(окончание. Начало в №2/2013) и сл.
10. Портрет к двадцатилетию
Митя познакомил меня не только со своим земляком Федей, но и со своим собригадником Васей. Вася Садовников был человеком тихим, политикой не интересовавшимся. За что он получил свои 10 лет – не знаю. Знаю только, что был он хорошим маляром и художником. Поэтому его время от времени оставляли в зоне для производства малярных работ в бараках и художественного оформления столовой и зала КВЧ. За определенную мзду Вася делал портреты зэков и переправлял их на волю через вольнонаемных, с которыми он работал за пределами жилой зоны. Также и я обратился к Васе с просьбой, чтобы он сделал мой портрет, который мои родные получили бы к моему двадцатилетию. Мы говорили о том, что портрет будет сделан в конце марта, а пошлет он его 1 апреля. Но случилось так, что Вася был занят и сделал мой портрет лишь в апреле. Через некоторое время я получил письмо из дому, в котором говорилось, что я плохо выгляжу. Это был знак, что они мой портрет получили. Правда, не ко дню рождения, а на неделю позже.[1]
На тыльной стороне портрета я написал:
Дорогим родным папе, мамаше, Бете и Симе от преданного вам Фимы. Вот какой я в действительности есть. Смотрите и вспоминайте.
7 апреля 1952 г. Ольжерас Кемеровской области
На этом портрете я в шапке и кителе, которые носил в момент моего ареста и которые взял в вещевой каптерке на несколько часов.
11. Круг почти ровесников – Афанасий Дежкин, Андрей Лысенко,
Семен Шаталов, Степан Герасимов и я
На первом лагпункте у меня образовалось три непересекающихся круга знакомств. Знакомства с людьми первого круга диктовались моими познавательными потребностями. Знакомства с людьми второго круга – потребностью бездумного времяпрепровождения с ровесниками. Знакомства с людьми третьего круга – потребностью в консолидации с национально сознательными соплеменниками. В каждом из этих кругов я играл скорее пассивную, чем активную роль.
О людях первого круга – Меньшикове, Райсе, Чижике и Феде – я говорил выше. Также и о Дежкине из круга ровесников. Кроме него, в круг ровесников входили Андрей Лысенко из Донбасса, Семен Шаталов из Ростовской области и Степан Герасимов из Западной Украины. Все они были на 3-4 года старше меня и состояли в бригаде по очистке жилой зоны. В их обществе я чувствовал себя совсем непринужденно и с удовольствием проводил с ними свободное время.
Андрей одно время был собригадником Люсика, который и познакомил меня с ним. Андрей прихрамывал и поэтому выполнял в той бригаде подсобные работы, подобно Липе Яковлевичу и Соломону Григорьевичу. Затем у него образовалась двухсторонняя грыжа, и его перевели во внутреннюю бригаду по очистке зоны. С первой же встречи мне очень понравился этот белобрысый, коренастый, вечно смеющийся и никогда не унывающий обрусевший украинец, сыплющий остротами как из рога изобилия. Андрей питал странную привязанность к своим светлым, жестким, еле заметным усам. Он все время поглаживал их, и лицо его при этом выражало неописуемое блаженство. За это и прозвали его «Кот усатый». Андрей был осужден на 15 лет как диверсант. До ареста работал он техником безопасности на каком-то заводе. Любил выпить, погулять. Однажды, выпивши, он похвалился, что в считанные минуты сможет вскарабкаться на верхушку заводской кровли и благополучно вернуться назад. На крыше Андрей поскользнулся и, падая, задел вентиль-кран, подводящий газ к заводу. Автоматическое устройство предотвратило аварию. Андрей же свалился с крыши и повредил себе ногу. С того времени он стал прихрамывать. Кто-то на заводе имел зуб на Андрея и написал на него донос в МГБ. Как только Андрей выписался из больницы, где лечили его ногу, его арестовали и обвинили в преднамеренном вредительстве. Андрей клялся и божился, что неумышленно задел вентиль-кран, и писал бесконечные жалобы в разные инстанции. По количеству поданных жалоб он, пожалуй, был чемпионом на нашем лагпункте. Также и я написал для него несколько жалоб. Но все эти жалобы были безрезультатными, а на большинство из них даже и ответа не последовало.
Семен был невысокого роста и очень рыхлым, особенно рыхлым казалось его краснощекое лицо. Он страдал выпадением прямой кишки. Его серые глаза навыкате не покидала неуемная грусть, даже когда он рассказывал анекдоты, от которых все разражались неудержимым смехом. Осужден Семен на 10 лет за антисоветскую пропаганду. Он писал стихи с разнообразной тематикой, но любовная тематика явно преобладала. Стихи были такими же рыхлыми, как и их автор, и мне не понравились. Во всем я был откровенен с Семой, но, когда дело касалось его стихов, я всячески увиливал от их оценки, чтобы не обидеть этого добродушного парня.
Из этого круга самым близким мне человеком стал Степан Ильич Герасимов. Он был таким же белобрысым, как и Андрей, но на голову выше его ростом. Страдал он малокровием и гипотонией и был, как говорили в лагере, «тонким, звонким и прозрачным». Степа рассказал мне о трагической судьбе их села вообще и их семьи – в частности. Два его брата были осуждены на 25 лет за участие в бандеровском движении. Двух сестер его и родителей выслали на «вольное поселение» в Иркутскую область, а ему дали 10 лет, хотя никакого отношения к бандеровскому движению он не имел.
Степа был чуть ли не единственным человеком, который нарисовал мне реальную картину событий в Западной Украине в середине 40-х гг. В отличие от других своих земляков, он обвинял в жестокости не только советских оккупантов, но также и повстанцев. Если советские власти арестовывали не только повстанцев, но и членов их семей, а также и тех, кто предоставлял им пищу и ночлег, то повстанцы нередко сжигали дома своих земляков, которые предоставляли пищу и ночлег представителям власти, и нередко убивали своих земляков, согласившихся занять официальные советские должности. Степа рассказал мне об ужасном эпизоде предвыборной кампании 1946 г. В их село из районного центра для пропагандистской работы были присланы две учительницы, одна – еврейка, а другая – украинка из восточных областей. Разумеется, они агитировали за Сталина, призывали голосовать за единый блок коммунистов и беспартийных. Ночью их выволокли из дома, где они остановились на ночлег, раздели донага, изнасиловали, связали проволокой и повесили на видном месте в назидание другим, кто будет ратовать за советскую власть. Степа рассказывал об этом эпизоде с содроганием и отвращением. Он подчеркивал, что является сторонником самостийной Украины. Не в интересах его страны быть составной частью Советского Союза. И вообще, всякая федерация между Украиной и Россией нецелесообразна после всего, что произошло между ними. Федерация эта нецелесообразна ни экономически, ни культурно, ни этнически.
Но все это не значит, что ненависть к советскому режиму надо переносить на весь русский народ и на инородцев вообще. Все это не значит, что любые методы борьбы допустимы. Недопустимо жестокое отношение к инакомыслящим и к мирному населению, как это позволяют себе советские власти. Ибо если мы такие же, как они, то мы теряем над ними всякое моральное превосходство. Я верю, что наше национально-освободительное движение освободится от нечистых методов борьбы, и мы, в конце концов, победим. Моя страна будет свободна, – уверенно говорил Степа.
Я посвятил ему стихотворение «Дружэ, дружэ, нэ втрачай надии».
Когда встречалась наша пятерка, время проходило незаметно. Настроение становилось приподнятым. Мы непрерывно смеялись. Афанасий, Андрей и Семен все время рассказывали анекдоты, а мы со Степой слушали. Раза два-три на наших встречах присутствовал москвич Валя Бесфамильный. Он был года на два-три моложе меня, а выглядел совсем ребенком. Получил он 5 лет за «дело Ленина». Услышав на наших встречах не только сальные, но и антисоветские анекдоты, в которых доставалось также и Ленину, он ужаснулся и стал избегать нас.
Когда мы прозвали Андрея «Котом усатым», он в долгу не остался и дал прозвище каждому из нас. Афанасия он прозвал «Филином одноглазым», а прочих членов нашего круга – «Знаками препинания»: меня – «Вопросительным знаком», Степу – «Восклицательным», Сему – «Точкой».
Никто из нас даже и подумать не мог, что Андрей, который вечно сыплет остротами, может держать язык за зубами и скрывает кое-что от нас, своих близких друзей. А секрет у него был, да еще какой!
Летом 1952 года Андрей бесследно исчез из лагеря. Мы долго терялись в догадках, куда он девался, но ничего дельного на ум не приходило. Через несколько дней стало известно, что был совершен побег. Пять человек сделали подкоп, выбрались из лагеря и через дня три были задержаны в каком-то селе. Их страшно избили и судили за побег.
Почти год спустя, незадолго до перебазирования Камышлага из Кемеровской области в Омскую, на нашем лагпункте вновь появился Андрей. Оказывается, что и он, «Хромой кот с двухсторонней грыжей», участвовал в этом побеге. За это он уже отсидел 10 месяцев в БУРе, а кроме того, три года, которые он отбыл в заключении до побега, засчитаны не будут, так что ему остается сидеть еще более 14 лет.
12. Круг национально настроенных евреев – Липа Аксенцев,
Соломон Шварцштейн, Михаил Ткач, Илья Мишпотман и я
В третий круг моих знакомств, национальный, входили: Люсик, Миша, Аксенцев и Шварцштейн. Под эгидой Аксенцева мы отмечали еврейский Новый год, Песах, День Независимости Израиля. Кроме того, мы регулярно встречались, выясняли, кому из евреев помочь надо и чем именно, обменивались информацией и обсуждали положение евреев в Советском Союзе и в странах так называемой «народной демократии». С ужасом мы констатировали, что положение это ухудшается изо дня в день. Дело Сланского и дело врачей потрясли нас.
Мы вновь возвращаемся к эпохе Дрейфуса и к эпохе Бейлиса, – сказал Шварцштейн.
Он, Миша и я были полны самых жутких предчувствий. Аксенцев же и Люсик подбадривали нас:
Только духом не падайте. Все образуется. Будет и на нашей улице праздник.
Надо сказать, что в это время (конец 1952 – начало 1953 гг.) отношение зэков неевреев к евреям улучшилось. Многие подходили и говорили:
Крепитесь. Хорошие времена не за горами. Если Сталин взялся за евреев, то скоро ему каюк.
13. «Идиллия» на первом лагпункте
Рассказывая о трех непересекающихся кругах моих знакомств, я несколько забежал вперед. Вернусь опять к началу моего прибытия на л/п-1.
Вскоре после моего прибытия сюда я узнал некоторые данные о Камышлаге вообще. Он состоит из трех лагерных отделений. Первое отделение расположено в районе поселка Междуречье, начальник его – майор Громов. Зэки, в основном, работают в шахтах. Второе отделение, наше, расположено в районе поселка Ольжерас. Начальник его – майор Гроздов. Главное назначение лагерного отделения – подготовка площадок для горноразработок. Оно состоит из трех лагпунктов. третье лагерное отделение располагается в районе поселка Пионерский. Главное занятие зэков – лесоповал. Начальником медсануправления всего Камышлага был майор Березин, высокий дородный еврей. Его жена и жена Гроздова работали врачами на разных лагпунктах. О майоре Громове ходила дурная слава. О Гроздове же и Березине зэки отзывались неплохо.
Обо всем этом я узнал от других. Сам же я с высоким начальством не сталкивался, даже в глаза его не видел. Мне как дневальному больше всего приходилось сталкиваться с ответственным за санитарное состояние второго лагерного отделения, неким лейтенантом по прозвищу «Муха». Лейтенанта прозвали «Мухой» по двум причинам: во-первых, он был назойлив, как муха, в своих чрезмерных требованиях чистоты и порядка в бараках; во-вторых, заметив муху в секции барака, он принимался гоняться за ней, убивал ее хлопушкой, которая была всегда при нем, и совал ее под нос дневальному. Он обливал его бранью, читал долгую и нудную нотацию, но если дневальному удавалось не улыбнуться, не огрызнуться и под конец сказать: «Все будет сделано, гражданин начальник, мух не будет. Будет чистота и порядок!», то лейтенант уходил восвояси, не наказывая дневального. Когда я приступил к исполнению своих обязанностей дневального, мои бывалые коллеги предупредили меня: «Если ты хочешь избежать карцера – не улыбайся и не огрызайся». Я следовал этому совету, безропотно перенося унизительное блудословие «Мухи». Карцера, таким образом, я избежал, но уважения к себе за такую «удачу» не испытывал.
