(продолжение. Предыдущие главы в №5/2014 и сл.)
Местная знаменитость (окончание)
Уже в первом семестре мной заинтересовался журналист Джон Долан, – молодой, светлоглазый, внимательный. Встречался, разговаривал, расспрашивал о многом и очень точно вышел на главное: как я всё это совмещаю? Не раскрывая своих секретов, я дал ему понять о скрытых возможностях сознания, которые могут непредсказуемо быть мобилизованы. Оказалось, что я могу сочинять стихи, занимаясь при этом чем-то ещё.
«Я и сейчас это делаю», – привёл он мою фразу в конце статьи.
Когда материал был уже готов, меня пригласил фотограф из «Милуокского Журнала», иллюстрированного ежемесячника, – наподобие советского «Огонька» по формату. Его студия занимала целый этаж брошенного промышленного здания поблизости от одного из цехов «Астронавтики». Там же за выгородкой он и жил со своим компаньоном. Штативы, струбцины, членистоногие осветительные приборы, сетчатые, как стрекозиные крылья, экраны, и посредине – стул, на который меня посадили. Залили электричеством. Ну, думаю, скажут «Чииз», щёлкнут, и всё. Не тут-то было! Начался настоящий фото-сеанс художника-профессионала. Провозился он часа полтора, думал, заставлял менять позы, поворачивая мне голову так и эдак, а компаньон занимал разговорами. Но чем дольше, тем я более каменел. Пока маэстро фотографировал, он сменил две катушки плёнок – и всё ради одного снимка!
Прихожу я однажды на работу, а за моим столом сидит Барбара – простая американская тёханца лет за 50 – грубоватая и прямая, которую Норма Зелазо уже не раз обещала «в шутку» уволить. Увидев меня, Барбара объявила громогласно на всю контору:
– А вот и он, самый знаменитый мужик в нашей паршивой «Астронавтике»! Я первая хочу получить автограф.
Тут и я впервые увидел статью напечатанной. Реакция вокруг была шоковой и не только положительной. Кто-то как бы поперхнулся, и уж во всяком случае очередь за автографами не выстраивалась. Но в дверь стали заглядывать многие любопытные из других отделов. А рядом, но через проход – бывший морячок, работавший у нас техником, угрюмо надулся.
– Ты ему завидуешь, Терри? – подначила его Полетта.
– Конечно. Я ведь тоже из себя что-то представляю. Занимаюсь спортом, плаваю с аквалангом. А статья – о нём. Почему? – простодушно выложил своё недовольство морячок.
– Как можно сравнивать поэзию и спорт? – обернулась ко мне Полетта.
– Всё можно сравнивать. Просто – статья означает, что я пишу стихи лучше, чем он плавает. Вот и всё.
– А мне нравится этот портрет, – кинула она реплику в другую сторону, перелистывая журнал.
– Портрет человека с проблемами, – огрызнулся парень, выходя.
Интриганка удовлетворённо хмыкнула.
– Ты одна из этих проблем, Терри! – крикнул я вдогонку.
Хорошо, что я успел ему резко ответить, а то «человек с проблемами» здесь понимается как наркоман или сильно пьющий. Чем же так нехорош оказался портрет? Нет, на самом деле он был хорош, добротно психологичен, я на нём получился вполне homo sapiens, но вовсе не такой уж homo prosperitas, то есть «преуспевающий». Публика тут привыкла видеть изображения знаменитостей с победительными улыбками, в то время как моему фотохудожнику эти стандарты давно опротивели.
Настоящие проблемы или, говоря по-русски, разные жизненные неурядицы и передряги были уже на подходе. Однако, не перевелись ещё и хорошие новости.
Две литературы или одна?
Меня пригласили на большую конференцию под тем же названием, что и эта глава. Состоялась она в мае 84-го года, устраивал её и оплачивал все расходы Лос-анджелесский Университет Южной Калифорнии, куда должны были прибыть «все-все». Почему ж не поехать на такой представительный эмигрантский форум, затесавшись на равных в число его знаменитостей? «Астронавтика» отпустила, и вот я в аэропортовском «челноке» мчу в гостиницу среди субтропического цветенья. Олеандры живой изгородью отделяют дорогу от встречных полос. Вдоль тротуаров цветут китайские розы таких размеров и такой неистовой пунцовости, будто они нарисованы шальной кистью Марины Азизян. Когда-то я посвятил этому женственному чудовищу Ленфильма 64 строчки любовных иллюзий и разочарований под говорящим названьем «Скелет Амура». Четыре раза по четыре четверостишия. Но сейчас я не любовник – ботаник! Растительные впечатления переполняют меня, и дело тут совсем не в стройнейших калифорнийских пальмах.
Вот с краю куртины вижу мощные короткие, как римские мечи, листья и узнаю: это ж – «воловий язык»! Чуть ли не целую жизнь назад, ещё в семилетке я подобрал на полу симпатичный отросток бочоночком, – им беспечно футболили мои одноклассники в перемену. Посадил его дома в горшок, и он стал благодарно расти, загибаясь зелёными языками на две стороны. Дал боковые отростки. Я рассаживал эти бочонки, дарил. Один саженец-ветеран спустя десятилетия обнаружился на подоконнике у Гали Руби, в сумрачном климате Васильевского острова. А здесь они – роскошествуют, вовсю цветут.
Или вот этот сорняк на обочине – разросся, засинеглазился. Да это же – традесканция, чьи чахлые плети привычно свисали на ленинградских окнах и никогда не цвели. Я перевёл однажды по заказу стихи одного эстонского поэта, где он с гордостью описывал, как у него зацвела традесканция единственным цветком. Я вообразил небольшой писательский кабинет с сосновой светлой мебелью, чуть подтенённой лаком, запах канифоли и бумаги, окошко всё в изморози и яркое февральское солнце, вызвавшее в висячем растении синее восклицание счастья. Мой перевод, однако, не понравился.
– У меня никогда не было своего кабинета! – передавали мне обиженную реплику автора.
А здесь традесканция вольно цветёт по канавам.
Большая аудитория в школе Анненберга уже почти заполнилась, и народу всё прибывало. «Именинники» конференции скапливались у президиума, переминаясь, – никто не решался садиться за стол первым. Признанные знаменитости смешивались в небольшой толкучке с теми, кому это признание ещё предстояло или самим присутствием здесь было обещано. По этой вертикали зазвучала между ними перекличка вполголоса:
– А Солженицын приехал?
– Нет. Говорят, что из-за Александра Янова.
– Не понимаю, кто такой Янов?
– Будет делать доклад – всё поймёте.
– А Бродский?
– Тоже отказался.
– Господи, а он-то из-за кого?
Вопрос повис в воздухе.
Вот к подиуму подошёл с небольшой свитой Андрей Синявский: борода лопатой, глаз сильно косит в сторону то ли с любопытством, то ли с подозрением… С ним Марья Розанова, супруга – типичная московская дама и одновременно душа парижских интриг и расколов. И – уже известная нам Вера Данам, восторженная переводчица «Андрюши», теперь уже не того, а другого, Андрея Донатовича… А кто этот постаревший мушкетёр, который остался невредим после сражений «В окопах Сталинграда», после сталинской ласки и хрущёвской брани? Виктор Некрасов по праву первым занимает место в президиуме, за ним следует беловолосый Войнович с румяным лицом, победитель бюрократа и создатель эпической «Иванькиады», далее – тёртый до галечной круглости Алешковский, сочинитель нецензурного «Николая Николаевича» и насмешливой песни про Иосифа Виссарионовича, «большого учёного».
За ними на подиум поднялись молодые таланты: Саша Соколов, автор задумчивой «Школы для дураков», овеянный набоковским благословением, а на взгляд – вполне хоккеист, забивший победную шайбу; Эдуард Лимонов – очки и чуб, ореол скандала, белый пиджак прямо на чёрную майку с латинскими литерами, засученные рукава – вылитый автопортрет из романа «Это – я, Эдичка»; Алексей Цветков, брадато-бровастый, своим хмурым видом (даже – прихромом) похожий на сказочного кузнеца… Я сел на свободный стул между Аксёновым и Довлатовым.
И тут же стало ясно, кто здесь главная знаменитость: Синявский выступил с основополагающим докладом, хотя с первых слов оговорился, что нет у него основополагающих идей. Но карту литературы начал кроить, как Меттерних – Европу. И – когтить, и расклёвывать эти самые идеи: сначала в «Континенте», в статье, где Юрий Мальцев нашёл, что кроме противостоящих одна другой литератур – официальной и неофициальной, подпольной – имеется ещё третья, «промежуточная», и определил её как литературу полуправды, компромисса. Мальцев неправ, Мальцев плох и вреден, его оценка узкая, ко многому неприложимая, и вообще напоминает советское отношение к аполитичным писателям «вроде Пастернака и Анны Ахматовой».
Следующая мишень для нападок – конечно, Солженицын. Две-три цитаты, и его основополагающие идеи стали неотличимы от Пролеткульта. Уже и никакой Янов не нужен.
Досталось и старой эмиграции – и Георгию Иванову, и Ивану Шмелёву – за их неприятие авангарда и приверженность к столбовой дороге. Вывод: литературе нужны не протоптанные пути, а окольные тропы для прогулок. (Ясно – кого и с кем: «с Пушкиным», конечно…) Аплодисменты.
Председательствующий Карл Проффер, владелец издательства «Ардис», объявляет дискуссию по докладу, и наш вытянутый вдоль просцениума стол превращается в круглый. Исходя из того, что многие писатели любят поговорить, а русские традиционно растекаются словом по древу, Проффер наводит железную дисциплину: пять минут на выступление, и ни секундой больше.
Аксёнов: Диссидентщина – не литература, а соцреализм – тем более. Мальцев неправ, ругая «литературу аксёновых и бондаревых» с маленькой буквы и во множественном числе. Общий критерий литературы – художественность.
Алешковский подготовился, – признаётся, что не может читать без бумажки. Но бумажку забыл, выступает так. И всё же говорит, как по писаному, хотя и оправдывает непечатную лексику. Ведь лексика индивидуальна и, на его взгляд, это – «наиважнейший компонент художественного исследования и творческого акта». А если ты необычен, тебя объявляют безнравственным. И стало быть, Синявский прав – никаких пресловутых столбовых дорог!
Бобышев явно не готовился, о чём теперь горько сожалеет. Он не против прогулочных аллей, даже самых уединённых, но напоминает не о том, что всех здесь разъединяет, а, наоборот, о том что связывает – это русская культура, которая, даже на индивидуальных путях, всегда являлась поиском и утверждением универсальной истины.
Боков, издатель журнала «Ковчег» поступает тонко: он берёт и зачитывает из своего авангардного сочинения несколько абзацев, какие-то рассуждения о языке, пока его не прерывает Проффер. Боков останавливается на полуфразе. Дочитать можно в «Ковчеге».
Довлатов явно очень хорошо подготовился. Он сравнивает литературный процесс (всё-таки не процесс, наверное, а ситуацию) век назад и сейчас. Тогда была верноподданническая литература (Лесков), самиздат (Грибоедов) и тамиздат (Герцен). До удивления похожая ситуация существует и сейчас. Так и будет всегда.
Карл Проффер, дойдя до соответствующей буквы, произнёс:
– Наум Коржавин. Но он, кажется, не приехал.
– Нет, я здесь, – отозвался из зала Коржавин. – Я просто не сразу нашёл это здание.
И неудивительно: он был почти слеп. На носу сидели сильнейшие диоптрии со шнуром, чтоб их не потерять; лысину покрывал джинсовый картуз. Все радостно оживились.
– В президиум, в президиум, Эммочка! – загалдели писатели.
Эммочка вышел на подиум, но за стол не сел и вступил тут же в спор со всеми, невзирая на регламент, на одёргивания Карла: против Мальцева и Синявского, против толерантности и даже против художественности. Но – за живую правду! И сел обратно в зал.
В течение трёхдневной конференции он сделал несколько порывистых выступлений. Один раз сравнил Довлатова-журналиста с редактором популярной дореволюционной газеты «Копейка», который на вопрос губернатора о её направлении, простодушно ответил: «Кормимся, Ваше превосходительство!» Довлатов этот эпизод честно зафиксировал дважды: в заметках «Литература продолжается», появившихся сразу же после, а потом и в повести «Филиал».
А другой эпизод он подредактировал. Вот как было записано «по горячим следам»:
«Затем он обидел целый город, сказав:
– Бобышев – талантливый поэт, хоть и ленинградец».
В повести это иначе. Коржавин, что уже является псевдонимом (его фамилия Мандель), получает там ещё один. Бобышев тоже ярко преображается:
«Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
– Иосиф Бродский, хоть и ленинградец, но талантливый поэт…»
И всё-таки Ковригину ли, Коржавину не удалось перескандалить всех. Это сделал Лимонов. Он объявил, что отрекается от «литературы идей», слагает с себя звание русского писателя и выходит из эмигрантского гетто в открытый мир коммерческих отношений. И – пустил картонную стрелу в «вермонтского отшельника»:
– По моим сведениям, сыновья Солженицына увлечённо читают мой роман, запершись от отца в уборной.
Конечно, Лимонов талантливый писатель, но и провокатор тоже, – это ему определённо надиктовала эстетика московского андеграунда 70-х годов: все громкие инсталляции и перформансы без провокаций не обходились. Кстати, Синявский тут же использует схожую тактику. Но мне лично больше, чем скандальный «Эдичка», нравились саморазоблачительные повести «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй». После многих идейных демаршей Савенко (это его настоящее имя) расплевался с Западом и обрёл последнее прибежище – патриотизм, но в крайне вызывающей форме. И – уже не как писатель, а как предводитель молодёжной оппозиции. Бунтарские выходки его «лимоновцев» носят эстетский характер: ударить чиновника по лицу розой, швырнуть в его двубортный костюм майонезом, спровоцировать нападение на себя…
Сейчас я как будто листаю книгу Дюма «20 лет спустя», а точней было бы назвать её «30 с лишним». Но зачем нам оттуда, из тех времён, когда мы обсуждали «будущее литературы», так уж торопиться в её свершение, которое определённо наступило сейчас? Захлопнем-ка затрёпанный ещё в детстве переплёт и вернёмся в на три четверти заполненный зал калифорнийского форума.
Там бесшумно работают кондиционеры, источая прохладу, а в раскрытые двери проникает весёлое майское тепло. Ведётся синхронный перевод, многие сидят в наушниках. Василий Аксёнов рассказывает «О себе»…
– Есть ли вопросы к выступавшему?
Из задних рядов поднимается темноокая стройная дама в просторных колеблющихся одеждах. Она и сама заметно трепещет, голос её прерывается. Боже мой, да это же Ася Пекуровская, красавица ленинградского филфака, с которой ещё в давние времена меня познакомил Бродский, а она потом привела ко мне Довлатова, её тогда будущего, а теперь уже бывшего мужа. Но совсем не Довлатов её сейчас интересует:
– Василий Павлович, в вашем творчестве было по крайней мере одно изменение. От хрустально-чистых рассказов вы перешли к чему-то близкому к символизму. Чем вы объясняете это?
