам удалось собрать на него досье и поставить вопрос об исключении его из комсомола, что влекло за собой автоматическое исключение из института. Я помню одну фразу из обвинительного заключения: «использовал чайники для нужд, исключающих дальнейшее употребление». Шантажиста таки выгнали, но инициаторам гонений деканат за павшего стукача отомстил: все они получили плохое распределение (если кто не знает, в СССР после окончания вуз устраивал, вернее посылал, «распределял» студента на работу).
Помню еще одно комсомольское дело, - «Дело о справлении естественных надобностей на памятник Юрию Долгорукому».
Какой-то тщедушный студентик отобедал на сэкономленные деньги в ресторане «Арагви», и, забыв первую заповедь туриста о том, что мимо туалета проходить нельзя, вышел на прилегающую к ресторану площадь. Тут его настигла нужда, а дальше, по его словам, было так: «Вижу – памятник, я за него зашел...» Как читатель помнит, памятник находится посреди площади. Помню, декан наш орал (это уже было, когда я перебрался на ФОПФ): «Напился, для меня он – не физик!» Комментарии излишни. Парня исключили.
«Помню я Петрашевского дело,
Нас оно поразило, как гром,
Даже старцы ходили несмело,
Говорили чуть слышно о нем».
Первые три года на Физтехе, пока я учился на Квантах, ничего, кроме учебы, я не видел. Ребята там были, все таки, довольно серые, за исключением блистательного Алеши Бударина. Бударин по кличке Бу был выпускником второй московской школы («второй синагоги»), самой тогда лучшей в Москве. Ее, кажется, где то году в 70-м разогнали, вернее «реформировали», выгнав наиболее либеральных учителей. Бу был любопытной смесью: отец его был донской казак, а мать еврейка. И выглядел он соответственно: волосы, как проволока, цвета воронова крыла, чуб, падающий на глаза, глаза какого то ярко стального цвета, нос крючком, прямо чистый Гришка Мелехов, да только вот статью не вышел – худой, грудь узкая и страшно нервный. Бу начал просвещать меня насчет сущности советской власти. А дальше по Юлию Киму:
Был я верный правоверный пионер,
«Широку страну родную» громко пел,
В комсомоле, скажем правду, господа,
Не оставил я заметного следа.
В коммунисты меня звали, - я не стал,
Стал обычный злоязычный либерал.
Кроме вымпела и флага на Луне,
За державу только стыдно было мне...
Я многим обязан Алеше в своем становлении, все таки я был провинциал, а он знал многое, что мне там в провинции было недоступно, и ум у него был живой и даром речи он был наделен. В начале 80-х пути наши разошлись и с тех пор я его не встречал.
К середине третьего курса мы с Бу поняли, что на Квантах нам больше невмоготу. Особенно ясно это нам стало после того, как мы побывали в одном из исследовательских институтов, где нам надлежало проходить практику (такие институты назывались «базами» и их существование было уникальной чертой Физтеха). Институт этот, кажется, назывался НИИ Прикладной Физики и занимался главным образом разработкой военных лазеров. Располагался он в конце шоссе Энтузиастов и состоял из трех колоссального размера корпусов. Один был старой сталинской постройки, этажей в шесть, другой был относительно новый небоскреб, а третий я помню плохо. От посещения «базы» нам более всего запали в душу две картины. Вот одна: огромный зал, в нем рядами стоят стулья, на них сидят женщины и сосредоточенно вяжут. Другая – крохотная комнатка, заставленная аппаратурой, в ней два человека с блестящими от энтузиазма глазами рассказывают нам о том, какими интересными вещами они здесь занимаются. Больше блестящих глаз во всех огромных корпусах мы не видели. Нам вспомнились тогда слова нашего замдекана: «Нам эйнштейны не нужны, нам нужны советские инженеры».
Я знал уже тогда, что существует и другое. Каждый год на физтехе проходил набор в теоргруппу – специальную группу студентов, склонных и способных заниматься теоретической физикой. Таким способом Институт Теоретической Физики (ИТФ) им. Ландау готовил себе молодые кадры. Про ИТФ я еще буду писать и много. Сейчас только скажу, что раз побывав на подготовительных занятиях в теоргруппу, я понял, что это место для меня. Однако, как оказалось, путь мой в Институт Ландау будет не прям.
Хорошо помню первый день занятий. Их вели молоденькие тогда аспиранты – Костя Ефетов и Гриша Воловик, оба теперь ученые с мировой славой. Задавали нам задачи, настоящие, пальчики оближешь. Вот, например, одна. Используя теорию возмущений, рассчитать энергетические уровни квантовой частицы в бесконечно глубокой потенциальной яме слегка эллиптической формы. Как же здесь использовать теорию возмущений, если разница между сферической и эллиптической ямами бесконечна, т.к. и та и другая бесконечно глубоки? Скажу сразу, что решение простое и в простоте своей бесконечно красивое: нужно сделать преобразование координат и тогда возмущением окажется разность в кинетических энергиях.
Итак, я снова остро почувствовал красоту физики.
И строгой физикой мой ум
Переполнял: профессор Умов.
Над мглой космической он пел,
Развив власы и выгнув выю,
Что парадоксами Максвелл
Уничтожает энтропию,
Что взрывы, полные игры,
Таят томсоновские вихри,
И что огромные миры
В атомных силах не утихли,
Что мысль, как динамит, летит
Смелей, прикидчивей и прытче,
Что опыт – новый…
– «Мир – взлетит!» –
Сказал, взрываясь, Фридрих Нитче…
Мир – рвался в опытах Кюри
Атомной, лопнувшею бомбой
На электронные струи
Невоплощенной гекатомбой;
Я – сын эфира. Человек,–
Свиваю со стези надмирной
Своей порфирою эфирной
За миром мир, за веком век.
Из непотухнувшего гула
Взметая брызги, взвой огня,
Волною музыки меня
Стихия жизни оплеснула:
Из летаргического сна
В разрыв трагической культуры,
Где бездна гибельна (без дна!), –
Я, ахнув, рухнул в сумрак хмурый, –
– Как Далай-лама молодой
С белоголовых Гималаев,–
Передробляемый звездой,
На зыби, зыблемые Майей…
В душе, органом проиграв,
Дни, как орнамент, полетели,
Взвиваясь запахами трав,
Взвиваясь запахом метели.
