ИРИНА ВАСЮЧЕНКО
ХРОМЫЕ НА СКЛОНЕ
Эмигрантские записки
Часть первая. Сборы
От родных многоводных Халдейских равнин,
От высоких лесов Арамейской земли,
От Харрана, где дожил до поздних седин,
И от Ура, где юные годы текли, –
Не на год лишь один,
Не на много годин,
А на вечные веки уйди.
В. Соловьев
Глава 1. Какая теперь лаватерра?
Право, обошлась бы без эпиграфа. А этот еще и величествен сверх меры. Но бывают странности, пренебречь которыми жаль. Внутренний голос нашептывает: «Пробросаешься!» И попробуй не оглянуться на строки, в непрошеном присутствии которых, можно сказать, вся жизнь прошла. Они возникали в памяти ни к селу ни к городу, без связи с чем бы то ни было, так же произвольно забывались, будто канув на дно, в свой час всплывали снова…
Заглянув для порядка в Интернет, обнаружила, что цитирую с ошибкой. Навеки уйти надо было не от высоких лесов Арамейской земли, как мне, лесному человеку, мерещилось, а от ее же нагорных лугов. Исправлять не буду, пусть досточтимый автор меня простит. Оставлю так, как запомнилось с первого прочтения в том желторотом возрасте, когда подобные вещи, казалось бы, и вообще невнятны сознанию, а если они сверх того напрочь отвергнуты эпохой, чужды вдвойне.
Что я понимала? Какие Халдейские равнины, что за Харран? Если на то пошло, много ли я смыслю во всем этом даже теперь, когда не только ветхозаветные сюжеты отложились в памяти, но и библейские холмы смотрят в окно? А тогда затвердила вмиг, как попугай. Ритм зачаровал? Приманила непонятность? Или мифическое явление, именуемое предчувствием, в природе все-таки существует?
Как бы то ни было, настал день, когда семь строк из той старой книжки наконец пришлись кстати. Это случилось два года тому назад. Точно. Сейчас тоже февраль.
Зимний московский рассвет сер, но лампу уже можно выключить. Хотя без нее темновато. А, плевать.
Слоняюсь по квартире. У нас тесно. Натыкаюсь на стул, на угол шкафа, на собаку. Мрачно горланю:
ВАСЮЧЕНКО Ирина Николаевна – прозаик, критик, переводчик. Автор трех книг прозы и многочисленных журнальных публикаций. Член Союза писателей Москвы. Постоянный автор «Ковчега» с № IX (2/2006), лауреат премии журнала. Живет в г. Нешере (Израиль).
© Васюченко И. Н., 2014
Я чашу свою осушил до предела,
Монеты истратил дотла,
Судьба подарила мне все, что хотела,
И все, что могла, отняла...
В пространстве души акустика что надо. Там моя суровая песнь звучит как подобает. А барабанные перепонки фиксируют приглушенное мяуканье. Будто кошку забыли в погребе. Если судьба мне что и дарила, то ни музыкального слуха, ни подходящего голоса в подарочном наборе не наблюдалось. А вот бронхит имеется. Немудрено: целыми днями сидишь за компьютером, там от окна тянет въедливым холодком... Приступ кашля с подвывом кладет конец моим вокальным упражнениям.
Тошно. Чем бы себя отвлечь?
Звонить рано. На обходе настоящего разговора с врачом у него не получится. Потом завтрак, процедуры, и только после них… Тогда станет яснее, чего нам ждать. Четвертая за год операция на сосудах… Что бы ни сказал эскулап, и так ясно: дело плохо.
Книжные шкафы занимают почти все пространство обеих комнат и коридора. Рука привычно тянется… нет. Не хочу. Это по его части: он мог бы читать даже в телеге, везущей на эшафот.
А я бы что делала? Жадно пялилась на деревья и облака? Тоже не факт. Они вечно кажутся твоими тайными союзниками и до поры до времени впрямь не подводят. Но когда совсем прикрутит, отворачиваются. Если ты пропадаешь, им больше не до тебя. Я это давно заподозрила, еще когда пяти лет от роду впервые спозналась с бормашиной. Той, советской, пыточной. Как сейчас вижу осенний клен за окном. Раскидистый, золотисто-зелено-алый. Я, послушно разинув рот, задыхаясь от боли и отвращения, цеплялась за него глазами. Звала на помощь. Он притворился, что не слышит.
Чушь лезет в голову. Хватит раскисать. За перевод, что ли, сесть? Куда там – не пойдет. Если ничего лучше не выдумаю, примусь за уборку, благо необходимость давно назрела. Веник, тряпки, моющие средства… Сколько живу на свете, а так и не привыкла. Ненавижу.
В груде серых папок, громоздящихся на нижней полке шкафа, розовеет бок потрепанной сумочки. Из всех цветов только розовый способен в некоторых своих вариантах выглядеть так омерзительно. Два с лишним десятка лет назад, когда помешалась на садоводстве, я эту сумку за полной непригодностью к другим функциям назначила хранилищем семян. Весна, между прочим, скоро. Теперь я знаю, что делать. Утешительней занятия не придумаешь.
Смахнув в таз все, что стояло или валялось на кухонном столе, вытряхиваю на клеенку гору пакетов: пестро-глянцевых магазинных и грязно-белых, с полустертыми надписями, самодельных. Начну с последних. Опять карандашом накорябала, дура, разбирай теперь! Ладно, это настурция, ее семена ни с чем не спутаешь. Однолетние складываем здесь, слева. Ипомею туда же. Петунии… Сорт – чудо, прелестно цвели в прошлом году, только бы не переопылились! А вот альпийский мак, Рита прислала с Аляски в крошечном пакетике из папиросной бумаги, незаметно приклеенном с внутренней стороны к толстой поздравительной открытке. Потому что американский закон запрещает… Милая праведница Рита, ведь это она ради меня пошла на хитрость наперекор своим нерушимым принципам!
Контрабандный мак направо, к многолетникам. И желтый водосбор, сортовой, с длинными шпорцами, он того же криминального происхождения – ах, как давно я такой хотела! Жаль, этим летом еще не зацветет, придется ждать будущего года. Зато двуцветный с кремовой серединкой и малиновым венчиком, что разросся под сливой напротив сарая, хорош до невозможности. Желтый будет у крыльца, вот бы еще чисто-белый достать, я бы его к беседке… Черт, вербена! В январе надо было посеять на рассаду, из головы вылетело, а теперь уже поздновато. Гайлардия? Зачем, у меня же ее полно… Кому-то обещала поделиться семенами, но кому? Разберемся, а пока направо. Тут надпись размазалась… ага, лаватерра. Белые граммофончики. Сами по себе простоватые, но если посеять рядом темно-красные амаранты…
Телефон звонит. Хватаю трубку быстрее, чем коршун пикирует на мышь:
– Да?
– Все более или менее прояснилось, – сообщает он лениво, словно прояснился вопрос, гречку варить на ужин или рис. – Резать будут завтра. Операция обширная, малой кровью не обойтись. Правую ногу она тоже затронет. Выбрили всю персону, от сосков до паха. Будут подключать к искусственному дыханию. И знаешь, он говорит, что, кроме оперативного лечения, наука в этих случаях ничего не может. Кто утверждает обратное, – либо мечтатели, либо жулики. Так что кромсать будут снова и снова. До самой ампутации. Впрочем, она не за горами.
– Он так сказал? – уточняю тоже спокойно. Это мы умеем. Притворство, но полезное. До зарезу необходимая показуха.
– Не в этих выражениях. И так все понятно. Что называется, «сапиенти сат». Короче, надо уезжать. Выбора нет.
Такой вариант у нас не обсуждался даже в шутку. По крайности за последние лет пятнадцать. Невероятно, что он на это решился. Мой супруг зануда, каких поискать. Легкой на подъем слыву я, он же мгновенно прирастает к месту там, где стоит его рабочий стол. Но уж если Гаврила откалывает сюрприз, то будьте покойны, не маленький. Как с моста в реку… Можно считать, мы уже летим.
Он говорит, говорит. Про то, что наши родственники, хоть не бедны, не могут без конца оплачивать его дорогущие операции, а «там» будет страховка. И что медицина «там», если верить слухам, все же лучше, а как не верить, ведь хуже, чем здесь, некуда. И что если суждено остаться без ног, здесь это – пожизненное заключение в четырех стенах, а «там» колясочник все-таки может…
Вещает рассудительно, будто профессор, взгромоздясь на кафедру, обосновывает научную концепцию. Меня эта манера обычно смешит, все доводы заранее очевидны, в другом случае я бы фыркнула: ну, мол, опять твои «поелику» да «понеже»! Сейчас о фырканье речи нет. Только роняю сиповатые «да» и сглатываю нечто воображаемое, норовящее встать поперек горла.
– Меня, надо думать, и там сразу потащат на операционный стол. Пускай. Бояться в любом случае нечего. Ведь так или иначе мы скоро умрем.
– Да. Но чем позже, тем все-таки лучше.
– Вот-вот. О том и пекусь. Там мне станет легче уже потому, что я не знаю языка. Какое блаженство – не понимать, о чем талдычат вокруг, что прет из телевизора! Глупость в таких концентрациях сама по себе смертоносна.
Аргументы мельчают. Лекция про то, почему мы должны сейчас же переселиться в Израиль, близится к финалу.
Смешно… Мне с детства туда хотелось. Лет до сорока, если не пятидесяти. Не то чтобы именно туда, нет, «в жаркие страны». Тянуло вдаль – и прочь отсюда. Он был против. Стоило заикнуться о чем-то подобном, врастал задом в рабочий стул крепче, чем монумент – в свой гранитный пьедестал, а мне на голову обрушивалась удушающая груда разумных соображений. Я и оставила пустопорожнюю тему: с одной стороны, сама понимала, сколько ребячества в моих фантазиях, с другой – не так люблю разумные соображения, чтобы навлекать их на себя без необходимости. И вот теперь, когда на освоение новых земель не осталось времени, а для странствий почитай что нет ног… Тем не менее он прав. Это последний шанс для него. Наш последний, эфемерный, сумасшедший шанс.
– Ладно. Как только выпишешься, займемся этим. Иди лежать.
Вешаю трубку. Из разжавшейся ладони что-то выпадает. Ах да, пакетик семян. «Лаватерра белая». Поднимаю с пола скомканный бумажный шарик. Движением из других, навсегда ушедших времен кладу его налево. Туда, где у меня отложены семена однолетников.
Опомнись! Какая теперь лаватерра?
Та жизнь кончена. Оборвалась в секунду. А казалась стабильной, аж до противности…
Глухой нарастающий шум ветра. Это еще что? За окном тихая, пасмурная хмарь. Шторм то ли в ушах, то ли в сознании. Приняла бы сей феномен за пророческий знак, будь у меня более точное представление о природе страны, куда нас вскорости занесет. Но я защищена от глупого соблазна: кроме того, что там сущее пекло, не имею ни малейшего понятия о климате Святой земли. Здравое предположение насчет спазма сосудов головного мозга вынуждает торопливо направить стопы к дивану. Прилечь, надвинув на глаза черную маску без прорезей – удобное изобретение для любителей поспать днем. И для психов, когда им надо сосредоточиться.
Диван, на который я таким манером плюхнулась, никогда мне не нравился. Глагол в прошедшем времени. Какая разница, нравился или нет? Его скоро не будет, этого громоздкого сооружения с узорчатыми не в меру пузатыми подушками. Не будет и кактусов, заполонивших широкие подоконники. У нас была традиция – год за годом с каждого очередного гонорара мы покупали кактус, подыскивали со смаком, чтобы посмешнее, позаковыристей… Книг, которые хотелось перечитать, и других, еще не прочитанных, тоже не будет. Ему все казалось: настанет же когда-нибудь свободное время… Мне уже давно стало понятно, что вряд ли, а они знай множились, наступали, вытесняя нас с жилплощади. Я ворчала. А теперь их так жалко...
«Тр-р!» – резко царапнули по паркету когти, прыжок – и Фурфыга, восторженно сопя, плюхается на грудь, обнимает лапками за шею. Китаянка, тай-тай, только они так умеют. Не собачьи ухватки, обезьяньи.
Вслепую нащупываю ладонью горячую голую спинку. Глажу. Мне придется отдать тебя, Фурфыжка. И Ваксу тоже. У нас никогда больше не будет своего дома. На снимаемой квартире нельзя творить таких бесчинств, как ты любишь, изобретательная моя. А Вакса – лохматая громадина, русский медведь. С таким страшилищем нас никто на квартиру не пустит, сколько ни толкуй, что она-то как раз – псица самого безупречного поведения. Да и не до вас там станет. Беготня по врачам, больницы, операции… Тебе не объяснишь. Я предательница. Это все, что ты поймешь.
Ага, вот оно. Началось. Перед закрытыми глазами поплыли лица. Их мало, тех, кого за всю жизнь удалось найти – и не потерять. Легко покинуть страну, где с детства знобило не только и не столько от холода. Но тем невыносимей оставить друзей. Теперь оставлю. И, видимо, уже пора объявить им… Нечего тянуть, все решено. Вот сейчас встану. Подойду к телефону. Наберу номер. В первый раз скажу то, что потом придется повторять не раз и не два: «Знаешь, у нас новость…»
Не могу. Завтра.
Господи, что с нами будет?
Что бы ни было, по крайности одно ясно. Домашней уборке конец. Побоку тряпки, щетки, веник. Наш мир рушится. Черта с два я стану наводить порядок на его развалинах!
Глава 2. «Старух надо уничтожать!»
В реанимации его продержат не менее двух суток.
Стало быть, мне надо заняться чем-нибудь. Чтобы не спятить.
Объяснения по телефону и с глазу на глаз – нет, это потом. Лучше буду пока писать письма. Есть люди, с которыми мы сообщаемся по емельке или все еще на бумаге.
Мне это сделать проще, чем кому другому: с юных лет приноровилась утолять свои графоманские страсти в эпистолярном жанре. При моем умонастроении это был единственный реальный способ что-то строчить при советском строе, а под замок не угодить.
Не то чтобы «партия, наш рулевой» с младых ногтей внушала мне чувства, каких она заслуживала. Занятая собственной увлекательной персоной, запойным чтением, а также вдохновенным налаживанием и (или) гневным расторжением дружеских уз, я о ней почитай что не вспоминала. Масштабы ее власти и, соответственно, вредоносности от меня до поры ускользали. Но и маленькому пресловутому ежику нельзя было не почувствовать, что писательское ремесло требовало специфических навыков или уж геройской готовности к худшему. Если в книге произрастала, скажем, береза, автору полагалось устроить так, чтобы от нее веяло позитивным символическим душком. Чтобы она была «наша» в доску, о том и шелестела. Если там рождался младенец, он, обсохнуть не успев, уже нес службу – не в строках, так между строк являл собой воплощение «светлого завтра», во имя которого мы тут все, себя и других не жалея... ну, и так далее. Да что там, даже в манере живописать придорожный лопух должна была сквозить та же казенная задушевность. Уродливый, мощный, независимый сорняк надлежало легонько согреть и ненавязчиво овеять авторской преданностью родине, верой в ее победоносное будущее.
Этих верноподданнических чувств, без спросу вменяемых в обязанность каждому, рожденному на «одной шестой части суши», но от писаки требуемых в двойной дозе, – вот чего у меня не было. Ни в одном глазу. Более того, инстинктивно я их настолько не переваривала, что уже годам к пятнадцати распознавала, как нечто тухлое, в любом тексте, даже если о трудовом народе, родимых просторах, героических свершениях и т. п. там не было ни словечка. И потому про себя делила книги на «чистые» и «нечистые». Это не значило «хорошие» и «плохие», ни даже «близкие» или «чуждые». Иностранные, по преимуществу «чистые», нравились далеко не всегда. За некоторые любимые отечественные вещи, скажем, за Паустовского, грызла обида – они были запятнаны. Никуда не денешься, он проступал, пусть слегка, пусть только местами, сладковато-пресный, тошный, мгновенно узнаваемый привкус…
Что делать смертному, у которого пальцы некстати тянутся к перу, перо к бумаге, а эпоха – такая, аллергии – такие? Писать письма. Вот я и настропалилась. Таким макаром отводила душу аж до самой перестройки. Соответственно, успела обзавестись корреспондентами, не только милыми сердцу, но и страдающими, чего доброго, той же слабостью. И вот теперь им всем обязана отчетом.
Прежде прочих – Асе из Йошкар-Олы. Мы университетские однокашницы, переписываемся всю жизнь. Аська, замученная хворями, почти парализованная, словом владеет так, что ее стилем наслаждаешься, даже когда злишься на смысл, что промеж нас, грешным делом, не исключено. И в Париж написать необходимо – Саше, ехидному ученому педанту, явившему миру образец блистательного освоения эмигрантской участи. Этот человек в качестве эмигранта гениален так же, как можно быть гениальным скрипачом или живописцем. Вряд ли найдется потомственный парижанин, знающий о своем нашпигованном культурой городе столько, сколько Саша. Оказавшись там далеко не юношей – прихрамывающим немолодым вдовцом практически без средств и с двумя малыми детьми, он пустился исследовать Париж с вдохновением поэта, обстоятельностью аналитика и неутомимостью коня. Сакраментальная фраза «Да послужит он нам примером!» зря просится на язык. Не послужит. И вряд ли гении существуют для того, чтобы демонстрировать недостижимое совершенство собратьям, одаренным посредственно. У них должно быть какое-то более высокое предназначение.
Еще в Набережные Челны нужно написать. Зое, бывшей школьной словеснице и заядлому грибнику. В один прекрасный день она заблудилась в лесу под Калугой. Там мы с Гаврилой наткнулись на нее, обремененную полной корзиной маслят, и, провожая к автобусной остановке, успели по дороге подружиться. В ту пору эта невысокая востроглазая женщина лет шестидесяти шастала по чащам, как легконогая серна, при случае вусмерть загоняя даже меня, поднаторевшую в лесных шатаниях. Теперь ей за 80, она еле ходит, но это ей не мешает оставаться прежней – мужественной, веселой, великодушной. После знакомства с ней Гаврила, чуть заслышит Асины сетования на интеллектуальную скудость ее йошкар-олинского окружения, ядовито цедил: «Искать надо уметь! Мы в лесу под кустом филолога надыбали!» Оно бы и так, да только он сам, когда разбрюзжится, клеймит серость окрестных (столичных!) умов еще почище Аськи.
С Зоей мы приятельствовали годами – от ее Калуги до нашего летнего деревенского домика можно было в два счета добраться на автобусе. Я бы и сейчас, раз такие дела, рванула к ней попрощаться. Но она уже лет пять как перебралась к дочери в Челны. Далековато. Еще есть две Надежды, одна садовница и немножко литератор из Чебоксар, другая литератор и немножко садовница из Алма-Аты. Во плоти мы виделись мало – легко сосчитать по пальцам не годы, а дни встреч. Но из нашей корреспонденции уже можно соорудить небольшой томик. Поэтессу Соню из Израиля я знала бы только по стихам и письмам, если бы прошлым летом судьба не занесла ее на недельку к нам в Радунское на дачу. А скульптора Мишу из тех же краев мы вообще в глаза не видели. Их-то теперь узрим. И моего давнишнего тамошнего коллегу-корреспондента Бориса тоже. Но сперва им надо написать… И непременно Рите. Той самой, что присылала мне пакетики редких семян, замаскированные под поздравительные открытки. Она дотошна, вечно негодует, обнаружив недомолвки и пробелы в рассказе. Ей подавай подробности, да погуще. Сейчас обстоятельного повествования не выйдет, ей придется меня простить.
Маргарита живет на Аляске в доме престарелых. Попала туда, когда развалился брак ее дочери с американцем. Языка в таком возрасте уже толком не выучишь. Да хоть бы и знала, вряд ли нашла бы себе подходящую компанию в собратьях по жребию, излюбленной забавой которых является складывание каких-то «пазлов». Скуку жизни Рита переносит стоически. Штудирует серьезные книги, в том числе религиозных мыслителей. Будучи потомком семьи толстовцев, она приняла православие не потому, что нынче так положено, а крепко подумав. И, приняв, думать продолжает: вера у нее выглядит не как экстатические воспарения или скрупулезное соблюдение обрядов (не знаю, соблюдает ли она их), а как честная, по-крестьянски тяжелая работа совести и разума. Пахота своего рода. Я молча уважаю эти труды, а она, с тех пор как я объяснила, что не способна вполне поладить ни с одной из существующих на планете конфессий, не пытается наставить меня на путь истинный. Мы с ней молодцы: об этих материях не спорим. Никогда.
У нее литературный дар, погибающий втуне. Рита – ходячее воплощение благочестивой рекомендации «Трезвитесь!» А ведь есть и другая – не зарывать таланта в землю. Творчество – хмельное занятие, Бог и сам был не вполне трезв, если и вправду все это насочинял. Но Рита поборница аскетической умеренности. Излишества от лукавого. Не только в быту. В слове тоже. «Дер тыш есть дер тыш», и точка.
Она будто постаревшая девочка, рожденная для балета, но вбившая себе в голову, что на люди допустимо показываться исключительно в темных закрытых платьях ниже колен и обувке типа «прощай, молодость». Мы с Гаврилой – видимо, единственные, кто еще догадывается, какой она могла бы быть. С нами она отводит душу, толкуя не о болезнях, ценах и падении нравов, а о цветах и птицах. Когда речь заходит о них, Рита позволяет себе яркий язык художника. Они – ее страсть, отрада, собеседники. Сама однажды смущенно призналась, что, бродя летом в окрестностях дома престарелых, потихоньку разговаривает с полевыми цветами. И никаких тебе языковых барьеров! А птиц на Аляске тьма-тьмущая. Когда Рита еще жила в доме зятя на берегу большого озера, она их вечно подкармливала, а мы получали от нее очаровательные донесения об их прилетах, свадьбах, заботах о потомстве, бедах и преступлениях – гагары, к примеру, оказались сущими злодеями. Утверждая, будто им «недоступно наслажденье битвой жизни», автор «Буревестника» изобличил себя в предосудительном незнании орнитологии…
Ну, так и быть. Сажусь за письмо. Привычно вызываю в памяти персону адресата. Вижу круглое румяное лицо, курносый нос, озабоченно поджатые губы, серые небольшие глаза, седые кудряшки. Ничего, кроме простоты во всех ее проявлениях, такие черты не обещают. Заведующая отдела кадров, кассирша, управдом – кто угодно, только не собеседница колокольчиков. В рассматриваемом случае это маска. Наша добродетельная Марго носит ее из скромности, так упорно не позволяя себе выделяться, что личина приросла. Но сути она не меняет, а потому для внимательного взгляда прозрачна.