На первом лагпункте я выяснил, что Камышлаг существует с 1950 г., а не с осени 1951 г., как об этом говорили на втором лагпункте во время нашего прибытия. Кроме того, многие подвергали сомнению слухи о восстании в Томь-Усинском лагере перед его расформированием.
1952 г. можно назвать годом мировой реакции. В советском Союзе достиг кульминации кровавый сталинский террор, а в Соединенных Штатах – мрачный маккартизм. Шла безудержная гонка вооружений. Мир балансировал на грани атомной войны. В странах коммунистического блока достиг своей кульминационной точки также и антисемитизм. Были уничтожены коммунистические руководители Чехословакии только за то, что они евреи. Были уничтожены деятели идишской культуры СССР, вполне лояльные режиму люди. Надвигалась катастрофа над еврейством СССР и евреями, проживающими в странах-сателлитах Советского Союза. В бесчисленных советских лагерях свирепствовал произвол и гибли тысячи людей. Но парадоксальным образом лето 1952 г. на нашем лагпункте было сплошной идиллией. Разочаровавшись в качестве работы зэков из нашего лагеря, строительные и горнодобывающие организации отказывались допускать их на работу. Вплоть до осени лагерное начальство не предприняло никаких мер для обеспечения качественной работы бригад. Они были посажены на инвалидный паек, да и только. Но это обеспечивало неработающим людям довольно сносное существование, если учесть, что с января 1952 г., благодаря усилиям бандеровцев, не было краж ни в бараках, ни на хлеборезке, ни в столовой. Люди получали неурезанный паек, и никто не узурпировал их посылки.
Итак, рабочие бригады в это лето «кантовались», а мы, инвалиды – бригада дневальных и бригада по очистке жилой зоны, – вкалывали больше обычного, ибо, когда большинство людей уходят, работы нам меньше, чем когда все остаются дома. Но мы не сетовали: атмосфера была оживленной, завязывались новые знакомства, интересные беседы.
В этот период я написал ряд стихотворений, выражающих мои противоречивые чувства и настроения. С одной стороны, я страшился войны, могущей привести человечество к атомной катастрофе. С другой – желал войны как единственного средства спасения от сталинской тирании. Отражением этого страха были мои стихотворения «Страшный суд» и « Sta, viator!» («Остановись, путник!»). Отражением ожидания войны было мое новогоднее стихотворение, написанное вскоре после приезда в Ольжерас, и поэма «Мúхелю». Новогоднее стихотворение начиналось словами:
С Новым годом, друзья! С новым счастьем!
Этот год избавленье несет.
Распластав свои мощные снасти,
Он навстречу событьям плывет.
Он стремится не в дальние страны,
А несется он прямо сюда.
Направляют его капитаны,
Предварительно все рассчитав.
Дальше я «прогнозировал», что в 1952 г. Соединенные Штаты и их союзники двинут походом на Москву, их поддержат все народы Советского Союза, и кремлевский режим рухнет.
Основная сюжетная линия поэмы «Михелю» была аналогичной. Термин «Михель» я употребляю как собирательное имя немецкого народа (подобно употреблению термина «Иван» в качестве собирательного имени русского народа). В поэме давался краткий обзор истории немецкого народа, резко бичевалось его поведение в 20-х – 40-х гг. ХХ столетия, выражалось доверие к искренности его желания отречься от своего недавнего прошлого, вера в его готовность осудить в своей среде тех, кто повинен в преступлениях против человечности, в его готовность признать свою вину перед еврейским народом, в его способность, как народа трудолюбивого, организованного, пунктуального и мужественного, стать вначале костяком Соединенных Штатов Европы, а затем – ударной силой объединенной армии Соединенных Штатов Европы и Соединенных Штатов Америки, которая освободит народы Советского Союза от сталинской тирании. Лишь небольшой отрывок из этой поэмы вошел в сборник «Путь». Остальное уничтожено и забыто. Запомнились лишь отдельные фразы:
«Пусть Европа панконтинентальная станет панацеею от войн»;
«Ты придешь теперь не юберменшем – ты освободителем придешь»;
«Я тебе протягиваю руку, я – еврей».
Когда я прочел Липе Яковлевичу эту поэму, он побагровел от гнева и затопал на меня ногами:
Кто тебе дал право реабилитировать немецкий народ, который преступен не только перед евреями, но и перед всем человечеством? И почему ты считаешь, что оккупанты с благими речами принесут благо России? Твоя поэма – кощунство не только по отношению к евреям, но и по отношению к русским.
После этой филиппики я уничтожил свою поэму и лишь значительно позже восстановил в памяти вышеупомянутый отрывок.
Отражением сравнительной идиллии на лагпункте №1 летом 1952 г. явилось стихотворение «Восточная мелодия» и «На реке». Поскольку второе из этих стихотворений не вошло в сборник «Путь», привожу его ниже.
Туман уполз в ущелье,
Открылась твердь небесная.
Чаруют птичьи трели
Селенья и окрестности.
Идя неторопливою
Походкою скитальца,
Светило шаловливо
Лучами огрызается.
Любое дуновение
Весеннего зефира
Рождает вдохновение
И возбуждает лиру.
Спешит листочек томный
С подружкой объясниться,
И дерзкою нескромностью
Их вспыхивают лица.
Сверкает, плещет, стонет
Лазурная река,
И гам неугомонный
Висит на берегах.
И облаченья бренные
Стремительно срывая,
Без боязни, забвенно
Я в глубину ныряю.
Прохладой ошарашенный,
Безмолвьем беспросветным,
Я мню: как будет страшно
В реке забвенья – Лете!
14. О смысле и цели жизни, о пяти сферах человеческого познания
и об инстинктивном чувстве добра и зла
Благодаря усилиям библиотекаря-татарина и содействию начальника КВЧ, наша библиотека была богата не только художественной, но также технической и философской литературой. Воспользовавшись этим, я пополнил свои знания по философии. К этому времени я сформулировал свои положения о смысле и цели жизни и о пяти сферах человеческого познания, о чем начал размышлять еще в Дубровлаге.
Итак, смысл жизни – познание и созидание. Цель – наслаждение смыслом.
Сферы человеческого познания – сенсорная, эмпирическая, научная, гипотетическая и метафизическая.
Сенсорное, чувственное познание базируется на данных ощущений и восприятий, является непосредственным результатом индивидуального опыта человека, его взаимодействия со средой.
Эмпирическое познание базируется на коллективном опыте людей, ставшем возможным благодаря употреблению речи и орудий труда, а также созданию этих орудий. Эмпирическое познание немыслимо без сенсорного. Однако оно не только обогащает его, но и является более прочным и надежным, ибо его данные проверяются и вширь (множеством современников) и вглубь (из поколения в поколение).
Как сенсорное, так и эмпирические познание не являются самоцелью, а являются побочными продуктами деятельности человека, направленной на удовлетворение его непознавательных потребностей.
Разнообразная деятельность человека приводит к накоплению знаний, что порождает потребность в их упорядочении, систематизации и классификации, для чего потребовались ученые, специалисты в разных областях человеческого знания, для которых познание является уже преднамеренной деятельностью, является самоцелью, а приложение знаний к удовлетворению непознавательных потребностей человека является побочным продуктом.
Итак, мы приходим к научному познанию. Оно является результатом непреднамеренного опыта индивидуума, непреднамеренного опыта коллектива неспециалистов и преднамеренного опыта коллектива специалистов в определенной области знания. Весь этот опыт приводится в систему. Его элементы распределяются так, что каждый из них вытекает из другого, объясняет другой элемент. Это способствует передаче знаний, умений и навыков от одной группы людей к другой. Научное познание немыслимо без сенсорного и эмпирического. Однако оно не только обогащает их, но также надежнее и прочнее, чем они, ибо систематизация позволяет устранить из рассмотрения несущественные, случайные элементы, позволяет делать выводы не только из рассмотренных элементов, но также и из нерассмотренных, расположенных между рассмотренными (интерполяция) или расположенных до и после рассмотренных (экстраполяция). Интерполяция и экстраполяция в строго научном познании являются устранимыми, ибо можно обойтись и без них, рассмотрев элементы, выводы из которых делались без их рассмотрения экономии ради. Наоборот, в гипотетическом познании, где делаются выводы из предположения, которые экспериментально проверить невозможно, интерполяция и экстраполяция являются неустранимыми, ибо принципиально невозможно рассмотреть элементы, выводы из которых делались на основании тенденции развития и структуры системы, выведенных из рассмотрения других элементов этой системы. Гипотетическое познание полностью вытекает из научного и придает ему стройность и завершенность, хотя и временно. Гипотетическое познание менее прочно и надежно, чем познание научное. Но оно намечает для научного познания возможные дальнейшие пути его развития. Без гипотетического познания наука бескрыла.
Метафизическое познание отвечает на потребность человека в цельном мировоззрении, в единой картине мира, в объяснении явлений, которые не находят своего объяснения в иных сферах познания. Метафизическое познание может быть преимущественно четко преднамеренным продуктом индивидуального мышления, связанного, главным образом, с научным познанием и его гипотетической надстройкой. В таком случае его называют философским познанием. Метафизическое познание может быть преимущественно не четко преднамеренным продуктом общественного мышления, связанного, главным образом, с сенсорным и эмпирическим познанием. В таком случае его называют религиозным познанием.
Если в сфере гипотетического познания неустранимые интерполяция и экстраполяция рационально базируются по аналогии с естественными свойствами и качествами реальных объектов, то в сфере метафизического познания они интуитивно базируются на не всегда естественных свойствах и качествах воображаемых объектов, который пополняют ущербный опыт. Такими объектами являются «вода» Фалеса, «число» Пифагора, «идея» и «материя» Аристотеля и других философов. Такими объектами являются также боги, черти и ангелы в религиозном познании.
Среди единомышленников продукты метафизического познания устойчивее продуктов гипотетического, но зато они почти неприемлемы для инакомыслящих. Метафизическое познание вооружает науку методологией. Оно нередко ведет к заблуждениям. Но без него человек не может быть личностью с принципами, убеждениями и ценностями. Без него интеллектуальный мир человека убог и сир.
Если имеется какой-либо смысл в существовании человечества, то он заключается в познании в каждой из пяти перечисленных сфер и в созидании ценностей материальных и духовных, непознавательных и познавательных. Также и смысл жизни отдельного человека заключается в познании и созидании в широком смысле этих двух слов.
Когда осмысленная жизнь человека доставляет ему удовольствие, когда его познавательная и созидательная деятельность происходят из внутренних побуждений, а не под воздействием палки физической или экономической, то он испытывает истинное счастье, то есть чувствует себя частью человечества, ибо смысл существования его и всего человечества тот же.
Поэтому я говорю, что каждый человек должен поставить перед собой целью наслаждение смыслом жизни, то есть избрать такую сферу деятельности, в которой познание и созидание приносили бы ему удовольствие.
Из вышеизложенного вытекает основной этический принцип: морально то, что, в конечном итоге, способствует познанию и созиданию; аморально то, что, в конечном итоге, им препятствует.
Я не зря дважды подчеркнул здесь слова «в конечном итоге». Вопрос в том, что способствует и что препятствует познанию и созиданию – сложный вопрос, и каждый раз нуждается в глубоком конкретном анализе в конкретных обстоятельствах с учетом далеко идущих последствий. В этом анализе нельзя игнорировать инстинктивное чувство добра и зла, выработавшееся в человеке на протяжении многих и многих поколений. Чувство это нередко предохраняет нас от ошибочных поступков из-за поверхностного рассуждения.
Рассмотрим такой пример. Человек безнадежно болен. Его лечением и уходом за ним занимается много людей, и расходы на это тяжелым бременем ложатся на близких и на общество в целом. На первый взгляд кажется, что мы занимаемся аморальным делом, продлевая страдания безнадежно больного человека, затрачивая уйму средств и усилий на бесполезное дело. Кажется, что моральным было бы оставить его на произвол судьбы и освободить людей и средства для занятия познанием и созиданием. Но инстинктивное чувство добра и зла говорит нам, что ни в коем случае нельзя так поступать. И действительно, после глубокого и детального рассуждения, мы приходим к выводу, что этот поступок принесет познанию и созиданию значительно больший вред, чем нагрузка и усилия, связанные с поддержанием жизни безнадежно больного человека. Действительно, если мы оставим его на произвол судьбы, то мы убьем не только его, но и убьем в себе чувства справедливости и сострадания. Начав с жестокости и несправедливости по отношению к больному, беспомощному человеку, мы незаметно для себя перейдем к жестокости и несправедливости к здоровым людям, и те не замедлят ответить нам тем же. Со временем все общество станет жестоким и несправедливым. Где уж тут говорить об оптимальных условиях познания и созидания!