И веял Май – взвивной метой;
Июнь – серьгою бирюзовой;
Сентябрь – листвою золотой;
Декабрь — пургой белоголовой.
(Андрей Белый. «Первое свидание»)
Медитация. О красоте.
Когда-то казалось, что критерии для красоты довольно прочны и нужно лишь получить хорошее воспитание, чтобы научиться отличать красоту от уродства. Потом возникли другие теории, и теперь огромное множество людей придерживается мнения, что красота относительна.
В античной мифологии есть история о том, как покровитель искусств бог Аполлон был вызван на музыкальное состязание сатиром Марсием. Сатир проиграл и Аполлон содрал с побежденного кожу. Так дурной вкус был наказан весьма сурово. Сейчас в искусстве больше бьют, так сказать, рублем. Купил, скажем, Абрамович кучу мусора, с него за это шкуру не сдерут (хотя с нас он, может, уже и содрал). То есть наказание может и случается, но медленное, в виде одичания общества, порчи нравов и т.п. В силу медленности процесса многие люди просто не замечают или предпочитают не замечать перемен. Однако, наука есть область человеческой деятельности, где отступление от эстетических критериев имеет наглядный, быстрый и пагубный эффект. Тут все просто – не понимаешь красоты, будешь посредственным ученым и тайны природы тебе не откроются.
Благодаря такому своему очевидному и непосредственному действию, понятие красоты в науке утрачивает свою кажущуюся расплывчатость. Иначе как можно было бы руководствоваться таким понятием в естественных науках, таких как физика и математика? Ну, допустим, в математике «некрасивыми» теориями можно просто не заниматься, но ведь физика же призвана изучать окружающий нас мир, от которого никуда не денешься, что дано, то и изучай. Между тем критерии красоты играют в естественных науках немаловажную, а порой и первостепенную роль. То и дело слышишь: «Какая красивая теория! Какое элегантное доказательство! Ну, это не может быть правильно, т.к. совершенно некрасиво» и т.п. Казалось бы, что из того, что ученым одни теории нравятся, другие нет; какое отношение это может, имеет к правильности этих теорий? Тем не менее, имеет отношение.
Красоту в науке, так же как красоту в искусстве и природе, трудно рационально описать. Т.е. трудно набрать какое-то конечное число определений, которым должна была бы удовлетворять теория, чтобы быть красивой. Полезность в их число явно не входит, не ради пользы люди наукой занимаются. Тот, кто делает ее ради конкретного результата, как правило не добивается ничего. Нужен интерес, а он опять таки движется эстетическим чувством. Именно эстетическим, тем же самым, какое возникает при взгляде на прекрасную женщину, на прекрасную картину, на прекрасный пейзаж, наконец. И недаром такие ученые, как Эрвин Шредингер (один из творцов квантовой механики) и Ричард Фейнман, тоже внесший в ее развитие огромный вклад, писали свои формулы в присутствии обнаженной натуры. И сам я испытывал такое не раз. Эстетическое впечатление от внешнего предмета прямо таки ощутимо переходит внутрь и превращается в набор формул. Была красивая женская грудь или прекрасная бабочка, а стало решение математической задачи.
Но что тут я. Предоставим лучше слово великим. Говорит предсказавший существование антиматерии Поль Дирак: « Красоту в математике так же трудно формально определить, как и красоту в искусстве, но люди, изучающие математику, обычно не имеют затруднений с ее распознанием».
А вот слова Эйнштейна в разговоре с Гейзенбергом, записанные последним: «Если природа ведет нас к поразительно простым и красивым математическим формам – под формами я имею в виду согласованные системы гипотез, аксиом и т. д., – к формам, не встречавшимся доселе, мы не можем не думать о них иначе, как об «истинных», т.е. открывающих чистые черты природы... Вы, наверное, ощущали то же самое: почти устрашающую простоту и целостность соотношений, которые природа внезапно разворачивает перед нами и к которым мы ни в коей степени не подготовлены.»
Известны примеры, когда теория, выдвинутая ученым, наделенным особо острым эстетическим чутьем, и поначалу отвергнутая научным сообществом, как противоречащая эксперименту, в конце концов либо признавалась верной, либо находила применение где то в другом месте. Можно сказать, что красивые идеи не пропадают. В первом случае оказывалось, что эксперименты, противоречившие теории, были выполнены неряшливо и более аккуратные данные ее подтверждали.
Великие продолжают. Слово предоставляется открывателю законов движения небесных тел Иоганну Кеплеру, жившему за 300 лет до Эйнштейна:
«Теперь можно спросить, как эта способность души, которая не будучи вовлечена непосредственно в концептуальное мышление, и потому не имеет прошлого знания гармонических соотношений, тем не менее может распознавать то, что происходит во внешнем мире... На это я отвечаю, что все чистые Идеи, или архетипические образы гармонии, ... внутренне присутствуют в тех, кто их способен восприять. Однако они не являются сознанию посредством концептуального процесса, будучи скорее продуктом чего-то, напоминающего инстинктивную интуицию, присущую данным индивидуумам».
В разговор вступает великий швейцарский физик, друг Карла Густава Юнга , Вольфганг Паули: «Мост, соединяющий изначально неупорядоченный мир опыта с Идеями, состоит из определенных доисторических образов, существующих в душе –архетипов Кеплера. Эти доисторические образы не должно помещать в сознание или соотносить с конкретными рационально формулируемыми идеями. Скорее, они имеют отношение к формам, обитающим в бессознательной области человеческой души, образам с мощным эмоциональным содержанием, являющимися не мыслями, а воспринимаемыми, как образы, картинно. Наслаждение, которое испытывает получающий новое знание, возникает, когда доисторические образы совпадают с поведением внешних объектов...» И далее: «Не следует провозглашать, что тезисы, выводимые из рациональных соображений, есть единственные основания человеческого разума».