Привет, Ритуш. Ты ведь собиралась в Москву? Поспеши, ради Бога, не откладывай! Иначе разминемся. У нас тут такой зигзаг сюжета, что… Короче, мы с Гаврилой этой осенью улетаем на ПМЖ в Израиль. Причина медицинская – его сосуды. С ними то же, о чем ты знаешь, только хуже. Забиваются. Перерывы между операциями все короче. Станет ли лучше там, не факт, но факт, что здесь, кроме коляски, ничего не светит. А далеко ли ты в Москве уедешь на коляске? От печи до порога.
Не ругайся, что все «так вдруг». И за отрывистый тон не взыщи. Знаю, как ты этого не одобряешь. Исправлюсь. Потом. Сейчас мы пробираемся сквозь дебри дремучих непонятностей. Знаешь ли ты, к примеру, что такое «апостиль»? Наверняка знаешь. Кажется, это какая-то блямба, которую надо поставить у нотариуса на свои документы, так как без нее они почему-то недействительны? Поправь, если вру. А Сохнут? Про него ты едва ли слышала. Вроде бы существует такая еврейская контора, где сидят добрые люди, призванные растолковать безумцам вроде нас, что к чему…
Легкомысленный, чуть ли не студенческий стиль, если взглянуть со стороны. Разве так пишут в дом престарелых?
А почему бы и не так? Тут не в кокетстве дело. Никто и не думает молодиться. Чего ради? Это ведь только в глазах внешнего мира мы старухи, самая никудышная и нудная категория населения. Но мы-то знаем, что и это личина. Природа подкрадывается, не спросясь, пялит ее на тебя… Обидно, а впрочем, отчасти удобно. Защищает от многого. Хотя абсолютной защиты не бывает, сколько ни покрывайся сетью морщин. Особенно в России, где старость внушает не почтение, а досаду. Все и так хреново, не хватало только этих неповоротливых бесполезных тел, лишних ртов, мать вашу… Кстати, о матери: поскольку у нас слабо замаскированный патриархат, женская старость раздражает особенно. Седые орлы-ветераны хотя бы на парадах раз в год умиляют сердца, а на кой нужны бабы, если они уже не соблазняют, не рожают и даже в шпалоукладчицы не годятся?
«Старух надо уничтожать!» – такой призыв был трудолюбиво выцарапан на деревянной скамейке в сквере возле Кремля, где я, двадцатидвухлетняя, лучезарным августовским вечером ждала свидания с любимым. Хмыкнула, помнится. Прошло лет сорок, и я снова наткнулась – как выдумка это было бы до маразма глупо, но это правда, хотите верьте, хотите нет! – на точно такую же надпись. Опять на скамейке, но не в центре столицы, а ближе к окраине, и скверик был не чета Александровскому саду, и не свидания я там ждала, а курьера из редакции. На сей раз уничтожить предлагалось не кого-нибудь, а непосредственно меня и моих друзей. К тому моменту я, как и любой мой ровесник, уже кое-что знала о том, каково стареть на Руси. Сколько ни хмыкай, приходилось признать, что некоторые меры в указанном направлении и впрямь принимаются. А вам, голубчики, все мало? Ведь, вырезая свой лозунг, обоим авторам пришлось изрядно попотеть. Или это один и тот же энтузиаст год за годом бродит по Москве, таким способом побуждая сограждан к решительным действиям?
Одинок этот мечтатель или его потомкам и единомышленникам имя легион, до Маргариты ему уже не добраться. Ей скучно там, среди играющих в пазлы, зато она вне досягаемости. Скоро и мы с Гаврилой… А другие останутся. В том числе Ася. И Надя. И Зоя... Радуйся после этого, если сможешь.
Глава 3. Хромые на склоне
Мне позволили пробыть сутки в Гаврилиной палате после операции. Разрешили бы и больше, но Лариса – наша якобы домработница, а по сути давно уже хорошая и очень полезная знакомая, оставленная дома с собаками, – позвонила:
– Фурфыга без вас не ест! Я придвигаю миску с кормом, а она отворачивается. Вакса свое съела, а Фурфыгиного не хочет, проявляет солидарность.
Такое даже вообразить трудно. При их лютой прожорливости! Бедняжки, такой подвиг… именно сейчас, когда мы менее всего заслуживаем преданности.
– Езжай! – подбадривает он. – Я уже ползаю, помощь мне не нужна. Здесь такая скучища, даже ты не в радость. Без тебя я впаду в прострацию, авось время пойдет быстрее. А как только потеплеет, сбежим в Радунское. Пропади все пропадом! Ты ничего больше не будешь сажать, перевод отправим в качель – давай, брось его, а? Пусть издатель плачет, кляня свою судьбу! А мы оседлаем железных мустангов, погоняем напоследок!
Велосипеды – его страсть. Привыкнув передвигаться по земной поверхности стремительно, он досадует на хромоту, на то, что и я, приноравливаясь к его нынешним скоростям, считай, тоже охромела. Из солидарности, вроде постящейся Ваксы. А когда мы катим по лесной дороге, подскакивая на вспученных из-под земли корнях и рискованно виляя вежду колдобинами, нам, как встарь, черт не брат.
Это ему не брат. Мне страшно. Он жутко неосторожен, а падение может грозить… легче перечислить, чем оно грозить не может. Прошлым летом, разогнавшись на крутеньком откосе, он уже рухнул, врезавшись башкой в родную почву совсем рядом с весьма впечатляющим камнем. А когда встал, изрек, обливаясь кровищей из рассеченной брови (для этого и маленького камешка хватило):
– Все в порядке. Почему у тебя такое лицо?
Сейчас положение еще серьезнее, чем тогда. Оно слишком серьезно. А значит, жить надо весело. Радоваться, пока мы вместе. Гаврила так на это смотрит. Его мальчишеская беспечность, может быть, умнее всего, что можно придумать в нашей ситуации. Что-то надо подавить – или этот его шальной азарт, или свой страх. Предпочитаю второе. Даже если потом пожалею.
Мы скоро поймем, что он размечтался не по силам. Его двухколесным фантазиям не суждено осуществиться. Но я еще успею рассказать о них сестре. И тут у нас произойдет один из тех разговоров, которых не забудешь. Не потому, что сказанное слишком ранило, а потому, что всплыла на поверхность, необратимо выведена в слова важная информация, о которой прежде можно было не догадываться. Если постараться. Я очень старалась.
– Безответственный бред! – возмутилась Вера. – Если Гаврила настолько неадекватен, твое дело быть разумной! Скажи ему, что об этом речи быть не может! Заяви, что ты, в конце концов, давно не девчонка, тебе нездоровится, у тебя просто нет сил ехать в Радунское, и точка! Или обмани его, запугай, скажи, что ты говорила с врачом, он пришел в ужас и категорически эти глупости запретил! Да я уверена, он и запретил бы, если бы узнал… Все-таки Гаврила ужасный эгоист. Жизнь – великий дар, данный Богом не затем, чтобы человек так им бросался!
С тех пор как воцерковилась, моя некогда вольнодумная сестренка, чуть что, ссылается на верховный авторитет с непререкаемостью школьного педагога, тычущего указкой в таблицу умножения. В юности многие смертные зашлись бы от смеха или негодования, если бы кто-то им рассказал, какими они станут лет через тридцать-сорок. Отсюда естественная потребность забывать, перетолковывать на закате дней эту бедную, уже беззащитную юность…
Нет-нет, Вера – не какая-нибудь угрюмая ханжа. Она, напротив, очень мила, всех пленяет моложавостью, ясным улыбчивым личиком, заботливостью и легким (когда говорит не со мной) светским щебетаньем. Это благодаря ей и ее мужу Пете, надежному другу и маститому экономисту, Гаврила лечится в терпимых условиях за такие деньги, каких у нас отродясь не бывало. Никто на свете не сделал для него в практическом смысле больше, чем Петр. Этого тоже не забыть, пока мы живы.
Однако случилось то, чего я, грешным делом, ждала и боялась. Услышав, что я не стану принуждать, пугать и обманывать неадекватного (то есть чувствующего жизнь по-своему, без оглядки на сыплющиеся теперь из ее уст абсолютные истины) Гаврилу, «для его блага» не пуская в Радунское, Вера не смогла сдержаться. Или не пожелала:
– Ты же знаешь, Петя готов вам помогать, но если вы так легкомысленно относитесь к смертельной опасности, он ведь вправе не тратиться, все равно впустую!
Вправе, кто бы спорил. Но это лишний раз доказывает, что пора лететь. Альтернативы нет. Мы не сможем жить в режиме «кто девушку ужинает, тот ее и танцует». Этот шантаж вызывает такой ответный холод в душе, который прямо-таки несовместим с жизнью. Чтобы сохранить необходимую приязнь и благодарность к людям, столько помогавшим, надо отойти достаточно далеко, не дать им хвататься за рычаги управления нашей судьбой. Надеяться, что они сами себе этого не позволят, нет оснований. Кто обзавелся союзником в лице Господа нашего, тот не поколеблется сделать тебе как лучше, сколько ни сопротивляйся. Что могут значить твои желания по сравнению с благодетельной правотой столь внушительного тандема – родственника и Вседержителя?
А у Гаврилы родня в Америке. Его сестра, без языка, без средств угодив там с малыми детьми в жесткую переделку, спаслась благодаря поддержке религиозной общины. Теперь она правоверная иудейка, хотя смолоду проявляла к этой конфессии не больше склонности, чем Вера к православию. Узнав о нашем решении, Лола говорит, и в телефонной трубке вздрагивает ее слабая насмешливая улыбка:
– Вы же собираетесь учить иврит? Там есть интересная особенность. О любой другой стране говорят, что в нее переселяются, а в Израиль – поднимаются. Как к вершине мира. И оттуда тоже не просто уезжают – ежели что, спускаться придется. Алия – это восхождение. Значит, вы с Гаврилой вступаете на склон. Учтите!
– Ничего себе новость для хромых! – хмыкаю я, не зная, коробит меня ее сообщение или смешит. Самодовольство, так прямодушно закрепленное в языке, иного чувства, кроме этих двух, вызвать не может. Во мне по крайней мере.
А впрочем, горы я люблю.
Глава 4. «Кап-кап-кап»
Его никак не выписывают. Выше колена дыра, оттуда все время понемножечку кап-кап-кап. При операции задели лимфатический сосуд. Лимфа не свертывается, она такая. Сначала ее пытались приморозить. Пациента заставляли прижимать к ране кусок льда в пластиковом судке, ни дать ни взять мороженое типа «48 копеек». Не помогло. Тогда решили прижечь. Стали снова и снова запихивать в дырку кусок марлевого бинта, пропитанный йодом.
– Почему вы не кричите? – не выдержав, спросила у своей жертвы исполнительница этой меры. Реакция пациента, подозрительно ненормальная, смущала ее.
– Какой смысл? Я начну орать, вы занервничаете, станет еще больнее, – объяснил гигант мысли.
У него болевой порог феноменально высокий. Завидно. На его месте я бы в лучшем случае молча загнулась. Или, что вероятнее, предварительно издавала бы недостойные вопли. Потом, когда он расскажет о своих впечатлениях нашей подруге, давно живущей в Швеции, а она – своему знакомому врачу, тот откажется верить:
– Подобные методы использовались в Средние века, но чтобы теперь? В Москве? Это невозможно!
Как там у классика? «Не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный…»
Между тем больница не абы какая. В прошлом она принадлежала не то военному, не то космическому ведомству. Или обоим сразу, на паях? Как бы то ни было, больные, направляемые оттуда, поныне лечатся в ней задешево или вовсе бесплатно. Зато с посторонних дерут три шкуры. Если бы не родственная финансовая помощь, нам бы такая роскошь и не приснилась. Даже палата отдельная – эта подробность не слишком утяжеляет расходы, а в нашем случае важна. Гаврила больше, чем от любой медицинской пытки, страдает от болтовни соседей по палате. Мнения сограждан о жизни, здоровье, политике и еде тяготят его неописуемо. Особенно скорбные речи об утраченной нами могучей державе, плавно переходящие в гневные обличения тех, кто по слабости допустил либо злонамеренно подготовил ее распад.
– А чего еще ждать от отставных армейских чинов и пенсионеров из когда-то привилегированных режимных «ящиков»? Ты просто раньше таких не встречал…
– Охотно обошелся бы без знакомства и впредь! Будто угодил в парк юрского периода! Не выдержал, сказал это одной медсестре, самой осмысленной с виду. И знаешь, что она ответила? «Вам хорошо, вы-то отсюда уйдете!»
Лес за окном палаты тонет в снегу. Белые шапки на сосновых ветвях. День солнечный, снег еще не тает, но в его блеске уже нет зимней жесткости. Он беззащитный, с нежным предвесенним отливом, теплый почти. А ведь я, пожалуй, вижу это в последний раз. Мы будем приезжать в Россию, обязательно. Но вряд ли зимой. Как странно. Больше никогда не увидеть снега…
– Дырку наконец затянуло. Если не будет сюрпризов, меня отпустят послезавтра.
– Гусятников обещал пригнать за тобой машину.
– Стоит ли? Доберемся на автобусе. Гусятников… он же снова начнет…
– Он настаивает, непременно хочет помочь. Нельзя обижать человека. Ты сам его выудил из пучины забвения, так что терпи!
С Пашей Гусятниковым они вместе проучились до пятого класса. Дружили. Гаврила всю жизнь потом вспоминал мальчишку, с которым можно было врать взапуски и взахлеб, как ни с кем. Вдохновенный враль был «похож на всех зверей сразу», возможно, потому, что его мама работала в Уголке Дурова. Детей нашего поколения это словосочетание манило слаще пломбира. Настолько, что я, прочитав книжку о волшебном приюте, названном в честь прославленного дрессировщика дней былых, где дружно живут, развлекаясь веселыми фокусами, ученые звери всех мастей, решила: это надо увидеть! Выросшая в подмосковном поселке, я в столице, конечно, бывала, но еще ни разу – одна. Родители и теперь не пустили бы. Что ж, значит, отправлюсь туда тайно. Замысел был тем отчаянней, что ради его осуществления требовалось прогулять школу, а этого я к четырнадцати годам еще не пробовала. (Ого-го, то ли будет в пятнадцать!)
Самого Уголка не помню – разочаровал. Он смахивал на бедную, тесную кутузку. Что-то там серенько копошилось за стеклом или за решеткой… нет, забыла. Зато помню опьянение своей дерзкой эскападой. А еще – размалеванный плакат типа школьной стенгазеты, подвешенный почему-то на стене здания станции метро «Проспект Мира». Он притормозил меня на обратном пути, когда спешить стало уже некуда: обещанное чудо не состоялось, а до конца школьных занятий, с которых я должна была, якобы как всегда, вернуться под отчий кров, было еще далеко.
На плакате изображалась уродливая, развратная девица – губы, как пара багровых сарделек, чудовищный бюст выпирает из корсажа, голые кривые ноги паскудно приплясывают. Рядом стишок:
Такая продаст и выдаст,
Позабыв про девичью честь!
Ее чувства – товар на вынос!
Покупатели… тоже есть!
Ко всему этому словесному и живописному художеству присовокуплялся прозаический текст, поносивший некую студентку Оксану Мозель за то, что якшалась с иностранцами.
В златые дни моей весны меня частенько обуревало благородное негодование. С годами те взрывные реакции выродились в тоску, кое-как замаскированную скептической миной. Иначе пришлось бы, сталкиваясь со взрослой реальностью, взлетать на воздух чуть ли не на каждом шагу, что выглядело бы глупо, а приземлиться опять же в кутузке, чего, грешным делом, не хотелось. Но тогда я еще располагала немеряным запасом тротила. «То есть как?! Почему она не вправе встречаться, с кем хочет? Кто смеет утверждать, что это общение нечисто? Да хоть бы и так – вам что за дело? Будь она проституткой, и тогда она лучше вас! Если она продает чувства, то – свои! А вы подло лапаете чужую жизнь!»
Знала бы жертва очередной комсомольской травли, с каким жаром по крайней мере один человек, топчась перед этим гнусным листком, сочувствовал ей! Любо-дорого, как яростно я презирала авторов пасквиля, как мечтала, что оскорбленная девушка, наверное, красивая, смелая и тоже плевать хотела на этих скотов. А догадаться, что ее не только ошельмовали, но и наверняка выгнали из института, я по младости лет еще не могла.
Так подшутила память: мы оба забыли, чем был на самом деле знаменитый тогда Уголок Дурова. Каждому осталась ассоциация, эхо совсем другого, случайного впечатления. Для меня это Оксана Мозель, для Гаврилы – Паша Гусятников, подвижный как ртуть глазастый шкет, похожий на все живое разом. Только я, естественно, не пыталась спустя полстолетия разыскивать незнакомую даму, а он перед ностальгическим искушением не устоял. Опасная это блажь – на седьмом десятке найти друга-пятиклассника. Что за кот выпрыгнет из такого мешка?
Пожалуй, нам еще повезло. Мы обрели огромного толстого дядю, благодушного и доброжелательного, маниакально зацикленного на той самой тематике, которая чуть не доконала Гаврилу в «парке юрского периода». Раскаявшись в своей сентиментальной затее, мы пытаемся необидно отстраниться, а он в простоте душевной радуется старому приятелю, рвется к общению и с ним, и с его «молодой красавицей-женой»…
– Я старше вас с Гаврилой, – нудно, с виноватой какой-то улыбочкой мямлю я.
Не тут-то было. Паша – так называемый неисправимый оптимист. У него свой бодрый мир, где я свежа и прелестна, а мы все трое – закадычные друзья. И добро бы его помешательство ограничивалось такой приятной иллюзией! Ее можно было бы ласково лелеять. Но нет, она – лишь побочный продукт многогранного умственного расстройства. В центре неутомимого Пашиного внимания история отечества, его настоящее и будущее как повод для гордости. У человека диабет, хворь нешуточная, а послушаешь его – и чудится, будто он не на почве недуга столь округл, а лопается, как переполненный мешок, от избытка открытий чудных, по нынешним временам без числа поставляемых ему телевизором и особенно патриотическими сайтами.
И не надейся оттеснить в боковое русло ползущую на тебя лавину весьма специфической информации. Не тщись взывать, например, к детским воспоминаниям режимно-ящичного пенсионера, переводя разговор на четвероногих, будь то лемминги, опоссумы или гиппопотамы. Вот еще! Они его совершенно не интересуют. Не заикайся и о книжках – когда-то он их почитывал, рад бы и теперь, да все недосуг, ведь в Интернете столько нового о России и происках ее врагов, а главное, это так отличается от приевшейся либеральной жевни!
В назначенный день Паша подкатил к нашему дому на большущем, когда-то, видимо, дорогом, солидном автомобиле. В марках машин я ничего не смыслю, но, как бы ни звалась его почтенная колымага, она походила на своего хозяина. Сущий Гусятников о четырех колесах! Так домашние животные подчас с возрастом становятся копией своих владельцев. Я залезла в ее просторное брюхо, и Паша всю дорогу до больницы, наивно сияя, хвастался сонной «красавице», что гаишникам из принципа взяток не дает, а от штрафов увертывается, выдавая себя за сотрудника органов. У него на сей предмет выработана этакая доверительно-загадочная поза. Обычно срабатывает!
Почему-то хотелось думать, что он врет. Но где былой талант? Милый пацаненок, виртуоз этого жанра, без пяти минут художник слова, что с тобой сталось за полсотни с гаком лет?.. Ты, похоже, чванишься, что тебя можно принять за ветерана невидимого фронта? А, ну конечно:
– Спецслужбы – интеллектуальная элита нашего общества! Разве вы не знаете? На всем протяжении последнего столетия туда непрестанно вербовали лучших!
– Зря вы принижаете отечественные успехи. Наши традиции в этой области куда богаче: еще Малюта Скуратов отбирал себе подручных со знанием дела!
Пытаюсь съехидничать, но, договорить не успев, читаю на добродушной физии, что и это замечание уютно ляжет в его заветную копилку. Малютины заплечных дел мастера предстанут как беззаветные стражи покоя и благочиния державы, уже в ту пору сознававшие святость своей миссии. Светлый образ ката величаво воссияет, его форменная красная рубаха подмигнет через столетия флагу иной эпохи... Лучше помалкивай, несчастная, не обогащай это вместилище бреда!
Когда приехали, оказалось, надо ждать. Бумаги на выписку еще не оформлены. Сидеть втроем в крошечной одноместной палате скучно и неуютно. Излюбленная Пашина пластинка включается без промедления, а сбежать некуда. Гаврила заводится сполоборота, я вяло пытаюсь отшучиваться, но Пашу не уймешь. Гневные вспышки, иронические ухмылки, логические построения – все бьет мимо цели. Он просто не слушает. Бубнит задушевно:
– Я же не ретроград какой-нибудь. У меня есть потребность самостоятельно во всем разобраться, сопоставить позиции несогласных сторон, вникнуть…
– Ты ничего не сопоставляешь, все твои доводы принадлежат одной стороне! Если бы ты в них вникал, ты убедился бы, что они не выдерживают критики! А ты просто черпаешь, что ни попадя, из таких источников, к которым и приближаться противно! – кипятится Гаврила.
– Сэр, извольте не перебивать оппонента, – уныло встреваю я. Впрочем, за оппонента можно не беспокоиться. Паша безоблачно невозмутим.
– Это же самые волнующие вопросы, – как ни в чем не бывало долдонит он. – Меня привлекают свежие подходы к проблемам истории страны. Например, заметь: Сталина вечно бранят, а ведь при нем не было национализма. Гигантское достижение! Как умный руководитель многонациональной империи, он понимал…
– Что?! – Гаврила вскакивает, ушибается искромсанным лекарями животом о край столика, морщится от боли. – А депортации по национальному принципу? Высылка в гиблые края целых народов?
– Если взглянуть на эти вещи беспристрастно… – мягко, как мудрый дедушка, урезонивающий не в меру порывистого внука, улыбается Гусятников. Однако ему не суждено поделиться с нами способом беспристрастно взирать на депортации. Дверь палаты приоткрывается:
– Симкер, ваша выписка готова.
В машине я болтаю как заведенная. Пересказываю смешные и жуткие эпизодики нашей летней деревенской жизни. Что угодно, лишь бы Паша заткнулся. Ту же профилактическую трескотню продолжаю дома, пока Гусятников пьет чай, с благосклонным равнодушием пропуская мимо слуха мои речи. Он верит в Россию. Ничто не должно омрачать истинной веры. На то она и Вера, не чета своей хлипкой, терзаемой сомнениями сестрице Надежде. Паша умеет оберегать это священное достояние от досадных мелочей, будь то хоть бесчинства власти, хоть нравы сельских пьянчуг.