Говорит она путано, долго… И уж совсем непонятно, в чём смысл вопроса? Аксёнов и хрустальная чистота? Нет, что угодно, но не это. Аксёнов и символизм? Нет, что-то и тут не так, намёки её о другом… Озадаченный докладчик пытается найти вежливую форму ответа. Ася, волнуясь одеждами, выходит из зала. Мне её жалко. Работу потеряла и теперь ищет, что ли? Или – дела сердечные? Дождавшись конца следующего выступления, я сам выскальзываю из зала.
Сражённая Ася навзничь лежит перед зданием на бетонной скамье.
– Что с вами, Ася? Вам плохо?
– А-а, Дима… Живот болит.
– Принести вам что-нибудь из аптеки? Или проводить вас?
– Ничего не надо, само пройдёт. Спасибо.
Я возвращаюсь в зал к выступлениям американских издателей и славистов. Они предупреждают эмигрантов о сложностях здешней жизни.
– Если собака укусит человека, это не ново. Вот если человек укусит собаку, это будет новость! – говорит Роберт Кайзер, автор книг о России и русских.
Подобное суждение я слышал потом не раз. Звучит плоско, но похоже на правду. Пожалуй, из всех участников конференции один лишь Лимонов укусил эту злобную собачонку!
На следующее утро Ася подошла сама. Выглядела прекрасно, пригласила с собой на завтрак. Мы сели в кафетерии за столик, и тут же к нам подсел Довлатов. Враждебно косясь на меня и даже не поздоровавшись, он с места начал убеждать Асю в своей неизменной приверженности и даже требовал от неё тут же пойти к нему в номер. У меня горячий сэндвич с омлетом не лез в горло.
– Знаете что, разбирайтесь тут сами, а я пошёл, – отодвинул я тарелку.
– Нет, нет, пожалуйста, Дима, не уходите. Прошу вас, останьтесь.
Я всё же ушёл, – зачем это мне? Ясно, что прекрасная дама захотела использовать меня как заслон от назойливого Сергея, а он в очередной раз «штурмовал прехорошенькую крепость». Взял ли он её? В повести «Филиал» она сама сдалась, но кто ж его знает? Это ведь беллетристика…
Апогея наше собрание достигло в последний день, когда всех гостей отвезли двумя автобусами на приём в Беверли Хиллс, миллионерский район Лос-Анджелеса. Пока ехали вверх, наша хозяйка и устроительница Ольга Матич рассказала историю особняка и поместья, куда мы направлялись. Это был щедрый подарок Кинематографической школе при Университете – от восхищённого магната. Действительно, школа вырастила множество звёзд для Голливуда, и когда она отделилась, вся усадьба осталась собственностью Университета. Миновав въездные ворота, автобусы ещё довольно долго с медленной грацией виляли между пальм, кипарисовых стен и причудливо-пышных клумб, пока не подвезли нас поближе ко входу. Мы прошли через итальянское патио с фонтанами и скульптурами и, достигнув самого дворца, вступили в иллюзорное голливудское празднество и погрузились как бы внутрь экрана.
В просторных залах, декорированных тропическими цветами, фланировала нарядная публика, официанты разносили шампанское. Откуда-то со стороны до моего слуха донеслась живая музыка. Я шагнул туда, и навстречу вышла – нет, может быть, и не электрическая женщина, даже не совсем «соименница зари», но в тот момент в неё внезапно воплотившаяся Эллендея Проффер, – по лучшим ирландским образцам и лекалам белозубая, пышноволосая, рослая и даже, кажется, чуть навеселе.
– А вот и Бобышев! Я давно хотела познакомиться, – сказала она по-русски.
И с этими словами она совсем не по-здешнему, а – сочно и вкусно – влепила мне поцелуй прямо в губы. Сопровождавшая её дама, сухая и воблистая, в ужасе вытаращила глазки. Надо сказать, я тоже был удивлён: что бы всё это значило? Издательница «Ардиса», которая долгое время игнорировала меня, и вдруг – такие милости? Да ничего это не значило, как и вся голливудская иллюзия.
– У вас было много возможностей раньше, Эллендея.
– Я знаю. Мы и сейчас не уделяем вам должного внимания, но этому мешает один человек. Вы понимаете, о ком я говорю?
– Думаю, что да.
– Он важен для нас. И пусть он не слишком нас любит, но мы его – очень.
Ну как ей ответить, когда она признаётся, что не может распоряжаться в своём издательстве? Подруга, словно гувернантка – воспитанницу, отвела её в сторону от нежелательного знакомца.
Люди толпились у стола с лёгкими закусками и напитками. Я взял вина и пошёл туда, откуда звучала музыка. Оркестр, занимая лишь малую часть полукруглого обзорного балкона, играл что-то сладостное из Мендельсона. Внизу светились и переливались, мерцали, сияли, посверкивали огни мегаполиса. Город Ангелов! Солнце уже село в тучевую гряду, и океан вдали выглядел тёмной непроницаемой полосой.
Музыка смолкла. Но группки беседующих этого не замечали, разговоры становились всё оживлённей. Вцепившись в поручни балкона, я вглядывался в зарницы, вспыхивающие там, в глубине туч на горизонте. В такой же позе «вперёдсмотрящих» я заметил ещё несколько соотечественников. Ручаюсь, что в их головах, как и в моей, эпически шумела походная песня времён Гражданской войны. Очень удачно композитор Дмитрий Покрасс приделал советские красные слова к белогвардейскому маршу «Дроздовского славного полка», и эта песня запала в душу многим ещё со школы.
Последняя строчка звучала удивительно уместно, даже пророчески: «И на Тихом океане свой закончили поход».
Да, так и получилось. Но только с другой стороны океана.
Находки и утраты
Постепенно созревала в уме затаённая, но великая идея, одна из тех, ради которых я и совершил трансокеанский перепрыг. Она входила в ещё более грандиозное понятие личного счастья, за которым тянулись из своих стран многочисленные неудачники и разные отпетые личности, вроде меня. И неудивительно – стремление к нему оговорено как одно из основных прав человека в здешней Конституции. Однако без той составляющей счастье было бы обманным, а мечты оставались пустыми иллюзиями. Называлась она одним коротким словом: Париж.
Нет, это не только мой вычур, не у меня лишь, выходца из культуры, ориентированной на Францию, была такая проба американской свободы – поездка в Париж. Доказательством тому – множество парижей, деревушек и городков, рассеянных по многим штатам, общим числом до 20-ти, не считая трёх Новых, а также Западного и Южного Парижа. Один был поблизости в штате Висконсин. Можно было бы, конечно, подъехать и сфотографироваться на фоне дорожного указателя, но уж очень хотелось его Настоящего. Однако, денежки поджимали.
Какой же это был год? Наверное, спустя полтора года после нашего прибытия на берег Великого озера, о котором я позволю себе привести здесь стихотворную зарисовку. Она открывала цикл «Звёзды и полосы», посвящённый моей драгоценной супруге О. С.-Б., а называлась Озёрная полоса. Пущу-ка её внутри текста, чтобы не перебивать описания наших прогулок.
От массивного синего
до совсем невесомого серого
все тона водяной окоём
затопил переливною зеленью селезня.
Полоснул серебром через весь
пересвет с полуюга до севера,
с краю искру нанёс,
распустил паруса посреди
неохватного зеркала-сверкала…
Средиземно раскинулся –
не океан –
Мичиган.
А бывает и розово озеро.
К нему мы часто ходили – полчаса туда, взглянуть с высокого берега на ширь, на даль, на переливы оттенков, и – обратно. Сходили по первому снежку и после домашней встречи Нового Года с головами, чуть шумевшими от пузырьков полуночного шампанского. Маша осталась смотреть утренние мультики. На улицах и на дорожках прибрежного парка – ни души. Несмотря на морозец, от озера сквозило сыростью.
– Хороший хозяин собаку не выгонит, – поёжилась Ольга. – Пойдём-ка домой…
– Нет, смотри, тут следы. Кто-то уже бегал!
И с этими словами я заметил на снегу какой-то блестящий предмет.
– Гляди, что я нашёл.
– Да брось, это какая-нибудь дрянь.
– Нет, тяжёленькая… И вот тут проба.
Это было массивное золотое ожерелье, из тех, что стали носить мужчины. Но нацеплять на себя столько драгоценного металла для утренней пробежки – это уже слишком. «Такого модника мне не жалко» – подумал я, опуская находку в карман. И сказал Ольге, красуясь своей удачей:
– Я не обманулся в Америке. Здесь, действительно, золото валяется прямо на улице, только не ленись подбирать.
Вернувшись домой в весёлом расположении духа, я спросил:
– Маша, ты веришь в Деда Мороза? Ну, в Санта Клауса?
– Нет, конечно, не верю. Я что – глупая?
– А вот смотри, какой подарок он мне сделал!
– Что это? Как ты взял?
– Золото. Нашёл на снегу.
– Это не твой. Ты не мог взять не твой, – сказала въедливая девочка.
Возник педагогический казус. Действительно, я ведь присвоил чью–то (или всё же ничью?) собственность. Каким я выгляжу в глазах ребёнка? «Удалой я иль просто удачливый?» – как скаламбурил некий поэт. Ситуация разрешилась через несколько дней. Ольга, каждый вечер внимательно просматривавшая объявления в местной газете, вдруг произнесла:
– Вот оно! «Потеряно золотое ожерелье в парке у озера. Нашедшего просим вернуть за вознаграждение. Телефон…»
Для меня утешением было бы полюбоваться на самого модника, но он прислал за пропажей жену. Мы как раз в это время отобедали, и я в свой черёд мыл посуду. Рассыпавшись в благодарностях, женщина протянула мне вознаграждение:
– Это за вашу честность.
Не глядя, я сунул банкноту мокрой рукой в карман джинс. Думал, что от силы – двадцатка, ну, пятьдесят... А посмотрел – я таких денег, чтоб были одной бумажкой, никогда и не видел. Это означало, что Дед Мороз подарил-таки мне поездку в Париж. Но с этим приходилось теперь обождать.
Год по всем приметам обещал быть незаурядным.
Здесь я должен буду разделить моё повествование надвое. Одну, более счастливую полосу, оставлю на потом, и она потянется чередой забавных случаев и встреч, а другая, более мрачная, начнётся сейчас.
Меня ограбили.
Получилось так, что я остался на выходные один. Ольга улетела в Нью-Йорк на предзащиту, а Машу взяла заодно на свиданье с отцом, в соблюдение условий их развода. Я решил насладиться вольностью как таковой, – побыть спокойно одному, вздохнуть полной грудью, сходить просто так в кино…
Вообще-то я прежде снобировал кинематограф, считал его не искусством. Но тут в университете показывали советскую мелодраму «Москва слезам не верит», – о ней писалось и говорилось много глупостей, и уже это, отталкивая, всё равно привлекало. Перед Ольгой я, может быть, принял бы прежнюю позу и не пошёл, а в одиночестве решил, что как раз и схожу. Фильм оказался затяжной, двухсерийный. О его содержании, равно как о степени фальшивости сказать ничего не могу, – последующие события стёрли впечатления из моей памяти.
Когда я подходил к дому, всё здание было погружено в сумрак, ни одно окно не горело. Я протянул руку к входной двери, но она отворилась сама. Пятясь, оттуда выходила человеческая фигура, держащая что-то тяжёлое в обеих руках. Глядя с пол-оборота и сзади, я увидал, что это негр (ах, извините, афроамериканец), а выносит он что-то похожее по размеру на мой телевизор. Дальше между нами произошёл абсурдный диалог. Я спросил:
– Могу ли я помочь вам (Кен ай хелп ю)?
– Нет, спасибо. Я доставляю покупку, но никого нет дома.
По-прежнему держась спиной ко мне, он вошёл обратно в парадную, я – за ним. Отворачиваясь от меня, он сделал вид, что рассматривает имена на почтовых ящиках.
– Может быть, Майкл живёт этажом выше?
– Да, возможно…
Негр потащил свою ношу наверх. Никакого Майкла там, разумеется, отродясь не было, но мы оба по-своему оттягивали неизбежное. Я отворил дверь к себе и увидел, что там всё перевёрнуто вверх дном. Угол, где стоял телевизор, был пуст. Повернувшись назад, я услышал дробный топот ссыпавшегося по ступенькам негра и его тень, распахивавшую дверь наружу. Разгоревшись от гнева, я эту дверь толкнул, чтоб его прищемить. Но пневматическое устройство замедлило движение, и он выскользнул.
Я – тут же – за ним.
Из густого сумрака щерилась образина (сама – этот мрак!) белками расширенных глаз, блеском зубов. Жест его руки, начавшийся откуда-то снизу, продолжился – навскидку – в меня! Я отшатнулся назад за дверь, и опять её упругость замедлила меня.
Мне почудилось, что грабитель держал нечто в руке, скорей всего – нож, но точно я не сумел разглядеть, – возможно, приняв за оружие лишь угрожающий жест. Я постоял, вцепившись в ручку двери, минуту, другую. Всё было тихо. Выглянул – бандит исчез. Поднялся на верхнюю площадку. Там стоял мой телевизор с аккуратно утопленной телескопической антенной и перевитым вокруг неё шнуром. Хоть что-то я отстоял…
Одежда, постельное бельё, книги, содержимое ящиков – всё было вывернуто и валялось на полу вместе с осколками стекла и черепками. Пропали деньги, чековые книжки, кредитки, какие-то ольгины украшения. Накатило чувство испоганенности. Я вызвал полицию и стал звонить по круглосуточным номерам в банки – закрывать кредиты. Полиция всё не ехала, и я начал прибирать то, что ещё недавно считалось жильём, а стало местом преступления. Сверху принёс телевизор, поставил. Вряд ли они будут искать на нём отпечатки пальцев. Освободил проход в кухню, заглянул туда и отшатнулся. Рядом с задней дверью зияла дыра в стене, словно пробитая пушечным ядром, на полу валялись куски штукатурки. И только тут на меня навалился страх от вторженья, но не животный, не нутряной, а какой-то – от мозжечка до копчика – позвоночный, иррациональный. Я-то воспринимал эту стену монолитной, а она была ослаблена встроенным снаружи шкафчиком для молочника, оставшимся с патриархальных времён, и опытный домушник этим воспользовался.
Прибыла полиция, два ленивых богатыря, которые неторопливо заполнили протокол, и никаких попыток определить следы преступника не предприняли. Сказали, однако, что если я помню приметы, то могу поискать грабителя по их картотеке.
Они ушли, а страх остался. Но и жажда мести – тоже.
С утра (а это было воскресенье), так и не позавтракав, я отправился в полицию. Разговаривая со мной, дежурный бросил себе в рот мятную жвачку, но мне не предложил. Определив категорию разыскиваемого (раса, пол, приблизительный возраст), он выдал мне три длиннейших картотечных ящика со снимками криминалов – всего, наверное 500, а то и 600 фотографий, – это только по одной категории… И я должен из них определить единственного!