Однако, довольно общих рассуждений. Чтобы не быть голословным, я рассмотрю два примера красивых теорий.
Начну с того, что в физике называется принципом наименьшего действия. Звучит он так. Допустим, у нас есть какое то небольшое тело (например, биллиардный шар) и интересует, по какому пути он будет двигаться из точки А в точку Б. Согласно принципу наименьшего действия, шар «выберет» такой путь, на котором величина, называемая «действием» минимально (для зануд: в классической механике действие есть интеграл по пути от разницы кинетической и потенциальной энергии тела).
Все мы учили в школе законы механики, знаменитые законы Ньютона, а некоторые, наверное даже их помнят. Один из них (второй) связывает ускорение, с которым движется массивное тело с действующей на него силой. Понимая этот закон, как уравнение и решив последнее, можно описать траекторию движения тела и предсказать, где оно будет находиться в заданный момент времени. Закон этот был выведен из обобщения большого количества экспериментов (не без помощи творческого воображения, конечно, без гения в науке ничего не обходится). Однако, откуда телу знать про закон Ньютона? Этим дурацким вопросом задался в XVIII веке аббат Мопертюи. Он показал, что закон Ньютона можно переформулировать так, как будто тело, которому предстоит двигаться из точки А в точку Б, сравнивает разные пути и выбирает тот, на котором величина, называемая действием, минимальна. Мопертюи дал определение действия; для данной траектории оно оказалось равным интегралу по траектории от разности кинетической и потенциальной энергий тела. На первый взгляд, неуклюжее определение и принцип какой то, так сказать, лишний. Никакой дополнительной информации по отношению к закону Ньютона, которому он был математически эквивалентен, он вроде бы не содержал, а содержал какие то странные намеки... Ну, разве в механике тела могут выбирать, куда им двигаться?
Прошло много лет, на дворе был молодой ХХ век, и молодой чиновник швейцарской патентной конторы Альберт Эйнштейн размышлял над тем, как должна выглядеть механика для тел, двигающихся со скоростями, близкими к скорости света. Глядя на уравнения Максвелла для электромагнитного поля, Эйнштейн понял, что скорость света, в отличие от скоростей тел, не меняется при переходе от одной системы отсчета в другую (т.е., например, если мы сидим в поезде, стоящем на платформе, и смотрим на станционный фонарь, скорость испускаемых фонарем фотонов по отношению к нам останется такой же и после того, как поезд двинется). Из одного этого следовало, что время и пространство не могут быть независимыми друг от друга, как это полагали ранее, и должны быть объединены в единый континуум (пространство-время). В этом 4-мерном пространстве можно было определить аналог того, что в знакомом нам пространстве трех измерений называется расстоянием.
Поясню на примере. Возьмем два события. Скажем, сегодня в Москве в 6 утра просыпается дядя Федя и выпивает с похмелья рюмку водки, а в 15 часов дня по московскому времени в Нью-Йорке просыпается брокер Джон и, в предвкушении долгого рабочего дня, заглатывает прозак. Интервал между этими событиями определен, как квадратный корень из РАЗНОСТИ [c(t2 – t1)]2 –d2, где d есть расстояние между Москвой и Нью-Йорком, c –скорость света, t2-t1=9 часов, есть разность времен между этими двумя событиями. (Для зануд: из того, что время и пространство входят в формулу для интервала с разным знаком, следует, что между ними таки есть разница, хоть они и объединены, но все таки не до полной неразличимости). Так вот, также как расстояние между двумя точками не меняется, с какой бы стороны мы на эти точки не смотрели (т.е. какую бы системы координат ни выбрали, если выражаться научным языком), так и интервал между двумя событиями не меняется, какую бы системы отсчета мы не выбирали, т.е. судим ли мы об этих событиях, глядя из иллюминатора пролетающего за облаками самолета или стоя на земле, или глядя с Юпитера. Опять таки, выражаясь научным языком, это значит, что законы природы не меняются при перемене системы отсчета наблюдателя. В этом и состоит основное утверждение теории относительности.
Так вот, вернемся к Эйнштейну. Перед ним стояла задача переформулировать механику так, чтобы она учла новые интуиции теории относительности. Старая механика Ньютона этим новым критериям не удовлетворяла, но и отбросить полностью ее было нельзя, т.к. на скоростях много меньших скорости света она отлично работала. Нужно было что-то из старого сохранить, и Эйнштейн выбрал принцип наименьшего действия, который в новой формулировке засиял всеми своими гранями, как только что ограненный бриллиант. Эйнштейн предположил, что действие для частицы массы М, начавшей движение в момент времени t1 в точке А и закончившей его в момент t2 в точке Б, равно просто произведению ее массы на интервал (см. Определение интервала выше) между этими событиями. Т.к. интервал не меняется при смене системы отсчета, этот выбор автоматически удовлетворял принципу инвариантности законов природы, объясненному выше. Постулированные таким образом релятивистские законы механики представляются чрезвычайно красивыми большинству физиков. Физика свелась к геометрии, очень образно и красиво. Законы, угаданные Эйнштейном, оказались верными, выдержав проверку, наверное, миллионами экспериментов на ускорителях элементарных частиц.
Другой пример, тоже касающийся понятия «действие». С продвижением в микромир возникла необходимость обобщить законы механики на крохотные («микроскопические») частицы (электроны, протоны и т.д.). Они, как известно, по определенным траекториям не движутся, вернее, движутся сразу по всем траекториям, хотя и с разной «амплитудой». Осмысленным в таком случае является вопрос о вычислении вероятности перехода частицы из точки А в точку Б за данное время t. Задачу эту блестяще решил Ричард Фейнман. Оказалось, что волновую функцию частицы можно представить, как сумму по всем возможным траекториям соединяющим А и Б. А суммировать надо экспоненты от 2п iS/h, где i - мнимая единица, а S – действие на данной траектории, а h – постоянная Планка. Мнимая экспонента – сильно осциллирующая функция, и для быстрых (или тяжелых) частиц в сумме доминируют те траектории, которые лежат ближе к классической. Получается, что квантовая частица как бы размазана вокруг классической траектории в трубке некоего радиуса.