Наконец прощаемся. Проводив гостя, взбодрившийся Гаврила предлагает:
– Еще чаю?
– Ты что, опрокинул предыдущий себе на брюки? – спрашиваю, только теперь заметив огромное темное пятно.
– Нет, почему? Тот чай не в счет, ибо в присутствии дурака нет блаженства...
– Так. Стой. Дай взглянуть. Это не чай. Едем обратно.
– Пустяки. Он понес свою ахинею, я дернулся, на стол налетел, вот и…
– И кто после этого дурак?
– Я, – гордо приосанясь, ответствует он. – Но ехать никуда не надо. Подумаешь, шов разошелся! Это не лимфа, всего лишь кровь. Если бы меня плавиксом не пичкали, она бы уже свернулась.
– Но тебя пичкают. Полюбуйся! Видишь?
«Кап-кап-кап…»
– Свернется, никуда не денется. Но замечаешь, как травматичен патриотизм?
– Это твоя прыгучесть травматична. Убеленному старцу не пристало подскакивать, как чертик в коробочке, заслышав любую чушь. Давай все же вернемся в клинику! Пожалуйста! Я боюсь. Что, если вытекут все восемьдесят процентов входящей в состав тебя жидкости?
– Из меня уже вытек весь запас терпения. Я там умру от скуки за первые же десять минут. А жидкость сейчас восполним чаем.
Так и не уговорила.
Капанье прекратилось только к вечеру. И то не без помощи клейкого бинта.
Глава 5. Репетиция
Память ни к черту. Сейчас, когда весьма относительная стабильность нашего обихода утрачена полностью, это проявляется особенно катастрофически. По нескольку раз на дню я принимаюсь тупо метаться в поисках то мобильника, то трусов, то лекарства, то поводка. Если потеря серьезна или надо почему-либо спешить, мгновенно обливаюсь липким потом, отчего начинаю себя ненавидеть. И жутко устаю на пустом месте. А в дневнике, откуда иногда позволю себе выдергивать цитаты, констатирую не без пафоса:
Быт разрушается на глазах. Сами стены выглядят призрачными, неустойчивыми, будто сейчас, с минуты на минуту все посыплется. Недаром мне никогда не удавалось всерьез поверить ни в один свой дом. Болезнь с цветаевским диагнозом: «Пришла и знала одно – вокзал! Раскладываться не стоит». Сказать по правде, мне даже собственное тело и имя всегда были малость сомнительны – тоже дом и адрес своего рода.
Даст ли это болеутоляющий эффект?
Может быть. Не знаю.
Гаврила чудесно выглядит. Наверное, с виду я сейчас больше похожа на серьезного пациента, чем он. Ему вдруг захотелось той жизни со мной, какой так долго хотелось мне: вольной, созерцательной, невозможной, нежной. Бродяжьей и бесцельной. Ему почти плевать, если ноги оттяпают: зато теперь он созрел, готов с наслаждением странствовать вместе по жаркой стране, а если на колесиках, что ж – значит, на колесиках.
Неужели доживем?
Если да, спасибо. Если нет, и я скажу: что ж! Мы уже дожили до того, чтобы возжелать этого вместе – грешным делом, поздновато, его-то желание свежо и задорно, а мое, провалявшись всю жизнь в анабиозе, просыпается с трудом, недоверчиво щурясь и ворча. Все равно хорошо! Совпадения химер мне всегда не хватало больше, чем их осуществления.
Больно тем не менее. Свербят день и ночь две холеры сразу – страх за него и жалость к покидаемому. Каждую книгу хочется полистать напоследок (вчера – при нашем-то цейтноте! – полночи читала… что? «Одиссею капитана Блада», читанную лет в 12!). Собакам стыдно смотреть в глаза, они тоже кажутся такими милыми, как никогда. Чтобы понять, как я все это люблю, надо это потерять? Ну, если ты такой урод, что не нашла лучшего и более скородействующего способа, кто тебе виноват?
Между тем слух о нашем отъезде каким-то не вполне понятным образом распространился среди соседей.
– В вашем возрасте?! Не имея детей?! Вы одни, без всякой поддержки решаетесь на такой рискованный шаг? – набрасывается на меня кошколюбивая старушка из ближнего подъезда.
С пакетиком сухого корма, оскальзываясь на мокрых мартовских наледях, она тащится к подвалу, в котором ютятся ее подопечные, мимо обгаженного пятачка, где я выгуливаю Ваксу и Фурфыгу. Громоздкая черная терьериха и крошка тай-тай взбираются на самый гребень обледенелого сугроба, за зиму скопившегося под оградой, и присаживаются там синхронно – сценка, веселящая редких прохожих. А мне потом приходится мыть восемь лап: четыре тоненьких, безволосых, с длинными, почти прямыми коготками и четыре огромных, с толстыми, утопающими в густых грязных лохмах. Обитатели нескольких домов регулярно водят своих собак взад-вперед по узкой незаасфальтированной полоске земли, что тянется вдоль забора бывшего детского сада, перестроенного в поликлинику. Место жуткое, но больше некуда.
Похоже, старушка и сама в толк не возьмет, восхищает ее наше безрассудство или возмущает.
– Это не шаг. Это долгий изматывающий процесс, – изрекаю я машинально. Мне поднадоело перечислять всем встречным этапы нашего безрадостного марафона.
А она вдруг требовательно, сердито:
– Ты уж сделай милость, извести меня, когда уедешь. Чтобы я тебя без толку по кустам не искала!
Насупленную упрямую женщину, которая едва передвигает отекшие ноги, но голодных кошек не бросит, я помню грозной зампредседательницей правления ЖСК. Ее гулкий трибунный голос, вечно кого-то распекавший, был слышен со двора даже при закрытой форточке. Вот уж кому не пристало шарить по кустам в поисках меня! У нас не было ни единой точки соприкосновения. Разве что теперь мы изредка останавливаемся минут на пять посреди двора поболтать о горькой участи бездомных животных, на старости лет вдруг ее озаботившей. Только и всего. Ее-то в чем обездолит мое исчезновение? Зачем я ей? Что у нее отнимется, когда нас здесь не станет?
Странные это материи, мы в них мало что понимаем. Мысль не новая, но в ситуациях вроде нашей она из меланхолического умозрения превращается в источник острой тревоги. Будет о чем подумать, когда приятельница типа «железная леди», узнав о неизбежной разлуке, расплачется, безутешно отмахиваясь от твоего испуганного лепета про электронную почту и ежегодные приезды, а подруга юных дней, созданье типа «нежный цветок», защебечет, что рада за нас, это правильное решение, его бы давно следовало принять и, в конце концов, есть же скайп и безвизовый режим… Прошлое и настоящее – все озаряется резким безжалостным светом. Безжалостным потому, что ты ничего уже не успеешь сделать с открытиями, доставшимися этой ценой.
Сказать по правде, отъезд «за бугор» и ныне смахивает на репетицию смерти. Не настолько, как «при совке», но все же. В наши лета, переселяясь на другой континент, нельзя не сознавать, что разлука, чего доброго, навсегда. Ух, как они дрожат, натягиваются, пугающе больно рвутся, неожиданно легко распадаются или держатся наперекор всему, эти пресловутые нити душевных привязанностей! Одни так крепки, как не подозревала, другие, оказывается, перетерлись от годами копившихся несогласий или, незаметно изветшав, давно болтались впустую, третьи рассудку вопреки весело завязываются сейчас...
Дурацкая метафора эти «нити». Слишком универсальная: тут тебе и неощутимые паутинки, и гнилое мулине, и тяжелые цепи наподобие якорных, и что-то, состоящее из неведомых науке материалов, подчас до того эластичных, что хоть на Луну улетай – ничего им не сделается. Всю жизнь мнишь себя человеком одиноким, а когда пора собираться, выясняется, что… Как если бы некий малоимущий олух осознал, что был богат, да жаль, поздновато: на самом пороге разорения. Ничего себе сюрприз.
При всем том происходящему не хватает правдоподобия. Будто эта затея не совсем всерьез. Ты и знаешь, что доведешь ее до конца, но что-то в тебе не верит. Упорство, с каким соблюдаешь правила тягомотной взрослой игры, в иные минуты кажется детским. Составляешь списки, что надо предпринять в первую, во вторую, в третью очередь. Покупаешь путеводитель по Израилю. Рассматриваешь фотографии сдаваемых квартир, любезно присланные тамошними знакомыми. Квартирки все как на подбор, кукольно хорошенькие, уютно экзотические – в каждой хочется жить, но цифры, обозначающие их цену, ничего не говорят воображению. Это много или мало? Если такую снять, на кашу потом хватит или как? Географические названия, кроме самых известных, не желают запоминаться. Из лунных месяцев еврейского календаря в голове удерживается только нисан – ну, спасибо Булгакову.
Звонишь по телефону, записываешься на прием в московский Сохнут – это первое, что полагается проделать таким, как мы. Там нас первоначально проконсультируют. Надо заготовить список вопросов, иначе непременно «главное забудешь», как предприимчивый бедолага Менахем Мендл у Шолом-Алейхема. Потом еще к консулу на прием придется тащиться, заполнять анкеты, проходить собеседование.
О чем тут собеседовать? Ясно же, что на стройки сионизма мы не рвемся. Примитивно пытаемся спасти свою шкуру, используя случайный шанс, обеспеченный строкой в потрепанном Гаврилином «Свидетельстве о рождении». Где бы ни оказались, мы оба останемся тем, чем были, – исчадиями русской литературы. И делать сможем только одно – писать. По-русски. Хотя иврит выучим. Лопнем, а выучим!
Мы излишне самонадеянны. Со временем опыт докажет, что лопнуть, пожалуй, легче. Но это будет потом. Пока настала пора рассортировать книги. Отобрать те, что увезем с собой сразу, другие, что подождут своей очереди, приютившись у родных и знакомых, и наконец, те, с которыми предстоит расстаться. Таких будет очень много… А потом кликнуть клич: эй, есть ли в поле жив человек? А ну, кто растащит эту громадную библиотеку, что копилась целую жизнь? Две жизни – я до встречи с одержимым книгочеем Гаврилой тоже успела прикопить кой-чего. Он начал рано: еще в детстве обходился без школьных завтраков, лишь бы книжку купить. Я была любительницей столь же скороспелой, но куда менее благородной: завтраки съедала, а книги потом, не имея на что их приобрести, воровала. Был грех: пощипала родную библиотеку поселка Расторгуево. Нина Васильевна в виде исключения позволяла вежливой девочке «из хорошей семьи», любившей книги, самостоятельно рыться на полках. Доверчивая, она так и не догадалась, что девочка любила их слишком...
Вот они, ветхие томики со старыми штампами: «Сказания о титанах» Голосовкера, «Граф Монте-Кристо», два романа Грина, «Портрет Дориана Грея», «Грозовой перевал» Бронте, «Спартак» Джованьоли (неужели его стоило красть?), «Наследник из Калькутты» – первое издание, то, где на обложке еще не одно, а два имени мнимых соавторов: зэка Штильмарка и пахана Василевского, себе на потеху заставившего узника-грамотея сочинить несуразную приключенческую эпопею, где для читательской услады есть все – свирепые драки и элегические скитания, сокровища и любовные страсти, благородный пират и коварная виконтесса, а в предисловии наврано, будто писалось это в геологической экспедиции, застрявшей в тайге на зимовке…
Сложить бы похищенное в пакет, сесть в электричку н Павелецком вокзале и отвезти их туда, откуда взяла! Но поздно. Нина Васильевна давно в могиле, книги списаны, эта рухлядь отправится на помойку, а у библиотекаря покаянная выходка подобного сорта вызовет презрительное недоумение. Причем справедливое. Аминь.
Еще забота – съездить в Радунское, выкопать и раздать кусты и цветы из нашего сада. Тут затруднений не жду: садик – по-сумасшедшему многоцветное скопище разнообразных растений – нравился и местным, и дачникам. За охотниками бесплатно прибрать все это к рукам дело не станет. И розовая сумка с семенами пойдет в придачу… Как, однако, унизительно сильны бессознательные рефлексы: я по-прежнему невольно замедляю шаг, проходя мимо витрин, где пестрят пакетики семян. А скоро на рынке еще появятся саженцы, корни всякие, то-то мученье будет! Подумать только, что теперь, предложи мне кто-нибудь вожделенные белые аквилегии – да не простые же, с длинными шпорцами! – я отвечу: «Спасибо, не надо». До сих пор в голове не укладывается.
Ах да, еще: не забыть заблаговременно выяснить, что сделать, чтобы вывезти кошку. Хоть ее-то мы можем себе позволить. Она при надобности посидит взаперти дня три, если мне придется «дежурить у изголовья». Итак, впереди визит к ветеринару, очередные прививки, потом еще, кажется, потребуется анализ, подтверждающий, что прививки подействовали, и какая-то справка, которую надо, говорят, получить за три дня до отлета…
Нет, этак спятить можно. Разумнее сосредоточиться на ближайших задачах. Какой там отлет? До него еще далеко, спеши не спеши, раньше осени не успеть. За это время необходимо управиться с самым трудным: пристроить собак.
А пока я беру фотоаппарат, выхожу из дому и принимаюсь щелкать, что придется. Голые озябшие деревья, подъезды, забитый легковушками двор, черноватые кучи тающего снега, немилую, невзрачную улицу, пасмурный мартовский день.
Я больше никогда этого не увижу. Все тот же рефрен, теперь сопровождающий неотступно. Скоро снег сойдет. Останутся грязевые многомесячные напластования на обочинах. Угрюмые рабочие-среднеазиаты, не от хорошей жизни «понаехавшие» сюда, сдерут с асфальта ноздреватую жирную массу, уволокут куда-то, и столица заулыбается, вмиг забыв, кого должна благодарить. А серые тучи сами уползут. Когда же зимняя хмарь снова навалится на город, мы уже «понаедем» в дальние края. Тоже, как те ребята, не от великого счастья.
Никогда бы не поверила, что и с этим холодным убожеством будет так грустно прощаться.
– Александра Николаевна, что это вы делаете?
– Здравствуйте, Динара. Да вот, запечатлеваю напоследок… А вас – можно?
– Сколько угодно. Но почему напоследок?
В объективе – стройная фигурка, смугловатое большеглазое лицо, широкая, но уже немного усталая улыбка человека, умеющего не жалеть себя, а возможно, и других. Динара одинокая душа, живет на особый манер – мусульманка, мастер каких-то восточных единоборств, владелица четырех собак, трех котов и попугая. Да, по крайности жалость к меньшим братьям ей наверняка не чужда, она оттого и обросла таким зверинцем, что подбирает гибнущих. Мы знакомы по собачьим выгулам и до известной степени коллеги: она тоже пасется на ниве художественного перевода. Ни удивить, ни огорчить Динару своим сообщением я не рискую. Она склонна взирать на все явления мира сего фаталистически.
– Такая перемена вас не пугает?
– Скорее молодит. В конце концов, это ведь приключенье.
Я вру? Корчу хорошую мину при плохой игре?
В том-то и штука, что нет. Это тоже правда. Она ведь сплошь и рядом имеет наподобие Луны другую сторону. Да и шум в ушах, кажется, не одобряемый врачами, отчасти смахивает на фокус воображения. Ветер странствий, с позволенья сказать. Зачем-то я промечтала же всю юность о путешествиях, о горах и море, о жарких красотах юга и прочей чертовщине. Та бесшабашная трата душевных сил, вбуханных, казалось бы, в пустоту, должна теперь обеспечить мне какой-никакой процент.
Полвека жаждала дорог,
И вот – не сон, а быль…
Круглись, мой парус, ветра полн!
Звени, мой рог! Лети, мой челн!
Скрипи, о мой костыль…
Нет, совесть требует примечания. Сказать по правде, я блефую. Это сочинилось куда раньше, как отклик на прежде невообразимую возможность поехать в Париж. В домашнем обиходе к моим поэзам уже тогда прилипло прозвище гунделок. О важном отечественном деятеле по фамилии Гундяев в ту пору было еще не слышно. Когда он появился на горизонте, я их с досады чуть не переименовала. Но раздумала. С какой стати? Искусство вечно, Гундяев же мимолетен.
Глава 6. Бабуля, не дури!
Гаврила отрешился от мирской суеты. Внешние сношения худо-бедно обеспечиваю я, а он затворился дома и вплотную приступил к разборке книг. Снимает их с полок, задумчиво вертит в руках, смахивает пыль. Будто гладит. Вспоминает, чем какая из них была ему дорога, каким образом послужила в работе или на худой конец – как ему хотелось прочесть ее, да вот, извини, милая, не успел.
Ритуал прощания. У него он выглядит иначе, но тянется, как и мой, день за днем, и конец еще не послезавтра. А вокруг множатся коробки, мотки веревок, пронумерованные связки и бесформенные груды книг, папок, исписанных тетрадей. Мы же когда-то целые тома копировали от руки, если удавалось раздобыть на недельку что-нибудь редкое, чего в книжном магазине не ищи, будь то сборник Ахматовой, Мандельштама или Ницше. Все это давно стало доступным. Но рука, которая переписывала, не поднималась выбросить…
Переговоры в Сохнуте не оставили даже тени от нашей первоначальной надежды перевезти побольше книг, заказав платный контейнер. Сумма, которую нам назвали, не лезет ни в какие ворота. Кто бы ожидал, что эта милость, когда-то даровая, теперь до такой степени недоступна?
Года не пройдет, как новая, уже израильской поры, знакомая расскажет, что из Питера ее мебель и библиотеку доставили вдесятеро дешевле. Почему? Неужели нас подвело недоразумение? Лишний ноль – вольная или невольная обмолвка сотрудницы, вынужденной изо дня в день повторять одно и то же? Или причина в том, что с берегов Невы можно транспортировать грузы по морю, а из Москвы нет?
Впрочем, какая теперь разница? Наши книги безвозвратно уплыли посуху. Разошлись по людям, которым они, может быть, нужнее.
Забавная сценка там разыгралась, в этом Сохнуте. Дело происходит в длинной тусклой комнате. Надо ждать своей очереди. Перед нами консультируют молодую пару.
– Ваше вероисповедание? – спрашивает сотрудница.
– Ой, да я прям не знаю… – блондинка пожимает плечами. – Вообще-то бабушка меня маленькую крестила.
– Я бы посоветовала вам внимательней прочитать закон о репатриации, – сотрудница смущенно отводит глаза.
– Там все так сложно! – стонет красотка и снова подергивает плечиками. – А в чем дело?
– Все-таки закон о репатриации стоило бы изучить. Проблема вероисповедания имеет значение, это может повлиять…
– На что повлиять? Говорите прямо! Я с этим еще не определилась! – блондинка проявляет нетерпение.
Гаврила торопливо строчит на клочке бумаги:
В анкете лучше написать, что вы агностик!
Подсовывает этой кукле, невзирая на опасение разозлить сотрудницу. Но та, покосившись на листок, только устало вздыхает:
– Я не вправе такого говорить, но видите, вам подсказывают...
Вот, пожалуйста: первое неприятное впечатление. Если они там опасаются приверженцев ислама, это хоть как-то объяснимо. Ситуация внутри страны напряженная, бывали тяжелые эксцессы. Но по отношению к каждому отдельному мусульманину и это предубеждение все равно безобразно: что у него общего с теми взрывами? Поаккуратней бы надо с людьми. А потенциальная угроза со стороны христиан, она-то в чем? Что за дикость?
Ладно. Нам врать не придется. Мы вправду агностики. В анкете это будет называться «внерелигиозны». Формулировка неточная, почти безграмотная. Но, как ни чешется рука профессионала, не станешь же вносить в казенный бланк редакторскую правку…
Тогда же Сохнут, отняв у нас надежду сохранить библиотеку, взамен одарил другой – не библиотекой, понятно, а надеждой. Мол, несмотря на то, что покидать «новую родину» мы будем вправе не более чем на два с небольшим месяца в году, такое ограничение легко обойти. Если улететь в первых числах одного месяца, а вернуться в последних – второго, это вообще не в счет. Ты же присутствовал в Израиле и в первом месяце, и во втором, так? Следовательно, запросто можешь слетать тем же манером еще разок-другой.
Как полегчало на сердце! И зря. Когда мы, успев почувствовать, насколько это зыбкая почва – израильские правила и запреты, – переспросим о том же консультанта, призванного вразумлять растерянных новичков уже в Хайфе, ответ будет прост:
– Обо всем, что вам говорили в Москве, забудьте!
А пока я запрещаю себе ласкать собак. Легко сказать! Фурфыга, озорно стреляя глазами, то и дело примеривается сигануть в мои объятия. Я начеку, но и она не дремлет – стоит зазеваться, врасплох бросается на шею. Вакса подваливает, тяжело топая, теребит лапищей за колено – такая у нее застенчивая манера выражать свое расположение. Грубое волевое усилие, которое требуется, чтобы холодно отстранять их, отвратительно. Держишься, проявляешь достохвальную твердость, а забывшись, вдруг сожмешь ладонями радостную морду, потреплешь за теплые уши – и, вспомнив, отдергиваешь руки. Стыдно. Нельзя. Ведь если притворным безразличием удастся хоть на полградуса остудить их привязанность, им будет легче перенести предстоящее. Или нет? Впустую мучаюсь?
На затоптанном пятачке, где выгуливают собак, наперекор ядовитому избытку говна, зазеленела яркая майская трава. Под самым забором распушилась безобидная так называемая «глухая» крапива, она же яснотка. Беленькие меленькие цветочки, шершавые листики. Невзрачный бурьян, какого обычно не замечаешь. Сейчас глаза жадно вцепляются в яснотку, ни с того ни с сего находя ее трогательной. Похоже, я по полной программе отрабатываю ностальгию заранее.
Листаю записную книжку. Звоню близким и дальним. Вопрос один:
– Может быть, возьмешь Ваксу? Или Фурфыгу? Нет? И не знаешь никого, кто бы?.. Понимаю. Извини.
А вот еще номер… Карандаш стерся, но цифры различить можно. «Т. Молодцова». Не позвонить ли и ей?
Старая история. Еще университетских времен. Мы мнили себя родственными душами. Две дьявольски романтичные и столь же иронические юные особы. Одна вся такая непредсказуемая, искрящаяся и кипучая, как гейзер, другая гордая, тихая, глубокая, как колодец, но в главном, неизреченном, – сестры, и баста! Носились со своей дружбой как с писаной торбой. А расстались скверно. Горький осадок не выдыхался годами. Я уж и не чаяла, что эта изжога когда-нибудь пройдет. Нет, отпустило… годков через двадцать. А недавно Тата вдруг нашлась. По телефону. Вернее, сама нашла меня. Рассказала о своей обеспеченной, светлой, удавшейся жизни, о любимых и любящих дочерях, о собственном доме в Турции, которая из всех краев ей особенно по сердцу. И об одинокой смерти молчаливого, грустного бородача-математика, что некогда встал между нами, года два поколебался да и был таков. А еще о том, что нет, вовсе она не спала с одним нашим общим довольно противным знакомым.