С другой стороны, если мы не будем жалеть средств и усилий для лечения больных людей и ухаживания за ними, мы не только сохраним в себе чувство справедливости и сострадания, но, в конечном итоге, изобретем средства для лечения болезней, которые на сегодняшний день неизлечимы, и, в конечном итоге, сможем вернуть людей для познания и созидания.
15. Конец «идиллии» на первом лагпункте
Осенью 1952 г. идиллия на первом лагпункте второго отделения Камышлага пришла к концу. Из первого лагерного отделения был переброшен к нам оперуполномоченный капитан Бородулин, очень свирепый и очень опытный чекист. Вместе с ним прибыл сержант Поламарчук по прозвищу «Язва». Они выдернули несколько активных зэков, убрали куда-то нарядчика Баланчука, посеяли раздор между русскими и бандеровцами. Бандеровцы считали, что надо продолжать саботаж, русские же считали, что надо его прекратить, хотя бы на время. Это ничего хорошего не даст. Нельзя сейчас идти напролом. Плетью обуха не перешибешь.
Русских возглавляли люди с нерусскими фамилиями: моряк Тауэль (английская фамилия), Пахалка (чешская фамилия), сын полярника Фариха (немецкая фамилия). Дело чуть ли не дошло до поножовщины. Но затем страсти улеглись, и было установлено перемирие между враждующими группами. Нарядчиком стал русский, а все остальные ключевые посты в лагере сохранились за бандеровцами.
Позже я узнал, что заслуга примирения между враждующими группировками принадлежит Липе Яковлевичу, у которого сложились прекрасные отношения с бандеровцами еще в Дубровлаге и установились тесные связи с русскими в Камышлаге.
Добившись регулярного выхода зэков на внешние работы и более качественного выполнения этих работ, Бородулин принялся за усиление внутреннего режима в лагере. Стали сажать за малейшую дисциплинарную провинность. Стало опасно беседовать на политические темы с малознакомыми солагерниками.
Самым твердым орешком оказались для Бородулина иеговисты и субботники. Субботники отказывались работать по субботам, за что еженедельно проводили субботу и воскресенье в карцере. В остальное же время они безропотно и добросовестно работали на внешних работах. Иеговисты же вообще отказывались работать на «сатанинский режим». Они не подписывали никаких документов, никаких официальных бумаг, срывали номера, открыто вели религиозную пропаганду.
По приказу Бородулина иеговистов бесконечно сажали в карцер, голыми по пояс выгоняли на лютый мороз. Многие подхватывали воспаление легких. Были случаи смертельного исхода. Но иеговистов сломить не удалось. Опасаясь их «тлетворного» влияния на остальных зэков, Бородулин распорядился о постоянной изоляции иеговистов в бараке усиленного режима.
Бородулин испытывал какую-то странную аллергию к бородам и объявил беспощадную войну брадоношению. Пострадали от этого разного рода сектанты, которым насильно сбрили бороды, причинив им большие моральные страдания. На втором лагпункте среди пострадавших были также религиозные евреи.
16. Моя неуклюжая попытка помочь Дежкину
В результате ретивой деятельности Бородулина карцеры и БУР были переполнены. Пришлось выделить под карцеры также и две комнаты в штабном бараке, служившие прежде следственными изоляторами. Вскоре и они переполнились проштрафившимися. В конце ноября туда угодили также Дежкин и я. Дело было так.
Как-то в воскресенье в секции барака, где располагалась бригада по уборке жилой зоны, зашел Язва. Дежкин, лежавший на нарах, не заметил его, не вскочил с нар и не приветствовал. Он молча, не огрызаясь, выслушал долгую, нудную, оскорбительную нотацию Язвы, а под конец обещал быть впредь более внимательным, а посему Язва ограничился мягким наказанием – всего трое суток карцера. На следующий день зэк, отбывший срок наказания в карцере, передал мне привет от Дежкина. Дождавшись вечера, я подкрался к штабному бараку и попытался бросить пайку хлеба для Дежкина в окошко новоиспеченного карцера. Но тут кто-то сильно дернул меня за шиворот, и пайка выпала у меня из рук в снег. Оглянувшись, я увидел разъяренную рожу Бородулина. Он приказал мне поднять пайку и повел в комнатушку штрафного барака, где принимались проштрафившиеся.
Принимай его на 5 суток. При нем же вещественное доказательство. Хотел кому-то хлеб передать.
К счастью, Бородулин куда-то спешил и не стал допрашивать, кому именно я хотел передать хлеб. Меня раздели донага, тщательно все обыскали, разрешили надеть лишь нательное белье и обувь и погнали в карцер. Он оказался благоустроеннее обычного: стены и пол были в нем не цементными, а деревянными. Также и холода мы в нем не испытывали: карцер был до отказа переполнен и согревался теплом наших тел. Но зато зловонье в нем было страшное. Дежкина я там не встретил: он находился в другом отделении. Сутки спустя сквозь решетку окошечка просунулась чья-то рука. Кто-то прошептал: «Фима» и швырнул пайку хлеба. Позже Афанасий мне рассказал, что, освободившись утром, он вечером того же дня постарался обеспечить меня хлебом. Сема и Степа стояли на часах, наблюдая, как бы не появился на горизонте какой-нибудь надзиратель, а он бросил хлеб в окошко, сделав это значительно расторопнее меня. Сидеть в карцере полный срок мне не пришлось. Он был переполнен, а проштрафившиеся все поступали и поступали. Бородулин был в отлучке, и провинившихся принимал сам начальник лагпункта (некий капитан, чьей фамилии я не запомнил). Чтобы обеспечить место для вновь поступивших, он распорядился освободить проштрафившихся, отсидевших в карцере более половины срока наказания, предупредив их, что в случае новой провинности, к наказанию, которое им будет причитаться за него, будет прибавлен недосиженный срок. Таким образом, я отсидел не пять суток, а трое.
17. Мне везет с поэмой «Сон»
Через месяц произошло событие, чуть ли не стоившее мне жизни. Дело в том, что среди сочинявшихся мною стихов были как безобидные, так и крамольные. Безобидные стихи я записывал в тетрадку, которая открыто хранилась у меня в тумбочке. Крамольные же стихи я записывал на отдельные листки, десятки раз перечитывал их, чтобы не забыть, а затем уничтожал. В ноябре-декабре 1952 г. я написал поэму «Сон».[2] По обыкновению, я не сразу уничтожил написанное, а многократно перечитывал его, чтобы все запомнить наизусть. Пока что листки хранились в чулке, помещенном мной в углубление под ножкой железных нар.
Однажды в будний день, когда в бараке оставались одни лишь дневальные, пришли надзиратели делать обыск. Один из них стал обыскивать секции, за которые отвечал я. Он почти сразу подошел к нарам, под которыми было углубление, и приподнял их, вынул из углубления чулок, размотал его, вынул листки и начал медленно читать. Затем остро посмотрел мне в упор в глаза и быстро ушел, не промолвив ни слова.
«Ну, – думаю, – не сносить мне головы на плечах. Расстреляют за это».
Я обошел всех своих друзей, рассказал им о случившемся, распрощался с ними и стал ожидать вызова к Бородулину. По ночам я не спал. Мне все мерещились допросы, избиения, военный трибунал, смертный приговор и выстрелы, обрывающие мою жизнь. Но всего этого не случилось. Меня никто не вызвал. Надзиратель не дал хода этому делу. Чем это объяснить – не знаю. Поэма ведь действительно была подстрекательской. Вот запомнившаяся часть ее:
Время медленно ритм печатает,
Погружаясь в бездонную даль.
Улетела мечта крылатая,
И осталась одна печаль.
Безнадежная и безотрадная,
Мрачной грустью обрамлена,
Сокрушаясь о днях безвозвратных,
Сердце медленно пилит она.
Нервы рвет мои. Мозг мой точит.
От нее и убежища нет.
А когда я сомкну свои очи,
То кошмары являются мне.
Снится небо мне, кровью залитое.
В нем растаял огненный диск.
Из шкатулки Пандоры раскрытой
Ветры-демоны в мир понеслись.
И бушует по белу свету,
Сердце ржавым ножом бороздя.
Каждый думает: «Этот ветер
Унесет безвозвратно меня».
Каждый мысли свои хоронит.
Каждый в норку поглубже залез.
Каждый знает: кто слово обронит –
Почитай, что навеки исчез.
От него отрекутся родные.
Скоро дети забудут о нем.
Унесет его властно стихия,
Погребет на погосте своем.
Ветры воют с неистовой яростью,
Клеветою, обманом и ложью.
И одевшись в лохмотья, безжалостно
Нищета тело голодом гложет.
Ощетинился край колючкой,
Нарядились в решетки дома.
Сыновей страны, самых лучших,
Унесла голубая чума.
Снится: стены имеют уши,
Мостовые имеют глаза,
И в застенках товарищей лучших
Называют под пыткой… друзья.
Изгибаяся в три погибели,
В рабском трепете благоговея,
Из хозяйских объедков прибыли
Выколачивают лакеи.
В прах ложатся пред ликом проклятого
Исчадья тьмы и тумана,
Лижут руки и ноги усатого
Пучеглазого таракана.
Слово скажет одно тараканище –
Оно тонет в потоке оваций,
Лишь усом поведет тараканище –
Миллионы голов ложатся.
Совершил за свой век тараканище
Злодеяний чудовищных много.
Нынче мнит себя тараканище
Благодетелем, гением, богом.
Из тщеславия ящик Пандоры,
Ящик бедствий открыл он озорно.
То, что гений он – это бесспорно.
Только гений коварный и черный.
Снится: вот я проснулся ночью,
Еле вышел из оцепененья
И заорал что есть мочи
На все тараканьи владенья:
– Люди, люди! Вы что, очумели?
Иль вам мужества дар не дан?
Ведь подумайте: в черном теле
Держит вас супостат-таракан.
Растерялись. Пустили нюни.
Оглянулись – и край стал нищим.
Почему бы в глаза не плюнуть
Таракану и вырвать усища?
Мирно он уходить не станет –
Значит, дело решается спором.
Обломайте бока таракану
И закройте шкатулку Пандоры!
– Больно скор ты! А больше – зелен!
Да смотри: обожгут тебе крылья!
Мы когда-то похлеще кипели,
Да нас скоро, дружок, охладили.
Мы хлебнули горького опыта,
Львиной доли лишились амбиции.
Поневоле живем мы безропотно,
И начальство мы чтим – по традиции.
Попытались – не удается.
И не стали опять дерзать.
Пусть нам сердце велит бороться,
Но рассудок велит молчать.
Посмотри: ночь темна, так темна!
А кругом все стена да стена.
На победу надежды нам нет никакой,
Никакой,
Никакой,
никакой…
И снится мне: неистово
В пылу горячих диспутов
Я фактов поучительных нанизываю нить.
Но у мещан-филистеров
Свои стандарты истины:
Поглубже надо спрятаться, потише надо быть.
Жестокими уроками,
укорами, упреками
и доводами строгими
Их мозг не прошибешь.
Хоть знаешь без сомнения,
что зря твое горение,
палимый возмущением,
Ты яростно орешь:
– Эй, постойте еще на минутку!
Вас пугает тюрьма,
Но прельщает борьба?
Вы хотите, игрушкой иль шуткой
Чтобы стала она?
А страданье для вас – это жутко?
Но ведь это область мечты!
Это – только лазейка для трусости.
Если хочешь бороться ты –
Да не будут страшны тебе трудности!
Смерть в бою ведь куда милей,
Чем всю жизнь червяком пресмыкаться.
Пусть плодами борьбы твоей
Будут внуки твои наслаждаться!
Погибнет один,
погибнет другой –
на их место тысячи встанут.
И будут слабеть
с каждым днем устои
Длинноусого таракана.
И рассеется мрак ночной,
И растает зловещая тень.
И пускай
миллионной ценой –
но придет
настоящий день!
Ну, а если,
скрывая стоны,
будем мы не сметь
и не мочь -
То погибнут
те же миллионы,
но останется та же ночь…
Я всем
установившимся
традициям
Наперекор
противопоставлю
лозунг свой:
Уж лучше
Действовать
без головы,
Чем
бездействовать
с головой!
На слом вашу старую логику!
Сердцу своему доверьтесь!..
И тут схватили меня синеголовые,
Тараканом посланные черти…
И я проснулся…
Время медленно ритм печатает,
Погружаясь в бездонную даль.