Африканские лица в Америке очень разнообразны в силу смешения рас, – бывают и выразительные, и яркие, но при этом они в большинстве не теряют сходства с несколькими общими типами. Однако здесь – по определению – были, что называется, человеческие отбросы, помойка… Таких грубых, тупых и свирепых морд, харь и образин я никогда больше не видел. Да и – в таких количествах! Наглотавшись глазами этого мрака, впустив его в себя галлонами и баррелями, я выбрал, наконец, одного, показавшегося мне тем самым, единственным подозреваемым. Увы, после короткой проверки оказалось, что – нет, не тот. У этого – надёжное алиби: тюрьма. Он заканчивает свой срок и, хотя ему дают иногда погулять, в минувшую субботу он сидел под замком.
Значит, тот гуляет, как и многие, ему подобные? Это ещё прибавило мне подозрительности – в дополнение к чувствам беспокойства и страха, которые я испытывал. Ещё долгое время впоследствии на меня накатывали приступы тревоги, тесноты и загнанности совершенно без какого-либо повода. Как объяснил врач, таковы симптомы психологической травмы, типичные для жертв нападений. От них в конце концов помогли не силачи-полицейские и не их пенитенциарная система, а успокоительные таблетки.
Но я не признался врачу в ещё одной травме, последствия которой остаются, может быть, и посейчас: не могу видеть чёрные лица без того, чтобы невольно вспомнить черты того криминала, – ищу их с беспокойством даже у симпатичных афроамериканцев, а приметив кого-либо из них на улице, в первую очередь смотрю, не представляет ли он опасности. То, что мой обидчик был чёрным, это ведь не случайность, это – статистическая закономерность, увы. В результате всего вышеизложенного и неизжитого, расовые отношения у меня неизгладимо неровны и нервны. При этом я не расист, а вернее – изо всех сил не желаю быть таковым, подобно множеству белых американцев. Высокий процент преступности у чёрных объясняю последствиями рабства, так же точно, как худшие стороны русских – наследием крепостничества.
Издатель отрывного календаря Николай Мартьянов, о котором я уже упоминал ранее, делил население Нью-Йорка на две категории: «белинских» и «чернышевских». Надеюсь, это – скорей литературная, чем предосудительно расовая шутка. Но я и сам провожу делительную черту между людей, – так же, как полиция, государственные службы и газетные хроникёры. Американский парадокс: нация одна, а расы разные.
Большие перелёты
Я уже предупреждал, что дальнейшие события могут пойти параллельными временными потоками, не пересекаясь. Встряски и стрессы сказались на свойствах памяти и нарушили однолинейность происходящего. Будущее немного споткнулось о прошлое, и некоторые эпизоды куда-то вывалились или перепутали последовательность.
Как бы то ни было, а главным событием оказался тогда приезд моей матери, чтобы навестить непутёвого «блудного» сына. А заодно и взглянуть, наконец, какова она, пресловутая Америка и вся западная жизнь, о которой она имела представление (помимо газетного) лишь со слов своей старшей сестры, а моей тётки Лидии, бывшей замужем за легендарным дядей Тимом, советским торговым представителем в Америке в запредельные, сталинские времена… Да ещё – по моим телефонным звонкам и открыткам, в ту пору особенно частым, чтобы эту поездку устроить как можно лучше и показать ей воочию, насколько мне здесь хорошо. Вот из-за этого «хорошо» я и заключаю, что приезжала она до моего травматического столкновения с бандитом, потому что потом было бы всё поплоше.
Через канадскую падчерицу «Катюши», ездившую в Союз, удалось перебросить денег на билет; сговорились мы и с добрейшими Гирсами, что они встретят мать в Нью-Йорке и оставят у себя передохнуть после полёта. Отловить им её (или ей – их) в пестроте указателей и людском коловращении аэропорта Кеннеди было непросто, потому что в лицо они друг друга не знали. Едва дозвались через диспетчера по радио. Но дальше всё происходило распрекрасно. Гирсы её принимало по-родственному, даже с особой деликатностью: из её комнаты убрали портрет Государя императора, чтобы не смущать советскую гостью.
А на меня с её приездом нахлынула ностальгия, но какая-то сладкая, воспоминательная. Буханка чёрного (ленинградского!) хлеба благоухала на обеденном столе и была главным деликатесом среди множества вкуснейших яств, наготовленных Ольгой. Этот хлеб являлся чистейшей контрабандой, ибо по таможенным правилам нельзя было ввозить никакую еду, но мать прошла границу без проверки. Армянский коньяк с тремя звёздами был уже не столь интересным приложением к пахучему караваю.
На следующий день был выходной, и я проснулся значительно позже обычного.
– Где мать?
– Взяла «Русскую Мысль» и отправилась к озеру, – ответствовала Ольга.
Я к тому времени закрыл подписку на «Новый Американец», – слишком уж они «обрайтонбичились», и отдал предпочтение их парижскому конкуренту. Однако, не заблудилась бы, не растерялась бы мать в незнакомом месте! Пока я собирался идти на поиски, она и явилась – тихая, без газеты. Не знаю уж, что её напугало, но первопроходческая храбрость исчезла, и в следующие дни её нельзя было уговорить выйти из дому.
Наконец, повезли её в супермаркет, чьим красотам я поздней посвятил оду. Едва взглянув, мать заторопилась назад:
– Показуха!
В чём-то она была права. Не в том, конечно, что ради неё туда навезли столько продуктов, а в том, что мы действительно хотели ей показать, как «хорошо» мы живём, убедить её в здешнем довольстве, богатстве…
Повезли и в торговый молл посмотреть все роскошества мод и ширпотреба. Ольга уговорила меня примерить кожаную куртку «пилот бомбардировщика» (право же, я сопротивлялся!) и, как только я предстал перед зеркалом, тут же выложила свою отдельную от наших общих кредитку – специальную для модных магазинов. Тут уже не только мать, но я и сам поверил в нашу зажиточность.
Появился для этого и другой повод.
Большие перелёты (продолжение)
Поездка в Париж давно уже созревала в наших семейных планах, но постепенно она преобразовалась в идею «командировки» по литературным делам. Славинский уже давно заманивал отправиться туда вместе, но сложным маршрутом через Лондон. Он сулил мне и выступление на БиБиСи с записью почему-то в парижской студии. А там уже Горбаневская предлагала приют у себя. За «Континентом» и «Русской Мыслью» оставались кое-какие должки. И Ольга дала «добро» на единоличную поездку.
– А ты?
– Я там бывала не раз.
– А как же мама?
– Не бойся, мы с ней прекрасно поладим.
И вот я разгоняюсь на золотистой Голде, чтобы попасть в чикагском О’Хэйр на толчковую ногу, и непомерно, тысячемильно вытянувшись телом на восток, приземлиться в лондонском Хитроу. Эти великие аэропорты, выстроенные не просто из стекла, стали и бетона, а, кажется, из пространства и времени, сами напоминают огромные корабли для странствующих землян, да и только ли землян? Вон там, на переходе от одного терминала к другому, в баре с маняще-тревожным названием «42 параллель» – кто это сидит в неоновой полутьме – не пришелец ли из номерной, как засекреченный объект, туманности? Не персонажи ли «Звёздных войн» потягивают там коктейли, передыхая между трансгалактическими рейсами? И совершенно не напрягая фантазии, которая сама расскакалась, как резвое дитя, среди запредельных фигур можно разглядеть и более знакомые черты наших орбитальных путешественников: покойного, но всё ещё молодого Васю Аксёнова, оказавшегося здесь на полпути к Луне в компании – с кем же? – с Юрой, Юрочкой Гагариным. И – запросто с ними беседующего Андрюшу Вознесенского, который, надо отдать ему должное, воспел именно эти аэропорты, – хоть и самохвально, и дерзко, но по архитектурному преимуществу верно.
Не ожидал я, что мой вполне оперившийся английский встретит какие-то затруднения на земле Соединённого Королевства! Однако же, так и случилось. Непросто было дать разъяснения молодой халде в таможенной форме по поводу моего «белого» паспорта. Лишь потом я догадался, что говорила она со мной не на английском, а на «кокни», лондонском уличном диалекте.
Всё ещё находясь в людской пестроте Хитроу, я позвонил Славинскому на Сэндвич Стрит и получил инструкции:
– Спускайся в подземку и жми по прямой!
И вот – встреча друзей-шестидесятников (а также – пятидесятников и семидесятников):
– Ну, старик, ты – такой же, нисколько не изменился!
– И ты, я гляжу, всё тот же!
А ведь и жилье в общем-то схоже с тем, что было у него там, только с положительной поправкой. Квартирка небольшая, но вместительная, как многое тут у них в Англии, – про дворцы не скажу, но – и вагоны метро, и такси, и палисаднички с кренделями ползучих роз. И основное занятие всё то же: трёп на глобальные темы, только вместо советских колотушек и тумаков здесь ему отвешивают какие-никакие фунты стерлингов с профилями королевы. Ай да Славинский, ай да я сам, – жизнь уже удалась, хоть прибавь к нашим годам ещё 50, а побываем в Париже, так и сейчас помереть не зазорно!
Но этот момент счастливо отсрочен по крайней мере на 3 дня, – БиБиСи загрузили моего друга срочной работой. Что ж, зато есть время на Лондон! И я пустился бродить по великому городу. Я был закоренелый враг туризма, поэтому никакие экскурсии, сколь бы питательно–информативны они ни были, меня не устраивали. Это, конечно, не исключало посещения музеев и некоторых достопримечательностей, но главным было вдохнуть воздух города, увидеть его краски и очертания и, хоть недолго, пожить параллельной жизнью с его обитателями, надеясь, что какие-то крупицы нового опыта осядут в памяти или в написанных строчках. Нет, только не с путеводителем Бедекера и парой ресторанных меню в руках, как у авторш хвастливых каникулярных очерков… А вот сверить часы у себя на запястье с циферблатом Большого Бена, это – другое дело, это и даёт то самое чувство, о котором я говорю. Проехать из конца в конец на верху двухэтажного автобуса, ощутив «леворукость» уличного движения. Пошутить с расторопной официанткой, подающей тебе светлый пенистый «лагер» в ёмком и стройном стакане.
После этого можно уже указывать дорогу, как пройти к Национальной галерее и Трафальгарской площади (это там же, всё – в том же месте!) группке растерянных американцев, вываливших из отеля «Президент», где в своё время останавливалась Ахматова.
(продолжение следует)
(продолжение. Предыдущие главы в №5/2014 и сл.)
Местная знаменитость (окончание)
Уже в первом семестре мной заинтересовался журналист Джон Долан, – молодой, светлоглазый, внимательный. Встречался, разговаривал, расспрашивал о многом и очень точно вышел на главное: как я всё это совмещаю? Не раскрывая своих секретов, я дал ему понять о скрытых возможностях сознания, которые могут непредсказуемо быть мобилизованы. Оказалось, что я могу сочинять стихи, занимаясь при этом чем-то ещё.
«Я и сейчас это делаю», – привёл он мою фразу в конце статьи.
Когда материал был уже готов, меня пригласил фотограф из «Милуокского Журнала», иллюстрированного ежемесячника, – наподобие советского «Огонька» по формату. Его студия занимала целый этаж брошенного промышленного здания поблизости от одного из цехов «Астронавтики». Там же за выгородкой он и жил со своим компаньоном. Штативы, струбцины, членистоногие осветительные приборы, сетчатые, как стрекозиные крылья, экраны, и посредине – стул, на который меня посадили. Залили электричеством. Ну, думаю, скажут «Чииз», щёлкнут, и всё. Не тут-то было! Начался настоящий фото-сеанс художника-профессионала. Провозился он часа полтора, думал, заставлял менять позы, поворачивая мне голову так и эдак, а компаньон занимал разговорами. Но чем дольше, тем я более каменел. Пока маэстро фотографировал, он сменил две катушки плёнок – и всё ради одного снимка!
Прихожу я однажды на работу, а за моим столом сидит Барбара – простая американская тёханца лет за 50 – грубоватая и прямая, которую Норма Зелазо уже не раз обещала «в шутку» уволить. Увидев меня, Барбара объявила громогласно на всю контору:
– А вот и он, самый знаменитый мужик в нашей паршивой «Астронавтике»! Я первая хочу получить автограф.
Тут и я впервые увидел статью напечатанной. Реакция вокруг была шоковой и не только положительной. Кто-то как бы поперхнулся, и уж во всяком случае очередь за автографами не выстраивалась. Но в дверь стали заглядывать многие любопытные из других отделов. А рядом, но через проход – бывший морячок, работавший у нас техником, угрюмо надулся.
– Ты ему завидуешь, Терри? – подначила его Полетта.
– Конечно. Я ведь тоже из себя что-то представляю. Занимаюсь спортом, плаваю с аквалангом. А статья – о нём. Почему? – простодушно выложил своё недовольство морячок.
– Как можно сравнивать поэзию и спорт? – обернулась ко мне Полетта.
– Всё можно сравнивать. Просто – статья означает, что я пишу стихи лучше, чем он плавает. Вот и всё.
– А мне нравится этот портрет, – кинула она реплику в другую сторону, перелистывая журнал.
– Портрет человека с проблемами, – огрызнулся парень, выходя.
Интриганка удовлетворённо хмыкнула.
– Ты одна из этих проблем, Терри! – крикнул я вдогонку.
Хорошо, что я успел ему резко ответить, а то «человек с проблемами» здесь понимается как наркоман или сильно пьющий. Чем же так нехорош оказался портрет? Нет, на самом деле он был хорош, добротно психологичен, я на нём получился вполне homo sapiens, но вовсе не такой уж homo prosperitas, то есть «преуспевающий». Публика тут привыкла видеть изображения знаменитостей с победительными улыбками, в то время как моему фотохудожнику эти стандарты давно опротивели.
Настоящие проблемы или, говоря по-русски, разные жизненные неурядицы и передряги были уже на подходе. Однако, не перевелись ещё и хорошие новости.
Две литературы или одна?
Меня пригласили на большую конференцию под тем же названием, что и эта глава. Состоялась она в мае 84-го года, устраивал её и оплачивал все расходы Лос-анджелесский Университет Южной Калифорнии, куда должны были прибыть «все-все». Почему ж не поехать на такой представительный эмигрантский форум, затесавшись на равных в число его знаменитостей? «Астронавтика» отпустила, и вот я в аэропортовском «челноке» мчу в гостиницу среди субтропического цветенья. Олеандры живой изгородью отделяют дорогу от встречных полос. Вдоль тротуаров цветут китайские розы таких размеров и такой неистовой пунцовости, будто они нарисованы шальной кистью Марины Азизян. Когда-то я посвятил этому женственному чудовищу Ленфильма 64 строчки любовных иллюзий и разочарований под говорящим названьем «Скелет Амура». Четыре раза по четыре четверостишия. Но сейчас я не любовник – ботаник! Растительные впечатления переполняют меня, и дело тут совсем не в стройнейших калифорнийских пальмах.
Вот с краю куртины вижу мощные короткие, как римские мечи, листья и узнаю: это ж – «воловий язык»! Чуть ли не целую жизнь назад, ещё в семилетке я подобрал на полу симпатичный отросток бочоночком, – им беспечно футболили мои одноклассники в перемену. Посадил его дома в горшок, и он стал благодарно расти, загибаясь зелёными языками на две стороны. Дал боковые отростки. Я рассаживал эти бочонки, дарил. Один саженец-ветеран спустя десятилетия обнаружился на подоконнике у Гали Руби, в сумрачном климате Васильевского острова. А здесь они – роскошествуют, вовсю цветут.