– Никогда! Этого не было! – девчоночья порывистость звоном отозвалась в голосе моей ровесницы, матери семейства, чьей-то (Боже милостивый!) бабушки. А я молчала. Так и не нашла слов, чтобы хоть теперь объяснить ей, насколько мне безразлично, что там у них состоялось или не произошло. Этот тип слыл неотразимым удавом. С упорством спятившего психолога, забывшего о цели производимых опытов, угрюмо охотился за всем, что движется. Умудрился заморочить уйму женских голов, иногда превосходных. Страстные притязания и холодная вивисекторская сосредоточенность – видимо, волнующий контраст, хотя, по-моему, бяка. Глухая к его чарам (повезло: это был не мой демон), я слегка огорчалась, что и Таткина голова угодила – разумеется, ненадолго! – в переполненный ягдташ пустоглазого экспериментатора. Только и всего. По-настоящему ужасно было другое. Наваждение, затянувшееся на месяцы, грозящее перейти в хронику. С упорством маньячек мы обе пытаемся сберечь заветное предание о нашей бесподобной дружбе. Как постыдно обветшалый стяг, оно реет в небесах у нас над головами, а внизу, на грешной земле, нам, что ни день, тяжелее друг с другом.
Уже давно скрылся из виду тот, кто стал непризнанной, неназываемой первопричиной нашего разлада. Нам – повздорить из-за мужчины?! Еще не хватало! И разлада никакого нет! Мы же сестры, это навеки! Наши торжественные декларации в полном ажуре, великолепны, как встарь. Да только я всей шкурой чувствую враждебность, исходящую от лучшей в мире подруги. Это похоже на жгучие струйки пара, прорывающегося сквозь точечные отверстия раскаленного запаянного котла. Каждый отдельный ожог микроскопически мал. Вкупе они болезненны до тошноты.
Стиснув зубы, терплю. Доблестная спартанская тупость. Наперекор очевидности не желаю признать, что наш священный союз гибнет, да что там, уже отправился псу под хвост. Татка со своей стороны не признает этого еще горячее. Нет, ни за что на свете! Между тем ей все ненавистнее моя персона, якобы не замечающая злых подначек, окаменевшая в невозмутимой, заведомо фальшивой позе. Раздраженно, нетерпеливо она ищет, чем бы еще зацепить, сама вряд ли понимая, на что провоцирует, чего добивается. И все намекает – без спросу, вызывающе – на свою связь с тем пустоглазым. Зачем? Роман все-таки имеет место, и она показывает, как ей плевать, если мне это не нравится? Или нет никакого романа, но Тату забавляет, что я бездарно принимаю ее игру за чистую монету? Ведь я, самый близкий человек, должна бы знать, какая она резвая мистификаторша… Или любопытно проверить, способна ли я подумать о ней плохо, как бы она ни выкаблучивала? А может, напротив, я достойна презрения тем, что глупа как пробка? Весь свет в курсе, какая она дрянь, одна я еще питаю слащавые иллюзии?
Между нами все так безобразно, судорожно перепуталось, что и самое бредовое предположение не отвергнешь с порога. Иногда чудится даже, будто все они, с виду исключающие друг друга, верны, но не вполне, а как-то… эпизодически. Частично. А то вдруг – письмо:
Шурка, прости! Болото, в котором я произрастала с младенчества, почему-то больше всего сказывается именно в отношениях с тобой. Пожалуйста, не обращай внимания! Если ты уйдешь, мне конец! Я начну впадать в маразм, медленно и верно. Так и знай!
Дальнейшие события того злосчастного года, до сих пор не совсем для меня ясные, закончились нашим полным разрывом. Вспоминая их, вязнешь в трясине…
Будь мы попроще или постарше, не докатились бы до такого. Нормальные люди, едва общение становится в тягость, расходятся по естественному побуждению в разные стороны. Позже, когда муть осядет, они, как знать, даже вольны подружиться снова. Мы лишили себя такого шанса. Забрели в болото слишком далеко. Настолько, что и спустя сорок лет по телефону поговорить поговорили, а встретиться не рискнули.
Казалось, так лучше. Но что-то изменилось. Теперь мне жаль, что не повидала Тату. И если захочет, я бы оставила ей Ваксу. Фурфыгу – вряд ли, они, как ни смешно, слишком похожи, чтобы поладить… Юношеская история великой дружбы обернулась бесславно, тут ничего не поправишь. Но завершить ее таким живым мохнатым подарком – маленькое, а все-таки утешение. В том прошлогоднем телефонном разговоре Тата рассказывала, какая у нее была чудесная боксериха – и умерла…
Набираю номер, второпях нацарапанный на полях записной книжки.
– Попросите, пожалуйста, Татьяну Васильевну.
– Здесь таких нет.
Вот и все. Я неправильно записала. Или номер успел измениться. А может, ошиблась с набором? Проверять не буду. Судьба решила за нас. Что ж. Этот замысел был вряд ли разумней, чем идея вернуть в Расторгуевскую библиотеку книги, в прошлом тысячелетии умыкнутые преступной школьницей. Предотлетное смятение растет. Симптомы настораживают. Бабуля, не дури!
На развалинах книжного Карфагена копошится запыленный сосредоточенный Гаврила. Подхожу. Высматриваю в груде томов, предназначенных к раздаче, оранжевую обложку. «Лирика древнего Египта», шестьдесят какого-то года издания. Там, знаю, на первой странице дарственная надпись зелеными чернилами – латинские стихи о бренности всего сущего, а потом:
Шурка! Они все врут. Ничто не проходит. Давай же держать друг друга за хвост обеими руками…
Эх, Татка-Татка! Не очень выигрышной оказалась эта позитура. Да и хвостов у нас вроде бы нет. И все же ты права. Ничто не проходит. Мы не увидимся, не суждено. Но «Лирика древнего Египта» легла в «Главную Коробку». Она полетит с нами.
Глава 7. Если ты черный терьер…
В наше разоренное жилище чередой потянулись за книгами те, кто еще верит, что этот доисторический хлам зачем-то нужен. Знакомые, полузнакомые, незнакомые. Седовласый муравей-очкарик, присланный забыла кем, немногословен и деловит: поснует, пошуршит, утащит что-то, через день-другой возвращается, и опять... Энергичная улыбчивая дама-риэлтор, мать многодетного семейства, приятно загребуща: сама признается, что все бы взяла – жаль, ставить некуда. Подкупающе желторотый, но уже ого какой вальяжный калмык, юрист из солидной фирмы, выбирает метко, словно изюмины выклевывает, – знаток! Молодая черноглазая филологиня, пишущая что-то о Герцене и Огареве (по нынешним временам перед ее отвагой хочется снять шляпу, если бы таковая имелась в наличии), тоже знает, какие грибы ищет. Гастарбайтерша с Украины, умная, грамотная, но утомленная физической работой, на серьезную литературу не претендует, а от хороших детективов не прочь – отлично, у нас и это найдется. Друг-издатель позарился на старую французскую энциклопедию. Ах, славно! Если бы не он, нашему милому, вручную кустарно переплетенному «Ларуссу» грозила бы помойка. А ведь это такое чудо – одни иллюстрации чего стоят…
Гости приходят с рюкзаками, чемоданами, громадными баулами и сумками поменьше. Мы подолгу болтаем и гоняем чаи с одними, другие присаживаются для порядка на пять минут – и хватит, за дело! Третьи сразу берут быка за рога. Вакса довольна. Она рада каждому, ненавязчиво привечает всех. Ей вообще любезен род людской – мы с Гаврилой больше прочих, но не намного. Вроде королей: первые среди равных. Погрустив денек-другой, она легко приживется у новых хозяев. Фурфыга, напротив, перепугана внезапным нашествием, негодует, со своим диковинным тай-тайским акцентом тявкает на пришельцев, жмется ко мне... Только ко мне одной – вот где кошмар! Она больше никого не признает. Даже Гаврилу. Что с ней будет?
– Вы еще не решили, кому отдадите собак? – спрашивает риэлтор Ольга.
– Нет. А что?
– Я взяла бы Фурфыгу. У меня есть лабрадор Дик, но он смирный, возражать не будет.
– Хорошо. Только должна вас предупредить… – засим следует пространный перечень Фурфыгиных каверз и жестких режимных требований, которые нужно соблюдать в отношении к ней. – Все это необходимо учитывать, – заключаю я мрачно. – Иначе она заставит вас горько пожалеть…
На ясном, свежем лице собеседницы безмятежная улыбка:
– Я справлюсь. У меня большой опыт в обращении с собаками.
– Договорились. Но все-таки учтите: это очень необычный зверь. Одно мне обещайте. Если она вам не подойдет, вы ее не усыпите и не выгоните, а возвратите нам. Мы пробудем здесь еще месяца как минимум четыре, у вас приличный испытательный срок.
– Не надо мне никаких испытаний! Фурфыга такая лапочка, глаз не отвести! Не беспокойтесь, я ни за что с ней не расстанусь… А прямо сейчас ее забрать можно?
– Да. Но не нужно. Если хотите, я сегодня же привезу ее к вам. Я где-то читала, что в таких ситуациях рекомендуется привести собаку в дом к новому владельцу, предоставить ему вывести ее на прогулку и в это время сбежать. Таким образом, дом окажется последним местом, где она видела прежнего хозяина. Она не станет пытаться удрать оттуда, а напротив, из любого места будет стремиться туда в надежде снова его там обнаружить. И если мы сделаем так, Фурфыга не обозлится на вас за то, что забрали ее силком. Вся ее обида достанется мне.
– Правда? Это зоопсихологи так считают? Ну, значит, жду вас сегодня часикам к шести. Вам это время удобно?
– Да.
В тот момент я с горя не сообразила, что такое «часиков шесть». Самая давка! Ехать, да еще с пересадкой, на метро в час пик, держа в охапке бьющуюся Фурфыгу, – это была мука мученическая. На выразительной мордочке собаки изображалось такое отчаяние, столько ужаса и мольбы, что я чувствовала себя уже не просто предательницей – палачихой. Вообще-то Фурфыга склонна к актерским штучкам. Таким утрированным образом она, может статься, всего лишь давала понять, что ей не нравится толпа и пугает вагонная тряска. Но казалось, она поняла всё… И потом, в квартире, когда Оля, взяв из моих рук поводок, повела ее к двери, как она рвалась обратно, ко мне, какими глазами смотрела, как упиралась что было сил всеми тоненькими четырками в пол! Ее пришлось буквально тащить волоком.
Дома я, разбитая как с похмелья, рухнула на диван, натянула безглазую маску и замерла. Жить не хотелось.
На следующее утро – звонок:
– Порядок! Не волнуйтесь! – Ольга торжествует. – Когда мы вернулись, она помыкалась по углам, поискала вас минут десять, а я тем временем в кресло села. Она быстро поняла, что вас нет. Встала посреди комнаты, такая растерянная. А я ей говорю: «Ну, иди сюда!» Она тут же раз – и прыгнула ко мне на колени. Подрожала и затихла. И ночью со мной спать легла, под боком угнездилась. Она и теперь у меня на коленях сидит. В точности как у вас!
– Замечательно, – буркнула я. – Поздравляю. Спасибо, что позвонили.
Надо же, я уязвлена. Тьфу! Идиотка! Прибегнем к помощи разума. Собственно, почему в такой маленькой смешной твари, как голая китайская хохлатка, должно помещаться больше постоянства, чем во мне? Я изменила первая. Отказалась от нее, даже «подрожать» не удосужилась, твердо отдала своими руками. Умница Фурфыжка. Нечего попусту киснуть. В мою любимицу, похоже, встроено простое переключающее устройство: щелк – и она боготворит уже не меня, а риэлтора Олю. Что существенно облегчает драму.
А теперь, стало быть, пора устроить судьбу Ваксы.
На знакомых расчета нет. Все, кто этого хотел, уже особачены. Правда, живет тут неподалеку одна пожилая супружеская пара, приятели нашей давней подруги. Ее рекомендация дорогого стоит. К несчастью, у этих людей тоже серьезные проблемы со здоровьем. Но они, по словам Иры, так неравнодушны к хорошим собакам, что попытаться стоит.
Созваниваемся. Получаем приглашение. С запинкой. По голосу слышно, что незнакомая собеседница заранее боится не выдержать соблазна. Ну, так она его не выдержит! Трудно найти чудище милее Ваксы.
За окном буря. Бесится так, что жуть берет. Но дождя нет. Беру Ваксу на поводок, тащу на улицу. Идем, тревожно напрягшись, косясь на падающие там и сям обломки ветвей. Вот он, названный переулок. И нужный номер. Перед зданием лежит громадный тополь. Видимо, его только что свалило – листва совсем свежая. Под стволом – расплющенный автомобиль.
На восьмом этаже нас приветливо, чуть скованно встречают хозяева. Симпатичные на редкость. Да, таким было бы не страшно отдать Ваксу. Она, правда, чует неладное и, как ей свойственно при любом стрессе, в полуобмороке валится на пол, категорически отказываясь демонстрировать обаяние. Но хозяйка все равно растрогана, предлагает ей сосиску, говорит, что собака «очень славная», «есть о чем подумать». Если бы мужу не надо было завтра ложиться в больницу, она бы не колебалась ни минуты. Клюет! Вижу! Побыть здесь еще полчаса, и дело в шляпе. Сообразно светскому обычаю завожу речь о погоде:
– Мы едва дошли. Ветер сбивает с ног. И не только нас. Вы видели, какое дерево упало перед вашим домом? К подъезду трудно пробраться, оно завалило пол-улицы. И чью-то машину покалечило, слава Богу, хоть внутри никого…
Оба бросаются к окну. Потом на балкон. Смотрят вниз. Замирают. А когда наконец поворачиваются ко мне, женщина произносит, с усилием сохраняя самообладание:
– Это наша машина. Извините, но… Вы же понимаете… Мы сейчас не сможем уделить вам время… Необходимо как-то разобраться…
Все пропало. Теперь им не до нас. Пробормотав что-то сочувственное, ретируюсь. Вакса с облегчением трусит рядом. Чему ты радуешься, глупое существо? Сорвался замечательный вариант. А что теперь? Действовать через Интернет, ничего иного не осталось.
Дома, послав проклятье так не ко времени разбушевавшейся стихии, сажусь сочинять собачье резюме. Реклама должна быть завлекательной, но прежде всего честной. Полет фантазии и цветы красноречия исключаются. Разочарование новых владельцев для Ваксы опасно, этим шутить нельзя.
Мой скорбный труд увенчался рождением следующего текста:
Вакса, черный терьер 5 лет, родилась 25 декабря 2006 года в питомнике Ерусалимского. Из-за плохого прикуса выбракована. Стерилизована. Привита. Чипирована.
Характер степенный и кроткий. На приветливость, даже со стороны чужих, отвечает взаимностью. Любит ласку, от счастья разевает пасть и валится на спину или принимается сама гладить человека лапой, что не всегда удобно. Обычно питается сухим кормом «DOG 23», но при надобности практически всеядна. Приучена не приниматься за еду, пока ей не скажут «Угощайся!» Замечательно ведет себя на прогулке – не тянет, не дергает, с делами справляется быстро, так что с ней без труда может гулять при любом гололеде даже очень старый человек или ребенок. Мирно относится к другим собакам и кошкам.
Но свои недостатки есть и у Ваксы. По характеру и привычкам она нежнее болонки, абсолютно комнатная – варианты с будкой и цепью исключаются. Даже подростком она не проявляла интереса к играм с палочкой, мячиком и т. п. Ее желательно вычесывать (иначе возникают колтуны) и хотя бы раз в год стричь. Переносит она это все терпеливо, зато мыть ее в домашних условиях сложно: в ванну приходится усаживать силой. Еще она побаивается незнакомых лестниц и не переносит приставаний детей и маленьких животных. Пока они ее не трогают, все хорошо, но назойливое внимание с их стороны ее очень раздражает, она пытается убежать, а загнанная в угол, рычит, как лев. Это выглядит страшновато, хотя она ни разу еще никого не укусила.
Заводчик, подаривший нам Ваксу, уверял, что в случае необходимости в ней при всей ее кротости проснется черный терьер и она сумеет защитить хозяев. Так ли, нет ли, за четыре с половиной года, что она прожила с нами, никто ни разу не попытался на нас не только напасть, но даже нагрубить в ее присутствии. Один вид Ваксы смягчает нравы. А в общем, это на редкость уживчивая, милая собака, доставляющая минимум хлопот. Мы расстаемся с ней только потому, что нет иного выхода, и отдадим только в хорошие руки.
Существует, оказывается, специальный сайт «Черныш», посвященный этой породе. Размещаем послание там. Дня через три появляются претенденты. Семья шофера – муж, жена, двое детей. Все четверо крепкие, круглоголовые, уравновешенные, сугубо заурядной наружности. А прислушаешься, приглядишься – почти неправдоподобные. До того позитивные, что легче представить их не реальными обитателями московской окраины, а персонажами американского фильма про честных тружеников, семейные ценности и т. п. Объявление понравилось Людмиле. У нее как раз день рождения, она этим воспользовалась, чтобы уговорить мужа. Дети в восторге.
– Только у меня к вам просьба, – улучив момент, шепчет женщина. – Васе-большому и Васе-маленькому незачем знать про этот несчастный прикус. Собака такая красивая, никто в жизни не угадает, что бракованная. Но, понимаете, у них самолюбие! Что вы хотите – мужчины…
Ваксу на метро не повезешь, да и нужды нет. Мы все вместе едем в Свиблово на машине Васи-большого. Я вторично проделываю фокус, рекомендуемый зоопсихологами, и возвращаюсь домой с унылым чувством исполненного долга. Без собак квартира, уже наполовину выпотрошенная, выглядит совсем нежилой.
– Мерзость запустения, – бурчу я.
– Но мы заварим чай, – отзывается он, роясь в оставшихся книгах.
Кто бы сомневался?
А еще через пару дней по электронной почте приходит не поймешь от кого умилительная записка: «Вакса нашла добрых хозяев! Весь Интернет радуется за нее!»
Еще не все так плохо. Порой можно надеяться на человеческую отзывчивость и участие. Особенно если ты черный терьер.
Глава 8. Улица Проселочная, дом 146
Май уже на исходе. Все цветет. Собственно, «все» – это желтая акация и розовая жимолость. Кусты топорщатся вдоль оград. Цветочки наивные, маленькие, зато много. Солнце слепит утомительно и сладко. Щурясь, медленно бреду от железнодорожной станции Расторгуево по Павловской – улице моего детства. Не удержалась от сентиментального путешествия. Хотя подозревала, что толку в нем чуть. И не ошиблась. Узнаваемых мест, знакомых домов почти не осталось. Только улицы проходят там же, где были раньше. И высокие старые сосны всё те же… или нет?
На месте нашей школы – офисное здание. Старушка была убога – двухэтажное, длинное грязно-желтое строение в барачно-казарменном стиле. Это, новое, претендует на кокетство, в нем выпирают какие-то острые углы, и выкрашено местами белым, местами синим. Если в архитектурном смысле и дешевка, уродливей школы оно быть не может. А все-таки ее жаль. Хотя в ту пору я думала, что презираю ее. Иногда – что ненавижу. Впрочем, однажды мне приснилось, будто там, под лестницей, где швабра, тряпка и ведро уборщицы, есть маленькая потайная дверца, через которую можно проникнуть в сказочный дворец. Я мчалась со всех ног по его безлюдным покоям, подсвеченным, словно витражи, хотя в моем тогдашнем мире никаких витражей быть не могло. Эти радужные комнаты мелькали перед глазами, прихотливые, пестрые, как узоры в калейдоскопе. Рассмотреть подробности некогда, впереди манящая анфилада, но ничего, я же сюда обязательно вернусь!
Сон был до того ярким, что на следующий день я украдкой пробралась под лестницу и, сдвинув с места ведро и швабру, внимательнейшим образом изучила зеленую, в пупырях засохшей масляной краски, глухую стену. Даже поковыряла – не верилось, что дверцы нет. Я была тогда в первом классе, если это оправдание…
А вот узкий тенистый переулочек, он почти не изменился. Стоит его сфотографировать. И тот дом – тоже, хотя его изрядно перестроили. Надо же, какой пустяк я о нем помню. Да так ясно! Мне лет семь, от силы восемь, и я не популярна. Странно говорю – книжными фразами, с украинским акцентом. Одета не пойми как. Чужая. Вдруг меня приглашают поиграть в «пряталки» в этом самом дворе. Детей собралась целая орава. Мне улыбаются. Я счастлива и полна благодарности. Не жду подвоха. А они договорились поиздеваться. Мне сразу выпало водить – в отличие от неподкупных считалок вроде «Эна, бена, рэс», любимая народом «На златом крыльце сидели» эластична, позволяет указать, на кого хочешь. Этот трюк я позже постигну: ее финальное «А ты кто такой?» можно трактовать и как четыре единицы, и как три, и как две. Правил игры я не знаю. Объяснили одно: надо уткнуться лбом в дерево, закрыть глаза ладонями, крикнуть: «Раз, два, три, четыре, пять, я иду искать!» – и после этого отправляться на поиски. Старательно исполняю инструкцию, но не успеваю сделать и двух шагов, как все дети выскакивают из своих укрытий, визгливо вопя:
– Опоздатушки, перепрятушки!
Что-то не так? Все сначала? Да пожалуйста!
Сцена повторяется. Потом снова. И снова. Они орут всё громче, скандируют нараспев уже с откровенным злорадством. По сценарию мне, видимо, полагается с ревом убежать. Но меня заело. Я возвращаюсь к проклятому дереву раз десять. Они уже небось сами не рады, но куда денешься? Надрываются:
– Опо-зда-ту-шки! Пере-пря-ту-шки!
У меня отвратительная слабина: я самым беспомощным образом теряюсь, когда обижают. Но затянувшаяся потеха дает мне время собраться. Переждав их верещанье в очередной раз, выпаливаю громко, раздельно:
– Вы скучно играете! Мне надоело! – и удаляюсь если не с победой, то с ничьей. При таких неравных силах – не кот начихал.