Улетела мечта крылатая,
И осталась одна печаль…
18. В ожидании перемен к худшему
Если 1952 г. я встречал в кругу друзей по несчастью – Дежкина и Цыбельмана, которых трудно назвать моими единомышленниками, то 1953 г. я уже встречал в кругу единомышленников по национальному вопросу. Но если, встречая 1952 г., все мы были полны радужных надежд на то, что он принесет нам избавление в результате интервенции США и их европейских союзников, а также встречного восстания угнетенных народов Советского Союза, то накануне 1953 г. все мы были полны мрачных предчувствий и сомневались, доживем ли мы до 1954 г. Пессимистические прогнозы Шварцштейна, Миши и мои постепенно заглушали оптимистические утешения Аксенцева и Люсика. Но, как бы в пику безрадостным выводам здравого смысла, моя муза цеплялась за радужные надежды. Это отразилось в таких стихотворениях, как «Фантазия» и «Мне судьба в лицо перчатку бросила». В первом стихотворении выражалась надежда на скорую встречу с любимым человеком, а во втором – надежда на то, что я еще увижу Землю Обетованную.
В январе-феврале поползли упорные слухи о том, что лагерному начальству удалось раскрыть заговор зэков, готовящих восстание, а посему решено расформировать Камышлаг; работяг послать в Горлаг (полуостров Таймыр, город Норильск), а инвалидов послать в Озерлаг (Забайкалье, поселок Тайшет). Трудно сказать, кому будет хуже – работягам или инвалидам. Работяг ожидает страшный холод, ураганный ветер, каторжный труд. Инвалидов же ожидает кровожадная таежная мошкара и свирепый произвол уголовников, ставших политическими, которых лагерное начальство поставило над остальными зэками. Тайшет называли «лагерем смерти», а тот, кого направляли в Норильск, говорил: «Еду на риск. Чудо будет, если останусь в живых».
Какой-то зэк, работающий в спецчасти, сказал, что бригаду Люсика вот-вот расформируют: основных работяг направят в Горлаг, а подсобных рабочих переведут в бригаду облегченного труда и пока что оставят в Камышлаге. Таким образом, Люсику скоро предстоит поездка за Полярный круг.
С этого времени наша национальная пятерка встречалась каждый вечер. Мы прощались с Люсиком и Мишей, которым предстоит далекий путь. Особенно трудно было мне расставаться с Люсиком, с которым мы в последнее время очень сблизились. Я был очарован его мягкой вялостью, спокойной речью, тихой грустью в его больших темно-карих глазах, которую время от времени изгоняла обаятельная улыбка. Он читал мне стихи русских классиков, а я ему – свои стихи. В этот период я посвятил ему стихотворение «Прощай, прощай, товарищ по неволе»[3].
19. Реакция на смерть Сталина
Наши страхи, вызванные слухами о скором этапировании на север и восток, оказались напрасными. Насколько мне известно, в первой половине 1953 г. никаких групповых депортаций из Камышлага не было.
Март 1953 г. ознаменовался небывалым подъемом среди политических заключенных. Все без исключения восприняли с неописуемой радостью известие о смерти Сталина. Все понимали, что страна находится на пороге значительных перемен. Но не все были уверены, что это будут перемены к лучшему. Кое-кто опасался, что наследники Сталина, в частности Берия с его приспешниками, постараются еще туже завинтить гайки. Но таких было меньшинство. Большинство же считало, что реакция достигла своей кульминации, и перемены к лучшему непременно будут.
В день, когда в стране официально было объявлено о смерти Сталина, заключенных не вывели на работу. В 10 часов утра всех нас выгнали на площадку жилой зоны, где обычно по воскресеньям проводилась поверка, велели снять головные уборы и зачитали «скорбное сообщение ЦК КПСС и Совета Министров СССР о великой утрате, понесенной советским народом и всем человечеством». На нашем лагпункте все обошлось благополучно. Никто из зэков и глазом не моргнул, слова не проронил. А вот на соседнем лагпункте по чьей-то инициативе все зэки рухнули наземь. Часовые на вышках стали стрелять в воздух. Надзиратели бросились на зэков и многих поволокли в карцер.
Слушая по радио в клубе КВЧ надгробные речи соратников и учеников Сталина, мы обратили внимание на то, что все они, за исключением речи Молотова, отнюдь не были скорбными. Мы обратили также внимание на строго уравновешенный новый состав Совета Министров и Президиума ЦК КПСС. Одни видели в этом доказательство того, что все назначения сделаны по завещанию Сталина. Другие обращали внимание на то, что в правительстве много маршалов, и считали это признаком того, что Советский Союз готовится к войне. Третьи же обращали внимание на введение Г.К. Жукова в состав правительства, считая его представителем оппозиции, и видели в этом примету скорых перемен к лучшему.
20. Михаил Григорьевич Гурвич
Вскоре после смерти Сталина на наш лагпункт перевели с соседнего второго лагпункта группу пожилых заключенных. Среди них – работников завода «Динамо» Орловского, Тараховского, Каца и Мазина, а также Гендлера, бывшего работника автозавода имени Сталина. Говорили, что этих безобидных людей обвинили в намерении взорвать мавзолей Ленина вместе с руководителями партии и правительства. Гендлер рассказывал, что во время оккупации православный священник прятал в тайнике под алтарем его мать и таким образом спас ей жизнь. Среди прибывших со второго лагпункта были также Смирнов и Гурвич. Щуплый бывший троцкист Смирнов живо напоминал мне Попова, с которым я встречался в Дубровлаге. Но если русский Попов совершенно объевреился из-за своей жены, то еврей Смирнов из-за своей супруги совершенно обрусел, что, конечно, более типично.
Из прибывших со второго лагпункта лишь один Орловский – не еврей; но лишь одного Гурвича Аксенцев нашел нужным ввести в наш национальный круг, и он отмечал вместе с нами Пасху и День Независимости Израиля.
Михаил Григорьевич Гурвич знал на память много идишских стихотворений и рассказов. Особенно запомнилось его артистическое чтение рассказа И.-Л. Переца «Если не выше» и «Три подарка», а также рассказа Шомера «Баня».
В первом из этих рассказов повествуется о том, как в период Слихот, накануне Нового года, когда все благоверные евреи встают за два часа до обычной утренней молитвы Шахарит и читают специальные молитвы о прощении грехов, в хасидский городок Немиров прибыл из Литвы миснагед (ортодоксальный еврей, не признающий хасидизма). Обратив внимание на то, что на Слихот не присутствует местный ребе, он спросил: «Где ваш ребе? Болеет что ли?» Ему ответили: «Когда мы читаем Слихот, наш ребе восходит на небо». Миснагед скептически улыбнулся и решил проверить это поверье. Вечером, когда ребе ушел в синагогу, он прокрался в его дом (благо дверь оказалась незапертой) и спрятался под кроватью. На рассвете ребе проснулся, оделся в крестьянскую одежду, взял с собой веревку и топор и вышел из дому. Миснагед не на шутку испугался, но все-таки пошел за ребе. Ребе направился в лес, миснагед за ним. Ребе срубил деревцо, расколол его на мелкие части, связал их веревкой, взвалил вязанку дров к себе на плечи и пошел обратно в городок. На окраине городка он подошел к домику вдовы и тихо постучал в окно. «Хто там?» – спросила вдова, не подымаясь с постели. «Та цэ я, Иван. Прынис дрив на продаж», – сказал ребе, изменив свой голос. «Та у мэнэ грошэй нэма», – слабым голосом сказала вдова. «Ничого, ничого. Потим виддаш», – сказал ребе, свалил вязанку дров с плеч, затопил печку и ушел. После этого, когда говорят, что во время чтения Слихот ребе находится на небе, миснагед добавляет: «Если не выше того».
Во втором рассказе повествуется о еврее, у которого число праведных дел равнялось числу грехов его. Чтобы попасть в рай, этому еврею необходимо найти три подарка для праведников, проживающих в раю. И он нашел эти три подарка. Первым подарком была душа богача, в дом которого нагрянули грабители. Они предупредили его, что, если он промолвит слово, они убьют его. Ему было очень больно, когда забирали добро, накопленное годами, но он молчал. Когда же прикоснулись к узелку с землей, привезенной из Палестины, он не выдержал и закричал. Его тотчас же убили. Вторым подарком была душа девушки, приговоренной к смертной казни. Суд предписал привязать девушку к хвосту лошади и пустить лошадь вскачь. Последней просьбой девушки было дать ей несколько булавок, дабы она могла скрепить свою юбку, чтобы не видны были ее ноги, когда лошадь будет волочить ее. Третьим подарком была душа еврея, приговоренного к шпицрутенам. Он мог бы пройти сквозь строй, если бы не задержался из-за ермолки, спавшей с головы его. Но он нагнулся, чтобы поднять ермолку, и солдаты забили его насмерть.
Если приведенные рассказа Переца выражают такие еврейские идеалы, как благотворительность, любовь к Святой земле, стыдливость и богобоязненность, то рассказ Шомера выражает характерный еврейский юмор.
В неком городке наконец-то нашлись деньги на постройку бани. Но радость жителей была омрачена спором о том, какими должны быть доски для пола бани. Одни говорили, что доски должны быть строгаными во избежание заноз. Другие же говорили, что доски должны быть нестрогаными, чтобы никто не поскользнулся. Обратились к местному ребе, и тот решил: строгать доски с одной стороны и настилать их нестроганой стороной вверх.
Мы очень сдружились с Михаилом Григорьевичем, и он охотно отвечал на мои вопросы о нем. Человек нерелигиозный, он очень любил и уважал еврейскую традицию и гордился своим происхождением – левит, потомок династии раввинов. Его прадед был назначен Александром II цензором еврейских религиозных книг, издаваемых в России. Его далекий прадед Шалоах а-Кадош был виднейшим талмудистом своего времени. Отец его специального образования не имел, но обладал широкими познаниями, как светскими, так и религиозными. Отец причислял себя к общим сионистам, и в доме их была копилка Керен а-Каемэт (Еврейского национального земельного фонда в Палестине). Он выписывал три газеты – две на древнееврейском языке и одну на идиш. Сыновей своих, Леву и Мишу, он послал учиться а Бобруйскую ешиву, но революция помешала завершению их религиозного образования. Миша проучился в ешиве всего два года, а Лева – десять, но и он не получил смихот (то есть не был рукоположен в раввины).[4] Вернувшись из Бобруйска в свое родное местечко Серединная Буда Черниговской губернии, Миша стал помогать своему отцу – лучшему часовому мастеру местечка. В 1920 г. 16-летний Миша вступает в ряды «Эхалуц» – молодежной организации, готовящей своих питомцев к переезду в Палестину и к трудовой деятельности там. По указанию руководства организации, он поступает на работу слесарем в депо местной узкоколейки, а в 1925 г. переезжает в Крым, чтобы научиться уходу за виноградом. В промежутке между этими двумя датами он заканчивает заочную среднюю школу в Харькове. В течение 1927 года он заканчивает трехгодичные курсы по подготовке младших командиров Красной Армии и как абитуриент-отличник направляется в Московский ВТУЗ. По завершении учебы Михаил Григорьевич становится инженером-экономистом в области светотехники.
Из рассказов Гурвича о 20-х годах врезались в память оценки, данные им «Евсекции» и Сокольникову, а также рассказ о Карле Радеке.
Говоря о романтических годах своего пребывания в «Эхалуце», Михаил Григорьевич с ненавистью и возмущением вспоминает о работниках «Евсекции», которые преследовали их денно и нощно, повсеместно и ежечасно. Он убежден, что именно эти опричники Сталина ускорили запрет сионистской организации, ускорили разгром еврейской культуры и религии в Советском Союзе.
Говоря об экономике первого десятилетия советской власти, Михаил Григорьевич не может воздержаться от восхищения, вспоминая народного комиссара финансов Г.Я. Сокольникова (псевдоним сына московского аптекаря Бриллианта), которому удалось в неимоверно короткий срок ликвидировать астрономическую инфляцию, угрожавшую стране полным экономическим крахом. «Такого финансового гения не знала история», – авторитетно заявлял Михаил Григорьевич.