Или вот этот сорняк на обочине – разросся, засинеглазился. Да это же – традесканция, чьи чахлые плети привычно свисали на ленинградских окнах и никогда не цвели. Я перевёл однажды по заказу стихи одного эстонского поэта, где он с гордостью описывал, как у него зацвела традесканция единственным цветком. Я вообразил небольшой писательский кабинет с сосновой светлой мебелью, чуть подтенённой лаком, запах канифоли и бумаги, окошко всё в изморози и яркое февральское солнце, вызвавшее в висячем растении синее восклицание счастья. Мой перевод, однако, не понравился.
– У меня никогда не было своего кабинета! – передавали мне обиженную реплику автора.
А здесь традесканция вольно цветёт по канавам.
Большая аудитория в школе Анненберга уже почти заполнилась, и народу всё прибывало. «Именинники» конференции скапливались у президиума, переминаясь, – никто не решался садиться за стол первым. Признанные знаменитости смешивались в небольшой толкучке с теми, кому это признание ещё предстояло или самим присутствием здесь было обещано. По этой вертикали зазвучала между ними перекличка вполголоса:
– А Солженицын приехал?
– Нет. Говорят, что из-за Александра Янова.
– Не понимаю, кто такой Янов?
– Будет делать доклад – всё поймёте.
– А Бродский?
– Тоже отказался.
– Господи, а он-то из-за кого?
Вопрос повис в воздухе.
Вот к подиуму подошёл с небольшой свитой Андрей Синявский: борода лопатой, глаз сильно косит в сторону то ли с любопытством, то ли с подозрением… С ним Марья Розанова, супруга – типичная московская дама и одновременно душа парижских интриг и расколов. И – уже известная нам Вера Данам, восторженная переводчица «Андрюши», теперь уже не того, а другого, Андрея Донатовича… А кто этот постаревший мушкетёр, который остался невредим после сражений «В окопах Сталинграда», после сталинской ласки и хрущёвской брани? Виктор Некрасов по праву первым занимает место в президиуме, за ним следует беловолосый Войнович с румяным лицом, победитель бюрократа и создатель эпической «Иванькиады», далее – тёртый до галечной круглости Алешковский, сочинитель нецензурного «Николая Николаевича» и насмешливой песни про Иосифа Виссарионовича, «большого учёного».
За ними на подиум поднялись молодые таланты: Саша Соколов, автор задумчивой «Школы для дураков», овеянный набоковским благословением, а на взгляд – вполне хоккеист, забивший победную шайбу; Эдуард Лимонов – очки и чуб, ореол скандала, белый пиджак прямо на чёрную майку с латинскими литерами, засученные рукава – вылитый автопортрет из романа «Это – я, Эдичка»; Алексей Цветков, брадато-бровастый, своим хмурым видом (даже – прихромом) похожий на сказочного кузнеца… Я сел на свободный стул между Аксёновым и Довлатовым.
И тут же стало ясно, кто здесь главная знаменитость: Синявский выступил с основополагающим докладом, хотя с первых слов оговорился, что нет у него основополагающих идей. Но карту литературы начал кроить, как Меттерних – Европу. И – когтить, и расклёвывать эти самые идеи: сначала в «Континенте», в статье, где Юрий Мальцев нашёл, что кроме противостоящих одна другой литератур – официальной и неофициальной, подпольной – имеется ещё третья, «промежуточная», и определил её как литературу полуправды, компромисса. Мальцев неправ, Мальцев плох и вреден, его оценка узкая, ко многому неприложимая, и вообще напоминает советское отношение к аполитичным писателям «вроде Пастернака и Анны Ахматовой».
Следующая мишень для нападок – конечно, Солженицын. Две-три цитаты, и его основополагающие идеи стали неотличимы от Пролеткульта. Уже и никакой Янов не нужен.
Досталось и старой эмиграции – и Георгию Иванову, и Ивану Шмелёву – за их неприятие авангарда и приверженность к столбовой дороге. Вывод: литературе нужны не протоптанные пути, а окольные тропы для прогулок. (Ясно – кого и с кем: «с Пушкиным», конечно…) Аплодисменты.
Председательствующий Карл Проффер, владелец издательства «Ардис», объявляет дискуссию по докладу, и наш вытянутый вдоль просцениума стол превращается в круглый. Исходя из того, что многие писатели любят поговорить, а русские традиционно растекаются словом по древу, Проффер наводит железную дисциплину: пять минут на выступление, и ни секундой больше.
Аксёнов: Диссидентщина – не литература, а соцреализм – тем более. Мальцев неправ, ругая «литературу аксёновых и бондаревых» с маленькой буквы и во множественном числе. Общий критерий литературы – художественность.
Алешковский подготовился, – признаётся, что не может читать без бумажки. Но бумажку забыл, выступает так. И всё же говорит, как по писаному, хотя и оправдывает непечатную лексику. Ведь лексика индивидуальна и, на его взгляд, это – «наиважнейший компонент художественного исследования и творческого акта». А если ты необычен, тебя объявляют безнравственным. И стало быть, Синявский прав – никаких пресловутых столбовых дорог!
Бобышев явно не готовился, о чём теперь горько сожалеет. Он не против прогулочных аллей, даже самых уединённых, но напоминает не о том, что всех здесь разъединяет, а, наоборот, о том что связывает – это русская культура, которая, даже на индивидуальных путях, всегда являлась поиском и утверждением универсальной истины.
Боков, издатель журнала «Ковчег» поступает тонко: он берёт и зачитывает из своего авангардного сочинения несколько абзацев, какие-то рассуждения о языке, пока его не прерывает Проффер. Боков останавливается на полуфразе. Дочитать можно в «Ковчеге».
Довлатов явно очень хорошо подготовился. Он сравнивает литературный процесс (всё-таки не процесс, наверное, а ситуацию) век назад и сейчас. Тогда была верноподданническая литература (Лесков), самиздат (Грибоедов) и тамиздат (Герцен). До удивления похожая ситуация существует и сейчас. Так и будет всегда.
Карл Проффер, дойдя до соответствующей буквы, произнёс:
– Наум Коржавин. Но он, кажется, не приехал.
– Нет, я здесь, – отозвался из зала Коржавин. – Я просто не сразу нашёл это здание.
И неудивительно: он был почти слеп. На носу сидели сильнейшие диоптрии со шнуром, чтоб их не потерять; лысину покрывал джинсовый картуз. Все радостно оживились.
– В президиум, в президиум, Эммочка! – загалдели писатели.
Эммочка вышел на подиум, но за стол не сел и вступил тут же в спор со всеми, невзирая на регламент, на одёргивания Карла: против Мальцева и Синявского, против толерантности и даже против художественности. Но – за живую правду! И сел обратно в зал.
В течение трёхдневной конференции он сделал несколько порывистых выступлений. Один раз сравнил Довлатова-журналиста с редактором популярной дореволюционной газеты «Копейка», который на вопрос губернатора о её направлении, простодушно ответил: «Кормимся, Ваше превосходительство!» Довлатов этот эпизод честно зафиксировал дважды: в заметках «Литература продолжается», появившихся сразу же после, а потом и в повести «Филиал».
А другой эпизод он подредактировал. Вот как было записано «по горячим следам»:
«Затем он обидел целый город, сказав:
– Бобышев – талантливый поэт, хоть и ленинградец».
В повести это иначе. Коржавин, что уже является псевдонимом (его фамилия Мандель), получает там ещё один. Бобышев тоже ярко преображается:
«Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
– Иосиф Бродский, хоть и ленинградец, но талантливый поэт…»
И всё-таки Ковригину ли, Коржавину не удалось перескандалить всех. Это сделал Лимонов. Он объявил, что отрекается от «литературы идей», слагает с себя звание русского писателя и выходит из эмигрантского гетто в открытый мир коммерческих отношений. И – пустил картонную стрелу в «вермонтского отшельника»:
– По моим сведениям, сыновья Солженицына увлечённо читают мой роман, запершись от отца в уборной.
Конечно, Лимонов талантливый писатель, но и провокатор тоже, – это ему определённо надиктовала эстетика московского андеграунда 70-х годов: все громкие инсталляции и перформансы без провокаций не обходились. Кстати, Синявский тут же использует схожую тактику. Но мне лично больше, чем скандальный «Эдичка», нравились саморазоблачительные повести «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй». После многих идейных демаршей Савенко (это его настоящее имя) расплевался с Западом и обрёл последнее прибежище – патриотизм, но в крайне вызывающей форме. И – уже не как писатель, а как предводитель молодёжной оппозиции. Бунтарские выходки его «лимоновцев» носят эстетский характер: ударить чиновника по лицу розой, швырнуть в его двубортный костюм майонезом, спровоцировать нападение на себя…
Сейчас я как будто листаю книгу Дюма «20 лет спустя», а точней было бы назвать её «30 с лишним». Но зачем нам оттуда, из тех времён, когда мы обсуждали «будущее литературы», так уж торопиться в её свершение, которое определённо наступило сейчас? Захлопнем-ка затрёпанный ещё в детстве переплёт и вернёмся в на три четверти заполненный зал калифорнийского форума.
Там бесшумно работают кондиционеры, источая прохладу, а в раскрытые двери проникает весёлое майское тепло. Ведётся синхронный перевод, многие сидят в наушниках. Василий Аксёнов рассказывает «О себе»…
– Есть ли вопросы к выступавшему?
Из задних рядов поднимается темноокая стройная дама в просторных колеблющихся одеждах. Она и сама заметно трепещет, голос её прерывается. Боже мой, да это же Ася Пекуровская, красавица ленинградского филфака, с которой ещё в давние времена меня познакомил Бродский, а она потом привела ко мне Довлатова, её тогда будущего, а теперь уже бывшего мужа. Но совсем не Довлатов её сейчас интересует:
– Василий Павлович, в вашем творчестве было по крайней мере одно изменение. От хрустально-чистых рассказов вы перешли к чему-то близкому к символизму. Чем вы объясняете это?
Говорит она путано, долго… И уж совсем непонятно, в чём смысл вопроса? Аксёнов и хрустальная чистота? Нет, что угодно, но не это. Аксёнов и символизм? Нет, что-то и тут не так, намёки её о другом… Озадаченный докладчик пытается найти вежливую форму ответа. Ася, волнуясь одеждами, выходит из зала. Мне её жалко. Работу потеряла и теперь ищет, что ли? Или – дела сердечные? Дождавшись конца следующего выступления, я сам выскальзываю из зала.
Сражённая Ася навзничь лежит перед зданием на бетонной скамье.
– Что с вами, Ася? Вам плохо?
– А-а, Дима… Живот болит.
– Принести вам что-нибудь из аптеки? Или проводить вас?
– Ничего не надо, само пройдёт. Спасибо.
Я возвращаюсь в зал к выступлениям американских издателей и славистов. Они предупреждают эмигрантов о сложностях здешней жизни.
– Если собака укусит человека, это не ново. Вот если человек укусит собаку, это будет новость! – говорит Роберт Кайзер, автор книг о России и русских.
Подобное суждение я слышал потом не раз. Звучит плоско, но похоже на правду. Пожалуй, из всех участников конференции один лишь Лимонов укусил эту злобную собачонку!
На следующее утро Ася подошла сама. Выглядела прекрасно, пригласила с собой на завтрак. Мы сели в кафетерии за столик, и тут же к нам подсел Довлатов. Враждебно косясь на меня и даже не поздоровавшись, он с места начал убеждать Асю в своей неизменной приверженности и даже требовал от неё тут же пойти к нему в номер. У меня горячий сэндвич с омлетом не лез в горло.
– Знаете что, разбирайтесь тут сами, а я пошёл, – отодвинул я тарелку.
– Нет, нет, пожалуйста, Дима, не уходите. Прошу вас, останьтесь.
Я всё же ушёл, – зачем это мне? Ясно, что прекрасная дама захотела использовать меня как заслон от назойливого Сергея, а он в очередной раз «штурмовал прехорошенькую крепость». Взял ли он её? В повести «Филиал» она сама сдалась, но кто ж его знает? Это ведь беллетристика…
Апогея наше собрание достигло в последний день, когда всех гостей отвезли двумя автобусами на приём в Беверли Хиллс, миллионерский район Лос-Анджелеса. Пока ехали вверх, наша хозяйка и устроительница Ольга Матич рассказала историю особняка и поместья, куда мы направлялись. Это был щедрый подарок Кинематографической школе при Университете – от восхищённого магната. Действительно, школа вырастила множество звёзд для Голливуда, и когда она отделилась, вся усадьба осталась собственностью Университета. Миновав въездные ворота, автобусы ещё довольно долго с медленной грацией виляли между пальм, кипарисовых стен и причудливо-пышных клумб, пока не подвезли нас поближе ко входу. Мы прошли через итальянское патио с фонтанами и скульптурами и, достигнув самого дворца, вступили в иллюзорное голливудское празднество и погрузились как бы внутрь экрана.
В просторных залах, декорированных тропическими цветами, фланировала нарядная публика, официанты разносили шампанское. Откуда-то со стороны до моего слуха донеслась живая музыка. Я шагнул туда, и навстречу вышла – нет, может быть, и не электрическая женщина, даже не совсем «соименница зари», но в тот момент в неё внезапно воплотившаяся Эллендея Проффер, – по лучшим ирландским образцам и лекалам белозубая, пышноволосая, рослая и даже, кажется, чуть навеселе.
– А вот и Бобышев! Я давно хотела познакомиться, – сказала она по-русски.
И с этими словами она совсем не по-здешнему, а – сочно и вкусно – влепила мне поцелуй прямо в губы. Сопровождавшая её дама, сухая и воблистая, в ужасе вытаращила глазки. Надо сказать, я тоже был удивлён: что бы всё это значило? Издательница «Ардиса», которая долгое время игнорировала меня, и вдруг – такие милости? Да ничего это не значило, как и вся голливудская иллюзия.
– У вас было много возможностей раньше, Эллендея.
– Я знаю. Мы и сейчас не уделяем вам должного внимания, но этому мешает один человек. Вы понимаете, о ком я говорю?
– Думаю, что да.
– Он важен для нас. И пусть он не слишком нас любит, но мы его – очень.
Ну как ей ответить, когда она признаётся, что не может распоряжаться в своём издательстве? Подруга, словно гувернантка – воспитанницу, отвела её в сторону от нежелательного знакомца.
Люди толпились у стола с лёгкими закусками и напитками. Я взял вина и пошёл туда, откуда звучала музыка. Оркестр, занимая лишь малую часть полукруглого обзорного балкона, играл что-то сладостное из Мендельсона. Внизу светились и переливались, мерцали, сияли, посверкивали огни мегаполиса. Город Ангелов! Солнце уже село в тучевую гряду, и океан вдали выглядел тёмной непроницаемой полосой.
Музыка смолкла. Но группки беседующих этого не замечали, разговоры становились всё оживлённей. Вцепившись в поручни балкона, я вглядывался в зарницы, вспыхивающие там, в глубине туч на горизонте. В такой же позе «вперёдсмотрящих» я заметил ещё несколько соотечественников. Ручаюсь, что в их головах, как и в моей, эпически шумела походная песня времён Гражданской войны. Очень удачно композитор Дмитрий Покрасс приделал советские красные слова к белогвардейскому маршу «Дроздовского славного полка», и эта песня запала в душу многим ещё со школы.