А вон тот деревянный дом с мезонином, отодвинутый подальше от забора, от улицы, едва видный за кустами, не изменился. Он принадлежал неким Грибовым, двум чинным бабушкам. У одной на морщинистом личике розовели круглые гладенькие щечки куклы, другой я совсем не помню. Еще там жила высокая, худая, очень бледная девушка по имени Ляля Брокш. Немножко староватая, 26 лет, а все равно интересная. Чтобы совсем не от мира сего, это вряд ли, но уж наверняка не от шершавого поселкового мира. Она несколько раз давала мне почитать книги из своей библиотеки. «Маленького лорда Фаунтлероя» – да, точно! И «Калевалу». А еще у нее на этажерке стояла избушка на курьих ножках, вылепленная из пластилина. Я не успокоилась, пока не соорудила такую же. Ну, почти – воспроизвести курьи ножки не удалось. Они подламывались, никак не желали удерживать домик. Пришлось обойтись без них. А сама избушка простояла долго, с моих двенадцати лет до девятнадцати. Когда уезжали из Расторгуева, я даже попыталась прихватить ее с собой. Переезда она не вынесла. Слиплась в комок.
Эта Ляля Брокш была загадочна и неприступна, как владелица рыцарского замка. Ее прохладная мимолетная благосклонность льстила, но смущала. Приходить к ней я перестала не по своей воле. Вынудили обстоятельства. А через три месяца, когда враг, подстерегавший меня там, уехал, не решилась просто взять и возобновить посещения.
Каждую весну поселок наводняли дачники из Москвы. Преимущественно с детьми. Тот мальчишка обосновался в доме по соседству с Лялиным. Он преследовал меня с таким злобным беспричинным постоянством, с такой одержимостью, что умудрился привлечь к этому делу парней чуть ли не со всей Павловской. Даже если его самого поблизости не было, изобретенная им дразнилка «Хабайда-байда-Украина!» гремела за моей спиной, стоило мне там показаться. Приходилось пробираться сторожко, то и дело бросаясь наутек, – противник, пацан рослый и плечистый, был явно сильнее. Эти погони и улюлюканье пробудили женскую солидарность – девочки неожиданно включились в игру на моей стороне. Теперь они предупреждали меня о вражеских засадах, а сами то и дело кричали мальчишкам «Хабайда-байда-Русия!». Я одна не кричала, демонстрируя презрение к дурацкой дразнилке, но мои сторонницы ее живо усвоили. Только однажды какая-то засомневалась:
– Может, это неправильно? Русия все-таки…
В жизни столько не бегала, не развивала таких скоростей, как в то лето. Однажды супостату все же удалось меня настигнуть. Помог взрослый парень – подвез его на багажнике своего велосипеда, ссадил в переулке прямо передо мной:
– Эту хотел бить? Ну, бей.
Девочка-дачница, рыхлое голубоглазое созданье, с которой мы приятельствовали в то лето, закричала:
– Нет!
Она перепугалась до смерти, бедная. Ее била дрожь. А я запретила себе бояться. Уже давно. Раз и навсегда. Улепетывать, избегая сшибки с превосходящими силами, – не трусость, а разумный маневр. Но страх мне был неведом – в том смысле, что я скорее согласилась бы умереть, чем признать, что в реальности дело обстоит, мягко говоря, не совсем так. Эта неправда служила для меня тогда главным, если не единственным, залогом самоуважения. Я жила по лжи. Притом страстно и непреклонно. А потому сказала:
– Уходи, Валя. Не беспокойся. Все это глупости.
– Я знаю его маму! Мы живем рядом! Я расскажу ей… При мне он не посмеет… – шептала добрая девочка. Ей так хотелось убежать!
– Ничего. Иди, – подбодрила я, и она исчезла. А я прислонилась спиной к забору, должным образом выпрямившись и вздернув подбородок, готовая принять бой. Мы стояли лицом к лицу. Пауза затягивалась.
– Чего ждешь? – недовольно осведомился большой парень. Мой враг размахнулся своей длинной ногой, небольно мазнул подошвой по моей груди и, вскочив на багажник, укатил. Драки как таковой не случилось. Вообще так не делают. Я вернулась домой со смутным ощущением, будто чего-то не поняла, и с черным отпечатком на блузке, недвусмысленно возвещавшим, что по мне ступала нога человека.
К первому сентября поселок опустел. Москвичи увезли своих чад. В белом фартуке, с портфелем я важно топала на занятия, уверенная, что опасность миновала. Но когда проходила мимо вражеского забора, меня настиг камушек, брошенный вслед. Оглянувшись, я увидела своего гонителя. Пронзила его самым надменным взглядом, на какой была способна. Мол, в чем дело? Я иду в школу, ты уезжаешь, подлая охота окончена, и вообще пошел ты, идиот, знаешь куда!
Злодей стоял за калиткой и таращился на меня, шевеля губами. То ли сказать что-то хотел, то ли выкрикнуть прощальную «хабайду». Не смог. Потому что плакал. Я торопливо отвернулась, ускорила шаг, выбитая из колеи, подавленная, польщенная… Да, это была догадка о своем непредвиденном торжестве. Но больше – о безумии жизни человеческой.
Вот и Павловская кончается. Дальше овраг, за ним поле. Там, на отшибе от поселка, стояли три дома – особняк Гороховых, туберкулезная больница и наша крошечная хибарка. В официальных бумагах все это называлось Проселочной улицей, а хибарка значилась под номером 146. Письма, посылаемые по нашему адресу, обычно терялись – почтальон то ли не понимал, что за «Проселочная, 146», то ли прикидывался, не желая форсировать овраг. Где эта улица, где этот дом? В забавном месте я росла. Само его существование было под сомнением…
Краем глаза замечаю – за спиной, чуть поодаль, маячит фигура. Так и есть: мужик тащится следом. И уже давно. Держится на расстоянии, но стоит мне остановиться, тоже застывает на месте. Что ему нужно? Кругом безлюдно. Впереди овраг… Неужто я трушу? Запамятовала на минуточку, что мне шестьдесят шесть? А, поняла! Ему любопытно, что я тут высматриваю, зачем фотографирую. Он бдительный. А я подозрительная.
Спускаюсь по склону. Там, внизу, как прежде, сочится крохотный илистый ручеек. Пожалуй, он стал еще меньше, чем когда-то. Теперь в нем вряд ли водятся рыбки, а ведь я их здесь ловила. Корзиной… Мужик все еще ведет наблюдение. Он мне лирический настрой портит. Ах, так? Сейчас и тебя щелкну, зануда. Будет памятный кадр: вид поселковой окраины с бдительным мужиком на заднем плане.
Отстал. Не понравилось. То-то же!
На той стороне оврага знакомая тропа обрывается. Прежде она, легонько петляя, вела к нашему бывшему дому через поле, мимо редких сосен. Этот клочок земной поверхности был самым моим на всей планете. То есть не был – казался. На свете нет ничего, что принадлежало бы нам всерьез. Когда живешь долго, этого нельзя не почувствовать. Вот и моего поля больше нет. Дачи, заборы. Сосны остались только на самом краю оврага, их всего три-четыре. Придется идти в обход, мимо Монастырского пруда. Что ж, взгляну на него, если он еще существует.
Да, он существует. Звон колокола, печально долетев оттуда, где в здании монастыря была раньше тюрьма, сообщает, что там снова монастырь или по крайности церковь. Культовое строение передали в ведение РПЦ. Все лучше, чем пыточный застенок. Там, по слухам, творились именно такие дела. А я не знала. Я любила эту старую таинственную башню…
Через поле, желтое от одуванчиков, по проселку, какого прежде не было, иду туда, где в незапамятные времена стояла наша избушка, она же «палаццо» – одноместный гаражик, на скорую руку переоборудованный в жилище. Слева бесформенное скопление дач – их много, но до ста сорока шести и теперь не дотянет. Интересно, улица и поныне Проселочная? Не у кого спросить… Справа вдали курчавится Сухановский лес. Туда мне уже не дойти. Жаль.
На месте «палаццо» домина в несколько этажей. Ответвление оврага, что змеилось рядом, засыпано. Ни следа. Ровное место. А сколько с ним связано! С его склона мы катались на санках с верным другом Юркой Царевым, пока не разругались насмерть из-за Сталина: Юрка считал, что его надо любить, а я не понимала, почему. Там мы с сестренкой пускали кораблики во время весеннего половодья. На дно этого оврага я шлепнулась, когда оборвалась «тарзанка» – проволока с петлей на конце, прикрепленная к стволу сосны, что росла на склоне. Чтобы прокатиться, надо было обеими руками вцепиться в петлю, разбежаться по краю оврага и пролететь над ним, приземлившись по ту сторону дерева. Это было весело. Но когда сорвалась, я долго лежала на дне и думала, что умираю, – так шарахнуло. И здесь же меня, третьеклассницу, на пути из школы подстерег офицер-педофил. На мое счастье, этого воина безумство храбрых не распирало. В лес заманивал, гад. Перейти в наступление у самого дома не рискнул.
А на зеленом пригорке над не существующим теперь оврагом росла громадная старая береза. Так было славно болтать, расположившись на травке в ее тени с мамой, с сестрой, с кем-нибудь из немногих, редко «в такую даль» забредавших подруг. Под кровом палаццо непринужденные беседы не вытанцовывались. Там сидел папа, хозяин и строитель этого угрюмого приюта. Он, и слова не проронив, умел нагнетать тягостную атмосферу. Бедный папа, он был тираном. Нет участи хуже. Мы-то, сколько ни страдали от его деспотизма, могли улизнуть под благословенную березу. Ему от себя, тирана, спастись было некуда.
Все, что осталось здесь от прошлого, – двухэтажный ветхий дом наших соседей Гороховых. Когда-то я забегала к ним запросто. Там меня привечали, особенно дядя Миша, массивный смуглый старик… Старик? Ему было, наверное, не больше, чем мне сейчас. Он внушил мне – на всю жизнь! – недоверие к футбольным болельщикам. Когда по радио транслировали матч, добродушный, вальяжный дядя Миша превращался в буйнопомешанного. Он так орал, так корчился и метался, сжимал кулаки, утробно рычал, что я забивалась в угол, страдая, тоскуя, но убежать не пытаясь. Совестно бросить человека одного в таком состоянии.
Особенно страшен стал дядя Миша, когда в каком-то советско-английском матче (держу пари, что в футбольных анналах ему отведено достойное место!) на самых последних минутах произошел крутой перелом - «наши» загнали в ворота уже, казалось, победившего противника не то два, не то целых три гола. Как грозно возликовал дядя Миша! Он ревел и бесновался. На его обширной коричневой лысине сверкали крупные капли пота. Стены содрогались от его воплей, в которых не было уже ничего человеческого. Глядя на это, я вдруг почувствовала, что если так, я – за англичан. С тех пор мне бессмысленно следить за спортивными состязаниями. Ничего не могу с собой поделать: я всегда на стороне проигравших. Детская травма, считай. Сплошное расстройство!
Гороховский дом обитаем, там слышны голоса, но нет ни малейшего шанса застать в живых кого-нибудь, кто мог бы меня вспомнить. До свиданья, дядя Миша. Здесь мы с вами оба – тени. Я еще видима, вы уже нет. Велика ли разница?
На пути, к слову сказать, кладбище. Глазам не верю, как оно разрослось. Целое поле, а был пятачок. В отрочестве я часто бродила по нему. Читала надписи, всматривалась в лица, которых больше нет. Будто искала разгадку тайны. Не нашла. И потеряла интерес к могилам, чьим бы то ни было. Я не навещаю их. Не вижу связи между памятью об умерших и скоплением холмиков. Где-то здесь погребена бабушка. Ее могила не сохранилась. А та, куда зарыли Галку Мартынову, мою школьную подругу, наверное, есть. Мне не отыскать ее в огромном городе мертвых. Да и зачем? Но ведь и этот погост – памятное место, так почему бы не сделать круг наудачу?
Протискиваюсь среди металлических заборчиков, оступаясь, перешагиваю через груды истлевших венков и прочего кладбищенского мусора. Как здесь стало тесно… Зря я это затеяла. Надо выбираться, пока не изгваздалась. У нее было задорное прозвище Рыжая Команда. Оно ей абсолютно не шло – и может быть, именно поэтому нравилось. Только что, проходя мимо бывшего поля, я вспоминала, как мы там бродили. Десятый класс, ранняя осень. Мы в добрых отношениях, но она считает меня человеком опасным. Носительницей разрушительных идей, способных сбить с пути, увести в погибельный мрак – ну, может быть, не ее, стойкую, а более слабые души. Ее визит неожидан. Слежу за ней искоса. Она почти на голову выше. Золотистые кудри сказочной царевны, медлительная поступь тяжелобольной, утомленное без кровинки лицо, в чертах которого к семнадцати годам проступает благородная старость. Застенчиво и несколько педантично, что служит у нее признаком особой серьезности, она произносит:
– Мы представляемся мне в будущем большими друзьями. Хотя ты, может быть, найдешь, что это глупо?
Это было совсем не глупо. Только времени у нас оставалось всего три года… Да вот же она, могила! Уму непостижимо, какими судьбами я вышла на нее в гигантском лабиринте, где тропинкам нет числа. Знакомая фотография в овале. Тогда мне в юной сверстнице моментами чудилась старуха, теперь, на седьмом десятке, я вижу ровесницу в девочке. Она очень хотела жить. Но сознавала, что ей мало отпущено. Только не догадывалась, как мало. Ее трясло при мысли, что умрет желтенькая ушастая собачка, что самый любимый писатель стар. Она ужасалась, не в силах вообразить мир без них.
Судьба уберегла Галку от этих утрат. И писатель, и собачка пережили ее, ненавидевшую смерть. Впрочем, когда та пришла не за ними, а за ней, она встретила врагиню исключительно твердо. Только вздохнула:
– Ужасно выгляжу. Подкрасьте меня, не хороните так.
Галка в жизни не мазалась. Считала это вульгарным. Никто, кроме меня, не знал, ради кого она вдруг захотела прихорошиться таким не свойственным ей манером. Тайну своей любви она хранила от целого света по-шпионски бдительно и по-монашески строго. Сама, однажды рассердившись, запретила тому парню показываться ей на глаза. Но верила, что теперь он придет, ведь она уже не прогонит... Ошиблась. Может, и к лучшему. Ревностно исполняя дочернюю волю, наивная мама выбелила ее, как деревенскую печь, и щедро размалевала, превратив в зловещий манекен. Эта чудовищная маска потом долго маячила у меня перед глазами. Норовила заслонить улыбку и взгляд, милее которых не найти.
Глубокий не по возрасту опыт души, а не цирроз печени создал такое лицо. Мудрое и простодушное, беззащитное и полное достоинства, некрасивое и чудесное. Увидимся, Рыжая Команда? Вдруг получится? Я не прощаюсь.
Теперь – по плотине мимо пруда, вверх по склону холма, на вершине которого тянутся чередой крайние дома поселка. Здесь перемен меньше, чем на Павловской. Вот и домик, под чьим забором мы сиживали на бревне летними вечерами с дачницей Таней. Пролитературенные от макушки до пят, восхищенные друг другом и собой, мы вели нескончаемые беседы, по сути довольно пустопорожние, но развесистые по форме. Сама эта словесная пышность заменяла им содержание – это был тихий, но неистовый бунт против житейской прозы. Наподобие любовников былых столетий мы, не постеснявшись, присвоили себе большую звезду, что первой зажигалась над кладбищем. Увы, на деле она была не столько «нашей звездой», сколько дурной вестницей. Ее появление означало, что мне пора домой. Но мы, томно взирая на нее, продолжали болтать. А потом папа устраивал мне сцену из-за очередного опоздания.
При всем почтении к некогда приватизированной звезде на сей раз я и не подумаю ждать, когда она воссияет. С меня довольно. Поворачиваю к станции. Если по Гоголевской дойти до парка, а оттуда переулками до Вокзальной, увижу еще несколько достопамятных мест. Не уверена, что так уж хочу этого… Гоголевская, когда-то пыльная, широкая, равно пригодная для детских командных игр и пьяных мордобоев, сузилась, стала тенистой – такой аккуратный асфальтированный переулочек. Прохожие и здесь встречаются редко: дачный сезон еще не наступил, день рабочий. Только впереди у перекрестка, перед домом, где когда-то жила девочка из нашего класса, стоят и разговаривают две женщины.
У одной из них, полной, белолицей, остренький носик. Он придает физиономии что-то лисье. Мама так и называла ту девочку – «Лисичка»…
– Простите, вы Вика Сазонова?
Две пары недоверчивых глаз ввинчиваются в меня буравчиками:
– Ну да, а в чем дело? Вы кто?
– Шура Гирник. Мы с тобой в школе учились. Я вон там жила…
– Ой! Шур! Нет, ну надо же! Как я-то тебя не узнала?
Хороший вопрос. При виде унылой особы с седой тифозной стрижкой, в претендующем на изящество брючном костюме как не узнать заносчивую неряшливую девчонку с толстенной, вечно растрепанной косой, чьи долгополые нелепые одеяния были пристойны только с точки зрения ее старорежимной бабушки? Я бы Лисичку тоже вряд ли узнала, если бы не этот дом, возле которого ее встретить естественно, а меня – более чем странно. И у кого еще такой характерный нос?
Потом мы, понятное дело, сидим на веранде и пьем чай. Сквозь туман накатившей усталости слушаю, как Вика рассказывает о покойном муже, заботливом и работящем, пристроившем к их старенькому дому эту просторную веранду, о детях и внуках, о замучившем ее диабете. И вспоминает, какими принцессами мы с сестрой Верой являлись чуть ли не в глазах всего Расторгуева, какими аристократками были мама и бабушка. А я-то! Я была светочем – не для нее одной, для всех, кто меня знал…
Она не первый, а по меньшей мере третий человек, от которого я на склоне дней слышу подобные антинаучно-фантастические вещи. Боже милосердный, ну почему мне тогда никто на них хоть словечком не намекнул? Существование обрело бы опору и смысл... Да нет же, не было этого! Ничего, кроме насмешливого равнодушия к моим «странностям» и равнодушного удивления перед моей якобы эрудицией, внешний мир по большей части не демонстрировал. Что до светоча, если на то пошло, сама Вика заслуживает этого титула куда больше. Гляделки разбитных поселковых вертихвосток, пренебрегающих школьной премудростью, обычно мутнеют уже годам к тридцати. Она казалась одной из таких, ан нет: у нее до сих пор блестят. И ясно, почему. Проишачив всю жизнь на местном коксогазовом заводе, потеряв здоровье в этой адской душегубке, она умудрилась сохранить освежающие душевные пристрастия, каких не от всякого академика дождешься:
– Чехова ужасно люблю. И Бунина. Ну, Пушкина, конечно. Мне и внучку удалось к нему приохотить! Нынешние этого не понимают, но я подход нашла. Начну ей сказку читать, а как увижу, что зацепило, бросаю. Дальше, говорю, сама дочитывай. Она выросла теперь, а книжки по-прежнему любит... Так ты, Шур, выходит, насовсем уезжаешь? Жалко, правда. Я тебя всегда помнила, прямо как чудо какое-то…
– От чуда слышу! Ты сама не понимаешь, чего достигла! Эта задача не всякой фее по зубам. Мои племянницы хорошие девочки, и я тоже пыталась, как ты говоришь, приохотить. Черта с два! Это труднее, чем сочинить собранье сочинений. Плевать им на всю пишущую братию. Если Пушкина они и читали, то исключительно из-под школьной палки.
– Но тебя-то? Родную тетку?
– Уверена, что нет. Хотя они не признаются. Вежливые потому что. А я не допытываюсь. Потому что тактичная.
Обратный путь к станции одолеваю как во сне. Призраки былого мелькают и там, окликая, заманивая. Уже невмоготу вглядываться в них.
Глава 9. «От высоких лесов…»
Когда отпускает лихорадка сборов или просто нет сил метаться, разбросанно, бесцельно читаю что ни попадя из оставшейся на опустевших полках, никого не прельстившей рвани. Среди прочего там валялась ветхая, без обложки книга грузинских сказок, однообразных, бессовестных и жестоких, как все народные сказки мира сего. В них фигурируют везучие обманщики, предатели и убийцы, «златовласые красавицы, не виданные под солнцем», не уступающие мужчинам по части злодеяний, мудрые волшебные животные (чаще всего кони – здесь это самые человечные персонажи), выручающие безмозглых молодцов из всех бед, дэвы и каджи, то кровожадные, то, на свою беду, младенчески доверчивые…
В оригинале там, наверное, как и в русских, за всем этим безобразием кое-где просвечивает неуловимая прелесть поэзии, слышится подавленный вздох сострадания или мелькает кривая усмешка безымянного шутника, детища темных эпох. Но фольклорная муза не умеет говорить на чужом языке. Перевод оголяет грубость простой мечты. А «жил певчий дрозд» – это, оказывается, сказочная присказка. Тревожно выпархивая в тексте, она, ни с чем логически не связанная, намекает на присутствие чего-то воздушного и хрупкого, некой души, устало кружащей над этими варварскими сюжетами. Будто ищет, где бы угнездиться. И не находит.
Дочитав, отправляю книгу в мусорное ведро. А сколько других, так же безнадежно рассыпающихся, смотрят с полок, прося об этой последней почести… Некогда, братцы! Я часами загружаю пластиковые мешки и таскаю к дворовым контейнерам. Моими трудами контейнеры, что ни вечер, переполнены, а в доме барахла не убавляется. Я вроде Данаиды навыворот – они имели дело с тем, чего не могли наполнить, мне не удается опустошить…
Из дневника:
Рано утром разбудила гроза. Хорошо так проснуться. А пока оклемывались, на свете стало тихо, изумрудно и празднично. Ливень увлажнил асфальт, тяжелые, еще свежие кроны деревьев нашего двора и целенькую, невесть как к нам приблудившуюся книжонку Глобы, которую я вчера ночью тихонько выложила в переулке на капот брошенного автомобиля. Даже такую не хотелось – в мусор. Но нет, никому она не понадобилась. Однако вторую, прошумевший и забытый «Низший пилотаж» Ширянова, кто-то взял.
Фашистские надписи на белом неведомого назначения строеньице у ворот закрасили, но на ограде спортплощадки тотчас возникли другие, по-видимому, того же пафоса, хотя темна мне их символика.
Пора в Радунское, выкапывать и раздавать сад. Рассчитываем управиться с этим дней за десять.