Вот идея аббата Мопертюи оказалась тем гадким утенком, из которого выросли лебеди теории относительности и квантовой механики.
Так что прав был старик Платон. Красота – объективное понятие. И судья тут - сама Природа.
***
Загвоздка состояла в том, что в теоргруппу принимали практически только с одного факультета – ФОПФ, а пробиться туда с «Квантов» шансов было мало. Но мне повезло: на ФОПФе организовали еще одну группу, куда срочно требовался народ. Базой этой группы был Институт Физики Высоких Давлений АН СССР («Давильня»), куда я после окончания Физтеха и попал. Но я забегаю вперед. «Давильне» были нужны экспериментаторы, и я прикинулся энтузиастом эксперимента, понадеявшись, что потом все как-нибудь образуется. И оказался прав. И вот я и Бу сагитировали еще двоих сокурсников (нужно было, как минимум, четыре человека) и перешли на ФОПФ. Началась совсем другая жизнь.
Первым впечатлением от ФОПФа была «картошка», которая в то время была обязательной чертой каждого советского вуза. Каждую осень студенты «помогали труженикам полей», т.е. за бесплатно ишачили на уборке свеклы, картошки, капусты и т.п. В одних вузах это занимало месяц, в других больше, у нас в МФТИ – две недели. Плоды наших трудов сваливались в овощехранилища (скорее, овощегноилища), откуда их не до конца сгнившие остатки отправляли на прилавки магазинов страны развитого социализма. И вот, перейдя на ФОПФ в сентябре 1974 года я почти сразу поехал с моими новыми сокурсниками на «картошку». Говорят, что на миру и смерть красна; не знаю, но, во всяком случае, в компании таких замечательных ребят, каких я там встретил, даже приокские картофельные поля показались мне Елисейскими. С одним из них, Володей Лебедевым, мы остались друзьями на всю жизнь, от других я со временем отдалился, но это не сделало память дружбы тех лет менее драгоценной для меня.
Стояли золотые дни бабьего лета, было довольно тепло, комсомольские надсмотрщики нас особенно не гоняли (помню фамилию одного из них – аспирант Кукарека) и мы упивались беседой, рассказывая друг другу разные истории. Я помню, Володя пересказал мне «Собачье сердце» Булгакова, которое он знал чуть ли не наизусть, а также, кажется, «Ферму животных» Орвелла. Все эти книги были тогда запрещены и за чтение их можно было пострадать. На «Квантах», где преобладали «совки», я о них не слышал даже от Бу (он, наверное, побаивался со мной об этом говорить). Передо мной открывался новый мир.
Когда я спал без облика и склада,
Я дружбой был, как выстрелом, разбужен.
Бог Нахтигаль, дай мне судьбу Пилада
Иль вырви мне язык — он мне не нужен.
Другой человек, с которым меня на долгие годы сблизила эта картошка был Миша Фейгельман (Фига). Миша был среди моих однокурсников легендарной личностью. Он был первым, кто начал самостоятельно учить квантовую механику и сдавать теорминимум в Институте Ландау (о том, что это такое, я еще буду рассказывать подробно). Я помню, как еще на втором курсе Бу на какой то лекции указал мне на огненно рыжего то ли пирата, то ли анахорета с ввалившимися щеками и огромными глазами, грозно горевшими из под кустистых бровей: «Это Фига, он только что сдал теорминимум по квантам». И вот, аз недостойный, лежу с этим самым легендарным Фигой под березкой и пью водку. С Мишей мы тогда крепко сошлись. Он женился еще студентом, быстро родилась дочь Марина и мне пришлось ее даже понянчить.
Студенческая жизнь была очень бедной и мы пытались изобрести какие то средства для увеличения нашего бюджета. И вот однажды Фига задумчиво сказал: «Знаешь, я слышал, что можно пойти в Пироговскую больницу и продать там свой скелет в анатомичку. Тебе дают 200 рублей в руки и ставят штамп в паспорт, что ты, мол, завещал свой скелет науке». Я страшно обрадовался и стал убеждать Фигу скорей идти в Пироговку. Он, однако, колебался, то ли жалея свой скелет, то ли сам не доверяя правде своих слов. Короче, я пошел туда сам. Помню бесконечное изумление на лице маленькой женщины - врача в приемном покое больницы, которую я спросил, могу ли я продать им свой скелет...
Подружившись с Володей Лебедевым, я стал бывать у него дома, где познакомился с его родителями и сестрой Катей.
Огромное впечатление произвел на меня отец Володи Сергей Владимирович Лебедев, ныне покойный.
Гражданин Атлантиды
Сергей Владимирович был одним из тех людей, кого я, вслед за Эдуардом Радзинским, называю гражданами Атлантиды, т.е. осколками великой затонувшей цивилизации старой Европы. Начиная с 1914 года эта цивилизация медленно погружалась на дно под ударами мировых войн и революций, разлагаясь изнутри под воздействием ядовитых идеологий. Мне посчастливилось встретить несколько последних и ярких ее представителей. Одним из них был Сергей Владимирович, о троих других – сэре Рудольфе Пайерлсе, сэре Исайе Берлине и профессоре Николасе Кюрти речь пойдет в главах, посвященных Оксфорду.
Сергей Владимирович был настоящий русский интеллигент и по происхождению и, что самое главное, по своей сути. Для меня он был просто зримым воплощением этого понятия, если бы меня попросили дать определение того, что такое интеллигент, я бы просто указал на Сергея Владимировича, и этого было бы довольно. В его облике не было ни капли заносчивости, он был вежлив со всеми без подобострастия. Он не был ни тихим, ни застенчивым, ценил шутку и сам умел пошутить. Не было в нем также ничего болезненного, никаких неврозов и комплексов. Никогда не ругался матом, не было ни малейшей примеси вульгарности в его русском языке. Невозможно было представить Сергея Владимировича заискивающим перед начальством или орущим на подчиненных. Думаю, что руководил людьми он главным образом примером, при нем как то стыдно было делать что-то не так, как нужно. Сергей Владимирович был крупным физиком экспериментатором, почти всю жизнь проработал в Физическом Институте АН СССР им. Лебедева (ФИАН). Отец его был генетиком, работал в 20-е годы с Кольцовым и молодым Тимофеевым-Рессовским. В 41-43 годах Сергей Владимирович был на фронте, а до этого участвовал в качестве призывника в польской кампании (оккупации восточной Польши Советским Союзом согласно секретным протоколам пакта Молотова-Риббентропа). После 43 года его перевели в советский атомный проект. В ходе этой работы он несколько раз (кажется три) облучался и лежал в больнице. В общей сложности он получил около 300 рентген, доза совсем не маленькая. Умер он в 1990 году, в возрасте 77 лет, имея троих детей.