Последняя строчка звучала удивительно уместно, даже пророчески: «И на Тихом океане свой закончили поход».
Да, так и получилось. Но только с другой стороны океана.
Находки и утраты
Постепенно созревала в уме затаённая, но великая идея, одна из тех, ради которых я и совершил трансокеанский перепрыг. Она входила в ещё более грандиозное понятие личного счастья, за которым тянулись из своих стран многочисленные неудачники и разные отпетые личности, вроде меня. И неудивительно – стремление к нему оговорено как одно из основных прав человека в здешней Конституции. Однако без той составляющей счастье было бы обманным, а мечты оставались пустыми иллюзиями. Называлась она одним коротким словом: Париж.
Нет, это не только мой вычур, не у меня лишь, выходца из культуры, ориентированной на Францию, была такая проба американской свободы – поездка в Париж. Доказательством тому – множество парижей, деревушек и городков, рассеянных по многим штатам, общим числом до 20-ти, не считая трёх Новых, а также Западного и Южного Парижа. Один был поблизости в штате Висконсин. Можно было бы, конечно, подъехать и сфотографироваться на фоне дорожного указателя, но уж очень хотелось его Настоящего. Однако, денежки поджимали.
Какой же это был год? Наверное, спустя полтора года после нашего прибытия на берег Великого озера, о котором я позволю себе привести здесь стихотворную зарисовку. Она открывала цикл «Звёзды и полосы», посвящённый моей драгоценной супруге О. С.-Б., а называлась Озёрная полоса. Пущу-ка её внутри текста, чтобы не перебивать описания наших прогулок.
От массивного синего
до совсем невесомого серого
все тона водяной окоём
затопил переливною зеленью селезня.
Полоснул серебром через весь
пересвет с полуюга до севера,
с краю искру нанёс,
распустил паруса посреди
неохватного зеркала-сверкала…
Средиземно раскинулся –
не океан –
Мичиган.
А бывает и розово озеро.
К нему мы часто ходили – полчаса туда, взглянуть с высокого берега на ширь, на даль, на переливы оттенков, и – обратно. Сходили по первому снежку и после домашней встречи Нового Года с головами, чуть шумевшими от пузырьков полуночного шампанского. Маша осталась смотреть утренние мультики. На улицах и на дорожках прибрежного парка – ни души. Несмотря на морозец, от озера сквозило сыростью.
– Хороший хозяин собаку не выгонит, – поёжилась Ольга. – Пойдём-ка домой…
– Нет, смотри, тут следы. Кто-то уже бегал!
И с этими словами я заметил на снегу какой-то блестящий предмет.
– Гляди, что я нашёл.
– Да брось, это какая-нибудь дрянь.
– Нет, тяжёленькая… И вот тут проба.
Это было массивное золотое ожерелье, из тех, что стали носить мужчины. Но нацеплять на себя столько драгоценного металла для утренней пробежки – это уже слишком. «Такого модника мне не жалко» – подумал я, опуская находку в карман. И сказал Ольге, красуясь своей удачей:
– Я не обманулся в Америке. Здесь, действительно, золото валяется прямо на улице, только не ленись подбирать.
Вернувшись домой в весёлом расположении духа, я спросил:
– Маша, ты веришь в Деда Мороза? Ну, в Санта Клауса?
– Нет, конечно, не верю. Я что – глупая?
– А вот смотри, какой подарок он мне сделал!
– Что это? Как ты взял?
– Золото. Нашёл на снегу.
– Это не твой. Ты не мог взять не твой, – сказала въедливая девочка.
Возник педагогический казус. Действительно, я ведь присвоил чью–то (или всё же ничью?) собственность. Каким я выгляжу в глазах ребёнка? «Удалой я иль просто удачливый?» – как скаламбурил некий поэт. Ситуация разрешилась через несколько дней. Ольга, каждый вечер внимательно просматривавшая объявления в местной газете, вдруг произнесла:
– Вот оно! «Потеряно золотое ожерелье в парке у озера. Нашедшего просим вернуть за вознаграждение. Телефон…»
Для меня утешением было бы полюбоваться на самого модника, но он прислал за пропажей жену. Мы как раз в это время отобедали, и я в свой черёд мыл посуду. Рассыпавшись в благодарностях, женщина протянула мне вознаграждение:
– Это за вашу честность.
Не глядя, я сунул банкноту мокрой рукой в карман джинс. Думал, что от силы – двадцатка, ну, пятьдесят... А посмотрел – я таких денег, чтоб были одной бумажкой, никогда и не видел. Это означало, что Дед Мороз подарил-таки мне поездку в Париж. Но с этим приходилось теперь обождать.
Год по всем приметам обещал быть незаурядным.
Здесь я должен буду разделить моё повествование надвое. Одну, более счастливую полосу, оставлю на потом, и она потянется чередой забавных случаев и встреч, а другая, более мрачная, начнётся сейчас.
Меня ограбили.
Получилось так, что я остался на выходные один. Ольга улетела в Нью-Йорк на предзащиту, а Машу взяла заодно на свиданье с отцом, в соблюдение условий их развода. Я решил насладиться вольностью как таковой, – побыть спокойно одному, вздохнуть полной грудью, сходить просто так в кино…
Вообще-то я прежде снобировал кинематограф, считал его не искусством. Но тут в университете показывали советскую мелодраму «Москва слезам не верит», – о ней писалось и говорилось много глупостей, и уже это, отталкивая, всё равно привлекало. Перед Ольгой я, может быть, принял бы прежнюю позу и не пошёл, а в одиночестве решил, что как раз и схожу. Фильм оказался затяжной, двухсерийный. О его содержании, равно как о степени фальшивости сказать ничего не могу, – последующие события стёрли впечатления из моей памяти.
Когда я подходил к дому, всё здание было погружено в сумрак, ни одно окно не горело. Я протянул руку к входной двери, но она отворилась сама. Пятясь, оттуда выходила человеческая фигура, держащая что-то тяжёлое в обеих руках. Глядя с пол-оборота и сзади, я увидал, что это негр (ах, извините, афроамериканец), а выносит он что-то похожее по размеру на мой телевизор. Дальше между нами произошёл абсурдный диалог. Я спросил:
– Могу ли я помочь вам (Кен ай хелп ю)?
– Нет, спасибо. Я доставляю покупку, но никого нет дома.
По-прежнему держась спиной ко мне, он вошёл обратно в парадную, я – за ним. Отворачиваясь от меня, он сделал вид, что рассматривает имена на почтовых ящиках.
– Может быть, Майкл живёт этажом выше?
– Да, возможно…
Негр потащил свою ношу наверх. Никакого Майкла там, разумеется, отродясь не было, но мы оба по-своему оттягивали неизбежное. Я отворил дверь к себе и увидел, что там всё перевёрнуто вверх дном. Угол, где стоял телевизор, был пуст. Повернувшись назад, я услышал дробный топот ссыпавшегося по ступенькам негра и его тень, распахивавшую дверь наружу. Разгоревшись от гнева, я эту дверь толкнул, чтоб его прищемить. Но пневматическое устройство замедлило движение, и он выскользнул.
Я – тут же – за ним.
Из густого сумрака щерилась образина (сама – этот мрак!) белками расширенных глаз, блеском зубов. Жест его руки, начавшийся откуда-то снизу, продолжился – навскидку – в меня! Я отшатнулся назад за дверь, и опять её упругость замедлила меня.
Мне почудилось, что грабитель держал нечто в руке, скорей всего – нож, но точно я не сумел разглядеть, – возможно, приняв за оружие лишь угрожающий жест. Я постоял, вцепившись в ручку двери, минуту, другую. Всё было тихо. Выглянул – бандит исчез. Поднялся на верхнюю площадку. Там стоял мой телевизор с аккуратно утопленной телескопической антенной и перевитым вокруг неё шнуром. Хоть что-то я отстоял…
Одежда, постельное бельё, книги, содержимое ящиков – всё было вывернуто и валялось на полу вместе с осколками стекла и черепками. Пропали деньги, чековые книжки, кредитки, какие-то ольгины украшения. Накатило чувство испоганенности. Я вызвал полицию и стал звонить по круглосуточным номерам в банки – закрывать кредиты. Полиция всё не ехала, и я начал прибирать то, что ещё недавно считалось жильём, а стало местом преступления. Сверху принёс телевизор, поставил. Вряд ли они будут искать на нём отпечатки пальцев. Освободил проход в кухню, заглянул туда и отшатнулся. Рядом с задней дверью зияла дыра в стене, словно пробитая пушечным ядром, на полу валялись куски штукатурки. И только тут на меня навалился страх от вторженья, но не животный, не нутряной, а какой-то – от мозжечка до копчика – позвоночный, иррациональный. Я-то воспринимал эту стену монолитной, а она была ослаблена встроенным снаружи шкафчиком для молочника, оставшимся с патриархальных времён, и опытный домушник этим воспользовался.
Прибыла полиция, два ленивых богатыря, которые неторопливо заполнили протокол, и никаких попыток определить следы преступника не предприняли. Сказали, однако, что если я помню приметы, то могу поискать грабителя по их картотеке.
Они ушли, а страх остался. Но и жажда мести – тоже.
С утра (а это было воскресенье), так и не позавтракав, я отправился в полицию. Разговаривая со мной, дежурный бросил себе в рот мятную жвачку, но мне не предложил. Определив категорию разыскиваемого (раса, пол, приблизительный возраст), он выдал мне три длиннейших картотечных ящика со снимками криминалов – всего, наверное 500, а то и 600 фотографий, – это только по одной категории… И я должен из них определить единственного!
Африканские лица в Америке очень разнообразны в силу смешения рас, – бывают и выразительные, и яркие, но при этом они в большинстве не теряют сходства с несколькими общими типами. Однако здесь – по определению – были, что называется, человеческие отбросы, помойка… Таких грубых, тупых и свирепых морд, харь и образин я никогда больше не видел. Да и – в таких количествах! Наглотавшись глазами этого мрака, впустив его в себя галлонами и баррелями, я выбрал, наконец, одного, показавшегося мне тем самым, единственным подозреваемым. Увы, после короткой проверки оказалось, что – нет, не тот. У этого – надёжное алиби: тюрьма. Он заканчивает свой срок и, хотя ему дают иногда погулять, в минувшую субботу он сидел под замком.
Значит, тот гуляет, как и многие, ему подобные? Это ещё прибавило мне подозрительности – в дополнение к чувствам беспокойства и страха, которые я испытывал. Ещё долгое время впоследствии на меня накатывали приступы тревоги, тесноты и загнанности совершенно без какого-либо повода. Как объяснил врач, таковы симптомы психологической травмы, типичные для жертв нападений. От них в конце концов помогли не силачи-полицейские и не их пенитенциарная система, а успокоительные таблетки.
Но я не признался врачу в ещё одной травме, последствия которой остаются, может быть, и посейчас: не могу видеть чёрные лица без того, чтобы невольно вспомнить черты того криминала, – ищу их с беспокойством даже у симпатичных афроамериканцев, а приметив кого-либо из них на улице, в первую очередь смотрю, не представляет ли он опасности. То, что мой обидчик был чёрным, это ведь не случайность, это – статистическая закономерность, увы. В результате всего вышеизложенного и неизжитого, расовые отношения у меня неизгладимо неровны и нервны. При этом я не расист, а вернее – изо всех сил не желаю быть таковым, подобно множеству белых американцев. Высокий процент преступности у чёрных объясняю последствиями рабства, так же точно, как худшие стороны русских – наследием крепостничества.
Издатель отрывного календаря Николай Мартьянов, о котором я уже упоминал ранее, делил население Нью-Йорка на две категории: «белинских» и «чернышевских». Надеюсь, это – скорей литературная, чем предосудительно расовая шутка. Но я и сам провожу делительную черту между людей, – так же, как полиция, государственные службы и газетные хроникёры. Американский парадокс: нация одна, а расы разные.
Большие перелёты
Я уже предупреждал, что дальнейшие события могут пойти параллельными временными потоками, не пересекаясь. Встряски и стрессы сказались на свойствах памяти и нарушили однолинейность происходящего. Будущее немного споткнулось о прошлое, и некоторые эпизоды куда-то вывалились или перепутали последовательность.
Как бы то ни было, а главным событием оказался тогда приезд моей матери, чтобы навестить непутёвого «блудного» сына. А заодно и взглянуть, наконец, какова она, пресловутая Америка и вся западная жизнь, о которой она имела представление (помимо газетного) лишь со слов своей старшей сестры, а моей тётки Лидии, бывшей замужем за легендарным дядей Тимом, советским торговым представителем в Америке в запредельные, сталинские времена… Да ещё – по моим телефонным звонкам и открыткам, в ту пору особенно частым, чтобы эту поездку устроить как можно лучше и показать ей воочию, насколько мне здесь хорошо. Вот из-за этого «хорошо» я и заключаю, что приезжала она до моего травматического столкновения с бандитом, потому что потом было бы всё поплоше.
Через канадскую падчерицу «Катюши», ездившую в Союз, удалось перебросить денег на билет; сговорились мы и с добрейшими Гирсами, что они встретят мать в Нью-Йорке и оставят у себя передохнуть после полёта. Отловить им её (или ей – их) в пестроте указателей и людском коловращении аэропорта Кеннеди было непросто, потому что в лицо они друг друга не знали. Едва дозвались через диспетчера по радио. Но дальше всё происходило распрекрасно. Гирсы её принимало по-родственному, даже с особой деликатностью: из её комнаты убрали портрет Государя императора, чтобы не смущать советскую гостью.
А на меня с её приездом нахлынула ностальгия, но какая-то сладкая, воспоминательная. Буханка чёрного (ленинградского!) хлеба благоухала на обеденном столе и была главным деликатесом среди множества вкуснейших яств, наготовленных Ольгой. Этот хлеб являлся чистейшей контрабандой, ибо по таможенным правилам нельзя было ввозить никакую еду, но мать прошла границу без проверки. Армянский коньяк с тремя звёздами был уже не столь интересным приложением к пахучему караваю.
На следующий день был выходной, и я проснулся значительно позже обычного.
– Где мать?
– Взяла «Русскую Мысль» и отправилась к озеру, – ответствовала Ольга.
Я к тому времени закрыл подписку на «Новый Американец», – слишком уж они «обрайтонбичились», и отдал предпочтение их парижскому конкуренту. Однако, не заблудилась бы, не растерялась бы мать в незнакомом месте! Пока я собирался идти на поиски, она и явилась – тихая, без газеты. Не знаю уж, что её напугало, но первопроходческая храбрость исчезла, и в следующие дни её нельзя было уговорить выйти из дому.
Наконец, повезли её в супермаркет, чьим красотам я поздней посвятил оду. Едва взглянув, мать заторопилась назад:
– Показуха!