Деревенька в лесной глуши, в трех сотнях верст от столицы. Мы здесь провели всего четыре лета. Продали дачку-развалюху в Калужской губернии и купили взамен другую, тоже плохонькую, зато у самой опушки. Там, под Калугой, что ни год, становилось все шумнее, люднее, пыльнее. Здесь – свежая первозданная тишь, если только сосед-садюга не избивает жену или корову. В эти, по счастью, редкие моменты со стороны их подворья доносится такой вой, что не всегда поймешь, кого из двух. Затыкаю уши. Скриплю зубами. Во мне топорщатся кровожадные инстинкты. Имея высшее гуманитарное образование, я, само собой, в курсе, как это нехорошо. И все же будь у меня наряду с образованием ружье… Его нет, слава Богу.
Слава еще и потому, что отмщенная жертва, окажись она не коровой, а хозяйкой, отнюдь не была бы мне благодарна. Жилистый, но мелкий мужичонка не так легко справился бы с плечистой рослой бабой, не будь она куда более последовательной сторонницей непротивления злу насилием, чем я. Когда соседка плачется, что у нее недержание, так основательно супруг отбил ей почки, в голосе слышно что-то похожее на гордость. Народная эротическая идея «бьет – значит, любит», похоже, с мочой не выводится. К горлу подкатывает омерзение. Но вот ужас: в этой пожилой пьянчужке, давно живущей как во сне, с помутившимся разумом и нутром, измочаленным побоями, что-то брезжит. Слабый мечтательный отсвет недорастоптанной красоты.
– Ее нельзя жалеть! Женщина не должна позволять такого! – сурово рубит Лариса, признанный в местном масштабе интеллектуальный авторитет и вдобавок столь пышная роза, что живописец Кустодиев не поленился бы восстать из гроба ради подобной модели. – Сыны это видят, таким же зверьем растут. Что ты за мать после этого? Поверьте мне, Александра Николавна: все в мире на женщине держится. Она за все и в ответе!
Лариса забежала попрощаться, мы болтаем с ней, а Гаврила уже снова роется в книгах. Их порядочно – мы в свое время, пытаясь разгрузить московскую квартиру, свезли сюда все дубликаты. Теперь они пропадут, не спасти – кому это здесь нужно? Библиотека в городке по соседству, правда, имеется. Но нас предупредили, что такому объемистому подарку там не обрадуются. Хранилище забито, читателей раз-два и обчелся, так что ее, наверное, вообще прикроют, библиотеку. Поликлинику уже закрыли: оба старых доктора еле живы, молодые на такое жалованье не пойдут…
– Смотри, что я нашел! Пророческая гунделка! – помахав измятым листком, выпавшим из какой-то книги, несостоявшийся (а мечтал в детстве) чтец-декламатор возглашает с утрированной гражданской скорбью:
Уже многие сосны мертвы на любимой поляне,
Там, где листья травы поджигали, резвясь, поселяне.
Не растет на ожогах разумная травка лесная,
Прут шальные будылья, горелой помойкой воняя.
В этой басне мораль не ищи – бесполезны усилья…
Эх, рвануться бы вдаль! Эх, расправить бы мощные крылья!
Ладно, так побредем, потихоньку ища, где почище.
За бугром отдохнем от родного, пардон, пепелища.
– Бугор имелся в виду совсем не тот! – я спешу отбояриться от лавров пророчицы. – Помнишь холм над ручьем, где белые растут? По сути это можно считать всего лишь рифмованным предложением прогуляться по грибы…
– Тем примечательней! Истинный смысл проступил только теперь!
Наша гостья вздыхает:
– Зря вы уезжать надумали. Вы люди такие интересные, вас не хватать будет. Неужели никак нельзя дома подлечиться? Медицина у нас говенная, что да, то да. А операции самый ужас, их вообще бы делать не надо. Но вы-то москвичи, чего вам стоит святой Матронушке поклониться? Под боком же, проще некуда! Нам, здешним, ездить далеко, в копеечку встает, а все равно мы к ней припадаем. Это ж дело верное, она стольким людям помогла! Или вот пояс Богородицы в Москву привозили, целительный. Трудно, конечно, с больными ногами очередищу к нему вытерпеть. А все бросить, на чужбине остаток жизни коротать разве легче?
Она сильный, здравомыслящий человек, эта кустодиевская Лариса. Ее репутация умницы и грамотейки заслуженна, учитывая фон, на котором она в этом качестве сверкает. Не стану я с ней спорить. Бесполезно, да и жестоко вдобавок. Объяснить в темпераментных выражениях, почему у меня уши вянут от предложения «припасть к Матронушке», да и улететь, куда глаза глядят? Красиво, нечего сказать. А она останется. Нет у нее другого света в окне. И не будет… Можно ли разоблачать эффект плацебо, не имея предложить взамен даже несчастного пирамидона?
Вот ведь в чем дело. Мы не только с садом кончаем, не с одним лесом расстаемся – с этой, что ни день, нарастающей суеверной безнадегой тоже. Двадцать первый век, а в нашей родной атмосфере сгущается средневековый бред. Притом в концентрациях, от каких приуныла бы и безграмотная крепостная Фекла.
– У Гаврилы все слишком запущено… – вяло уклоняюсь я. – Лариса, скажите лучше, как здесь в этом году с кабанами? Много их в лесу?
– Тьма! – страстно восклицает гостья, а тут и в дверь стучат. Претенденты уже проведали, что «писатели» раздают садик.
Как в Москве за книгами, они подгребают с тарой, размер которой зависит от аппетитов владельца. У кого целлофановая сумочка, у кого и тачка. Легонько шипят друг на друга:
– А ты, Нюр, уже подоспела? Все лилии небось загребла?
– Это я загребла? Ты, Катька, второй раз приходишь, я тебя видела, какую ты сумку перла! Мне хоть пару корней земляничной клубники осталось?
– Лилии есть, земклубники вообще навалом. Сейчас накопаю, посидите на лавочке.
– Александра Николавна, а можно мне кустик ягодной жимолости?
– Можно, если приведете кого-нибудь, кто ее выкорчует. Я не возьмусь. И вам не советую. У нее громадные корни. Тут хоть бульдозер нанимай.
– Так я сына вечером приведу, Володьку. Он у меня здоровый, не сглазить бы. Сам себе бульдозер, пока не напьется. Вы уж эту жимолость никому не отдавайте, да? А еще у вас цветок был высоченный, синий… ну, барский такой цветок… Он есть?
– Дельфиниум?
– Во-во! Он самый! Дельфиний! И пион красный…
– Катька, поимей стыд! Всё тебе? Я пион сама хотела… Александра Николавна, по справедливости я первая пришла!
– Я корень разделю, на всех хватит. Но почему только красный? Рядом с белым и розовым он смотрится лучше. И они тоже сортовые!
– Все давайте! А хризантемы взять можно?
– Их уже разобрали.
– Так и знала! Ну, люди! Спасу от них нет! А этот… странный цветок… какой-то «нос»?
– Локонос? Сколько угодно. Только малышей к нему не подпускайте, у него ягоды ядовитые. А садовая ежевика вам не нужна?
Паломничество продолжается день за днем. Это не так больно, как боялась. Отдав книги и особенно собак, проститься с ирисами, люпинами и аквилегиями – пара пустяков. В промежутках между визитами населения удираю в лес. На опушках трава по пояс и выше. Солнечные полянки захвачены полчищами малиновых гвоздик с липкими стебельками – их царство недолговечно, зато эти несколько дней принадлежат им по преимуществу, сколько бы ни было вокруг других цветов.
Насмотреться на лес впрок – жалкая, заведомо неисполнимая затея. А я все равно пытаюсь. Я влюблена в него, как кошка, которая, кстати, впрямь испытывает сходные чувства. Она приехала с нами и вечно норовит увязаться, следит, чтобы без нее не ушли. Семенит следом, то и дело взлетает на деревья, хвастливо пыжится наверху, потом спрыгивает, догоняет, возмущенно оря: подожди, мол, ты куда?
Он утомительно красив, бывший мой лес. Разнообразнейшая смесь хвойных и лиственных. В нем есть угрюмые чащи, куда в сказках злая мачеха заманивает на погибель бедную сиротку. Там лапы громадных елей, седые от лишайника, опускаются до земли, диковинные наросты то ли украшают, то ли уродуют старые стволы, муравейники ошеломляют своими размерами, бурелом на каждом шагу преграждает дорогу. Но есть и кудрявые веселые рощицы, где розовеют, благоухая, кусты шиповника и в изобилии зреет земляника, и уютные сияющие прогалины в зарослях цветов, и живописные непролазные овраги. К тому же в отличие от прежних лесов моей жизни, исхоженных на большие расстояния вдоль и поперек, этот еще не вполне исследован. Работа над переводами, собственная писанина и сад занимали большую часть времени, выбираться в лес удавалось далеко не каждый день, все больше на закате. Вот и осталась уйма неведомых тропинок, невиданных уголков – так хочется верить, что вернемся…
Да, ведь в самую знойную израильскую пору мы планируем проводить здесь месяц-полтора. Еще не знаем, что по закону страны нам, вынужденным жить на пособие, подолгу отсутствовать будет не положено. Максимум – два с небольшим месяца. То есть или прозябай в лесной глуши, или встречайся с московскими друзьями. Кто тебе дороже – они или это обожаемое скопление дерев? Пока до нас еще не дошло, насколько жесткий предстоит выбор. Мечта жива, но почему она уже так плохо себя чувствует? Да и лес, который всегда казался живым дружественным существом, отстраняется, смотрит по-чужому. Это только для меня вроде любовных свиданий, а он будто решил, что я отныне всего лишь дачница, одна из городских фиф, что приезжают «подышать воздухом» и поахать над красотами. Это еще с какой тати? Мы что, вчера познакомились?
Некогда спорить. Раздача подходит к финалу. Невезучие садовые растения – те, в основном однолетние, что никого не соблазнили, кое-где еще виднеются среди ям изрытого участка. Иногда они даже зацветают, но им не жить – сорняки задушат в два счета.
– Эй, не вздумай полоть! – проницательный Гаврила догадывается, как у меня руки чешутся от бессмысленной жалости. От дурацкого сентиментального желания дать им шанс продержаться еще немного.
– Да ладно, не буду.
Время поджимает. Пора освобождать городскую квартиру для ремонта, а самим перебираться в дачный домик в подмосковном Абрамцеве. Его снимают родственники, но сами уже там не живут – достраивают неподалеку достойный семейный особняк. Домик не в пример нашей избушке благоустроенный, вот где можно скоротать несколько летних недель в ожидании уже назначенного приема в консульстве. Уникальный шанс в кои-то веки ничего не делать. О боги, совсем ничего! Не переводить французов, не садовничать, не искать добрых хозяев для книг, собак и растений. Просто отдохнуть. Сбросить напряжение…
Звучит неубедительно. Возможно ли в нашем случае так просто взять да и сбросить его? Это вопрос. Но попробовать стоит.
Что ж, прощай, мой лес. Ты был несправедлив. А впрочем, как знаешь.
Глава 10. Оазис
Лето ярится. Столбик термометра что ни день заползает за тридцать. В Москве, должно быть, душегубка. Но местечко, где мы очутились, приятно до изумления. Вокруг царит покой почти нереальный. Еще чуть-чуть, и это начнет нервировать.
Поселочек будто накрыт прозрачным куполом, не пропускающим извне ни шумов, ни тревог. Толстенные, высоченные ели защищают его от солнца. Даже в глухих чащобах, подступающих к Радунскому, подобных великанов встретишь нечасто. Почти непуганные белки прыгают по их ветвям. Участки просторные, сплошь лесистые, у стен дач и на обочинах дорожек теснятся все виды теневыносливых декоративных посадок, известных в средней полосе. В меру ухоженные, а то и слегка запущенные, они благоденствуют – земля здесь богата, а тень не дает ей слишком пересыхать даже в зной.
Если верить рассказам, поселок был выстроен сразу после войны с целью обеспечить наиболее заслуженным ученым, еще не загнанным в шарашки, комфортабельные условия для их трудов и досуга, а бдительным органам – удобство для надзора за ними. Высоколобые всегда подозрительны, даже если в чинах и орденах. Сосредоточить этих важных для государства, но не вполне благонадежных персон вместе с чадами и домочадцами в уютном, обнесенном общей оградой уголке природы, каждому выделить машину с шофером, скромно живущим здесь же рядом и несущим службу не только за баранкой, – первоначально предполагалось таким наигуманнейшим способом изловить двух зайцев разом.
Вождь уделял этому замыслу пристальное внимание, и его исполнители расстарались на совесть. Мало того что строили добротно, еще и леса не покалечили. Старые деревья уцелели в трогательной близости от домов, теперь тоже далеко не юных. Что хорошо, то хорошо, чем бы ни объяснялась столь филигранная бережность со стороны молодцов, согласно вековому обычаю склонных если уж функционировать, то в лихой манере «раззудись, плечо, размахнись, рука!». Говорят, в центральном скверике, где играли и поныне резвятся дети, внуки, правнуки тех, для кого строился поселок, наперекор разоблачениям зверств режима еще многие годы торчал усатый бюст. Обитатели тенистого оазиса хранили признательность за заботу, как-никак проявленную в свободные от зверств часы. Это заставляет предположить, что высоту большинства здешних лбов не стоит преувеличивать.
Домик – четыре небольших комнаты, веранда, центральное отопление, вода холодная и горячая, санузел, газ. Судя по тому, что в глубине участка есть другой, побольше, и наследница поместья живет в нем, здесь ютился с семейством двуликий шофер. По меркам той эпохи дачка отменная, по нынешним не бог весть что. Да мы-то с Гаврилой какое отношение имеем к нынешним понятиям о комфорте и богатстве? Нас эта роскошь на первых порах даже малость подавляет. Чувствуешь себя, как Бобик в гостях у Барбоса. Была такая детская книжка про двух не в меру игривых псов, в отсутствие хозяев возомнивших, что квартира принадлежит им…
Только мы не игривые, где уж нам. Мы пришибленные. Наперекор окружающей безмятежности нервное напряжение не отпускает. Гаврила чувствует себя неважно. На вольные прогулки пороху не хватает. Дисциплинированно проделываем ежедневный моцион – и всё.
– Ну, ты сегодня как? По большому кругу или по малому?
Поселок спланирован так, что, если выйдешь из дому, поверни хоть направо, хоть налево, все равно описываешь круг и возвращаешься туда же, откуда начал свой путь. Но это не простое, а двойное кольцо. При Гаврилиной хромоте большой круг занимает час с небольшим, малый – минут сорок пять. Это в нашем случае удобно. Позволяет рассчитывать свои силы.
– Давай по малому…
У него не только нога болит. Ему скучно в который раз тащиться по той же дороге, какой бы живописной она ни была. А мне здесь нравится. И малолюдство, и высокие, источающие горьковатый аромат заросли цветущего бурьяна на обочинах дорожек, и неповоротливые жабы, которых надо пересаживать с асфальта в траву, чтобы автомобиль не задавил, и трясогузки, резво семенящие, удирая от тебя по асфальту, если идешь так медленно, как мы теперь. Ну, и деревья, конечно.
Кто-то, кажется, Камю, нашел это грустное утешение: «Бога нет, но есть деревья». Гаврила к ним тоже благоволит, а толку чуть. Ему все быстро надоедает. Оправдываясь, он ссылается на близорукость, мешающую созерцать подробности пейзажа, но это отговорки. Справился бы и с большим кругом, если бы не норовил сократить постылый урок. А рвануть в сторону, за пределы «кругов» и ограды, мимо шлагбаума и будки охранника, прозванных нами «контрольно-пропускным пунктом в лес и поле», – это ему трудно по-настоящему. Главный вопрос: успеем улететь, или сначала придется лечь под нож еще раз?
Асфальт проложен на всем протяжении нашего маршрута, но это было так давно – уж не при вожде ли? Дорога вся в жестких корявых выбоинах – для здорового попрыгунчика оно бы и ничего, а хромому, да при Гаврилиной рассеянности худо. Разглагольствуя об отвлеченных материях, он уже дважды падал, на колене образовался толстый струп – солидный предлог, чтобы все чаще ограничиваться малым кругом. А чем меньше движения, тем больше вероятности загреметь в больницу снова.
Время плетется, как захмелевшая улитка. Дни похожи один на другой до полной неразличимости. Пытаюсь вычислить, чего в нашем тягучем образе жизни больше – страдания или наслаждения. Безуспешно. Эта математическая головоломка не решается.
Казалось бы, почему? Откуда здесь вообще взяться страданию? Ведь все прелестно – и мирные променады под жужжание шмелей, и походы в дальний магазин по лесному шоссе, во время которых, если смотреть в оба, нет-нет да вспыхнет вдали, в чаще, яркая крепкая шляпка подосиновика, и вечера в гостях у радушной соседки, искусствоведа по роду занятий, веселой бой-бабы по складу характера. С ней можно заполночь сидеть в саду, потягивая в темноте сладкое вино и болтая о чем придется, то по-детски легко, то по-старчески устало. Хороши и заграничные допотопные фильмы, которыми новая приятельница нас любезно снабжает, – их мы смотрим по ночам, если не спится. А как славно валяться на диване, покрытом белой мохнатой шкурой (синтетической – тем лучше, полярный медведь цел), листать обнаруженный на полке детектив Акунина, роман Диккенса или сборник Кушнера, а уставая, сонно переводить взгляд за окно, смотреть на тяжелые неподвижные лапы елей, на беззвучно подрагивающие листья орешника, пока глаза сами не закроются. Досуг, наконец-то! Райское, можно сказать, блаженство. Но, похоже, я его, как в романсе Вертинского, слишком долго желала.
Иногда нас навещают гости. Добираются немногие. Жара, путь не близкий, электричка – ненавистный москвичам вид транспорта, а к нам еще и от станции топать больше часа. Или такси ловить.
Встречи радостны. Но с трещинкой. Каждая может оказаться последней, а по содержанию, да не тематическому, пес бы с ним, по главному, внесловесному содержанию ни одна не дотягивает до того – не знаю чего, с чем душа связывает представление о последней встрече.
Ясное дело, иначе и быть не может. Ведь даже сама себе не объяснишь, чего тебе не хватает в этой ласковой болтовне и непременных затяжных чаепитиях на террасе. Тот старик-грузин из фильма, что пожелал присутствовать на собственных поминках, – вот кто мне брат по духу! Он, бедняга, тоже не утолил своей нелепой жажды на том пиру. Разве что песней. А мы не поем, вот досада.
Рита все-таки прилетела с Аляски! Она хочет навестить нас в Абрамцеве. И надо же, чтобы именно в этот день такси, с которым никогда не было проблем, вызвать не удалось… Другая бы плюнула и укатила на обратной электричке. Но это же Рита: она двинулась пешком по длинной, прожаренной солнцем, то и дело забирающей в гору дороге. Хорошо хоть дочь приехала с ней, высокая цыганистая шатенка, непостижимо хранящая семейное сходство с низенькой, плотной матерью, которая и в свои двадцать вряд ли была такой эффектной, как Катя в сорок.
Когда они появляются перед нашей калиткой, даже стройная, длинноногая Катерина выглядит усталой. У Риты лихорадочно горят скулы, глаза туманятся – она кажется вконец измученной, а как выяснится позже, еще и грипп успела подхватить.
Переведя дух, объявляет:
– Я взялась за огромную работу! Сколько надо прожить, чтобы ее закончить? Мафусаилов век! А кроме меня, этого никто не сделает.
Не кроется ли здесь шпилька в адрес Кати? Маргарита, любя дочь со всей страстью аскетической натуры, склонна корить ее за многое. Прежде всего за недостаток собранности, воли и веры во Всевышнего. А я если чего боюсь, так присутствия при чужих домашних разборках. Впрочем, от Риты трудно ожидать бестактности.
Так и есть, ее суровый упрек обращен не к Кате:
– Отец оставил воспоминания! Рукопись огромная, я давно собиралась ее просмотреть, но оказалось, она требует придирчивой редактуры. Без этого нельзя сдавать ее в музей…
Толстовец, книгочей из крестьян, человек с крутым, тяжелым нравом, Ритин отец дожил до глубокой старости. Но о том, что существуют мемуары, я слышу впервые.
– Нет никакой возможности оставить их без правки! – пятна воспаленного румянца на Ритиных щеках разгораются еще жарче. – Это странно, но в его записках встречаются недопустимые отступления от истины. В жизни папа никогда не лгал, но там я к своему изумлению наткнулась, например, на рассказ о том, как…
О чем? Кто-то с женой жил на берегу какой-то реки… Подробности ускользают, они не важны, Риту возмущает другое:
– Папа изображает дело так, будто он сам все видел! А я точно помню, что в том году он никак не мог туда попасть, ведь это было, когда мы…
А, ясно. Родитель относился к своим писаниям вольнее дочери. Эти мемуары могут оказаться занимательными – дар, что в ней угадывается, надо думать, от него. Но она из лучших побуждений может все засушить.
– Я принуждена вымарывать целые страницы!
– Постой! – вот не ожидала, что доведется вступаться за авторские права крутого толстовца. – То, что ты делаешь, уже не редактура, а цензура. Это же его воспоминания, он в них – полный хозяин.
– Но если там неправда?
– Может быть, он дал волю фантазии, чтобы было интереснее. Или ему за давностью лет стало казаться, будто он своими глазами видел то, о чем говорит.
– Но в действительности этого не было! Я обязана не допустить…
– Да? А если бы он был жив и рассказывал это при тебе? Ты что, схватила бы тряпку и силой заткнула ему рот? Ведь нет же? Ты бы сказала: «Папа, по-моему, ты путаешь. Мне помнится, было не совсем так…». Если хочешь, поставь звездочку, сообщи об этом в примечании. Но нельзя вторгаться в текст, менять его смысл по своему произволу только потому, что автор уже не возразит!
Рита хмурится. Такой ход мысли ей не совсем по вкусу. Но, взвесив аргументы, она, справедливая, кивает:
– Пожалуй, ты права. Тебе виднее, я-то редактурой в жизни не занималась. Ну да, у каждой профессии свои законы. Учту. Правда, с примечаниями работа еще больше затянется. А она и так на годы! Но все равно это важный совет. Только бы успеть…
Никакие «важные советы» уже ни к чему. Ей осталось всего несколько месяцев. Она не успеет.
Дни еще знойны, но вечера все прохладней. Бурьян на обочинах выкосили. Вместо душистой горечи цветущих трав над поселком настаивается терпкий запах сена. Он отдает осенью.
– У меня сегодня было неприятное приключение, – говорит хозяйка поместья, встретив нас у калитки.