В конце 20-х годов он был в некотором смысле «коллегой» Карла Радека. Карл Радек ухаживал за женой Яблонского – работника Народного Комиссариата тяжелой промышленности, возглавляемого Орджоникидзе, а Михаил Григорьевич ухаживал за ее сестрой, также проживавшей в доме Яблонских. Хозяин дома был на работе, а сестры принимали своих поклонников. Правда, все эти отношения были не больше чем легким флиртом. Карл Радек был тщедушным, неказистым человечком с жидкой бородкой. Почти уродлив, почти карлик. Холеричен и суетлив. На каждое слово отвечал десятью. Русская речь его была неграмотной, но очень содержательной, сочной и метафоричной. Блистал он эрудицией и остроумием. Обычно, подходит к самовару со стаканом на блюдечке, наливает чай и бегает, бегает с этим стаканом на блюдечке, извергая фейерверк сентенций, анекдотов и афоризмов. Как-то Карл Радек сказал о себе: «До революции я сидел и ждал освобождения. После революции я свободен и жду, когда меня посадят». Михаил Григорьевич восхищался талантом Радека, но чувствовал в нем нечистоплотного человека, и это, к его счастью, помешало их сближению.
Что касается работы Михаила Григорьевича по специальности, то самым интересным периодом были 1934-1936 гг., когда он был третьим заместителем начальника производства Балхашского медеплавильного комбината, возглавляемого Василием Ивановичем Ивановым. Это был высокоодаренный самородок, человек исключительных деловых качеств, необычной смекалки, большой души. Производственный коллектив был дружным. Работали с энтузиастом, с огоньком. Поскольку снабжение продуктами, стройматериалами и рабочей силой хромало на обе ноги, то, чтобы план выполнялся своевременно, приходилось пополнять это снабжение окольными путями, по расценкам, значительно превосходившим официальные. План был выполнен своевременно, но снабжение окольными путями привело к перерасходу в 22 миллиона рублей. Нарком тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе срочно вызвал Василия Ивановича в Москву для разъяснений. Тот прихватил с собой Гурвича, ибо считал его сдержаннее и находчивее других подчиненных. Михаил Григорьевич живо вспоминает совещание в кабинете Орджоникидзе. Серго бегает из угла в угол, потирает руки и восклицает: «Вот как хороша советская власть! 22 миллиона перерасхода – никто не уволен, никто не посажен. Вот как хороша советская власть! Все списывается на нее. Ладно. На сей раз – спишу, на следующий раз – не пощажу!» Орджоникидзе произвел на Гурвича впечатление человека чуткого, талантливого и трудолюбивого, великого организатора производства[5].
Спустя некоторое время потребовалось утверждение изменений в бюджете Балхашстроя. С этой целью Иванов направил Гурвича в город Верный (ныне Алма-Ата) к начальнику отдела Госплана Казахстана, некогда эсеровскому лидеру Гоцу. Тот встретил его корректно, моментально разрешил все вопросы. На Михаила Григорьевича Гоц произвел впечатление человека делового, способного, но очень сухого. Без сомнения, эта суховатость объяснялась осторожностью Гоца, вызванной его прошлым. Однако эта осторожность ему не помогла: вскоре его расстреляли. Расстреляли также и Иванова, обвинив в содействии «уклонистам» – Пятакову и Рыкову. Василий Иванович очень гордился тем, что под его руководством был построен Сталинградский тракторный завод и Балхашский медеплавильный комбинат. Он мечтал завершить еще одно строительство, а затем пойти на пенсию, но Сталин распорядился иначе.
После Бахашстроя Гурвич становится начальником производства завода «Светотехника» в Москве. Здесь он впервые встречается со Шлифером, будущим главным московским раввином. В 20-х годах Шлифер был раввином в городке Александрия, Екатеринославской губернии. Когда стали преследовать раввинов, он бежал на север и переквалифицировался в бухгалтеры. Гурвич договорился с главбухом Кондратьевым, чтобы тот дал возможность Шлиферу не работать по субботам при условии, что недельный объем работы будет выполнен. С этого времени Шлифер и Гурвич подружились и часто советовались друг с другом по разным вопросам.
В 1941-1943 гг. Гурвич был в армии. Командовал мотомеханизированной ротой в чине старшего лейтенанта. Запомнился ему интересный эпизод, когда командир соседней роты за проявленную храбрость и находчивость был награжден орденом Богдана Хмельницкого, но отказался принять этот орден, заявив: «Я – еврей, и не могу себе позволить, чтобы на моей груди красовалось изображение человека, повинного в еврейском геноциде на Украине в середине XVII века». Это откровенное заявление могло бы иметь очень печальные последствия для смельчака, но, к счастью, начальник полка Орлов отнесся с пониманием к этому делу и каким-то образом устроил так, что орден Богдана Хмельницкого был заменен орденом Боевой Красной Звезды.
Когда Михаил Григорьевич вернулся в Москву, он застал Шлифера главным московским раввином и председателем московской еврейской общины. Шлифер рассказал Гурвичу, что, когда было дано разрешение на открытие Главной синагоги по улице Архипова, он пригласил из Риги хазана Михаила Александровича. Шлифер обещал Александровичу хорошую зарплату и кошерный стол. Александрович сказал, что зарплата важна для него, а вот насчет кошерности стола – неважно: он может питаться и в ресторане. Это возмутило Шлифера, и он отказался от услуг Александровича: ведь нельзя же допустить, чтоб от имени благоверных евреев молился человек, которому наплевать на кошерность.
В это время Михаил Григорьевич случайно познакомился с председателем Еврейского Антифашистского Комитета Михоэлсом. Знакомство произошло на именинах некой Гинзбург, с которой дружна была жена Михаила Григорьевича. Гурвич и Михоэлс понравились друг другу. Через некоторое время они встретились в бане. Михоэлс и говорит: «Давайте разденемся не только телесно, но и духовно, и поделимся друг с другом нашими сокровенными мыслями». Гурвич кое-что рассказал о себе Михоэлсу, а тот рассказал о своей поездке в Соединенные Штаты, куда направили его советские власти для сбора средств среди американских евреев в пользу Красной Армии. Американские евреи вначале никаких пожертвований давать не хотели, ибо враждебно относились к СССР. Кто-то сказал, что надо обратиться к Хаиму Вейцману, председателю Всемирной сионистский организации. Михоэлс осведомился у советского посла в США Литвинова, можно ли ему вступить в контакт с сионистами. Тот запросил Москву. Молотов дал свое «добро». Михоэлс встретился с Вейцманом. Вейцман дал указание – и тут же стали поступать еврейские пожертвования. Михоэлс вернулся в Москву с большими суммами для Красной Армии и с богатыми подарками лично для Сталина, в частности, привез ему роскошную шубу.
Когда стало известно о провозглашении государства Израиль, московские евреи потребовали от Шлифера послать поздравительную телеграмму Бен-Гуриону. Шлифер опасался сделать это и обратился за советом к Гурвичу. Тот посоветовал ему одновременно послать благодарственную телеграмму также и Сталину. Обе телеграммы были посланы, и в главной московской синагоге торжественно и беспрепятственно было отмечено провозглашение государства Израиль.
Воодушевление и восторг, с которыми советские евреи, и в особенности деятели идишской культуры, восприняли возникновение еврейского государства в Палестине, а затем приезд в Москву его первого посланника в Советском Союзе Голды Меирсон, привели в бешенство советское руководство. Оно опасалось, что пробуждение еврейского национального самосознания приведет к массовому выезду евреев из СССР, что несовместимо с мифом о советском рае. С другой стороны, уже летом 1948 г. ему стало ясно, что молодое еврейское государство не станет плацдармом Советского Союза на Ближнем Востоке, несмотря на то, что в свое время советская делегация в ООН поддержала евреев своим голосованием, а Чехословакия с одобрения Москвы здорово помогла оружием Ишуву в его борьбе против арабской интервенции. Сталин решил отомстить советскому еврейству за его симпатии к Израилю, взявшему курс не на Восток, а на Запад. В ноябре 1948 г. был разгромлен Еврейский Антифашистский Комитет и закрыты идишские издательства. С этого времени начинаются массовые аресты деятелей идишской культуры и прочих евреев. Одних сажают за национализм, других – за космополитизм, а третьих шельмуют и снимают с занимаемых должностей.
Михаил Григорьевич с ужасом вспоминает о тех днях. Страницы газет и журналов пестрят антисемитскими выпадами. Евреи живут как на вулкане. Каждый день кто-то из друзей и знакомых бесследно исчезает. Иные ждут ареста. Ждет ареста и Михаил Григорьевич, ибо опасается, что властям известно о его пребывании в «Эхалуце». Наконец, в феврале 1951 г., его арестовывают. Но его арест не связан с его далеким прошлым. Его арестовали по доносу инженера Кавеберга, которому он как-то сказал: «Если бы мне дали возможность, я бы пешком ушел в Израиль». Михаил Григорьевич был не первой и не последней жертвой сексота Кавеберга. В частности, его жертвой был также идишский писатель Шмуэль Галкин.
Михаил Григорьевич был осужден на 5 лет, и в конце 1951 г. прибыл на второй лагпункт, второго лаготделения Камышлага. Как только закончился карантин, он натолкнулся на стройного серебристобородого старика, с которым встречался года два тому назад в букинистическом магазине на Кузнечном мосту. Михаил Григорьевич приобрел какую-то книгу о Петре I.
Старик обратился к нему с вопросом:
Известно ли вам, молодой человек, имя-отчество первого российского императора?
А как же! Петр Алексеевич, ваша милость, – ответил Михаил Григорьевич, несколько покоробленный тем, что его назвали «молодым человеком».
Ошибаетесь, ошибаетесь, молодой человек! Не Алексеевич, а Никонович. Император Петр I совсем не похож на хилого и тщедушного царя Алексея, а является полной копией атлетического сложения патриарха Никона, чьим незаконным сыном он был, – сказал серебристобородый старик и вышел.
Кто это? – спросил Михаил Григорьевич у букиниста.
Известный историк, профессор Востоков, – последовал ответ.
В лагере ходили слухи, что свои 25 лет профессор Востоков получил якобы за то, что немцы прочили его в бургомистры Москвы после ее захвата. Михаил Григорьевич мало общался с ним. Большую часть свободного времени он проводил с другим профессором, с Ефимом Абрамовичем Зарубинским, специалистом по советскому государственному праву, так же, как и он, заядлым шахматистом. На втором лагпункте Гурвич часто беседовал с китаеведом Марком Исаковичем Казаниным, человеком много знающим и много повидавшим на своем веку. Казанин в совершенстве владел английским языком и обучал этому языку рижского пианиста Яшу Янкеловича, получившего 25 лет за переброску евреев за границу, и студента МГУ Бориса Вепринцева, получившего 10 лет за «дело Ленина».
С большим уважением вспоминает Михаил Григорьевич о трех религиозных евреях, с которыми он встречался на втором лагпункте – о Рикмане, Минце и Березине, которые в условиях лагеря соблюдали почти все предписания иудаизма. Живо вспоминается ему, как капитан Бородулин гонится по лагерю, чтобы срезать бороду Рикману. Тогда Рикману удалось спрятаться, но через некоторое время ему все-таки срезали бороду. Также и Березину. Перенесли они это как тяжелую душевную травму. Минцу – бывшему резнику – удалось получить разрешение носить бороду. Востокова же Бородулин с самого начала не беспокоил. С перечисленными здесь лицами, кроме Востокова и Березина, мне довелось позже встретиться в лагерях под Омском.
Михаил Григорьевич косо смотрел на связи Липы Яковлевича с бандеровским и русским подпольем. Он считал, что евреям, сочувствующим государству Израиль, не следует вмешиваться во внутренние дела Советского Союза, не следует пытаться изменить существующий строй, а следует добиваться лишь одного – выезда в Израиль, да и только. Он считал, что всякие связи с любым антисоветским движением наносят ущерб нашему делу, способствуют разгрому сионистских сил.
Липа Яковлевич считал, что, пока мы находимся в Советском Союзе, мы должны действовать как истинные граждане и вместе со всеми демократическими силами стремиться к свержению кремлевской тирании. Выполнив наш гражданский долг по отношению к нашей физической родине, мы сможем выехать на нашу родину историческую. Если же во время решающих событий на нашей физической родине мы останемся праздными зрителями, то мы дискредитируем еврейский народ в глазах демократических сил, ибо, кто не борется против тирании, тот ей способствует. Вообще, надежда, что тиранический режим когда-либо предоставит возможность евреям выехать, является вредной иллюзией. Лишь при демократическом режиме будет обеспечен свободный выезд евреев в Израиль.
Люсик и Шварцштейн склонялись к точке зрения Михаила Григорьевича, я же и Миша – к точке зрения Липы Яковлевича[6].