В чём-то она была права. Не в том, конечно, что ради неё туда навезли столько продуктов, а в том, что мы действительно хотели ей показать, как «хорошо» мы живём, убедить её в здешнем довольстве, богатстве…
Повезли и в торговый молл посмотреть все роскошества мод и ширпотреба. Ольга уговорила меня примерить кожаную куртку «пилот бомбардировщика» (право же, я сопротивлялся!) и, как только я предстал перед зеркалом, тут же выложила свою отдельную от наших общих кредитку – специальную для модных магазинов. Тут уже не только мать, но я и сам поверил в нашу зажиточность.
Появился для этого и другой повод.
Большие перелёты (продолжение)
Поездка в Париж давно уже созревала в наших семейных планах, но постепенно она преобразовалась в идею «командировки» по литературным делам. Славинский уже давно заманивал отправиться туда вместе, но сложным маршрутом через Лондон. Он сулил мне и выступление на БиБиСи с записью почему-то в парижской студии. А там уже Горбаневская предлагала приют у себя. За «Континентом» и «Русской Мыслью» оставались кое-какие должки. И Ольга дала «добро» на единоличную поездку.
– А ты?
– Я там бывала не раз.
– А как же мама?
– Не бойся, мы с ней прекрасно поладим.
И вот я разгоняюсь на золотистой Голде, чтобы попасть в чикагском О’Хэйр на толчковую ногу, и непомерно, тысячемильно вытянувшись телом на восток, приземлиться в лондонском Хитроу. Эти великие аэропорты, выстроенные не просто из стекла, стали и бетона, а, кажется, из пространства и времени, сами напоминают огромные корабли для странствующих землян, да и только ли землян? Вон там, на переходе от одного терминала к другому, в баре с маняще-тревожным названием «42 параллель» – кто это сидит в неоновой полутьме – не пришелец ли из номерной, как засекреченный объект, туманности? Не персонажи ли «Звёздных войн» потягивают там коктейли, передыхая между трансгалактическими рейсами? И совершенно не напрягая фантазии, которая сама расскакалась, как резвое дитя, среди запредельных фигур можно разглядеть и более знакомые черты наших орбитальных путешественников: покойного, но всё ещё молодого Васю Аксёнова, оказавшегося здесь на полпути к Луне в компании – с кем же? – с Юрой, Юрочкой Гагариным. И – запросто с ними беседующего Андрюшу Вознесенского, который, надо отдать ему должное, воспел именно эти аэропорты, – хоть и самохвально, и дерзко, но по архитектурному преимуществу верно.
Не ожидал я, что мой вполне оперившийся английский встретит какие-то затруднения на земле Соединённого Королевства! Однако же, так и случилось. Непросто было дать разъяснения молодой халде в таможенной форме по поводу моего «белого» паспорта. Лишь потом я догадался, что говорила она со мной не на английском, а на «кокни», лондонском уличном диалекте.
Всё ещё находясь в людской пестроте Хитроу, я позвонил Славинскому на Сэндвич Стрит и получил инструкции:
– Спускайся в подземку и жми по прямой!
И вот – встреча друзей-шестидесятников (а также – пятидесятников и семидесятников):
– Ну, старик, ты – такой же, нисколько не изменился!
– И ты, я гляжу, всё тот же!
А ведь и жилье в общем-то схоже с тем, что было у него там, только с положительной поправкой. Квартирка небольшая, но вместительная, как многое тут у них в Англии, – про дворцы не скажу, но – и вагоны метро, и такси, и палисаднички с кренделями ползучих роз. И основное занятие всё то же: трёп на глобальные темы, только вместо советских колотушек и тумаков здесь ему отвешивают какие-никакие фунты стерлингов с профилями королевы. Ай да Славинский, ай да я сам, – жизнь уже удалась, хоть прибавь к нашим годам ещё 50, а побываем в Париже, так и сейчас помереть не зазорно!
Но этот момент счастливо отсрочен по крайней мере на 3 дня, – БиБиСи загрузили моего друга срочной работой. Что ж, зато есть время на Лондон! И я пустился бродить по великому городу. Я был закоренелый враг туризма, поэтому никакие экскурсии, сколь бы питательно–информативны они ни были, меня не устраивали. Это, конечно, не исключало посещения музеев и некоторых достопримечательностей, но главным было вдохнуть воздух города, увидеть его краски и очертания и, хоть недолго, пожить параллельной жизнью с его обитателями, надеясь, что какие-то крупицы нового опыта осядут в памяти или в написанных строчках. Нет, только не с путеводителем Бедекера и парой ресторанных меню в руках, как у авторш хвастливых каникулярных очерков… А вот сверить часы у себя на запястье с циферблатом Большого Бена, это – другое дело, это и даёт то самое чувство, о котором я говорю. Проехать из конца в конец на верху двухэтажного автобуса, ощутив «леворукость» уличного движения. Пошутить с расторопной официанткой, подающей тебе светлый пенистый «лагер» в ёмком и стройном стакане.
После этого можно уже указывать дорогу, как пройти к Национальной галерее и Трафальгарской площади (это там же, всё – в том же месте!) группке растерянных американцев, вываливших из отеля «Президент», где в своё время останавливалась Ахматова.
(продолжение следует) (продолжение. Предыдущие главы в №5/2014 и сл.)
Местная знаменитость (окончание)
Уже в первом семестре мной заинтересовался журналист Джон Долан, – молодой, светлоглазый, внимательный. Встречался, разговаривал, расспрашивал о многом и очень точно вышел на главное: как я всё это совмещаю? Не раскрывая своих секретов, я дал ему понять о скрытых возможностях сознания, которые могут непредсказуемо быть мобилизованы. Оказалось, что я могу сочинять стихи, занимаясь при этом чем-то ещё.
«Я и сейчас это делаю», – привёл он мою фразу в конце статьи.
Когда материал был уже готов, меня пригласил фотограф из «Милуокского Журнала», иллюстрированного ежемесячника, – наподобие советского «Огонька» по формату. Его студия занимала целый этаж брошенного промышленного здания поблизости от одного из цехов «Астронавтики». Там же за выгородкой он и жил со своим компаньоном. Штативы, струбцины, членистоногие осветительные приборы, сетчатые, как стрекозиные крылья, экраны, и посредине – стул, на который меня посадили. Залили электричеством. Ну, думаю, скажут «Чииз», щёлкнут, и всё. Не тут-то было! Начался настоящий фото-сеанс художника-профессионала. Провозился он часа полтора, думал, заставлял менять позы, поворачивая мне голову так и эдак, а компаньон занимал разговорами. Но чем дольше, тем я более каменел. Пока маэстро фотографировал, он сменил две катушки плёнок – и всё ради одного снимка!
Прихожу я однажды на работу, а за моим столом сидит Барбара – простая американская тёханца лет за 50 – грубоватая и прямая, которую Норма Зелазо уже не раз обещала «в шутку» уволить. Увидев меня, Барбара объявила громогласно на всю контору:
– А вот и он, самый знаменитый мужик в нашей паршивой «Астронавтике»! Я первая хочу получить автограф.
Тут и я впервые увидел статью напечатанной. Реакция вокруг была шоковой и не только положительной. Кто-то как бы поперхнулся, и уж во всяком случае очередь за автографами не выстраивалась. Но в дверь стали заглядывать многие любопытные из других отделов. А рядом, но через проход – бывший морячок, работавший у нас техником, угрюмо надулся.
– Ты ему завидуешь, Терри? – подначила его Полетта.
– Конечно. Я ведь тоже из себя что-то представляю. Занимаюсь спортом, плаваю с аквалангом. А статья – о нём. Почему? – простодушно выложил своё недовольство морячок.
– Как можно сравнивать поэзию и спорт? – обернулась ко мне Полетта.
– Всё можно сравнивать. Просто – статья означает, что я пишу стихи лучше, чем он плавает. Вот и всё.
– А мне нравится этот портрет, – кинула она реплику в другую сторону, перелистывая журнал.
– Портрет человека с проблемами, – огрызнулся парень, выходя.
Интриганка удовлетворённо хмыкнула.
– Ты одна из этих проблем, Терри! – крикнул я вдогонку.
Хорошо, что я успел ему резко ответить, а то «человек с проблемами» здесь понимается как наркоман или сильно пьющий. Чем же так нехорош оказался портрет? Нет, на самом деле он был хорош, добротно психологичен, я на нём получился вполне homo sapiens, но вовсе не такой уж homo prosperitas, то есть «преуспевающий». Публика тут привыкла видеть изображения знаменитостей с победительными улыбками, в то время как моему фотохудожнику эти стандарты давно опротивели.
Настоящие проблемы или, говоря по-русски, разные жизненные неурядицы и передряги были уже на подходе. Однако, не перевелись ещё и хорошие новости.
Две литературы или одна?
Меня пригласили на большую конференцию под тем же названием, что и эта глава. Состоялась она в мае 84-го года, устраивал её и оплачивал все расходы Лос-анджелесский Университет Южной Калифорнии, куда должны были прибыть «все-все». Почему ж не поехать на такой представительный эмигрантский форум, затесавшись на равных в число его знаменитостей? «Астронавтика» отпустила, и вот я в аэропортовском «челноке» мчу в гостиницу среди субтропического цветенья. Олеандры живой изгородью отделяют дорогу от встречных полос. Вдоль тротуаров цветут китайские розы таких размеров и такой неистовой пунцовости, будто они нарисованы шальной кистью Марины Азизян. Когда-то я посвятил этому женственному чудовищу Ленфильма 64 строчки любовных иллюзий и разочарований под говорящим названьем «Скелет Амура». Четыре раза по четыре четверостишия. Но сейчас я не любовник – ботаник! Растительные впечатления переполняют меня, и дело тут совсем не в стройнейших калифорнийских пальмах.
Вот с краю куртины вижу мощные короткие, как римские мечи, листья и узнаю: это ж – «воловий язык»! Чуть ли не целую жизнь назад, ещё в семилетке я подобрал на полу симпатичный отросток бочоночком, – им беспечно футболили мои одноклассники в перемену. Посадил его дома в горшок, и он стал благодарно расти, загибаясь зелёными языками на две стороны. Дал боковые отростки. Я рассаживал эти бочонки, дарил. Один саженец-ветеран спустя десятилетия обнаружился на подоконнике у Гали Руби, в сумрачном климате Васильевского острова. А здесь они – роскошествуют, вовсю цветут.
Или вот этот сорняк на обочине – разросся, засинеглазился. Да это же – традесканция, чьи чахлые плети привычно свисали на ленинградских окнах и никогда не цвели. Я перевёл однажды по заказу стихи одного эстонского поэта, где он с гордостью описывал, как у него зацвела традесканция единственным цветком. Я вообразил небольшой писательский кабинет с сосновой светлой мебелью, чуть подтенённой лаком, запах канифоли и бумаги, окошко всё в изморози и яркое февральское солнце, вызвавшее в висячем растении синее восклицание счастья. Мой перевод, однако, не понравился.
– У меня никогда не было своего кабинета! – передавали мне обиженную реплику автора.
А здесь традесканция вольно цветёт по канавам.
Большая аудитория в школе Анненберга уже почти заполнилась, и народу всё прибывало. «Именинники» конференции скапливались у президиума, переминаясь, – никто не решался садиться за стол первым. Признанные знаменитости смешивались в небольшой толкучке с теми, кому это признание ещё предстояло или самим присутствием здесь было обещано. По этой вертикали зазвучала между ними перекличка вполголоса:
– А Солженицын приехал?
– Нет. Говорят, что из-за Александра Янова.
– Не понимаю, кто такой Янов?
– Будет делать доклад – всё поймёте.
– А Бродский?
– Тоже отказался.
– Господи, а он-то из-за кого?
Вопрос повис в воздухе.
Вот к подиуму подошёл с небольшой свитой Андрей Синявский: борода лопатой, глаз сильно косит в сторону то ли с любопытством, то ли с подозрением… С ним Марья Розанова, супруга – типичная московская дама и одновременно душа парижских интриг и расколов. И – уже известная нам Вера Данам, восторженная переводчица «Андрюши», теперь уже не того, а другого, Андрея Донатовича… А кто этот постаревший мушкетёр, который остался невредим после сражений «В окопах Сталинграда», после сталинской ласки и хрущёвской брани? Виктор Некрасов по праву первым занимает место в президиуме, за ним следует беловолосый Войнович с румяным лицом, победитель бюрократа и создатель эпической «Иванькиады», далее – тёртый до галечной круглости Алешковский, сочинитель нецензурного «Николая Николаевича» и насмешливой песни про Иосифа Виссарионовича, «большого учёного».
За ними на подиум поднялись молодые таланты: Саша Соколов, автор задумчивой «Школы для дураков», овеянный набоковским благословением, а на взгляд – вполне хоккеист, забивший победную шайбу; Эдуард Лимонов – очки и чуб, ореол скандала, белый пиджак прямо на чёрную майку с латинскими литерами, засученные рукава – вылитый автопортрет из романа «Это – я, Эдичка»; Алексей Цветков, брадато-бровастый, своим хмурым видом (даже – прихромом) похожий на сказочного кузнеца… Я сел на свободный стул между Аксёновым и Довлатовым.
И тут же стало ясно, кто здесь главная знаменитость: Синявский выступил с основополагающим докладом, хотя с первых слов оговорился, что нет у него основополагающих идей. Но карту литературы начал кроить, как Меттерних – Европу. И – когтить, и расклёвывать эти самые идеи: сначала в «Континенте», в статье, где Юрий Мальцев нашёл, что кроме противостоящих одна другой литератур – официальной и неофициальной, подпольной – имеется ещё третья, «промежуточная», и определил её как литературу полуправды, компромисса. Мальцев неправ, Мальцев плох и вреден, его оценка узкая, ко многому неприложимая, и вообще напоминает советское отношение к аполитичным писателям «вроде Пастернака и Анны Ахматовой».
Следующая мишень для нападок – конечно, Солженицын. Две-три цитаты, и его основополагающие идеи стали неотличимы от Пролеткульта. Уже и никакой Янов не нужен.
Досталось и старой эмиграции – и Георгию Иванову, и Ивану Шмелёву – за их неприятие авангарда и приверженность к столбовой дороге. Вывод: литературе нужны не протоптанные пути, а окольные тропы для прогулок. (Ясно – кого и с кем: «с Пушкиным», конечно…) Аплодисменты.
Председательствующий Карл Проффер, владелец издательства «Ардис», объявляет дискуссию по докладу, и наш вытянутый вдоль просцениума стол превращается в круглый. Исходя из того, что многие писатели любят поговорить, а русские традиционно растекаются словом по древу, Проффер наводит железную дисциплину: пять минут на выступление, и ни секундой больше.
Аксёнов: Диссидентщина – не литература, а соцреализм – тем более. Мальцев неправ, ругая «литературу аксёновых и бондаревых» с маленькой буквы и во множественном числе. Общий критерий литературы – художественность.
Алешковский подготовился, – признаётся, что не может читать без бумажки. Но бумажку забыл, выступает так. И всё же говорит, как по писаному, хотя и оправдывает непечатную лексику. Ведь лексика индивидуальна и, на его взгляд, это – «наиважнейший компонент художественного исследования и творческого акта». А если ты необычен, тебя объявляют безнравственным. И стало быть, Синявский прав – никаких пресловутых столбовых дорог!