Она так изящна, у нее такой мелодичный голос! И эта безукоризненная, исполненная скромного достоинства манера держаться! Само совершенство, тронутое благородной патиной старомодности. Издали любуешься, подойти ближе не тянет. Так я смотрела в детстве на благовоспитанных, нарядных девочек и мальчиков. В Расторгуевской школе подобные ученики были редки, но возможны. Они не хамили, не толкались, не орали, что выгодно отличало их от большинства. Но на их физиономиях слишком явственно читалась добродетельная готовность слушаться родителей и учителей, ибо так надо. Чирикали грамотно, это бы нас сближало, но уж больно чинным было их щебетанье. Все больше о своих школьных успехах. Прописные истины звонко, самодовольно выстреливались из их уст. От них исходила легкая скука с оттенком укоризны. Рядом с ними мое платье становилось особенно мятым, коса – еще более растрепанной, жесты – некстати порывистыми, и я поневоле вспоминала, что на независимость мнений претендую, а правильно вилку держать до сих пор не научилась. Что греха таить, это сидит во мне и поныне: человек взъерошенный как-то роднее прилизанного. Однако наша хозяйка мила, и ее такса Циля – существо с человеческим лицом. Только характер вреднющий. Как мы с Гаврилой к ней ни подлизываемся, все равно облаивает.
– Что случилось?
– Видите ли, там, – плавный неопределенный жест, – с недавних пор поселился один развязный нувориш. Он имеет привычку прогуливать своего алабая без поводка.
– Алабай – это серьезно. Порода великолепная, но если он агрессивен…
– Людей не трогает. Но он нападает на сук, притом что сам кобель. Двоих уже загрыз насмерть.
– Совсем плохо. Это сумасшедший алабай. Маньяк. Да и с хозяином, похоже, не все в порядке.
– Вроде того. Сегодня мы встретились. Алабай выскочил из-за поворота, увидел Цилю и припустил к нам. Его хозяин далеко, не дозовешься. Пришлось упасть в канаву и накрыть Цилю собой. Лежу в канаве, пес меня носом толкает, лапой царапает, рычит, пытается ее выкопать, а тот субъект подходит вразвалочку, даже шага не ускорил…
Так нам было ниспослано прозрение. Декоративный типаж приятной во всех отношениях пожилой дамы из академической среды, успевший у нас сложиться, как выяснилось, ни к черту не годился. А сама по себе манера рассказать такую сцену, не ахая и не ужасаясь? Произнести «лежу в канаве» без восклицательного знака? Высший класс! А мы, дураки, чуть Лену не прозевали.
После затяжной жары на поселок налетает гроза. Не то чтобы с ураганом, но ветер сильный. Обожаю грозу. В другое время прилипла бы к окну, а то и под дождь бы выскочила. Сейчас разыгрывать мятежного Мцыри не с руки – у нас снова гости, на сей раз две мои бывшие одноклассницы. Надо же: приехали из Расторгуева, одолели часа четыре пути с пересадкой на другую пригородную ветку да еще сумки приволокли со всякими угощеньями – сообразили, какой я в кулинарном смысле жалкий ноль без палочки!
Мы растроганы. Еще до грозы успеваем поводить их по окрестностям – хромой Гаврила к моей немалой радости галантно выдерживает прогулку, заметно превосходящую «малый круг». Теперь под шум ливня мы благодарно уплетаем привезенные вкусности, как водится при подобных оказиях, вспоминая то да се, тех и этих, охотно по любому поводу смеясь, а про себя тихо ужасаясь, до чего нас изменили годы.
Дождь утих. Вызванное по телефону такси увезло моих усталых «девчонок» – сдобную румяную матрону, бывшую озорную кокетку с фантазиями, и бледную, изможденную труженицу, бывшую бесшабашную лентяйку с причудами. И только тут мы замечаем, что одна из елей-гигантов рухнула совсем рядом с нашим домиком, накрыв половину цветника Лены, поломав розы и гортензии. Хлопнись такая махина на крышу, у нас было бы мало шансов. А мы даже не услышали, как она падала. Так что в лепешки превратились бы, не успев этого осознать.
– Здешние ели слишком стары, – объяснила Лена. – У большинства стволы прогнили изнутри. Они держатся почитай на одной коре. Собственно, их надо бы спилить. Но ведь жалко. Да и обошлось бы дорого. Так и живем как на вулкане.
Этот оазис под сенью елей казался мне самым безопасным местом на свете.
Глава 11. Сказочный шанс
– Принести еще воды?
– Н-нет… Пока терпимо... Хотя, пожалуй… Да. Принеси.
Тусклый ночник у изголовья койки источает мертвый вязкий свет. От него душно. Будто эта штука не столько светит, сколько воздух высасывает. Он на исходе. Иссякнет с минуты на минуту.
Спокойно. Так не бывает. Это бред.
Палата трехместная. На соседней койке задыхается старик. Ему накануне сделали операцию на сердце. С ним жена. Она сидит рядом, поправляет сползающую кислородную маску, но больше ничем помочь не может. Дышать вместо другого человеку не дано.
Обитатель третьей койки – с виду деловой, крепкий мужчина в красивой пижаме – спит как младенец. Уравновешенная натура. Поступив сюда позавчера, он вежливо, но твердо уведомил Гаврилу, что является убежденным фашистом и расистом.
– Надеюсь, легко догадаться, что я придерживаюсь диаметрально противоположных воззрений, – в том же тоне сообщил мой супруг.
Обменявшись такой информацией, они соседствуют вполне мирно. Сердце элегантного фашиста срочно требует скальпеля, притом во второй раз. Его жизнь в опасности.
Жаловаться, казалось бы, грех: нам в сравнении с ними еще ничего. Гаврилу прооперировали десять часов назад. От него требуется до утра не вставать, не двигать искромсанной ногой. Тоже удовольствие ниже среднего, но разве сравнишь?
Да, не сравнишь вроде бы. Но…
Он сидит на койке, прислонясь к груде подушек. Мне очень не нравится его лицо. Как правило, поразительно невосприимчивый к боли, он крепится из последних сил. При таком напряжении недалеко до инфаркта или инсульта, ведь один уже был… Рассвет еще нескоро. Я дважды беспощадно расталкивала дежурного врача, он что-то спросонок вводил и, пошатываясь, брел досыпать. Облегчения хватало минут на двадцать, да и то было едва ощутимым. Боль зашкаливает. Что происходит?
Набираю горячей воды из-под крана в тарелку, похищенную из больничной столовой перед самым закрытием, и с помощью носового платка в который раз принимаюсь смачивать ему левую руку. Помогает слабо, но больше все-таки, чем укол. Болит не прооперированная нога, а именно рука, в подмышечную впадину которой вводили зонд – позже мы узнаем, что при этом покалечили нерв. Рука горит как в огне. Матрац намок, под койкой от моих манипуляций постепенно скапливается лужа. Я собираю ее туалетной бумагой. Снова и снова.
Вторично разбудив врача, уже понимая, что толку от него чуть, я взмолилась:
– Мне бы ведро! Любое, пусть какое угодно грязное… Если бы он мог опустить руку в горячую воду, стало бы легче…
– Где я возьму вам ночью ведро? – не приходя в сознание, буркнул врач. – Уборщицы ушли, инвентарь заперт.
Нет, стало быть, ведра. И никакой другой емкости, что заменила бы его, тоже, надо полагать, в заводе не имеется. В это время суток инвентарь хранится под замком. Я, похоже, захотела слишком многого. Не взыщите, о дрыхнущий на ходу. Вам тоже трудно, вижу. Искушение прервать ваше забытье, стукнув по кумполу казенной тарелкой с остатками воды, бесполезно и дико. Какой смысл ненавидеть вас? При нормальном режиме сна и бодрствования вы, вероятно, приличный малый. Такое уж наше везенье, что в критический для нас момент вы волею судеб не столько эскулап, сколько пень дубовый. Мы терпим бедствие в безлюдной местности. Злиться – только попусту тратить силы. А их осталось… Не надо об этом. Сколько бы ни осталось, должно хватить.
Под пыткой время тянется не так, как обычно. Одна ночка старит года на три.
Эх, как подумаешь, что мы по собственной воле прихромали сюда! Крайней необходимости не было, могли бы продержаться, дотянуть до отлета… Так и собирались, но через неделю после урагана на абрамцевскую дачу нагрянуло другое стихийное бедствие. Ворвалась Рыжая:
– Вы офигели?! – загремела она, вырастая на пороге. – Что вам делать в этой вонючей Израиловке?! Там полно пархатых жидов – вы, может, не в курсе?! Арабы тоже милые ребята – идешь по Крестному пути, а они тебя за сиськи хватают, за жопу щиплют! Гаврила, ты что, импотент?! Ты уже согласен, чтобы Шурку всякий за жопу ловил?!
Монологи Рыжей литературно непередаваемы. Эта задача обрекает взыскательного художника на острый приступ комплекса неполноценности. Они не только требуют такого частокола восклицательных знаков, какого бумага не выдерживает, но и теряют больше половины своей красочности за вычетом выражений, изгнанных из обихода изящной словесности. Впрочем, хоть жалей о таком изгнании, хоть приветствуй его, здесь бы и дословное воспроизведение ничему не помогло. Без этой мощной фигуры, без яростной копны медно-красных волос, но главное, без лица и голоса, внушительных, как у валькирии, и простодушных, как у ребенка, текст выглядел бы по-площадному грубым и мерзким.
Почему на самом деле он вопреки очевидности не таков, понять невозможно. Остается только констатировать, как необъяснимое явление, свидетелем которого становишься всякий раз, когда случится узреть и послушать Рыжую. С нами это бывает редко, раз в несколько лет. Тем не менее в нашей жизни она присутствует, а мы каким-то образом причастны к миру ее души. В прошлом закадычная подруга уехавшей в Америку Гаврилиной сестры, когда-то еще и любовница его брата, Рыжая питает к семейству Симкеров чувства замысловатые и кипучие, смесь почти родственной приязни, старых обид, восхищения и раздражения. Это такой Везувий. То затихнет на годы, то вдруг как извергнется!
– Какого хрена вы уезжать надумали? Вы же писатели! – похабное определение, присобаченное к этому достопочтенному существительному, наперекор форме уважительно по сути – у Рыжей сплошь и рядом так. – Куда вы денетесь без этого гребаного языка, великого и могучего? Вам же кранты придут!
– Язык захватим с собой. А кранты уже пришли. Деньги кончились. Ноги отваливаются, а за лечение платить нечем, – терпеливо ворчит Гаврила.
Сердиться на Рыжую невозможно. Даже когда она по ходу дела высказывает смачные гипотезы касательно интимной жизни не только отсутствующих лиц, но и своих собеседников. Любого другого за такую манеру пришлось бы выпереть вон, если надо, посредством колена. Но не ее. В ее исполнении ничто не задевает, да она и сама в мыслях не имеет оскорбить или шокировать. С чужими она держится как светская леди, если поверить ее же словам. Я верю. По ее картинам, мастерски написанным и тонко одушевленным, видно, что рука, державшая кисть, принадлежала человеку интеллигентному. А это симпатичное чудище, что обрушивает на наши головы матерную Ниагару, – диковинная ипостась ее личности, доступная только близкому кругу. Нас таким образом удостаивают нежного дружеского доверия.
– И на фиг вы их потратили, свои такие-разэтакие деньги? – бушует Рыжая. – Тебя что, вылечили?! Посмотри на себя! Шкандыбаешь, как крокодил Гена! Сразу бы ко мне обратился – прыгал бы сейчас, как молодой козел, и бабки были бы целы!
– Ты преуспела в сосудистой хирургии? – вопрошает он невозмутимо.
– Я – лучше! У меня друг – гений, понятно тебе? Сам Такой-то! – следует экзотическая фамилия, ничего нам не говорящая. – Он работает в … – называет известную московскую больницу. – Там не надо платить! Вообще ничего! Ни копейки! Он сделает, как Бог! Своими волшебными руками, ясно? Как он, другого такого нет, к нему очередь дикая, со всей страны едут, но тебе ни дня ждать не придется! Он и после операции все будет под контролем держать, ни на шаг от тебя не отойдет! Ради меня! Да что я говорю – «ради меня»? Он в тебя влюбится! Ты же, сука, сам не подсасываешь, кто ты! Вы, Симкеры, такие гады жидовские, что если вас сразу не убить, всю жизнь потом от сердца не оторвешь! Тьфу, идиот, он уезжать вздумал! И Шурку за собой тащит – куда?! Короче, я обо всем договорилась. Завтра же захерачим тебя в клинику! Через неделю выйдешь как новенький! Танцевать будешь! Может, и в мозгах прояснится, допрешь, что ехать вам некуда!
– Подожди. Мы уже всё решили, тут не одна, а несколько причин…
– Заткнись! Не тереби мне мозги! Приспичило, так отправляйся на …, кто тебя держит? Но уж не колченогим хмырем поедешь, а как человек! У тебя ж там Шурку хрен какой-нибудь пейсатый уведет! Разуй глаза, она та еще… (затрудняюсь в выборе эвфемизма), на что ей мужик-развалина – верно, Шур?! Скажи ему, пусть не кочевряжится! Это же сказочный шанс! О таком только мечтать, с вашими-то проблемами! Короче: завтра едем к моему гению! Машину подгоню в семь утра, и чтоб не опаздывать! Профессор последнюю неделю перед отпуском дорабатывает, тут некогда сопли жевать!
И мы сдались. Гавриле ужасно не хотелось. А у него дар предвидения, или, что вернее, мир наш устроен так, что смертный, вечно предполагающий худшее, в два счета выходит в пророки. Так или иначе, Гаврила со своими мрачными прогнозами, зачастую раздражающими, из рук вон плохо подпертыми логикой, ошибается редко.
Пытаясь нащупать разумный повод для отказа, да и зная, что Рыжая по страстности натуры легко принимает желаемое за действительное, он не преминул позвонить друзьям из кругов столичной медицины. Но те подтвердили: профессор с экзотической фамилией впрямь известная, уважаемая фигура. Клиника тоже вроде бы из лучших. По всему выходило, что надо соглашаться. Нога-то, как ни крути, болит. А Рыжая к тому же обещает, что они там быстренько сделают полное обследование, его данные можно будет представить израильским врачам, это на первых порах очень упростит жизнь. «Вы сэкономите два месяца беготни по всяким ихним рентгенам и лабораториям!»
С самого начала все пошло вкривь и вкось. Как в старинных сюжетах. Богатыря обступают зловещие предвестья: и конь-то под ним спотыкается, и филин ухает, и ворон каркает, а дурень знай поспешает навстречу неминучей беде.
За обследование в отличие от операции счет все-таки выставили. Денег, что были при себе, не хватило. Пришлось галопом нестись на поиски недостающей суммы. А когда я, взмыленная, примчалась в поликлинику, где муж под очередной дверью ждал то ли УЗИ, то ли флюорографии, в здании прорвало нехорошую трубу. По этажу поползла вонь. Все окна пооткрывали, и ветер, не по сезону холодный, просквозил меня до костей. Мой верный бронхит не замедлил пробудиться, я месяц потом кисла и кашляла. Когда приходила навещать пациента, на меня косились:
– Что это вы всё дохаете? Это у вас, часом, не заразно?
В больницу Гаврилу по ходатайству Рыжей действительно уложили без промедления. Профессор принял нас в своем кабинете, был любезен, но ни особой внимательности, ни тем паче восторга не проявил. А когда дошло до операции, препоручил ее одному из своих подчиненных. Их у него несколько – молодых, вусмерть загнанных. Клиника славится современным оборудованием, да и персонал недурен, но обстановка там царит, как в полевом госпитале во время сражения. Только хуже: сражение не тянется изо дня в день. Когда эти ребята проносятся по коридорам с остановившимся взглядом и серыми от усталости лицами, видно, что каждый пашет за троих, вечно на пределе сил – то ли самозабвенные подвижники, то ли роботы, готовые выйти из строя. Тот ночной дежурный, которого я мечтала треснуть по башке тарелкой, был одним из них.
– Вы хоть когда-нибудь отдыхаете? – спросил его Гаврила.
– Отдохну, – хрипло пообещал тот. – В гробу.
За улыбку, которую он попытался изобразить губами цвета пепла, его в два счета отчислили бы из театрального вуза.
Когда врач выбежал из палаты, старик, что задыхался ночью, а теперь начал оживать, возроптал:
– Чего это здесь косоглазых столько? Русских набрать не могли?
– Москвичей на такую каторгу не очень заманишь, – процедила я, подавляя злость. – Вы чувствуете себя лучше, правда? Операция прошла нормально? Так чем вам доктор не угодил?
– Да нет, я ничего, я по-простому, – промямлил неблагодарный.
То-то и оно. Без ожесточения, вообще без какого бы то ни было чувства или мысли повторил ту же мерзость, что изо дня в день тупо, привычно бубнят ему подобные. Но мирному стаду таких, как он, набубнившихся, при случае хватит одной-двух по-настоящему злобных глоток, чтобы взбеситься не на шутку.
А вот фашист помалкивает. Сейчас не до глупостей. От того, кто завтра будет ковыряться в его сердце, ему требуются достоинства посущественней, чем славянский разрез глаз.
После обхода Гавриле сделали обезболивающий укол и позволили осторожно вставать. Слава Богу, в палате есть санузел. Теперь, когда прикрутит, он хоть сможет сунуть руку, пожираемую адским огнем, под струю горячей воды.
Я вышла из здания и с минуту стояла на крыльце, ожидая, чтобы пейзаж вернулся на положенные места. А то неприятно: монумент в честь знаменитого врача вместе с клумбой бархатцев плывет куда-то.
В ушах еще звучит прощальная Гаврилина фраза, ехидным шепотом:
– Ты будешь смеяться! Они мне не ту ногу простентировали. Правая отекает, это теперь на всю жизнь, она выглядит хуже левой, вот они на нее и позарились. А болит-то левая! Я гению объяснил, но поскольку оперировал не он…
Глава 12. Превратности собеседования
Зябкое, ненастное утро. Ветер пахнет ноябрем – месяцем, когда нас здесь уже не будет. Мы топчемся перед израильским консульством в хвосте смирной недлинной очереди. Внутрь запускают партиями. Запусканием ведает пузатый лысый тип, смахивающий на Фантомаса. Гаврила с видом знатока – как же, театровед! – любуется его гибкими проворными движениями и гротескно непроницаемой физией. Кутая шарфом простуженное, все еще саднящее горло, я тоже пытаюсь насладиться пластикой и фактурой «заграждающего входы», но меня почти мучительно отвлекает дом напротив. Терзаемый капитальным ремонтом, с пустыми окнами, там и сям лишенными стекол, он мертв. Еще невзрачней и мрачнее, чем когда-то, когда я знала его.
А я хорошо его знала. Там жила та самая девочка, с которой мы присвоили на двоих звезду, что зажигалась вечерами над расторгуевским погостом. Дружба в ту пору значила для меня – ну, мало сказать «больше, чем любовь» (последнюю я находила пошловатой, тело играло в ней слишком важную, на мой вкус, не подобающую ему роль). Во всей Москве не было улицы, знакомой мне так, как Большая Ордынка, и места, значившего для меня столько, как угрюмый домина через дорогу. Первое в жизни очарование и первый крах – это было здесь. И надо же, чтобы сегодня здесь же… Совпадение назойливое, из тех, что кажутся многозначительными, сколько ни насмехайся над дешевой символятиной. Меня не хватает на скепсис. То есть обычно – да, сколько угодно, сейчас – нет.
Где она, велеречивая жеманная математичка, очкарик с тонкими запястьями, длинными косами и уклончивыми глазами? Жива ли?
Почему так хочется, чтобы ушедшие от тебя навсегда продолжали где-то существовать? Мой первый муж… Забавно: он был похож на нее, как брат. Видимо, рухнувшей с изрядным болевым шоком подростковой дружбы оказалось недостаточно, чтобы излечить меня от слабости к чувствительным краснобаям, житейски беспомощным острословам, грустным льстецам, с робкой повадкой проникающим в душу верней и беспощадней, чем самый напористый завоеватель. Впрочем, эта категория населения, теперь почитай что вымершая, боюсь, не безразлична мне и поныне. Хватит приколачивать не видимую миру мемориальную доску на этот корявый серый параллело… -грамм? Или -пипед? Фу, позор какой! Вот Таня-математичка никогда бы не спутала.
– Мы паспорта не забыли?
Это было бы очень по-нашему. Но я всё проверила. Аж три раза. Именно потому, что долгие недели прождать приема, а потом явиться сюда, оставив дома необходимые документы, – наш стиль. То, чего следует опасаться более всего.
Длинная скучная комната, как в Сохнуте, но побольше. Сидячие места по периметру, стол в центре. Народу порядочно. В окошке выдают анкеты. Получив две пачки, садимся заполнять. И тут выясняется, что одну важную вещь мы все-таки забыли. Есть графа о родственниках – имена, возраст, адреса. У Гаврилы мать, брат и сестра с двумя сыновьями в Нью-Йорке, у меня – сестра и племянницы в Москве. Как их всех зовут и сколько им лет – это мы, естественно, помним, но адреса? Улица, квартира – ладно, а вот номер сестрина дома напрочь вылетел у меня из головы. Гаврила, тот вовсе ничего этого не знает. Кроме редких телефонных звонков, между ним и его вдрызг переругавшейся американской родней давно уже никакой связи. Обе стороны семейного конфликта сердиты на нас. Лолу возмущает, что мы после их бешеной размолвки не порвали с Эриком, Эрика – что мы продолжаем общаться с Лолой. Письма не пишутся, почтовые адреса ни к чему.
Что теперь делать? Признаешься, что адресов не помнишь, – отправят восвояси: дескать, выясните нужные данные, тогда и приходите. Новую очередь назначат через пару месяцев. Этого допустить нельзя, иначе Гавриле, чего доброго, придется снова лечь туда, в бесплатную клинику… Только не это! Итак, у нас нет родственников. Прочерк, и баста.
Консул, профессионально приятный, обходительный мужчина, приветствовал нас с ужимкой учтивой иронии. Интересно, чем такая маленькая, жаркая и беспокойная страна, как Израиль, привлекает уважаемого господина Симкера и уважаемую госпожу Гирник? Ведь не станут они утверждать, что увлечены идеями сионизма?
Нет, этого мы не утверждаем.
– Тогда в чем дело? Жизнь в Израиле нелегкая, могу вас уверить…
Он прекрасно понимает, в чем. Анкеты лежат перед ним, там имеется вопрос, касающийся проблем со здоровьем, и правдивый на него ответ. Но то ли обычай требует поболтать, то ли манит надежда отговорить, избавить свое государство от парочки заведомо бесполезных, голодных пиявиц. Нам рассказывали, что лет двадцать назад здесь всех принимали с распростертыми объятиями. Однако времена, по-видимому, меняются.
– Интересно увидеть новые места, – не моргнув глазом отвечает господин Симкер.