Я запомнил несколько его историй об этом проекте. Вот одна из них.
Некоторое время весь запас советского радия – страшно радиоактивного и вместе с тем редкого элемента, от имени которого и происходит сам термин «радиоактивность», хранился в сейфе в ФИАНе. Радия в природе очень мало, что знал и Маяковский: «Поэзия – та же добыча радия, в грамм добыча, в год – труды, изводишь единого слова ради тысячи тонн словесной руды». Так что весь советский запас состоял из крохотного кусочка. Кусочек был хотя и крохотный, но излучал довольно сильно. Однако начальство ФИАНа в своей неизреченной мудрости (а начальство, как правило, является мудрым, даже и за пределами Советского Союза) поместило этот сейф в одной из комнат института да еще около стены, за которой был коридор. В коридоре, как раз напротив сейфа, висело зеркало, перед которым часто останавливались сотрудницы института, чтобы покрасить губы или подвести глаза. В комнате, непосредственно примыкающей к комнате с сейфом, работал какой то слесарь; следующей за ней была комната Сергея Владимировича. В один прекрасный день он упал в обморок, потом обморок повторился. Облучение, кажется тогда он получил порядка 100 рентген. Сергей Владимирович выкарабкался. Слесарь же умер. Неизвестно, насколько пострадали задерживавшиеся у зеркала дамы, но вот одна дама, вернее молодая девушка, из за радия погибла. Ее посылал к сейфу ее научный руководитель (я не называю его имени, т.к. дочь его жива и я не хочу, чтобы эта история бросила на нее тень) для того, чтобы она облучала образцы полупроводников. Ученого интересовало, как полупроводниковые устройства будут вести себя в условиях атомной войны. Аспирантку он, очевидно, в детали не посвящал, что и стоило ей жизни. Как тут не вспомнить пушкинский «Анчар». «Но человека человек послал к анчару властным взглядом...»
После серии этих несчастий сотрудники стали добиваться того, чтобы радий убрали в более безопасное место. Сделано это было далеко не сразу, но в конце концов сейф закопали под порогом здания.
Еще один характерный случай. 48 или 49 год, полным ходом идет подготовка к испытанию первой советской атомной бомбы. Боеголовка ее была сделана из плутония, искусственного радиоактивного элемента. Элемент этот распадается за несколько тысяч лет, и поэтому в природе его нет, производят же его искусственно в атомных реакторах. При распаде плутоний испускает тяжелые альфа частицы (ядра гелия), которые задерживаются человеческой кожей и потому безопасны (потребление плутония внутрь, однако, категорически не рекомендуется, т.к. внутри у нас кожи нет). Сделанную из плутония атомную боеголовку ученые держали в руках, из за ни на миг не прекращающегося распада на ощупь она была теплой. Начальство проекта (самым главным был Берия, за ним был Ванников) все время подозревало обман. Приходят: «покажите плутоний». «Вот, пожалуйста». «А откуда мы знаем, что это он, а не что-нибудь еще?» «Да он же теплый». «Ну, это вы его сами могли нагреть». И все в том же роде.
До войны Сергея Владимировича неоднократно призывали в армию на сборы. Он был артиллеристом. Он говорил нам, что до 37 года организовано в армии было все очень четко, приходил человек на сборы и ему тут же указывали его место и за короткое время часть формировалась и была в боевой готовности. После же того, как Сталин «очистил» армию, начался настоящий кабак. Никто ничего не знал, куда идти, что делать, полная дезорганизация. Думаю, что именно это, а не техническое неравенство (вымышленное советскими властями) привело к страшным поражениям и непропорционально большим потерям в войне с Германией. И еще, конечно, абсолютно беспощадное отношение советских начальников к своему народу.
Помимо естественных наук на Физтехе, как и в каждом советском вузе, преподавались науки «общественные», т.е. история коммунистической партии (разумеется, в ее сталинском варианте), политическая экономия, марксистско-ленинская философия и «научный» коммунизм. Первые два предмета вместе с их преподаванием не заслуживают и плевка, а вот на последних двух стоит остановиться.
Кафедра философии на Физтехе была весьма вольнодумной и семинарские занятия были, как правило, очень интересными. Я помню, как на одном из таких занятий наш «философ» растолковал нам «Андрея Рублева» и «Зеркало» Андрея Тарковского. Фильмы эти сложны и полны иносказаний, символов и даже недомолвок, что для советского зрителя, воспитанного на прямом, как телеграфный столб, соцреализме, было совершенно непривычно. Нам нужно было сначала объяснить, что да, такое искусство бывает, что не обязательно говорить сразу все прямо, художник имеет право быть сложным и непонятным, что нужно думать над тем, что говорится и показывается и что так даже лучше, ибо то, что воспринимается с усилием, остается надолго. Все это сумел за один короткий семинар донести до нас наш «философ». Был он, кстати, с виду довольно невзрачный мужичонко, не помню его фамилию. Но и в рубище почтенна добродетель... Запомнилось то, что он говорил об «Андрее Рублеве»: «Вот вокруг страшная жизнь, набеги татар, предательство, жестокость, грязь, пьянство. Откуда же красота, откуда Троица?» Ясно, что из такой жизни красота придти не может и, значит, она приходит в мир извне. Это я запомнил на всю жизнь.