Бобышев явно не готовился, о чём теперь горько сожалеет. Он не против прогулочных аллей, даже самых уединённых, но напоминает не о том, что всех здесь разъединяет, а, наоборот, о том что связывает – это русская культура, которая, даже на индивидуальных путях, всегда являлась поиском и утверждением универсальной истины.
Боков, издатель журнала «Ковчег» поступает тонко: он берёт и зачитывает из своего авангардного сочинения несколько абзацев, какие-то рассуждения о языке, пока его не прерывает Проффер. Боков останавливается на полуфразе. Дочитать можно в «Ковчеге».
Довлатов явно очень хорошо подготовился. Он сравнивает литературный процесс (всё-таки не процесс, наверное, а ситуацию) век назад и сейчас. Тогда была верноподданническая литература (Лесков), самиздат (Грибоедов) и тамиздат (Герцен). До удивления похожая ситуация существует и сейчас. Так и будет всегда.
Карл Проффер, дойдя до соответствующей буквы, произнёс:
– Наум Коржавин. Но он, кажется, не приехал.
– Нет, я здесь, – отозвался из зала Коржавин. – Я просто не сразу нашёл это здание.
И неудивительно: он был почти слеп. На носу сидели сильнейшие диоптрии со шнуром, чтоб их не потерять; лысину покрывал джинсовый картуз. Все радостно оживились.
– В президиум, в президиум, Эммочка! – загалдели писатели.
Эммочка вышел на подиум, но за стол не сел и вступил тут же в спор со всеми, невзирая на регламент, на одёргивания Карла: против Мальцева и Синявского, против толерантности и даже против художественности. Но – за живую правду! И сел обратно в зал.
В течение трёхдневной конференции он сделал несколько порывистых выступлений. Один раз сравнил Довлатова-журналиста с редактором популярной дореволюционной газеты «Копейка», который на вопрос губернатора о её направлении, простодушно ответил: «Кормимся, Ваше превосходительство!» Довлатов этот эпизод честно зафиксировал дважды: в заметках «Литература продолжается», появившихся сразу же после, а потом и в повести «Филиал».
А другой эпизод он подредактировал. Вот как было записано «по горячим следам»:
«Затем он обидел целый город, сказав:
– Бобышев – талантливый поэт, хоть и ленинградец».
В повести это иначе. Коржавин, что уже является псевдонимом (его фамилия Мандель), получает там ещё один. Бобышев тоже ярко преображается:
«Затем Ковригин оскорбил целый город. Он сказал:
– Иосиф Бродский, хоть и ленинградец, но талантливый поэт…»
И всё-таки Ковригину ли, Коржавину не удалось перескандалить всех. Это сделал Лимонов. Он объявил, что отрекается от «литературы идей», слагает с себя звание русского писателя и выходит из эмигрантского гетто в открытый мир коммерческих отношений. И – пустил картонную стрелу в «вермонтского отшельника»:
– По моим сведениям, сыновья Солженицына увлечённо читают мой роман, запершись от отца в уборной.
Конечно, Лимонов талантливый писатель, но и провокатор тоже, – это ему определённо надиктовала эстетика московского андеграунда 70-х годов: все громкие инсталляции и перформансы без провокаций не обходились. Кстати, Синявский тут же использует схожую тактику. Но мне лично больше, чем скандальный «Эдичка», нравились саморазоблачительные повести «Подросток Савенко» и «Молодой негодяй». После многих идейных демаршей Савенко (это его настоящее имя) расплевался с Западом и обрёл последнее прибежище – патриотизм, но в крайне вызывающей форме. И – уже не как писатель, а как предводитель молодёжной оппозиции. Бунтарские выходки его «лимоновцев» носят эстетский характер: ударить чиновника по лицу розой, швырнуть в его двубортный костюм майонезом, спровоцировать нападение на себя…
Сейчас я как будто листаю книгу Дюма «20 лет спустя», а точней было бы назвать её «30 с лишним». Но зачем нам оттуда, из тех времён, когда мы обсуждали «будущее литературы», так уж торопиться в её свершение, которое определённо наступило сейчас? Захлопнем-ка затрёпанный ещё в детстве переплёт и вернёмся в на три четверти заполненный зал калифорнийского форума.
Там бесшумно работают кондиционеры, источая прохладу, а в раскрытые двери проникает весёлое майское тепло. Ведётся синхронный перевод, многие сидят в наушниках. Василий Аксёнов рассказывает «О себе»…
– Есть ли вопросы к выступавшему?
Из задних рядов поднимается темноокая стройная дама в просторных колеблющихся одеждах. Она и сама заметно трепещет, голос её прерывается. Боже мой, да это же Ася Пекуровская, красавица ленинградского филфака, с которой ещё в давние времена меня познакомил Бродский, а она потом привела ко мне Довлатова, её тогда будущего, а теперь уже бывшего мужа. Но совсем не Довлатов её сейчас интересует:
– Василий Павлович, в вашем творчестве было по крайней мере одно изменение. От хрустально-чистых рассказов вы перешли к чему-то близкому к символизму. Чем вы объясняете это?
Говорит она путано, долго… И уж совсем непонятно, в чём смысл вопроса? Аксёнов и хрустальная чистота? Нет, что угодно, но не это. Аксёнов и символизм? Нет, что-то и тут не так, намёки её о другом… Озадаченный докладчик пытается найти вежливую форму ответа. Ася, волнуясь одеждами, выходит из зала. Мне её жалко. Работу потеряла и теперь ищет, что ли? Или – дела сердечные? Дождавшись конца следующего выступления, я сам выскальзываю из зала.
Сражённая Ася навзничь лежит перед зданием на бетонной скамье.
– Что с вами, Ася? Вам плохо?
– А-а, Дима… Живот болит.
– Принести вам что-нибудь из аптеки? Или проводить вас?
– Ничего не надо, само пройдёт. Спасибо.
Я возвращаюсь в зал к выступлениям американских издателей и славистов. Они предупреждают эмигрантов о сложностях здешней жизни.
– Если собака укусит человека, это не ново. Вот если человек укусит собаку, это будет новость! – говорит Роберт Кайзер, автор книг о России и русских.
Подобное суждение я слышал потом не раз. Звучит плоско, но похоже на правду. Пожалуй, из всех участников конференции один лишь Лимонов укусил эту злобную собачонку!
На следующее утро Ася подошла сама. Выглядела прекрасно, пригласила с собой на завтрак. Мы сели в кафетерии за столик, и тут же к нам подсел Довлатов. Враждебно косясь на меня и даже не поздоровавшись, он с места начал убеждать Асю в своей неизменной приверженности и даже требовал от неё тут же пойти к нему в номер. У меня горячий сэндвич с омлетом не лез в горло.
– Знаете что, разбирайтесь тут сами, а я пошёл, – отодвинул я тарелку.
– Нет, нет, пожалуйста, Дима, не уходите. Прошу вас, останьтесь.
Я всё же ушёл, – зачем это мне? Ясно, что прекрасная дама захотела использовать меня как заслон от назойливого Сергея, а он в очередной раз «штурмовал прехорошенькую крепость». Взял ли он её? В повести «Филиал» она сама сдалась, но кто ж его знает? Это ведь беллетристика…
Апогея наше собрание достигло в последний день, когда всех гостей отвезли двумя автобусами на приём в Беверли Хиллс, миллионерский район Лос-Анджелеса. Пока ехали вверх, наша хозяйка и устроительница Ольга Матич рассказала историю особняка и поместья, куда мы направлялись. Это был щедрый подарок Кинематографической школе при Университете – от восхищённого магната. Действительно, школа вырастила множество звёзд для Голливуда, и когда она отделилась, вся усадьба осталась собственностью Университета. Миновав въездные ворота, автобусы ещё довольно долго с медленной грацией виляли между пальм, кипарисовых стен и причудливо-пышных клумб, пока не подвезли нас поближе ко входу. Мы прошли через итальянское патио с фонтанами и скульптурами и, достигнув самого дворца, вступили в иллюзорное голливудское празднество и погрузились как бы внутрь экрана.
В просторных залах, декорированных тропическими цветами, фланировала нарядная публика, официанты разносили шампанское. Откуда-то со стороны до моего слуха донеслась живая музыка. Я шагнул туда, и навстречу вышла – нет, может быть, и не электрическая женщина, даже не совсем «соименница зари», но в тот момент в неё внезапно воплотившаяся Эллендея Проффер, – по лучшим ирландским образцам и лекалам белозубая, пышноволосая, рослая и даже, кажется, чуть навеселе.
– А вот и Бобышев! Я давно хотела познакомиться, – сказала она по-русски.
И с этими словами она совсем не по-здешнему, а – сочно и вкусно – влепила мне поцелуй прямо в губы. Сопровождавшая её дама, сухая и воблистая, в ужасе вытаращила глазки. Надо сказать, я тоже был удивлён: что бы всё это значило? Издательница «Ардиса», которая долгое время игнорировала меня, и вдруг – такие милости? Да ничего это не значило, как и вся голливудская иллюзия.
– У вас было много возможностей раньше, Эллендея.
– Я знаю. Мы и сейчас не уделяем вам должного внимания, но этому мешает один человек. Вы понимаете, о ком я говорю?
– Думаю, что да.
– Он важен для нас. И пусть он не слишком нас любит, но мы его – очень.
Ну как ей ответить, когда она признаётся, что не может распоряжаться в своём издательстве? Подруга, словно гувернантка – воспитанницу, отвела её в сторону от нежелательного знакомца.
Люди толпились у стола с лёгкими закусками и напитками. Я взял вина и пошёл туда, откуда звучала музыка. Оркестр, занимая лишь малую часть полукруглого обзорного балкона, играл что-то сладостное из Мендельсона. Внизу светились и переливались, мерцали, сияли, посверкивали огни мегаполиса. Город Ангелов! Солнце уже село в тучевую гряду, и океан вдали выглядел тёмной непроницаемой полосой.
Музыка смолкла. Но группки беседующих этого не замечали, разговоры становились всё оживлённей. Вцепившись в поручни балкона, я вглядывался в зарницы, вспыхивающие там, в глубине туч на горизонте. В такой же позе «вперёдсмотрящих» я заметил ещё несколько соотечественников. Ручаюсь, что в их головах, как и в моей, эпически шумела походная песня времён Гражданской войны. Очень удачно композитор Дмитрий Покрасс приделал советские красные слова к белогвардейскому маршу «Дроздовского славного полка», и эта песня запала в душу многим ещё со школы.
Последняя строчка звучала удивительно уместно, даже пророчески: «И на Тихом океане свой закончили поход».
Да, так и получилось. Но только с другой стороны океана.
Находки и утраты
Постепенно созревала в уме затаённая, но великая идея, одна из тех, ради которых я и совершил трансокеанский перепрыг. Она входила в ещё более грандиозное понятие личного счастья, за которым тянулись из своих стран многочисленные неудачники и разные отпетые личности, вроде меня. И неудивительно – стремление к нему оговорено как одно из основных прав человека в здешней Конституции. Однако без той составляющей счастье было бы обманным, а мечты оставались пустыми иллюзиями. Называлась она одним коротким словом: Париж.
Нет, это не только мой вычур, не у меня лишь, выходца из культуры, ориентированной на Францию, была такая проба американской свободы – поездка в Париж. Доказательством тому – множество парижей, деревушек и городков, рассеянных по многим штатам, общим числом до 20-ти, не считая трёх Новых, а также Западного и Южного Парижа. Один был поблизости в штате Висконсин. Можно было бы, конечно, подъехать и сфотографироваться на фоне дорожного указателя, но уж очень хотелось его Настоящего. Однако, денежки поджимали.
Какой же это был год? Наверное, спустя полтора года после нашего прибытия на берег Великого озера, о котором я позволю себе привести здесь стихотворную зарисовку. Она открывала цикл «Звёзды и полосы», посвящённый моей драгоценной супруге О. С.-Б., а называлась Озёрная полоса. Пущу-ка её внутри текста, чтобы не перебивать описания наших прогулок.
От массивного синего
до совсем невесомого серого
все тона водяной окоём
затопил переливною зеленью селезня.
Полоснул серебром через весь
пересвет с полуюга до севера,
с краю искру нанёс,
распустил паруса посреди
неохватного зеркала-сверкала…
Средиземно раскинулся –
не океан –
Мичиган.
А бывает и розово озеро.
К нему мы часто ходили – полчаса туда, взглянуть с высокого берега на ширь, на даль, на переливы оттенков, и – обратно. Сходили по первому снежку и после домашней встречи Нового Года с головами, чуть шумевшими от пузырьков полуночного шампанского. Маша осталась смотреть утренние мультики. На улицах и на дорожках прибрежного парка – ни души. Несмотря на морозец, от озера сквозило сыростью.
– Хороший хозяин собаку не выгонит, – поёжилась Ольга. – Пойдём-ка домой…
– Нет, смотри, тут следы. Кто-то уже бегал!
И с этими словами я заметил на снегу какой-то блестящий предмет.
– Гляди, что я нашёл.
– Да брось, это какая-нибудь дрянь.
– Нет, тяжёленькая… И вот тут проба.
Это было массивное золотое ожерелье, из тех, что стали носить мужчины. Но нацеплять на себя столько драгоценного металла для утренней пробежки – это уже слишком. «Такого модника мне не жалко» – подумал я, опуская находку в карман. И сказал Ольге, красуясь своей удачей:
– Я не обманулся в Америке. Здесь, действительно, золото валяется прямо на улице, только не ленись подбирать.
Вернувшись домой в весёлом расположении духа, я спросил:
– Маша, ты веришь в Деда Мороза? Ну, в Санта Клауса?
– Нет, конечно, не верю. Я что – глупая?
– А вот смотри, какой подарок он мне сделал!
– Что это? Как ты взял?
– Золото. Нашёл на снегу.
– Это не твой. Ты не мог взять не твой, – сказала въедливая девочка.
Возник педагогический казус. Действительно, я ведь присвоил чью–то (или всё же ничью?) собственность. Каким я выгляжу в глазах ребёнка? «Удалой я иль просто удачливый?» – как скаламбурил некий поэт. Ситуация разрешилась через несколько дней. Ольга, каждый вечер внимательно просматривавшая объявления в местной газете, вдруг произнесла:
– Вот оно! «Потеряно золотое ожерелье в парке у озера. Нашедшего просим вернуть за вознаграждение. Телефон…»
Для меня утешением было бы полюбоваться на самого модника, но он прислал за пропажей жену. Мы как раз в это время отобедали, и я в свой черёд мыл посуду. Рассыпавшись в благодарностях, женщина протянула мне вознаграждение:
– Это за вашу честность.
Не глядя, я сунул банкноту мокрой рукой в карман джинс. Думал, что от силы – двадцатка, ну, пятьдесят... А посмотрел – я таких денег, чтоб были одной бумажкой, никогда и не видел. Это означало, что Дед Мороз подарил-таки мне поездку в Париж. Но с этим приходилось теперь обождать.
Год по всем приметам обещал быть незаурядным.
Здесь я должен буду разделить моё повествование надвое. Одну, более счастливую полосу, оставлю на потом, и она потянется чередой забавных случаев и встреч, а другая, более мрачная, начнётся сейчас.
Меня ограбили.