Бесподобно держится. Вольно, с улыбкой, а при этом – ни одного лишнего слова. Обычно Гаврила от щедрот снабжает любого собеседника избыточной информацией, а мне тем самым дает традиционный повод для шпилек. Но не сегодня, нет.
– У нас довольно суматошное, конфликтное общество, – заботливо предостерегает консул.
– Мы тихие, – ласково заверяю я.
– Это плохо! – оживляется он. – Потому что мы – очень громкие!
– Вот мы и будем обеспечивать разнообразие.
И Гаврила, и я, отпетые неврастеники, сейчас почему-то непритворно, до беспечности спокойны. Будто нам наплевать, если все сорвется. А сорваться может: по здешним правилам отказ, если мы его получим, не обжалуется и причины его не объясняются.
– У вас ведь брат в США? – небрежно, как бы между делом припоминает наш любезный собеседник.
Ого! Успел-таки проверить, заглянуть в Интернет! Но мы, пока ждали приема, подготовились и к этой засаде. Версия выработана, она не в точности соответствует истине, зато удобнее. Проще:
– Да. И сестра. И мать тоже там, она еще жива, – кивает Гаврила. – Я не упомянул об этом в анкете, так как нам неизвестен их адрес. Когда семья уезжала из страны, а мы остались, они, к сожалению, восприняли это как предательство и прервали с нами все контакты.
Консул делает вид, что шокирован:
– Ну, это совсем не по-еврейски!
Любопытно, как бы ему понравилась правда? Счел бы он раскол Симкеров-американцев на неистовых Монтекки и Капулетти более «еврейским»?
Проверять не рискнем.
– Зато в духе нашего семейства, – Гаврила пожимает плечами. – Моя мать страдает болезнью Альцгеймера и находится в доме престарелых, как меня уверяли, одном из лучших в Нью-Йорке. Это все, что я знаю.
До отлета осталось меньше трех месяцев. Мы бредем по Большой Ордынке назад к метро. А в голове – в такт шагам:
Последняя осень – жуть.
Последнее небо – синь.
Последняя жалость – чуть…
Сорок один год назад женщина, не пожелавшая дожить до своей следующей, двадцать седьмой осени, начала сочинять стихотворение, да так и не дописала.
А что, если это ее «чуть» и было окончательным словом, после которого больше нечего дописывать?
Глава 13. На пределе
Господин Симкер, без пяти минут гражданин Израиля, снова в больнице. В той же самой. Под мышкой, где ему при ангиографии попортили нерв, образовалось жесткое уплотнение размером с куриное яйцо.
– Это необходимо удалить, – сказал, вернувшись из отпуска, гениальный профессор, так и не удосужившийся «влюбиться» в Гаврилу приятель Рыжей. – Но такие операции производятся не у нас. Поднимитесь этажом выше.
Что-то вроде облегчения мелькнуло в его голосе. Или мне почудилось?
Когда год спустя Гаврила расскажет физиотерапевту в Хайфе, почему у него немеют пальцы и намечается контрактура, врач плотоядно ухмыльнется:
– Если бы вам такое устроили здесь, могли бы до ста лет безбедно жить. Вы еще спрашиваете, почему? На компенсацию!
А пока я снова, как тогда, сижу и жду звонка. Коченею от страха. Розовой сумочки с семенами, сортировка которых дивным образом успокаивает нервы, у меня больше нет. И книг тоже. Кто это выдержит? Не телевизор же, в самом-то деле, смотреть? Мы его давно не включаем – чем такое средство, уж лучше бутылку водки без закуси выдуть. До этого я тоже черта с два унижусь.
Выхожу на улицу. Там сумрачно. Накрапывает дождь. Кленовые листья тончайших пленительных оттенков липнут к мокрому асфальту. В киоске за углом покупаю книжку. Детектив какого-то француза. Возвращаюсь домой. Сажусь читать. Звонок. Аляска. Рита говорит, что сейчас надо представлять себе Гаврилу веселым, бодрым и счастливым. Скажем, мчащимся по лесу на велосипеде. И ангажировать всех знакомых, чтобы тоже представляли: помогает, мол.
Ангажировать не стала, но сама, как ни смешно, пытаюсь. Воображение работает вяло. Не позволить ему демонстрировать кровавые сцены с участием скальпеля, зажимов и тампонов удается, но заменить их велосипедной прогулкой в окрестностях Радунского – это по его, воображения, понятиям уже перебор.
Сдавшись, возвращаюсь к детективу. Написано так себе, и фамилия у автора какая-то нелепая – Законнэ… Сосредоточиться трудно. А тут еще друзья звонят, спрашивают, и каждому надо объяснить, что новостей пока нет, они будут позже, скорее всего завтра, да, утром я туда съезжу, конечно, как только узнаю что-нибудь новое, обязательно сообщу, спасибо…
Ну конечно, спасибо. Они хорошие. И, наверное, если бы телефон молчал, было бы еще хуже…
Еще – это как?
Всю ночь я штудирую творение Законнэ.
Утром звонок. На сей раз в дверь. Лариса, гастарбайтерша с Украины, наша так называемая домработница. Энергичное яркое лицо, зеленые глаза, уверенные суждения, то здравые, то дремучие, стойкость в испытаниях, порядочность на прочном фундаменте гордости, – их бы познакомить с тезкой из Радунского, вот где настала бы гармония душ! Но Лариса и с нами недурно поладила. Три года назад племянница, беспокоясь, что ее дети слишком малы – чего доброго, не успеют оценить таких редких зверей, как мы, – прикинула, что пора позаботиться о нашем долголетии. И наняла на свои средства Ларису, чтобы та раз в две недели приходила готовить нам и убирать. Мы растерянно отнекивались, но Марина была тверда. Откровенное объяснение, что печется она преимущественно об интересах своих крошечных чад, подкупило нас окончательно.
А потом Лариса лишилась жилья. Как раз настало лето, мы собрались на пять месяцев в Радунское и предложили ей пожить у нас, спокойно подыскать новое пристанище, а взамен – ну, поливать кактусы раз в месяц.
Гордая Лариса сочла, что поливка кактусов – это неадекватно. И в знак благодарности отныне решила продолжать свои посещения еженедельно и бесплатно. Мы было воспротивились, но она объявила, что отдыхает с нами душой и ничего, кроме удовольствия, эта затея ей не доставит. Судя по тому, как четко она выдерживала ею же назначенные условия и как опечалилась, узнав о нашем скором отъезде, доля правды в этом была.
И вот она пришла. Вид озабоченный. Те же вопросы о здоровье Гавриила Абрамовича, те же мои ответы, чай уже на столе, а она вдруг с легкой заминкой:
– Александра Николавна, тут еще одна проблема… Вам сейчас, наверное, не до того, не знаю, надо ли…
– Раз проблема, значит, надо. Говорите.
– Оля на днях уезжает с дачи, там холодно уже…
– Какая Оля?
– Риэлтор, я вас познакомила, помните? Она еще Фурфыгу вашу взяла.
– А, ну конечно. Извините, у меня голова… такой головой только сваи заколачивать. Так что за проблема?
Спрашиваю, а сама уже понимаю, что.
– Фурфыга у нее на даче все что можно обписала и обкакала. Полы, диваны, кресла… И ворует, как бешеная, ничего от нее не спрячешь. По полкам на высоте шурует, где не всякая кошка заберется. Холодильник открывает! Понятно, что и на московской квартире так будет. В доме все собачьей мочой пропахло, летом хоть проветривали, а теперь холодает, совсем спасу нет. А тут еще Олин муж… Он святой человек, но ее прямо на дух не переносит. Если честно, я его понимаю.
– Что же она мне раньше ее не вернула? Мы договаривались, я предупреждала!
– Жалко было отдавать, Оля привязалась к ней, вы же знаете, как она подлизывается, Фурфыга. Без мыла в душу лезет! И потом, Оля самолюбивый человек. Ей обидно признаваться, что с мелкой собачонкой не сладила.
– Ясно. Пусть привозит.
Большой страх имеет одно достоинство – он вытесняет страшки помельче. Если бы не беспокойство за Гаврилу, я бы запаниковала. Сейчас меня ничто не берет. Хотя перспективы намечаются мрачные. Фурфыга, выросшая в неблагополучном питомнике, где бедных хохлаток держали впроголодь и не выгуливали, досталась мне в кошмарном состоянии. Чтобы научить эту голую сатану элементарным правилам приличия, потребовались и мои отчаянные усилия, и благородный пример Ваксы. Я знала, что культурные навыки моей питомицы поверхностны, тут требуется неусыпный контроль, а того пуще самоконтроль. Выгул – не позже, чем через десять минут после кормежки. Нарушение режима – не дольше, чем на полчаса. Если рискуешь не успеть, диваны и кресла застилать клеенкой. А уходя из дому, желательно придвинуть к дверце холодильника что-нибудь тяжелое. Я Ольге пыталась это втолковать. Она слушала вежливо, но снисходительно – думала, мол, нудит старушка, пугает. Нашла кому рассказывать, что такое собака!
Да разве Фурфыга – собака?
Короче, я влипла. Раз она вернулась в свое первобытное состояние, придется ее заново перевоспитывать. А потом искать кого-то, кто рискнет посадить себе на шею такое сокровище… Где у меня время на все это? Что будет, если не успею?
Повезу с собой. Она еще весной была на всякий случай привита и чипирована. В теплом климате, даже оказавшись бездомной, она имеет шанс выжить. Ее предприимчивости хватит на банду разбойников. Но забомжует Фурфыга, только если наши дела обернутся совсем уж кошмарно. Все-таки более вероятно, что нам удастся ее сохранить.
– Это детектив? – спрашивает Лариса, приметив Законнэ. – Дадите почитать? Я быстро верну.
– Забирайте без отдачи. Я его дочитала.
Мчусь в клинику. Гаврила чувствует себя сносно. От сердца отлегло. Но это у меня, у него – наоборот. Заполучить Фурфыгу назад? Насовсем? Собаку, которая только и делала, что норовила отогнать его от меня? Такой вариант его отнюдь не вдохновляет. Я даю слово, что это – на самый крайний случай. Обещаю сделать все возможное, чтобы вразумить и надежно пристроить ее.
Готовлюсь к тяжкому испытанию. И напрасно. Фурфыга, привезенная слегка сконфуженной Ольгой, такая паинька, будто ее подменили. Былые восторги поутихли, и прежних безобразий в помине нет. Я ее собралась переучивать, а тут не поймешь, кто из нас двоих благовоспитанней. Это выглядит пугающе осмысленно, она будто говорит: ты плохо поступила со мной, я на тебя обижена, но не отдавай меня больше, не надо, я все поняла.
А у меня нет выбора. Я должна исполнить, что обещано. Снова бросаю клич по знакомым. Тайно надеюсь на неудачу. Не тут-то было! Из Йошкар-Олы, от Аси Арамовой, из писем знающей все наши приключения, приходит весть. Ее сиделка хочет Фурфыгу. Наслышана о ней, и при всех ее возможных фокусах мечтает это чудо заполучить. А сиделка не абы какая: после ряда сменившихся на этом посту дубоватых особ эта Инна для Анастасии – сущий подарок. Жадно слушает рассуждения своей подопечной о литературе. Читает все, что та ей советует. У Аси отказали ноги, отказывают уже и глаза, но вести литературный семинар она могла бы и теперь. Рослая, крепкая Инна не только носит маленькую Асю на руках, как ребенка, она – почитай что ее ученица. При своей любознательности за несколько лет такой работы эта замечательная молодая женщина, сбежавшая из деревни в погоне за культурой, чего доброго, получит высшее филологическое образование.
Итак, еду. Все эти месяцы я силилась, но не могла примириться с неизбежностью: неужели так и улечу, не повидавшись с Аськой? К тому все шло. Гаврила, змей, едва заслышав об Йошкар-Оле, принимался горестно скрипеть, намекая, что с моей стороны весьма брутально оставить его, многострадального инвалида, на целых три дня. Юмористический оттенок этих упреков дела не менял, учитывая, что болен-то он не на шутку.
Теперь же все разом изменилось:
– Фурфыгу хотят в Йошкар-Оле? О чем речь? Конечно, поезжай! Я прекрасно справлюсь один! Нет, ты, конечно, там не застревай, без тебя скучно, но обо мне не беспокойся! Пф! Да что мне сделается?
И в купе поезда, и в квартире Арамовых среди незнакомых людей Фурфыга вела себя кротко аки голубица. Никаких мелодраматических эксцессов. Снова казалось, что это невероятное существо все понимает. Осознав бессмысленность бунта, мирится с неизбежной нашей разлукой. Специалист по зоопсихологии скажет, что подобного не может быть, это мои сентиментальные бредни. Мне и самой не верится. Но все выглядело именно так.
С Асей мы не виделись больше десяти лет. Она поседела. Жесткие, коротко остриженные волосы топорщатся, по-новому подтверждая старое, с первого курса к ней прилипшее прозвище Еж. Я тогда наловчилась мгновенно изображать на любой бумажке этого ученого очкастого Ежа – в профиль, с портфелем, на задних лапках энергично шагающего куда-то.
Теперь, уже много лет, с лапками хуже некуда, от очков толку мало, а горше всего, что стихи больше не пишутся.
– Для стихов нужны сильные чувства, – ровным голосом говорит мой Еж, рассеянно гладя Фурфыжку, а та не спорит, сидит у нее под боком в большом кресле. – Откуда их взять при такой жизни? Что-нибудь во мне все время более или менее ноет, только и того.
Страшная хворь обрекла Асю на десятилетия квартирного затворничества – участь, при бессовестном устройстве советских подъездов ждущую всякого, кто почему-либо не может подняться и спуститься по лестнице. Талантливому, честолюбивому и общительному человеку недолго от такого приговора с ума сойти. У Анастасии не только рассудок ясен, она еще и… как бы сказать? Молода? Нет, куда уж нам. Но из всех ровесников, себя включая, не знаю никого, кто до такой степени сохранил бы облик своей юности. В этом кресле, где она живет годами, как другие живут в городе, в стране, в мире, сидит та же Аська Арамова, с которой мы после лекций часами неутомимо шатались по Москве конца шестидесятых. Если бы не виделись с тех самых пор, я бы и тогда мгновенно ее узнала.
Разговора, как встарь, напряженного, торопливого от избытка тем, не случилось. Оказалось, он не нужен. Из слов, произнесенных и написанных нами за всю жизнь, уже можно растянуть строку от Земли до Луны. А вот побыть рядом, перебрасываясь неспешными короткими фразами, стоило.
Какую-нибудь неделю спустя после возвращения из Йошкар-Олы в телефонной трубке раздается голос Ларисы:
– Александра Николавна, вы уверены, что книжка Законнэ вам больше не нужна?
– Уверена. Оставьте ее себе, – любезно предлагаю я, а сердце вдруг начинает колотиться, чуть не лопаясь от ужаса: Законнэ?! Даже не сразу сообразила, кто это! И уже намертво не помню, что у него за книга!
Зажмурившись, что было сил припоминаю… Какая-то муть из великосветской жизни… Сыщик там орудовал, прилипчивый, как Жавер у Гюго. Был еще невинный юноша, едва не казненный за убийство своей богатой возлюбленной, и многоликий злодей – то принц, то бандит бандитом, и служанка-отравительница, впавшая в грех от страсти к этому монстру… Ах да, и недорезанная красавица, пережившая амнезию, томящаяся роковым вопросом, обесчестил ее убийца или нет… Вот кому я обязана посочувствовать, раз и с моей головой такое творится.
Шутки шутками, а на душе смутно. До чего надо докатиться, чтобы эту муру, читанную две недели назад, вспомнить не сразу и не вполне? К примеру, печальный конец злодея отчасти уже смылся из памяти. А название книги покинуло меня, похоже, безвозвратно.
И эта несчастная еще надеется освоить иврит!
Глава 14. Летим…
Прощальные звонки. Взвешивание пузатых дорожных баулов. Сомнения: весы старые, ненадежные. Что, если подведут?
Да пускай. Неважно. Выкинем что-нибудь. Когда жаль слишком многого, наступает момент, когда уже ничего не жаль.
Последние визиты самых близких. Ненормальное спокойствие. Синий новенький зонтик, купленный в предвидении тропических ливней и забытый в гостях у прекрасной дамы. Той, в которую маленький Гаврила был впервые в жизни влюблен.
Ей за девяносто, но это все еще дама, никакая не старушка. Зовут Нелли. Она была подругой его мамы.
– Деточки мои, – говорит Нелли басом. – Я так вас люблю!
У нее были иссиня-черные волосы до пят и низкий потрясающий голос. Она, как никто, пела старинные романсы. У нас есть запись, мы ее увозим. Говорят, она «всего не передает». Трудно поверить, что может быть еще лучше.
Утро туманное, утро седое…
В точности такое и забрезжило. Октябрьское. Завтра наступит ноябрь, но тогда мы уже…
Благотворительная фирма берет на себя бесплатную доставку репатриантов в аэропорт. Машина катит по серым, влажным, пустоватым улицам. Смотрим в окно. Молчим. Только Крыська, заточенная в кошковозке, время от времени гневно протестует:
– Мяу!..
– Еще за одной парой надо заехать, – предупреждает водитель. – Не беспокойтесь. Успеем.
Сворачиваем в какой-то проулок. Останавливаемся перед подъездом девятиэтажки. Ждем. Никого. Шофер нетерпеливо ерзает. Куда-то звонит. Там не отзываются. Мы спокойны, как снежные вершины. Вконец очумели от треволнений последних месяцев. Бесподобная невозмутимость.
– Что?! – кричит шофер. – Что вы сказали? В какой кабине?!
Дозвонился, наконец. Но это его не утешило. Пассажиры застряли в лифте. Необходимо освободить их из плена, но как?
Он выскакивает из машины. Вбегает в подъезд. Выбегает. Вбегает снова. Чем мы можем помочь? Ничем. И прекрасно. Хоть небо упади, сейчас мы глазом не моргнем и пальцем не двинем.
Было ли ожидание настолько долгим, как помнится? Трудно сказать. В конце концов тех двоих все же выколупнули из лифта. У них, едва не пропустивших свою репатриацию, равнодушные отрешенные лица. Наверное, у нас такие же.
Проводы в аэропорту затянуты, невнятны. Кучка усталых людей топчется в толпе чужих, норовя пристроиться в уголке, чтобы не толкали. Наверняка провожающим не терпится, чтобы мы скорее улетели. Мы будем скучать. Очень сильно. Уже скоро. А сейчас нам не о чем говорить.
Надо предъявить кому-то здесь кошку со всеми документами. Это где?
– Во-он та дверь слева.
У двери мыкается молодая женщина с растерянным лицом. Ловит меня за рукав:
– У вас кошечка?
– Да.
– Вы в Тель-Авив летите?
– Да. А что?
Из ее сбивчивой скороговорки выясняется, что она тоже притащила кошку, а тут ей объявили, что простой отметки о прививках в кошкином паспорте мало, ее в самолет не пропустят. Или задержат уже после посадки.
– И в карантин! Представляете, какой ужас? Она этого не выдержит! Я тогда сразу обратно с ней улечу! Не могу допустить, чтобы ее мучили!
Я никак не возьму в толк, что он нас требуется. Гаврила смекает первым:
– Надо все время держаться рядом. Дамскую сумочку редко обыскивают, есть шанс незаметно пронести. А если кошка мяукнет, всегда можно сказать, что это наша.
– Правда? Вы согласны?
– Разумеется! Что нам стоит лишний раз мяукнуть?
Ну, всё. Пора. Объятия, рукопожатия, обещания, что нас непременно – и очень скоро – навестят. Даже легкий спор о том, кто поспеет первым. Все это очень искренно, знаю. Прощаясь с нами, когда мы уезжали на дачу, все друзья и родные тоже поначалу наперебой клялись, что приедут. С годами перестали. Не приезжал почти никто. А если и отваживались, по большей части те, кто не клялся. Прочие сокрушенно вздыхали: «Далековато вы забрались! Ведь почти триста километров!»
Сейчас всем кажется, что их не смутят и тысячи миль. Так горячо кажется, что на минуту и мы верим.
На мне теплая куртка. Там летний зной, но здесь – последний день октября. Когда сядем в самолет, надо будет эту куртку сразу снять и свернуть потуже, чтоб не мешала. А пока в один из ее карманов проскальзывает белый конверт. Неужели? Даже сейчас?..
Карманы глубокие. Письмо не выпадет. А хоть бы и потерялось, не поможет. Я знаю, что там. Есть на свете человек, раз в несколько лет то письменно, то устно обвиняющий… то есть нет, прощающий меня за то, что вся жизнь по моей вине пошла не так, не удалась, загублена. Православная вера велит прощать. В нашем случае это, видимо, так трудно, что попытку приходится повторять снова и снова.
Нет, я не увела любимого, не подсидела по службе, не оклеветала, не обокрала. Хуже: я была деспотом, походя сломала чужую судьбу. Вцепилась мертвой хваткой, не отпускала на волю? Тоже нет. Но была нужна, а когда что не по мне, отдалялась. Чтобы меня удержать, приходилось подлаживаться, идти не своей, а моей дорогой, а это путь одинокий, уводящий от людей, от своего времени, «от социума» и самого Господа, ибо кто, как не он, социум создал? (Тут что-то не так, но богословские споры – не мой жанр.) Бесполезно спрашивать, был ли выход, значит ли это, что мне надлежало свернуть в противоестественную для меня колею. Вообще ничего спрашивать не надо, если не хочешь, чтобы тебе простили заодно холодный рационализм, «игру словами» и еще какую-нибудь греховную мерзость.
Недавно, когда разбирали перед отъездом бумаги, на глаза попалось письмо двадцатилетней давности. Той поры, когда психолог еще не растолковал житейски благополучной, но страдающей меланхолией пациентке, в чем – вернее, в ком – корень зла: «Какое счастье, что я выбралась к вам хоть на день! Будто живой воды напилась!»
Думала, все это давно отсохло, а тут опять стало больно. Что же это был за ведьмин напиток, если на годы – такое послевкусие?
Старая, неразрешимая тяжба. Под пыльное сукно ушли обиды, тщетные попытки понять, пустые сожаления, гипертонические кризы. Но чтобы сегодня? Похоже на то, как в деревне иногда, подкравшись к гробу, суют туда записочку: «Будь ты проклята, гори в аду!» или помягче: «Прости тебя Боже, что корову мою, гадина, отравила!»
Что это я? Нечего нагнетать. «Эль Аль» приличная авиакомпания, гроб тут ни при чем, а если вспомнить, что на борту, кроме моей уязвленной персоны, уйма ни в чем не повинных пассажиров и экипаж, такое уподобление попросту непристойно.
Почитаю, что ж делать.
Летим.
Конец первой части