Самой импозантной фигурой на кафедре философии был философ по кличке Градиент. Он был совершенной копией Дон Кихота: высокий, сутуловатый, острая бородка клинышком, прямые усы торчат в стороны.
Вся эта интеллектуальная атмосфера подготовила во мне глубокий духовный переворот. Во-первых, я начал читать книги. До этого я читал только книжки по физике и фантастику. Литературу в школе преподавали плохо, все это была какая-то казенная скука. Не помню как, но на физтехе я вдруг стал читать классику. Вполне может статься, что побудил меня к этому тот же Фига. Во всяком случае, самый яркий момент, который мне запомнился, как своего рода пробуждение ото сна, связан с нашим обсуждением «Братьев Карамазовых». Нас обоих потрясла «Легенда о Великом Инквизиторе». Ну, конечно, параллель между идеалами Инквизитора и советской реальностью была очевидна до ужаса. Оба мы уже тогда хорошо понимали, что советская система в своей основе преступна, но ее организационный принцип, ее, так сказать идея, не была ясна для нас до конца. Инквизитор все поставил на свои места. Коммунизм, не только в его реальном воплощении, но и в самом своем корне, как идея, был обрисован гениальным писателем, как антипод идеям свободы и человеческого достоинства. Конечно, теперь мы понимаем, что Инквизитор это не только коммунизм, что это куда шире, что зло может шагать не только под красным флагом, но и, например, под семицветным, но тогда реальность перед нашими глазами была именно советская.
Еще запомнился ответ старца Зосимы на вопрос о том, можно ли доказать существование Бога. «Доказать здесь ничего нельзя, а убедиться, убедиться возможно. Опытом деятельной любви».
Замечу вскользь, что ни я ни Миша не впитали с детства никаких религиозных идей. Родители наши были советскими интеллигентами, от религии в лучшем случае держались в стороне, да и опасно это было, а папа мой и вообще, например, относился к ней довольно враждебно. В церкви ни я ни тем более Миша, наверное, до этого не были вообще никогда.
Мое понимание коммунистической идеологии, как инквизиторского учения, подкреплялось моим внимательным чтением классиков марксизма-ленинизма. В то время как большинство моих сверстников видимо тяготились изучением «научного» коммунизма, считая его за казенную тягомотину, которую лучше, наспех вызубрив и сдав, позабыть, мне так не казалось. Я читал эти книги и там, где другие видели только глупость и безумие, я видел систему. Система эта довольно последовательно и логично вырастала из нескольких ошибочных предпосылок.
Мне не хочется здесь особенно растекаться мыслью по древу. Многие теперь считают, что коммунизм есть проблема вчерашнего дня и нечего пинать лишний раз мертвую лошадь. Думаю, что это не совсем так; в мире идей ничто не умирает насовсем и идея, раз появившись, уже не может исчезнуть. В любой данный момент времени в общественном сознании присутствует самый широкий спектр идей, включая те, что, казалось бы, совершенно дискредитированы ходом истории. Однако и они живут, хотя может быть и малозаметной жизнью, как живут в организме различные микробы, включая самые болезнетворные. Пока организм силен, он противостоит им и держит численность популяции таких микробов на минимальном уровне. Но стоит организму (обществу) ослабнуть и болезни набрасываются на него со всех сторон. Так и идеи, на время ставшие непопулярными, ждут своего часа. Что касается марксизма, то он продолжает присутствовать в разных формах в западном академическом мышлении, в частности, в так называемом «левом дискурсе». Различные новомодные течения, такие как, «гендерные исследования» есть в своей основе перелицованный марксизм, где понятие «класс» заменено понятием «гендер» так, что разделительная линия в обществе проведена не между бедными и богатыми, а между разными полами. В итоге вся марксистская логика сохраняется с той только разницей, что история осмысливается не как борьба классов, а как борьба полов.
Говорят еще, что не обязательно принимать какое то учение целиком, будь то марксизм или что то другое. Мол, надо брать хорошее, а плохое отметать. Однако, дело в том, что идейные течения, как и живые организмы, обладают некоторой внутренней цельностью. Когда мы пытаемся эту цельность нарушить, могут произойти две вещи. Получившийся гибрид может оказаться неспособным к самовоспроизводству. Вот, к примеру, гибрид осла и лошади – мул. Очень полезное животное, но детей не производит. Или же отрезанный кусок идеи (то плохое, что мы хотели отбросить) регенерирует. Таким образом, «хорошие» элементы учения, воспринятого нами, в силу его внутренней логики потянут за собой и «плохие».
Я не собираюсь здесь давать развернутую оценку марксистских идей. Остановлюсь лишь на одном уроке общего характера. Мой опыт общения с западными людьми показывает, что западный человек, даже очень умный, совершенно не понимает того, что такое идеология. Всей своей жизнью он приучен к тому, что речи политиков есть пустой звук, «риторика», что за этими речами не только не стоит никаких убеждений, но что они, по сути, и мало к чему этих политиков обязывают. Ну конечно, политик может быть наказан за нарушение предвыборных обещаний, но для этого необходимо, чтобы это нарушение было очень серьезным, типа повышения налогов. Это понимание, отражающее положение дел в западных демократиях, к сожалению, переносится на весь мир. Поэтому западный человек сплошь и рядом не воспринимает серьезно то, что говорят тоталитарные вожди и диктаторы. Читая ныне исторические исследования о Второй мировой войне, поражаешься, например, тому, насколько такой умный человек, как Рузвельт, не понимал Сталина. Дело доходило до того, что этот человек даже надеялся Сталина очаровать, взять своим обаянием! Или британские аристократы, которые перед мировой войной симпатизировали Гитлеру. Не читали «Майн Кампф»? Конечно нет, зачем читать, мало ли что кто пишет, одно дело книжки, другое жизнь. Это хроническое непонимание того, что слова могут сделать человека, политического деятеля своим заложником, трагично. Однако, примеров этому в истории тоталитарных диктатур тьма. Гитлер, фактически, совершил самоубийство, не поддержав антикоммунистических настроений на оккупированных Германией советских территориях. Вместо того, чтобы создавать русскую освободительную армию, он занялся порабощением местного населения, взяв за руководство не Александра Македонского, а Тамерлана.