27 марта 1953 г. была объявлена амнистия. Что касается политических, то она распространялась лишь на тех, чей срок не превышал пяти лет. На нашем лагпункте она коснулась лишь шестерых, среди них были также Валя Бесфамильный и Михаил Григорьевич Гурвич. Из нашего лагеря они освободились во второй половине мая. По чистой случайности, в тот же день освободился из-под стражи Райс, закончив полностью свой 10-летний срок, после чего ему предстояло «вольное» поселение в центральной Сибири. На прощание он подарил мне свое фото и томик писем Пушкина. Я провожал их до вахты. Мы обнялись и расцеловались с Райсом и Гурвичем. Михаил Григорьевич сказал мне на прощание на идиш:
Не забывай меня, Фима, и помни мой завет: в любых обстоятельствах оставайся верным сыном еврейского народа.
Я протянул также руку Вале, но он отвернулся от меня: ведь негоже ему, реабилитированному «ленинцу», подавать руку мне, антисоветчику.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
НА ТРЕТЬЕМ ЛАГПУНКТЕ
1. Грушин
В июне 1953 г. вновь поползли слухи, что Камышлаг будет расформирован. Инвалидов пошлют на северо-восток, в Тайшет, а работяг – на северо-запад, но не в Норильск, а в Омск на какое-то грандиозное строительство. Через недельки три после ухода Гурвича и Райса наступил и мой черед. Мне и еще группе инвалидов велено было собираться с вещами. Все это было неожиданно. Большая часть моих знакомых была за пределами жилой зоны, и мне удалось попрощаться лишь с друзьями из круга ровесников – с Герасимовым, Дежкиным и Шаталовым. Настроение мое было убийственным. Тяжко было покидать близких друзей, страшно было думать о том, что меня ждет «лагерь смерти» – Тайшет. Но, к счастью, и на этот раз мои опасения оказались напрасными. Меня не отправили на этап, а перевели на соседний лагпункт, на котором преобладали инвалиды и старики.
На третьем лагпункте второго лаготделения Камышлага меня зачислили в бригаду по очистке жилой зоны. Моим постоянным напарником был Грушин, человек средних лет, среднего роста, какой-то прозрачный, невзрачный, спокойный, осторожный. На политические темы никогда он не говорил, не говорил также, за что его посадили и за что ему дали 25 лет. У него была очень высокая близорукость – минус 22. Это было заметно при ходьбе и при чтении, но глаза были у него здоровые, и он мог читать днями напролет, почти касаясь носом книги. Я же носил очки минус 14, и при ходьбе не было заметно, насколько плохо я вижу. Читал же я без очков, также почти касаясь носом книги, однако глаза мои быстро уставали, и мне приходилось время от времени прекращать чтение хотя бы на 15-20 минут. Терпеливый и выносливый Грушин был прекрасным напарником по работе. Обычно мы таскали с ним носилки. Из-за близорукости быстро катать тачку, искусно орудовать лопатой или киркой мы не могли, а вот с носилками справлялись. Работали мы согласованно. Когда я просил работать быстрее, накладывать больше, Грушин не возражал, а когда я просил замедлить темп, не накладывать на носилки так много земли или кирпичей, он опять соглашался. Также и я всегда шел навстречу его пожеланиям.
2. Семен Давидович, по прозвищу «Тевье-молочник»
В нашей бригаде, кроме меня, не было ни одного еврея. Зато в бригаде, расположенной в той же секции, что и наша, было три еврея: Меир Давидович Баазов, известный мне еще по рассказам Люсика на втором лагпункте, белорусский еврей Семен Давидович, по прозвищу «Тевье-молочник», и Левка-жид – бывший одесский вор.
Семену Давидовичу было лет под семьдесят. Был он невысокого роста, коренаст, силен. Большие мозолистые руки свидетельствовали о том, что он – человек физического труда. До революции были у него три коровы и небольшой участок земли. Никогда наемной рабочей силой он не пользовался. Все работы производились им и его женой, а когда подросли дети, стали помогать и они. В 30-х годах его раскулачили. К счастью (или к несчастью), в Сибирь его не выслали, а дали возможность работать на скотоферме местного совхоза. Когда началась война, их совхоз, один из немногих, сумел организованно эвакуировать поголовье своего скота на восток. Ответственность за сохранность скота была возложена на Семена Давидовича, и он довез его до Урала целым и невредимым. Вернувшись через три года в свое родное село, Семен Давидович не застал в живых никого из своих родных. Все были истреблены немцами и их местными пособниками. Поговаривали, что его сосед, проживающий с ним под одной крышей, приложил руку к этому черному делу. Но доказательств не было, и Семен Давидович продолжал проживать с ним мирно под одной крышей и даже отвечал кивком головы на его приветствие. Как и прежде, Семен Давидович самоотверженно трудился на скотоферме, но характер его изменился коренным образом. Если прежде, в смысле контактов, он не делал никакого различия между евреями и неевреями, то теперь неделовые контакты с неевреями у него совсем прекратились. Просто так, не по делу, он встречался лишь с бухгалтером совхоза и с завучем неполной средней школы – двумя евреями, поселившимися в их селе уже после войны. С наступлением темноты он запирался и слушал вначале «Би-би-си», а затем «Голос Израиля», включая приемник на минимальную мощность. Но, тем не менее, сосед подслушал это и донес органам госбезопасности. Семена Давидовича арестовали, и он получил 10 лет за антисоветскую пропаганду.
Семен Давидович был человеком настойчивым, выдержанным и рассудительным. Он обладал незаурядным природным умом, памятью и смекалкой. Его формальное образование ограничивалось хедером и годом ешивы, но он прекрасно помнил все, что изучал, видел и слышал 60 лет тому назад. Его неправильная русская речь была полна идишизмов, но была эта речь сочная, образная, красочная, ибо пересыпал он ее изречениями из Пятикнижия и Талмуда и народными еврейскими поговорками и пословицами. Говорил он с особым еврейским юмором, с особой интонацией, сопровождая свою речь специфическими еврейскими жестами и мимикой. Всем этим был Семен Давидович особенно дорог нам, евреям-солагерникам, и ассоциировался в нашем воображении с шолом-алейхемовским героем. Вот почему его и прозвали «Тевье-молочник».
3. Меир Давидович Баазов
Меиру Давидовичу Баазову было тогда 38 лет, но выглядел он старше 60-ти. Страдал он каким-то серьезным сердечно-сосудистым заболеванием. Лицо его было бледным и рыхлым. Он был медлительным, говорил очень тихим голосом, никогда не раздражался, никогда не выходил из себя. На лице его нельзя было прочесть его мыслей и настроений. Как своей внешностью, так и своим характером Меир Давидович резко отличался от своих земляков, грузин и евреев, среди которых преобладает холерический характер, которые, по преимуществу, являются людьми порывистыми и вспыльчивыми. Добрый и мягкий, Меир Давидович был человеком очень осторожным и мало с кем вступал в разговоры, не относящиеся к будничным потребностям. Но со мной он говорил на любые темы, узнав, что я одноделец полюбившегося ему Люсика. Да и я с ним был откровенен, ибо Люсик дал ему самую высокую аттестацию, всегда вспоминая о нем с умилением и восхищением.
Меир Давидович свободно владел ивритом, Иврит его был несравненно более высокого уровня, чем иврит Фрида и Райса. С помощью Меира Давидовича я несколько пополнил свой словарик, который удалось уберечь во время шмона при переходе с первого лагпункта на третий. К сожалению, мы были вместе очень недолго.
Меир Давидович – сын известного раввина. Его отец был родоначальником грузинского сионизма. Не зря назвал он своего сына-первенца Герцлем. Герцль Баазов был на 11 лет старше Меира. Он был выдающимся поэтом, прозаиком, драматургом, публицистом, организатором. Давид Баазов организовал переезд в Палестину группы грузинских евреев, а Герцль Баазов создал грузинский филиал «Эхалуца» по подготовке молодых евреев к переселению в Палестину. В 1938 г. Давид Баазов и его сыновья Герцль и Хаим были арестованы. Герцль бесследно исчез, а Давида Баазова власти хотели расстрелять, но не сделали этого, возможно, из-за популярности раввина среди местного населения, не только среди евреев, но и среди грузин-христиан, которым Давид Баазов оказал неоценимые услуги в период кратковременной оккупации южной Грузии турками в 1918 г. Давид Баазов был сослан в Сибирь и пробыл там до 1945 г. Через два года после возвращения из ссылки он скончался, а через год был арестован его младший сын, которого 10 лет тому назад миновала чаша сия.
Сыновья раввина Давида Баазова сохранили глубокое уважение к еврейским традициям и религии, но религиозными они не были. Все они прекрасно владели ивритом, хорошо знали историю еврейского народа.
Меир Давидович Баазов получил инженерное образование, но, в основном, работал преподавателем математики в одном из московских техникумов. Его переключению на математику в значительной мере способствовала книга Эрнста Кольмана «Предмет и метод современной математики» (Москва, 1936). Книга эта настолько дорога была Меиру Давидовичу, что он просил своих родных прислать ее ему в лагерь и регулярно заглядывал в нее, хотя знал ее содержание почти наизусть. Узнав, что я учился на физико-математическом факультете, Меир Давидович настойчиво порекомендовал мне прочесть эту книгу. Он обратил мое внимание на то, что первые буквы начала глав составляют посвящение жене автора: «Моей Катинке». Книга произвела на меня потрясающее впечатление глубиной мысли, широтой охвата, компактностью и доступностью.[7].
Меир Давидович Баазов был страстным любителем и тонким знатоком иврита. В 40-х годах не много было людей в Москве, знающих иврит, и не легко было достать литературу на этом языке. Почти сразу после войны у Меира Давидовича образовался круг знакомых-ивритофилов. Это были: Плоткин, Цви Прейгерзон и Ицхак Коэн, некогда сотрудничавшие в ивритских сборниках в СССР и вплоть до начала Второй мировой войны посылавшие свои произведения на иврите в Палестину, а также сотрудник ивритского отдела библиотеки им. Ленина Баркер и бывший сотрудник еврейского отдела Грузинского музея Аарон Крихели.
В 1947 г. в их кругу появился молодой человек по фамилии Гордон, изъявивший желание изучать иврит и проявивший себя незаурядным учеником. В начале 1948 г. он взял некоторые произведения у Прейгерзона, Коэна и Плоткина для пересылки их в Палестину через какого-то болгарского врача. Некоторые из этих произведений, действительно, достигли места назначения. После провозглашения государства Израиль по инициативе Гордона было направлено письмо советскому правительству с призывом разрешить еврейским добровольцам помочь молодому Израилю отразить арабскую интервенцию, а также письма с призывом открыть кафедру иврита в Московском университете.
В сентябре 1948 г. был арестован Плоткин, в октябре – Баазов и Коэн, а вслед за ними и остальные члены ивритского кружка. Следствие, сопровождавшееся физическими и психологическими методами воздействия, длилось до ноября 1949 г. На нем выяснилось, что главную роль в их аресте сыграл секретный сотрудник МГБ Гордон. В начале декабря 1949 г. был объявлен приговор Особого совещания. Меир Давидович получил 10 лет ИТЛ.
4. Лев Николаевич Гумилев
На л/п-3 было три человека с ученой степенью: профессор истории Ленинградского университета Лев Николаевич Гумилев, заведующий кафедрой литературы (западноевропейской или русской – точно не помню) Уфимского университета Моисей Григорьевич Пизов и кандидат медицинских наук Левитан, завершавший свой последний, десятый, год заключения. Я ненавидел всеми фибрами души первого из них, благоговел перед вторым и часто прибегал к помощи третьего, как для себя, так и для других.
Лев Николаевич – сын выдающегося русского поэта Николая Гумилева, расстрелянного чекистами при подавлении эсеровского мятежа в Ярославле, и знаменитой, опальной в сталинскую эпоху, поэтессы Анны Ахматовой. Это был человек с редкой рыжеватой бородкой тюркского типа, худощавый, юркий, картавящий. Таких откровенных махровых антисемитов я мало встречал в своей жизни. Почти не было предложения в его речи, в котором бы он не выражал своей неприязни к евреям, не клеветал бы на них. Ядовитая его ненависть к евреям была безграничной. Он винил их во всех бедах всех народов и во все времена. Делал он это мастерски, с блеском – ученый ведь, профессор. Я несколько раз пытался одернуть его, доказать несостоятельность его клеветнических обвинений и обобщений. Но тщетно. Он ловко сбивал меня с толку, запутывал мою аргументацию, играючи нокаутировал меня в диспутах, укладывал меня, как говорится, на обе лопатки. Был он куда остроумнее, куда эрудированнее меня, куда способнее увлечь за собой аудиторию. И толпа шла за ним. Надо «отдать ему должное» – Лев Николаевич сделал многое для усиления антисемитизма на нашем лагпункте. Я по сей день не пойму, откуда такая звериная ненависть к евреям у этого человека: ведь мать его, Анна Ахматова, была дружна с евреями и перевела немало стихотворений (по подстрочнику) с идиш на русский язык[8].