Получилось так, что я остался на выходные один. Ольга улетела в Нью-Йорк на предзащиту, а Машу взяла заодно на свиданье с отцом, в соблюдение условий их развода. Я решил насладиться вольностью как таковой, – побыть спокойно одному, вздохнуть полной грудью, сходить просто так в кино…
Вообще-то я прежде снобировал кинематограф, считал его не искусством. Но тут в университете показывали советскую мелодраму «Москва слезам не верит», – о ней писалось и говорилось много глупостей, и уже это, отталкивая, всё равно привлекало. Перед Ольгой я, может быть, принял бы прежнюю позу и не пошёл, а в одиночестве решил, что как раз и схожу. Фильм оказался затяжной, двухсерийный. О его содержании, равно как о степени фальшивости сказать ничего не могу, – последующие события стёрли впечатления из моей памяти.
Когда я подходил к дому, всё здание было погружено в сумрак, ни одно окно не горело. Я протянул руку к входной двери, но она отворилась сама. Пятясь, оттуда выходила человеческая фигура, держащая что-то тяжёлое в обеих руках. Глядя с пол-оборота и сзади, я увидал, что это негр (ах, извините, афроамериканец), а выносит он что-то похожее по размеру на мой телевизор. Дальше между нами произошёл абсурдный диалог. Я спросил:
– Могу ли я помочь вам (Кен ай хелп ю)?
– Нет, спасибо. Я доставляю покупку, но никого нет дома.
По-прежнему держась спиной ко мне, он вошёл обратно в парадную, я – за ним. Отворачиваясь от меня, он сделал вид, что рассматривает имена на почтовых ящиках.
– Может быть, Майкл живёт этажом выше?
– Да, возможно…
Негр потащил свою ношу наверх. Никакого Майкла там, разумеется, отродясь не было, но мы оба по-своему оттягивали неизбежное. Я отворил дверь к себе и увидел, что там всё перевёрнуто вверх дном. Угол, где стоял телевизор, был пуст. Повернувшись назад, я услышал дробный топот ссыпавшегося по ступенькам негра и его тень, распахивавшую дверь наружу. Разгоревшись от гнева, я эту дверь толкнул, чтоб его прищемить. Но пневматическое устройство замедлило движение, и он выскользнул.
Я – тут же – за ним.
Из густого сумрака щерилась образина (сама – этот мрак!) белками расширенных глаз, блеском зубов. Жест его руки, начавшийся откуда-то снизу, продолжился – навскидку – в меня! Я отшатнулся назад за дверь, и опять её упругость замедлила меня.
Мне почудилось, что грабитель держал нечто в руке, скорей всего – нож, но точно я не сумел разглядеть, – возможно, приняв за оружие лишь угрожающий жест. Я постоял, вцепившись в ручку двери, минуту, другую. Всё было тихо. Выглянул – бандит исчез. Поднялся на верхнюю площадку. Там стоял мой телевизор с аккуратно утопленной телескопической антенной и перевитым вокруг неё шнуром. Хоть что-то я отстоял…
Одежда, постельное бельё, книги, содержимое ящиков – всё было вывернуто и валялось на полу вместе с осколками стекла и черепками. Пропали деньги, чековые книжки, кредитки, какие-то ольгины украшения. Накатило чувство испоганенности. Я вызвал полицию и стал звонить по круглосуточным номерам в банки – закрывать кредиты. Полиция всё не ехала, и я начал прибирать то, что ещё недавно считалось жильём, а стало местом преступления. Сверху принёс телевизор, поставил. Вряд ли они будут искать на нём отпечатки пальцев. Освободил проход в кухню, заглянул туда и отшатнулся. Рядом с задней дверью зияла дыра в стене, словно пробитая пушечным ядром, на полу валялись куски штукатурки. И только тут на меня навалился страх от вторженья, но не животный, не нутряной, а какой-то – от мозжечка до копчика – позвоночный, иррациональный. Я-то воспринимал эту стену монолитной, а она была ослаблена встроенным снаружи шкафчиком для молочника, оставшимся с патриархальных времён, и опытный домушник этим воспользовался.
Прибыла полиция, два ленивых богатыря, которые неторопливо заполнили протокол, и никаких попыток определить следы преступника не предприняли. Сказали, однако, что если я помню приметы, то могу поискать грабителя по их картотеке.
Они ушли, а страх остался. Но и жажда мести – тоже.
С утра (а это было воскресенье), так и не позавтракав, я отправился в полицию. Разговаривая со мной, дежурный бросил себе в рот мятную жвачку, но мне не предложил. Определив категорию разыскиваемого (раса, пол, приблизительный возраст), он выдал мне три длиннейших картотечных ящика со снимками криминалов – всего, наверное 500, а то и 600 фотографий, – это только по одной категории… И я должен из них определить единственного!
Африканские лица в Америке очень разнообразны в силу смешения рас, – бывают и выразительные, и яркие, но при этом они в большинстве не теряют сходства с несколькими общими типами. Однако здесь – по определению – были, что называется, человеческие отбросы, помойка… Таких грубых, тупых и свирепых морд, харь и образин я никогда больше не видел. Да и – в таких количествах! Наглотавшись глазами этого мрака, впустив его в себя галлонами и баррелями, я выбрал, наконец, одного, показавшегося мне тем самым, единственным подозреваемым. Увы, после короткой проверки оказалось, что – нет, не тот. У этого – надёжное алиби: тюрьма. Он заканчивает свой срок и, хотя ему дают иногда погулять, в минувшую субботу он сидел под замком.
Значит, тот гуляет, как и многие, ему подобные? Это ещё прибавило мне подозрительности – в дополнение к чувствам беспокойства и страха, которые я испытывал. Ещё долгое время впоследствии на меня накатывали приступы тревоги, тесноты и загнанности совершенно без какого-либо повода. Как объяснил врач, таковы симптомы психологической травмы, типичные для жертв нападений. От них в конце концов помогли не силачи-полицейские и не их пенитенциарная система, а успокоительные таблетки.
Но я не признался врачу в ещё одной травме, последствия которой остаются, может быть, и посейчас: не могу видеть чёрные лица без того, чтобы невольно вспомнить черты того криминала, – ищу их с беспокойством даже у симпатичных афроамериканцев, а приметив кого-либо из них на улице, в первую очередь смотрю, не представляет ли он опасности. То, что мой обидчик был чёрным, это ведь не случайность, это – статистическая закономерность, увы. В результате всего вышеизложенного и неизжитого, расовые отношения у меня неизгладимо неровны и нервны. При этом я не расист, а вернее – изо всех сил не желаю быть таковым, подобно множеству белых американцев. Высокий процент преступности у чёрных объясняю последствиями рабства, так же точно, как худшие стороны русских – наследием крепостничества.
Издатель отрывного календаря Николай Мартьянов, о котором я уже упоминал ранее, делил население Нью-Йорка на две категории: «белинских» и «чернышевских». Надеюсь, это – скорей литературная, чем предосудительно расовая шутка. Но я и сам провожу делительную черту между людей, – так же, как полиция, государственные службы и газетные хроникёры. Американский парадокс: нация одна, а расы разные.
Большие перелёты
Я уже предупреждал, что дальнейшие события могут пойти параллельными временными потоками, не пересекаясь. Встряски и стрессы сказались на свойствах памяти и нарушили однолинейность происходящего. Будущее немного споткнулось о прошлое, и некоторые эпизоды куда-то вывалились или перепутали последовательность.
Как бы то ни было, а главным событием оказался тогда приезд моей матери, чтобы навестить непутёвого «блудного» сына. А заодно и взглянуть, наконец, какова она, пресловутая Америка и вся западная жизнь, о которой она имела представление (помимо газетного) лишь со слов своей старшей сестры, а моей тётки Лидии, бывшей замужем за легендарным дядей Тимом, советским торговым представителем в Америке в запредельные, сталинские времена… Да ещё – по моим телефонным звонкам и открыткам, в ту пору особенно частым, чтобы эту поездку устроить как можно лучше и показать ей воочию, насколько мне здесь хорошо. Вот из-за этого «хорошо» я и заключаю, что приезжала она до моего травматического столкновения с бандитом, потому что потом было бы всё поплоше.
Через канадскую падчерицу «Катюши», ездившую в Союз, удалось перебросить денег на билет; сговорились мы и с добрейшими Гирсами, что они встретят мать в Нью-Йорке и оставят у себя передохнуть после полёта. Отловить им её (или ей – их) в пестроте указателей и людском коловращении аэропорта Кеннеди было непросто, потому что в лицо они друг друга не знали. Едва дозвались через диспетчера по радио. Но дальше всё происходило распрекрасно. Гирсы её принимало по-родственному, даже с особой деликатностью: из её комнаты убрали портрет Государя императора, чтобы не смущать советскую гостью.
А на меня с её приездом нахлынула ностальгия, но какая-то сладкая, воспоминательная. Буханка чёрного (ленинградского!) хлеба благоухала на обеденном столе и была главным деликатесом среди множества вкуснейших яств, наготовленных Ольгой. Этот хлеб являлся чистейшей контрабандой, ибо по таможенным правилам нельзя было ввозить никакую еду, но мать прошла границу без проверки. Армянский коньяк с тремя звёздами был уже не столь интересным приложением к пахучему караваю.
На следующий день был выходной, и я проснулся значительно позже обычного.
– Где мать?
– Взяла «Русскую Мысль» и отправилась к озеру, – ответствовала Ольга.
Я к тому времени закрыл подписку на «Новый Американец», – слишком уж они «обрайтонбичились», и отдал предпочтение их парижскому конкуренту. Однако, не заблудилась бы, не растерялась бы мать в незнакомом месте! Пока я собирался идти на поиски, она и явилась – тихая, без газеты. Не знаю уж, что её напугало, но первопроходческая храбрость исчезла, и в следующие дни её нельзя было уговорить выйти из дому.
Наконец, повезли её в супермаркет, чьим красотам я поздней посвятил оду. Едва взглянув, мать заторопилась назад:
– Показуха!
В чём-то она была права. Не в том, конечно, что ради неё туда навезли столько продуктов, а в том, что мы действительно хотели ей показать, как «хорошо» мы живём, убедить её в здешнем довольстве, богатстве…
Повезли и в торговый молл посмотреть все роскошества мод и ширпотреба. Ольга уговорила меня примерить кожаную куртку «пилот бомбардировщика» (право же, я сопротивлялся!) и, как только я предстал перед зеркалом, тут же выложила свою отдельную от наших общих кредитку – специальную для модных магазинов. Тут уже не только мать, но я и сам поверил в нашу зажиточность.
Появился для этого и другой повод.
Большие перелёты (продолжение)
Поездка в Париж давно уже созревала в наших семейных планах, но постепенно она преобразовалась в идею «командировки» по литературным делам. Славинский уже давно заманивал отправиться туда вместе, но сложным маршрутом через Лондон. Он сулил мне и выступление на БиБиСи с записью почему-то в парижской студии. А там уже Горбаневская предлагала приют у себя. За «Континентом» и «Русской Мыслью» оставались кое-какие должки. И Ольга дала «добро» на единоличную поездку.
– А ты?
– Я там бывала не раз.
– А как же мама?
– Не бойся, мы с ней прекрасно поладим.
И вот я разгоняюсь на золотистой Голде, чтобы попасть в чикагском О’Хэйр на толчковую ногу, и непомерно, тысячемильно вытянувшись телом на восток, приземлиться в лондонском Хитроу. Эти великие аэропорты, выстроенные не просто из стекла, стали и бетона, а, кажется, из пространства и времени, сами напоминают огромные корабли для странствующих землян, да и только ли землян? Вон там, на переходе от одного терминала к другому, в баре с маняще-тревожным названием «42 параллель» – кто это сидит в неоновой полутьме – не пришелец ли из номерной, как засекреченный объект, туманности? Не персонажи ли «Звёздных войн» потягивают там коктейли, передыхая между трансгалактическими рейсами? И совершенно не напрягая фантазии, которая сама расскакалась, как резвое дитя, среди запредельных фигур можно разглядеть и более знакомые черты наших орбитальных путешественников: покойного, но всё ещё молодого Васю Аксёнова, оказавшегося здесь на полпути к Луне в компании – с кем же? – с Юрой, Юрочкой Гагариным. И – запросто с ними беседующего Андрюшу Вознесенского, который, надо отдать ему должное, воспел именно эти аэропорты, – хоть и самохвально, и дерзко, но по архитектурному преимуществу верно.
Не ожидал я, что мой вполне оперившийся английский встретит какие-то затруднения на земле Соединённого Королевства! Однако же, так и случилось. Непросто было дать разъяснения молодой халде в таможенной форме по поводу моего «белого» паспорта. Лишь потом я догадался, что говорила она со мной не на английском, а на «кокни», лондонском уличном диалекте.
Всё ещё находясь в людской пестроте Хитроу, я позвонил Славинскому на Сэндвич Стрит и получил инструкции:
– Спускайся в подземку и жми по прямой!
И вот – встреча друзей-шестидесятников (а также – пятидесятников и семидесятников):
– Ну, старик, ты – такой же, нисколько не изменился!
– И ты, я гляжу, всё тот же!
А ведь и жилье в общем-то схоже с тем, что было у него там, только с положительной поправкой. Квартирка небольшая, но вместительная, как многое тут у них в Англии, – про дворцы не скажу, но – и вагоны метро, и такси, и палисаднички с кренделями ползучих роз. И основное занятие всё то же: трёп на глобальные темы, только вместо советских колотушек и тумаков здесь ему отвешивают какие-никакие фунты стерлингов с профилями королевы. Ай да Славинский, ай да я сам, – жизнь уже удалась, хоть прибавь к нашим годам ещё 50, а побываем в Париже, так и сейчас помереть не зазорно!
Но этот момент счастливо отсрочен по крайней мере на 3 дня, – БиБиСи загрузили моего друга срочной работой. Что ж, зато есть время на Лондон! И я пустился бродить по великому городу. Я был закоренелый враг туризма, поэтому никакие экскурсии, сколь бы питательно–информативны они ни были, меня не устраивали. Это, конечно, не исключало посещения музеев и некоторых достопримечательностей, но главным было вдохнуть воздух города, увидеть его краски и очертания и, хоть недолго, пожить параллельной жизнью с его обитателями, надеясь, что какие-то крупицы нового опыта осядут в памяти или в написанных строчках. Нет, только не с путеводителем Бедекера и парой ресторанных меню в руках, как у авторш хвастливых каникулярных очерков… А вот сверить часы у себя на запястье с циферблатом Большого Бена, это – другое дело, это и даёт то самое чувство, о котором я говорю. Проехать из конца в конец на верху двухэтажного автобуса, ощутив «леворукость» уличного движения. Пошутить с расторопной официанткой, подающей тебе светлый пенистый «лагер» в ёмком и стройном стакане.
После этого можно уже указывать дорогу, как пройти к Национальной галерее и Трафальгарской площади (это там же, всё – в том же месте!) группке растерянных американцев, вываливших из отеля «Президент», где в своё время останавливалась Ахматова.
(продолжение следует)
Напечатано в журнале «Семь искусств» #6(53)июнь2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=53
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer6/Bobyshev1.php