Вот, на мой взгляд, любопытный пример того, как, казалось бы, очень абстрактные соображения имели весьма конкретные последствия для целой социальной группы советского общества. Вот эти соображения. Марксистское учение – учение материалистическое и есть попытка перенести материалистические представления о природе таких ученых XVIII века, как Лаплас, на общество. Если природа следует детерминистским законам механики, то естественно предположить, что человек, как часть природы, а следовательно и сообщество людей, тоже развивается по неким законам и законы эти можно и нужно открыть, как открыты были законы механики. Самым важным, по Марксу, родом человеческой деятельности является деятельность хозяйственная, т.е. экономика, в ходе которой человек создает ценности. В хозяйственной деятельности принимают участие разные субъекты: рабочие, продавцы, банки, дающие ссуды и т.д. Все ли они принимают участие в создании ценностей? Маркс говорит, что нет; ценность продукта, по Марксу, определяется только количеством вложенного в него труда, более того, только труда физического. Почему так? А потому, что Маркс материалист, и ни во что, кроме материи не верит. Раз ценности создает физический труд, значит их создают рабочие, а все остальные, кто претендует на какую то роль в экономике, просто присосались и эксплуатируют их труд. Но как же, скажете вы, а инженеры, конструкторы, наконец ученые, которые придумали, сконструировали, разработали то, что рабочий изготовляет? Они же тоже, вроде бы, трудятся? Трудятся, но не физически. Ууппс, провал. Разобрал Маркс мир на кусочки, а как стал собирать, осталась лишняя деталь. И оказалось, что в советском обществе, даже после уничтожения буржуев, как класса, осталась целая неучтенная социальная группа, которую неизвестно куда отнести, то ли к трудящимся, то ли к эксплуататорам. И как же ее звать? Нашлись как - прослойка. Прослойка советской интеллигенции. Временно нужна, пока рай на земле еще не наступил. А наступит и не станет ее. Как не станет? Интересный вопрос...
Читателю может показаться, что это какая то схоластика. Да, разумеется, но она то и определяла жизнь нашего народа на протяжении многих десятков лет. И подозрительное отношение к интеллигенции, даже к своей, доморощенной, советской, которую, по совести, и интеллигенцией то назвать было нельзя (Солженицын дал хороший термин «образованщина»), не в последнюю очередь определялось тем, что «прослойка» выпадала из картины мира, нарисованной Марксом.
Но хватит теоретических отступлений, вернемся к жизни. Среди подвижных манекенов, наполнявших кафедру научного коммунизма, был один живой человек. И какой! Имени я его не помню, помню лишь то, что он носил чин полковника КГБ. Это был весьма обаятельный плотный господин лет 55, невысокого роста, с приятными манерами. С нашими немногочисленными девушками он держался безукоризненно и всегда ставил им пятерки. И вообще, кажется, к студентам относился очень либерально. Подход его был стратегический, на всякие мелочи он себя не тратил. Он понимал, что имеет дело с творческими и пытливыми умами, что на обычной казенной мякине нас не проведешь и настаивать на том, что ни одна йота и ни одна черта из марксистского учения не прейдут или, что все, что предсказали классики, обязательно сбудется, не имело смысла. Сердца надо было привлекать по-другому, прежде всего дав нам понять, что само наше положение как студентов элитного вуза делает нас вхожими в некие, ну не то чтобы кулуары власти, а такого своего рода прихожую, из которой уже можно расслышать голоса из тех палат, где решаются судьбы мира. И если кто из нас решиться сделать еще шаг и постучать вон в те громадные массивные двери, то может быть, его и впустят, а там... То есть надо пробудить в нас чувство причастности, а для этого поделиться информацией, для простого советского человека недоступной. И полковник делился. Рассказывал всякие истории о своих поездках за границу, о том, как он уламывал чехословацких товарищей быть посговорчивее перед вторжением в их страну советских войск, о том, как трудно было объяснить итальянской аудитории, за что изгнали из страны Солженицына (спасла положение итальянская студентка, прервав затянувшиеся объяснения криком «Да что понимают в жизни эти нобелевские лауреаты!»)
Более всего мне запомнилась лекция, посвященная международным отношениям и особенностям советской дипломатии. Полковник совершенно определенно заявил, что советская дипломатия исторически уникальна потому, что ни одна страна никогда не имела за своими пределами такого огромного числа сторонников, готовых поддержать ее инициативы. Не просто аморфную массу симпатизирующих СССР людей, а силу, организованную в виде политических партий.
Сейчас в определенных кругах модно утверждать, что, мол, Сталин возрождал Российскую Империю, что происходил постепенный отход от коммунистической идеологии и поворот к традиционным имперским ценностям. Я, разумеется, не жил при Сталине, но думаю, что за пределы внешних форм, типа офицерских погон, все это никогда бы не пошло. Если Сталин был действительно таким прагматиком, каким его изображают те, кто пытается отмыть до бела этого черного кобеля, то не мог не понимать, что было бы в высшей степени невыгодно отказываться от многомиллионной пятой колонны зарубежных компартий. А Российская Империя за границей никому не нужна и никакие партии ее поддерживать бы не стали, как сейчас не поддерживают.
Людям, не жившим в то время, трудно вообразить, насколько мы были стеснены в культурном отношении. Магазины были забиты книгами, но все это была казенная макулатура, читать которую не мог никто. Я помню, как за подпиской на полное собрание сочинений Пушкина я стоял всю ночь в очереди на морозе. И получил ее только благодаря тому, что стоял я не один, а как член некой организации, которая такими вещами занималась. Тоже было с билетами в театры. Хуже всего обстояло дело с живописью. Впечатление было такое, что история русской живописи оборвалась на «передвижниках». Ну, пару картин Врубеля еще можно было в Третьяковке найти, но про «Мир искусства», «Бубновый валет», Марка Шагала, Кандинского если и можно было прочитать, то только в казенных монографиях, где их по всякому ругали. Все это начало потихонечку меняться со второй половины 70-х.