5. Моисей Григорьевич Пизов
Моисей Григорьевич Пизов был человеком необычайной эрудиции и проницательности. В этой плоскости из людей, повстречавшихся мне в неволе, с ним поставить рядом можно разве что Михаила Давидовича Данишевского и Бенедикта Абрамовича Каменецкого.
Коньком Моисея Григорьевича были метафоры, символы и мистика. Его любимейшим писателем был Достоевский.
Однажды я вернул в библиотеку недочитанную повесть этого автора «Село Степанчиково и его обитатели» и сказал:
Ну и скука несусветная! Зря я эту книгу взял, ничего интересного в ней нет – ни фабулы, ни мысли оригинальной.
Моисей Григорьевич пронзил меня своим острым взглядом и настойчиво повелел:
Продлите срок пользования этой книгой и прочтите ее наново. Предварительно выслушайте мое введение в это чтение.
Этому введению он посвятил три часовые блестящие и увлекательные беседы. Он раскрыл мне глубокий смысл и символику каждого имени, каждой ситуации, и ранее скучная и серая в моих глазах повесть стала интересной и яркой. Запомнились слова Моисея Григорьевича:
Обратите внимание на фамилию и имя-отчество главного героя «Села Степанчикова» – Фома Фомич Опискин. Фома – имя редкое; чтобы и отчество при этом было Фомич, может случиться еще реже; а фамилия Опискин в третий раз подчеркивает редкость и немногочисленность подобных персонажей. Но, несмотря на их невзрачность и исключительность, эти сладкоречивые демагоги представляют величайшую опасность для многих и многих. Фому Фомича Опискина, как и Порфирия Ивановича Головлева, можно назвать «Иудушкой-кровопивушкой». Они вкрадчиво и незаметно, устанавливают деспотический режим, при котором жизнь становится невыносимой. Яркими образами Фомы Фомича и Порфирия Ивановича Достоевский и Салтыков-Щедрин предостерегают человечество от угрозы скорого наступления эпохи, когда господствовать будут подобного рода демагоги.
Моисей Григорьевич был родом то ли из Литвы, то ли из северной Белоруссии. В детстве учился в хедере, в юности – в ешиве. Там на него незабываемое впечатление произвела мистика Каббалы. Он кое-что из нее запомнил и видел какие-то параллели между ней, с одной стороны, и символистами, экспрессионистами и даже Достоевским – с другой. Несколько раз он заводил со мной разговор на эту тему, но все это было мне чуждым, и я почти ничего не запомнил. Запомнилось мне лишь его мистическое толкование правильного шестиугольника. Специфика его, согласно Пизову, заключается в том, что из всех правильных многоугольников только у него сторона равна радиусу описанной окружности. Если изобразить такой шестиугольник вписанным в окружность и провести радиусы в его вершины, то получившаяся фигура будет олицетворением единства трех форм познания мира – рационального (радиус), художественного (стороны правильного шестиугольника) и иррационального (окружность).
Моисей Григорьевич говорил, что образовавшиеся шесть правильных треугольников с общей вершиной в центре окружности символизируют разные аспекты связи этического, эстетического и рационального, но какие именно – я забыл.
6. Левитан
Никто в лагере не знал, за что сидели Гумилев, Пизов и Левитан. Но если Гумилев и Пизов никогда не скрывали своего мировоззрения и открыто высказывали свое мнение о разных людях и событиях, то Левитан никогда ни о ком и ни о чем не высказывался и оставался для всех полнейшей загадкой. О заведующем внутрилагерным рентгеновским кабинетом знали только то, что он вот-вот должен освободиться, что он часто получает богатые посылки и щедро делится со всеми нуждающимися. А кое-кто из евреев знал также, что к нему можно обратиться в трудную минуту, когда надо раздобыть редкое лекарство, нужно серьезное лечение или необходимо каким-то образом освободиться от непосильной работы. У него были хорошие отношения с начальством, и он многое мог сделать. Ни в какие разговоры – ни на политические, ни на внутрилагерные бытовые темы, не имеющие отношения к прямой конкретной помощи кому-то, – Левитан не вступал.
7. Сережка Ракитин и Левка-жид
В инвалидных бригадах было несколько молодых уголовников, ставших политическими в результате попытки к бегству из бытовых лагерей. Среди них выделялись белобрысый 27-летний Сережка Ракитин и светло-рыжий одессит Левка-жид, которому перевалило за 30. Оба они выглядели значительно моложе своих лет и были единодушны в том, что надо стремиться жить по возможности лучше на чужой счет, не работать, не сотрудничать с лагерной администрацией, ни в коем случае не занимать «придурочные» должности. Но вот относительно путей достижения этих целей были у них разногласия. Сережка предпочитал путь открытый, отважный, гордый. Левка же предпочитал путь обходной, скрытый, осторожный. Шальной, сумбурный, нервозный, эксцентричный смельчак Сережка подбивал своих друзей на отчаянные поступки, на открытое сопротивление лагерной администрации. Наоборот, сдержанный и рассудительный Левка убеждал своих друзей в том, что в условиях политического лагеря необходимо идти к своей цели тихими и незаметными путями. Нет необходимости обворовывать и грабить «фраеров»-солагерников. Продукты, махорку и чай для чефира можно попросить у них, не прибегая к насилию, а избежать работы можно путем всякого рода симуляции.
Однажды в воскресенье, во время утренней поверки, мы стали свидетелями незабываемой сцены. Сережка по какому-то поводу повздорил с начальником внутрилагерного надзора, и тот приказал повести его на вахту. Сережка отказался идти, бросился наземь. Тогда начальник надзора свистнул, и все надзиратели третьего лагпункта помчались в жилую зону. Четверо занялись Сережкой, остальные следили за колонной зэков, выстроившихся на поверку, чтобы никто не бросился Сережке на помощь. Надзиратели схватили Сережку – кто за руку, кто за ногу – и поволокли его на вахту. А Сережка не молчал. Он проклинал и покрывал отборнейшим матом как советскую власть вообще, так и надзор в частности. Тогда начальник надзора присоединился к четверке надзирателей и заткнул Сережке рот носовым платком, придерживая его рукой. Все мы смотрели, как эта группа из шести человек быстро удаляется от колонны по направлению к вахте. Вдруг к ней присоединился седьмой. Это Левка каким-то образом прорвал оцепление надзирателей и бросился на помощь своему другу-сопернику. Его сбили с ног и также поволокли не вахту. Через 7 дней оба они вернулись в жилую зону избитые, изможденные, еле живые.
Левка был опытным вором с 20-летним стажем. Он очень любил свою уголовную среду, в которую окунулся в возрасте 12 лет, когда умерли отец и мать (кажется, с голоду). Воровскую этику он считал выше, справедливее, честнее этики неворовской, «фраерской». Он был прекрасным рассказчиком и увлекательно рассказывал о своих воровских вылазках.
8. Пахан Натан Крутоног
Как-то раз Левка прибежал к нам в барак и умоляющим, запыхавшимся голосом сказал:
Приехал наш знаменитый пахан Натан. Срочно нужен чай. Подайте кто сколько может!
Политзэки обычно удовлетворяли просьбы Левки: во-первых, он не просил без крайней надобности; во-вторых, если ему чего-либо не дашь – то он сам возьмет, причем ничего от него не убережешь. На горячем его не поймаешь и взятое им не найдешь. На этот раз чай оказался только у меня: я недавно получил посылку. Я охотно дал Левке все три полученные пачки чая. Чай заваривать я не любил, мне достаточно было по стакану чая, который выдавали в лагере утром и вечером. А из дому я просил присылать мне чай для того, чтобы иметь возможность давать его другим. Левка очень обрадовался и с благодарностью сказал:
Знаешь что: я представлю тебя нашему пахану.
Я не очень обрадовался этой возможности, хотел что-то возразить, но Левки уже и след простыл.
Вечером Левка опять зашел в наш барак и , несмотря на мои возражения, потащил меня к пахану. Мы пошли в другой конец лагеря и вошли в барак, в котором я до этого никогда не был. Недалеко от дверей, внизу на нарах, по-татарски поджав под себя ноги, торжественно восседал коренастый человек средних лет, с седеющими рыжеватыми волосами, с типичными еврейскими чертами лица, с белесыми бровями и грустным взглядом зеленовато-карих глаз. Он что-то тихо говорил и время от времени потягивал из стакана чефир (очень-очень крепко заваренный чай, действующий как наркотик). Окружающие его уголовники вникали в каждое его слово, благоговейно и подобострастно не отводя от него глаз. Когда Левка со мной вошел в барак, пахан сделал вид, что не заметил меня, а спустя некоторое время он бросил гневный взгляд на Левку и процедил сквозь зубы:
А это еще что! Зачем ты привел этого фраера сюда?
Левка стал оправдываться виноватым голосом:
Извини, паханя! Этот парень в гетто был. Думаю, что тебе будет интересно кое о чем расспросить его.
Пахан сменил тон:
В гетто был? Это интересно. Но пока пусть он выйдет. Мы тут поговорим о наших делах, а потом я и с ним потолкую.
Левка вывел меня и сказал:
Иди в свой барак и жди меня. Через час я за тобой приду. Никуда не уходи. Если ты не повинуешься воле пахана – тебе несдобровать.
Я вернулся в секцию своего барака и принялся за чтение книги Кольмана. Через час пришел Левка и опять повел меня к пахану.
Спасибо, Левка. Ты свободен, – сказал пахан и, когда Левка вышел, стал расспрашивать меня о гетто. Он очень был чувствителен к этой теме: во время оккупации погибли все его родные. Я не успел закончить свой рассказ: прозвучал отбой, надо было уходить. Пахан сказал:
Завтра приходи в то же время. Закончишь свой рассказ.
На следующий день, закончив свой рассказ о гетто, я сказал:
Вот я и рассказал о себе. А за что вы сидите? Какой у вас срок?
Мои вопросы шли вразрез с воровской этикой, но пахан не разгневался и сказал:
Ладно, и я расскажу о себе.
Натану Крутоногу около 45 лет. Из них 17 лет он провел в заключении в Советском Союзе, два года служил в штрафном батальоне. 7 лет был за границей (из них примерно полтора года в разных тюрьмах). На его счету много краж и грабежей, два убийства, но ни разу его не поймали на серьезном деле. Тем не менее, его часто арестовывали по всяким пустякам, главным образом, за проживание без прописки. Власти знали, что он верховодит многими делами. Ведь не зря этот молодой человек без определенного рода занятий приобрел статус пахана в уголовном мире. Но прямых улик против него не было, не было серьезных доказательств его причастности к этим делам. Тогда власти решили сфабриковать дело, и сотрудники угрозыска подбросили в комнатушку, где он проживал, рулон ткани из соседнего магазина. Ему дали 10 лет и направили в лагеря в районе Соликамска (Урал), одни из самых страшных в Советском Союзе. В начале 1943 г. в их лагерь прибыли представители Красной Армии и сказали, что зэкам предоставляется возможность смыть кровью свою вину перед родиной, и желающие это сделать могут записаться в штрафные батальоны. Было известно, что не более 10% контингента этих батальонов остается в живых, но желающих записаться в них нашлось немало. Многие считали, что даже в этих батальонах больше шансов остаться в живых, чем в страшных соликамских лагерях. Также и Натан решил записаться в штрафной батальон. Кроме желания избежать кошмара лагерей, была у него и иная мотивация: он никогда не был лишен национального чувства и считал, что в этой войне место каждого еврея – в одной из армий антигитлеровской коалиции. Его родное местечко попало в оккупацию. До него дошли слухи, что все его родные и близкие истреблены, и он горел желанием отомстить немцам. Но, согласно этике уголовного мира, Натан не имел права самовольно переходить на сторону истэблишмента. Необходимо было санкционирование этого шага вечем воров-солагерников.
О своем намерении и мотивах Натан сообщил своему ближайшему сподвижнику Мишке-косому, а затем созвал вече:
Ребята, о моем намерении вам сообщит Мишка-косой. В вашей воле разрешить или не разрешить мне реализовать это намерение. Я беспрекословно подчинюсь вам, как до сих пор вы беспрекословно подчинялись мне, – сказал Натан и вышел из секции барака, где происходило заседание воров.
Через час пришел к нему Мишка и сообщил, что вече постановило разрешить ему записаться в штрафной батальон и, если он останется в живых после войны, предоставить ему возможность вернуться в уголовный мир или же, если он этого пожелает, безнаказанно стать «фраером».
За два года своего пребывания в штрафных батальонах Натан многократно был на волоске от смерти. Был несколько раз ранен, причем не только от пуль немцев, но и от пуль советских заградительных отрядов, которые шли за штрафниками и каждый раз открывали по ним огонь, когда те не решались переходить в наступление или откатывались назад под напором врага. Натану повезло: он остался в живых, а полученные им ранения пошли ему на пользу, ибо, согласно инструкции, оставшиеся в живых штрафники, за которыми не числилось особых провинностей во время службы, которые проявили геройство в сражениях и буквально пролили свою кровь, по истечении определенного времени переводились в обычные воинские подразделения.
В начале 1945 г. также и Натан был переведен в обычное пехотное подразделение, а полгода спустя, когда это подразделение расположилось на восточном берегу Эльбы, Натан каким-то образом перебрался на западный берег и очутился в американской зоне оккупации Германии. К этому времени он сносно говорил по-немецки: идиш был языком его детства, что помогло ему во время службы в армии подучить немецкий язык, чтобы иметь возможность выполнять иногда функции переводчика при допросах немецких военнопленных. Теперь Натан надеялся, что и в Германии сможет продолжать заниматься своим воровским ремеслом. Но дело было тут совсем не в языке. В силу своей германофобии Натан даже не пытался установить контакт с немецким уголовным миром. А действовать в одиночку, особенно инородцу, в условиях оккупированной Германии было почти невозможно. Американские солдаты самовольно расстреливали за малейшее воровство, а местные жители втихомолку до полусмерти избивали воров.
Поняв, что в Баварии ему делать нечего, Натан перебазировался в Северную Италию, хотя никакого понятия об итальянском языке он не имел. Но тем не менее дело здесь пошло как по маслу. Благодаря своему немецкому языку, ему удалось установить контакты с итальянским уголовным миром и после нескольких блестящих операций приобрести печет и уважение среди своих итальянских коллег. Так это продолжалось более трех лет, но тут он поспорил с одним из боссов итальянского уголовного мира и понял, что, если он останется в Северной Италии, ему не жить. Тогда он решил перебраться в Израиль и открыть новую страницу своей жизни, оставив свое воровское ремесло.
В Израиле он подвизался на разных работах. Строил дома и дороги, собирал цитрусовые, таскал тяжелые мешки в Хайфском порту. Но нигде долго он не задерживался: был он нерадивым и неумелым работником: ведь никогда прежде он не трудился и высокомерно считал трудящихся людьми низшей породы, «фраерами». К тому же, время было трудное, свирепствовала безработица, и работу можно было найти лишь временную, сезонную, низкооплачиваемую и тяжелую. Иврит давался ему нелегко, куда труднее итальянского языка, не говоря уже о немецком. С людьми он плохо ладил, особенно с чиновниками молодого государства, умудрившегося насквозь прочерстветь уже в первые годы своего существования. Натан почему-то попросился на двухмесячные военные сборы в армии, хотя ему перевалило за 40, и, поскольку до этого он никогда не служил в израильской армии, он не обязан был проходить ежегодные месячные сборы, подобно резервистам, до 55 лет. Но и тут его ждало горькое разочарование. Когда он проходил «тиронут», то есть усиленную военную подготовку для новичков, он настолько настрадался от ефрейторского измывательства, что проклял все на свете и решил по окончании двухмесячного пребывания в армии вновь вернуться к воровскому ремеслу. Но ему окончательно не повезло в Израиле. Уже первая его воровская операция по возвращении в Хайфский порт закончилась полным провалом. Его поймали с поличным. Разобравшись в его деле и в нем самом, судебные власти поняли, что имеют дело с рецидивистом, и попытались избавиться от него посредством предоставления ему свободы выбора: либо он отбывает двухлетнее тюремное заключение и остается гражданином Израиля, либо он убирается восвояси и никогда впредь не появляется здесь. Натан предпочел второй вариант и вновь направился в Италию, но на этот раз не в Северную, а в Южную.
Опять он связался с итальянским уголовным миром, опять все пошло как по маслу. Но бес попутал его связаться с какой-то уголовной группой, которая получила от кого-то крупный куш с тем, чтобы взорвать советское посольство в Риме. Попытка была сделана. Здание посольства получило незначительные повреждения, но подложивший бомбу был пойман на месте преступления и «раскололся». Все члены группы, в том числе и Натан, попали за решетку. Итальянцы были осуждены на разные сроки, а Натана после годичного пребывания в итальянской тюрьме выдали Советскому Союзу, при условии, что он не будет казнен.
После года пребывания на Лукьяновке и в Лефортово Натан получил 25 лет. Когда он после прочтения ему приговора ОСО появился на пересылке и назвал себя, уголовники устроили ему восторженный прием. Многие слышали о легендарном пахане Натане Крутоноге, который 10 лет тому назад ушел в штрафной батальон и исчез бесследно. Все радовались, что он не погиб, не стал «фраером», а вновь вернулся в уголовный мир. Его авторитет опять стал непререкаемым. Круг замкнулся.
Закончив свой рассказ, Натан гордо посмотрел на меня своими зеленовато-карими глазами. В моих глазах, очевидно, он прочел недоверие, и взгляд его наполнился гневом.
Эх ты, Фома неверующий! – закричал он и сунул мне под нос израильские военные шорты. Они были цвета хаки, отличного от советского, а на кофейных пуговицах красовался щит Давида и какие-то еврейские буквы. Вслед за этим он стал напевать песенки на немецком и итальянском языках, а также на иврите.
Вдруг мелодия сменилась каким-то странным неприятным хрипом. Затем его приоткрытый рот заполнился красноватой пеной и он забился в конвульсиях.
«Припадок эпилепсии, в котором повинен я, уязвив своим недоверием его гордое самолюбие», – с сожалением подумал я и бросился вместе с другими сдерживать его, чтобы он не разбился о нары и пол. Мы схватили его за руки, ноги и голову, но он разбросал нас, как котят. Эта жуткая картина, как две капли воды напоминала припадок крестьянина-эпилептика на Лукьяновке.
9. Третья встреча с Александром Хирой
Вскоре после этого эпизода, во время завтрака в столовой, ко мне подсел Левитан и тихо сказал:
Сегодня часиков в 5-6 пополудни в наш рентген-кабинет из другого лагпункта должны привести нескольких заключенных, у которых есть подозрение на туберкулез. Если тебя это интересует, подойди со двора к окошку рентген-кабинета, – может быть, увидишь кого-нибудь из знакомых.
Я горячо поблагодарил Левитана за его неожиданную неосторожную любезность.
В указанное время, сразу же по окончании работы по очистке зоны, я подошел к окошку и стал выжидать. Вскоре завели зэков, среди которых я сразу же узнал Александра Хиру. Он похудел, поседел, немного сгорбился. Я постучал в окно. Он тоже узнал меня, подбежал к окну. Мы поздоровались. Он сказал мне, что болеет легкими. Тут нас заметил надзиратель и отогнал меня от окна. Это была моя последняя встреча с Александром Хирой.[9]
10. Опять в ожидании перемен
Через несколько месяцев после смерти Сталина в спецлагерях произошли перемены к лучшему. Перестали закрывать бараки на ночь, с окон сняли решетки, были отменены ограничения в переписке, хлеба стали давать вдоволь, но другая пища не стала более калорийной и разнообразной. Усиленно курсировали слухи о предстоящей массовой актировке по старости и по инвалидности, а также о повальных пересмотрах дел, которые приведут к сокращению сроков заключения, к досрочному освобождению и даже реабилитации многих и многих. А пока что на повестке дня было расформирование Камышлага или перебазирование его на другое место, и над нами, инвалидами, продолжала висеть Дамокловым мечом угроза отправки в Тайшет.
Примечания
[1] Оглядываясь назад, я поражаюсь ужасной глупости своего поступка. Если бы власти перехватили мой портрет, меня бы навсегда лишили права переписки и получения посылок. К тому же, могли бы дать какой-то срок: ведь нас предупредили, что переодевание в гражданскую одежду будет рассматриваться как подготовка к побегу из лагеря. Еще большая кара ожидала пожилого каптерщика, Васю Садовникова, и вольнонаемного, которому он передал для отправки в Жмеринку мое письмо Родных же моих мои идиотские слова: «Смотрите и вспоминайте» привели в страшное уныние, ибо они истолковали их в том смысле, что живого меня никогда не увидят.
[2] Часть ее, сильно переработанная, помещена в сборнике «Путь» под названием «Вихри-демоны».
[3] В сборнике «Путь» неверно указана дата написания этого стихотворения: вместо февраля ошибочно указан июнь.
[4] Впоследствии Лев Григорьевич Гурвич получил высшее образование, закончил два факультета – юридический и экономический. Работал по специальности, а после смерти Сталина возглавил ешиву «Кол Яаков» при Главной московской синагоге по улице Архипова и подготовил ряд молодых религиозных пастырей для советского еврейства. Не будучи сам раввином, Лев Григорьевич не имел полномочий давать смихот, а поэтому направлял абитуриентов московской ешивы в Будапешт, где находилась единственная тогда в восточной Европе ешива, имеющая такие полномочия.
[5] Подобную характеристику Орджоникидзе услышал я 22 года спустя в Тель-Авиве из уст известного инженера-изобретателя Александра Моисеевича Зархина, которому Орджоникидзе помог внедрить в производство его рациональную технологию добычи магния.
[6] Подобная полемика имела место в конце 60-х и в 70-х годах между «чистыми» сионистами и сионистами, допускающими сотрудничество с диссидентами.
[7] Книгу Кольмана можно прочитать в сети: http://lib.mexmat.ru/books/78450/s2
[8] 15 лет спустя я познакомился с произведением Л. Гумилева «Открытие Хазарии» (Москва, 1966). Это произведение полно антисемитизма, правда скрытого, – книга ведь академическая.
[9] В 1982 году в №№ 7-8 украинского эмигрантского журнала «Сучаснисть» были помещены мои воспоминания о встречах с Хирой. Под конец я просил читателей, которым известна дальнейшая судьба Хиры, поделиться со мной своими сведениями о нем. Мои воспоминания были переведены на немецкий (переводчица Анна-Галя Горбач), английский (Анастас Пекар) и шведский языки. Ученик Хиры, базилианец Анастас Пекар, который с 1978 г. и по май 1983 г. вел регулярную переписку с Хирой, сообщил мне следующее:
Александр Хира родился в 1897 г. в селе Вулховцы Закарпатской области в семье священника. Теологическое образование получил в Сегеде и Будапеште. В 1934 г. становится лектором Ужгородской греко-католической духовной семинарии. В конце 30-х годов он активно поддерживает усилия Августина Волошина по созданию Народно-христианской партии, за что по приходе венгров в 1939 г. подвергся домашнему аресту. Епископ Теодор Ромжа (1944-1947) назначил Хиру главным викарием Закарпатского епископства. После смерти Ромжи 1 июня 1947 г. и вплоть до своего ареста 10 февраля 1949 г. Александр Хира исполняет обязанности епископа Закарпатья. Когда стало ясно, что его скоро арестуют, ему предложили бежать за границу, но он отказался со словами: «Негоже духовному пастырю покидать свой народ в беде». Следствие началось в Ужгороде и закончилось в Киеве. Получил он 25 лет. Отбывал наказание в лагерях Иркутской и Кемеровской областей, а затем под Омском. В сентябре 1956 г. его освободили и разрешили поселиться в родном селе Вулховцы, предупредив, что если он возобновит свою религиозную пропаганду, то его опять посадят. Хира пренебрег этим предупреждением, и 17 января 1957 г., в день его 60-летия, его опять арестовали, после чего он провел около пяти лет в карагандинских шахтах. По отбытии второго наказания Хире не разрешают ни вернуться в свое родное Закарпатье, ни выехать в США по вызову своей младшей сестры. Он поселяется в Караганде и становится духовным пастырем немецких и украинских католиков, проживающих в Казахстане. В 1979 г. он освятил небольшую церквушку в Караганде, в связи с чем получил телеграмму от папы Иоанна-Павла II. 17 января 1982 г. мировая греко-католическая украинская общественность отмечала 85-летие со дня рождения этого подвижника. Умер Александр Хира 26 мая 1983 г. вследствие легочного заболевания, вызванного простудой. Похоронен в Караганде.
Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #2(81) 2014 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=81
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Starina/Nomer2/EWolf1.php