Помню первую выставку, на которой независимым художникам позволили показать свои картины. Это было на ВДНХ, в павильоне «Пчеловодства», в конце сентября 1975. Там было выставлено более 500 картин, перед нами открылся целый мир, мы вдруг узнали, что у нас есть живопись, что есть талантливые люди, которые мыслят и чувствуют не так, как велит партия и что таких людей много.
Вскоре после этого независимым художникам выделили постоянное место для проведения выставок – большое подвальное помещение на Малой Грузинской 28. И поставили какого-то комсомольца присматривать за ними. Так сбылась мечта Салтыкова-Щедрина. Из «Истории одного города»: «И под присмотром квартальных надзирателей появятся науки и процветут искусства». Наука у нас уже процветала, дошла очередь и до искусства.
Именно в те годы я познакомился с замечательной женщиной, профессором факультета журналистики МГУ Галиной Андреевной Белой. Ее дочь-красавица училась на Физтехе, ее окружал хоровод поклонников, к этому кругу принадлежал и кое-кто из моих друзей, через них я попал к Марине в дом, а там и познакомился с ее матерью. Мы очень подружились, Галина Андреевна очень любила молодежь, отношения со студентами и аспирантами и вообще с теми, чьи интересы были ей близки, бывали очень теплыми. У нее я познакомился с Олегом Клингом (посмотрев на Гугл, я обнаружил, что он – профессор филологии в МГУ и, судя по тексту на его сайте, занимается очень интересными вещами), Мариной Князевой (узнал опять таки из Гугла, что и она процветает), Евгенией Альбац, которая, наверное, известна абсолютно всем. К сожалению, в 80-х наши пути разошлись.
Я прослушал несколько лекций Галины Андреевны на журфаке; она читала курс по истории советской литературы. Оттуда я узнал, например, о Бабеле, о Заболоцком, о Платонове. Тогда начинали публиковать некоторое количество писателей, чей взгляд на жизнь отличался от официально установленного, таких, как, например, Василий Шукшин и Юрий Трифонов. Галина Андреевна воспринимала все это с большим энтузиазмом, который я, как ни старался, не мог разделить. Все-таки присутствие самоцензуры в этой новой литературе было слишком очевидно и по настоящему острых проблем она не дерзала касаться. Этих проблем касался самиздат и «тамиздат». Последним Галина Андреевна, которая начала тогда ездить за границу и могла что то с собой привезти, щедро делилась с друзьями. Так я прочитал «Зияющие высоты» Зиновьева, а главное, познакомился с запрещенными тогда Мандельштамом и Гумилевым, а также практически недоступными широкому читателю Ахматовой и Пастернаком. Огромное впечатление произвели книги Андрея Платонова «Котлован» и «Чевенгур», которые тогда, разумеется, тоже были запрещены. Думаю, что никто лучше Платонова, который сам симпатизировал коммунизму, не вскрыл его сущность. Это намного лучше того, что писали о коммунизме его откровенные враги, как Бунин или Солженицын, т.к. это взгляд изнутри, взгляд человека, проникнутого этими идеями, но при этом предельно честного, раскрывающего перед читателем абсолютно все без утайки.
Читать Платонова трудно, даже больно, настолько он выворачивает себя наизнанку. Его предельная честность ранит.
Большим открытием для меня был Николай Бердяев, Семен Франк и другие философы русского религиозного возрождения. Сама Галина Андреевна была не религиозна, но мыслители эти ее интересовали.
У Бердяева мне более всего запомнились «Самопознание», «Миросозерцание Достоевского», «Истоки и смысл русского коммунизма» и «Философия неравенства». Первая книга есть опыт философской биографии, где внешние события жизни рассматриваются преимущественно в связи с духовным становлением автора. В своем повествовании я, по мере сил, стараюсь подражать своему великому предшественнику.
Русское возрождение, которое также принято называть серебряным веком русской культуры, стряхнуло с себя путы примитивного материализма и позитивизма, господствовавших в умах русской интеллигенции второй половины XIX века. Властителями дум ее были Писарев и Чернышевский, а также немецкие «философы» Бюхнер и Молешотт, утверждавшие, что «мозг выделяет мысль подобно тому, как печень выделяет желчь». Русская мысль и искусство времен серебряного века впервые, не на уровне отдельных представителей, а, так сказать, в массе, встала на мировой уровень и, даже, мне кажется, в некоторых отношениях вырвалась вперед. Этот великий подъем был подготовлен Достоевским и Владимиром Соловьевым. То, что мне наиболее дорого в культуре советского периода: Михаил Булгаков, Борис Пастернак, Анна Ахматова, Осип Мандельштам, даже Арсений Тарковский, как отчасти и его сын Андрей, все это выросло из культуры серебряного века.
Мой кров — убог. И времена — суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий, шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Это – из «Дома поэта» М. Волошина. Я часто ощущаю себя также, хотя и мучает мысль, а захотели ли бы беседовать со мной эти титаны прошлого. Мысль о моем варварстве и недостоинстве преследует меня. Тут я расхожусь с нашим веком, который провозгласил, что всяк человек хорош такой, как он есть и нечего зря мучиться, пытаясь стать на вершок выше ростом. Have fun! Твой единственный долг перед обществом – потратить свои деньги и тем стимулировать экономику. The rest is up to you, just do not be judgemental. Порой у меня возникает ощущение, что времена Бюхнера и Молешотта вернулись.
Примерно в то же время (это был, кажется, пятый курс), мы стали ездить на «базу», где нам раз в неделю читали лекции и готовили нас к дипломной работе. Там я познакомился со своим будущим научным руководителем Александром Федоровичем Барабановым, который сыграл немалую роль в моей жизни и о котором расскажу чуть позже более подробно.
От решения задачек, ответ на которые был уже известен, я готовился перейти к решению задач, ответ на которые не знал никто. Я готовился вступить в настоящую науку. Область, которая меня привлекала в физике более всего, была связана с глубинными свойствами вещества, с тем, как вещество организовано. Вопросы эти издавна было принято связывать с атомистической теорией.
(продолжение следует)