Поэтический дебют в «Ковчеге»
ИРИНА ВАЛЕРИНА
СЛОЖЕНИЕ МИРА
Стихи
Глагол
На сиром пальто не хватает пуговиц ‒
и пальцы не те, и глаза повыцвели.
Иные приличней оденут пугало.
Но если ты видишь небесных рыцарей,
которые свет, что не всякий выдержит,
и если в руках твоих мир поместится,
то что тебе город, как вечный жид,
идущий навстречу самаррской сверстнице?
За облачным краем горит заря ‒
закат затянулся, закат зовёт.
А люди безглазые говорят,
что к ветру.
Ты таешь, как в чае мёд.
Прозрачными пальцами сделав знак
молчания ‒ ужасу вопреки,
мне шепчешь чуть слышно: «Последний шаг
похож на начало большой реки,
стремящейся к морю.
Куда б ни шёл,
тебя не обманет твоя вода.
Не бойся.
Запомни: жизнь есть глагол ‒
и, значит, не кончится никогда.
Не апокриф
Когда время ещё дремало в плотном коконе небытия
и твердь претерпевала терраформические процессы,
у Создателя уже были любимые люди ‒ не ты и не я,
а взлелеянные из жёлтой глины единственного замеса.
Не знаю, зачем Он, слепив их по образу и подобию своему,
дал чуткие пальцы, большие глаза, но слепые души ‒
признаться, я в древности этой многого не пойму,
но речь не о ней, конечно.
Он ждал.
Он слушал,
ВАЛЕРИНА Ирина – автор книги стихов «Держась за воздух». В периодике публикуется впервые. Живет в Бобруйске.
© Валерина И., 2014
как медленно в них прорастает поющий звук ‒
предвестник неловкого, как всё, что впервые, слова.
Плод созревал, но до его рождения им вполне хватало и рук
для познания мира, положенного в основу.
Ладони текли по округлостям – обретали устойчивость горы;
пропадали во впадинах – те наливались теплом и влагой.
Люди творили так, как это делают дети, ещё не открывшие горя:
не зная боли, стыда не ведая, а также страха первого шага.
Женщина воспаряла, лицом сияя, – тяжелели глаза мужчины.
Тянулась Вселенная, раздвигая начертанные границы,
у элементарных частиц обнаружились полуцелые спины –
и мир содрогнулся, и звук не замедлил родиться.
И был он таким: вместившимся в один-единственный слог,
тесным, как грех, и тяжёлым, как урановый атом –
«йа-а-а...». И слово – «я». И после – «бо-о-ог...»
И время проснулось, и смерть проснулась, а Бог – заплакал.
Позднеэдемское
Вот так бы сидеть в облетающем вечном саду,
из глиняной кружки пить звёзды, упавшие в воду,
на пальце держать мотылька, а под крыльями – воздух
и слушать, как в почве бессонной деревья растут:
из света – во тьму, от означенных – к ненаречённым,
корнями голодными – к чистым источникам вод,
чтоб горечью горнего знания полнился плод
и дерево к небу тянулось макушкой зелёной.
Однако, всё в плане...
Блаженство уходит.
Тревожится сад.
Упругий живот согревается тёплой ладонью,
и зреют овальные клетки для будущей двойни,
и яблоко зреет,
и время...
Наивные спят.
Ева
Ева печёт лепёшки.
День тих и светел,
падают глухо яблоки в сонный сад.
В мире, познавшем грех, подрастают дети.
Лепит из глины Авелю старший брат
птиц легкокрылых, бегущих единорогов.
Дует малыш, надеясь, но прах есть прах.
Тесто сминает Ева, вверяясь Богу,
губы сухие шепчут: «... в Твоих руках...»
Время-река – глубоки и неспешны воды.
Ева стирает детское, трёт песком
пятна от винных ягод, а вот разводы
тёмного времени будут потом, потом.
Вечер спускается многоголосым хором,
пахнет молочным, пыльным и травяным.
Солнце уходит, его принимают горы.
Ева целует мужа, сливаясь с ним
в жаркое целое, чтобы зачался третий.
Мерно Господь вращает небесный свод.
Еве семнадцать.
В ближайшем своём столетье
примет нелёгкую ношу и понесёт.
Ну, а пока ей мирно в руках Адама,
смерть далека, не просыпан песок минут.
…Страшное видится – кровь на ноже и саван.
Ева зовёт чуть слышно: «Господь... Ты тут?»
Плотник
В детстве, бывало, приходишь к плотнику.
Ты – сосуд,
не греха пока ещё; комочком ёжишься.
А он улыбается:
– Здравствуй-здравствуй.
Ты снова тут?
Всё никак не привыкнешь к непрочной кожице?
И мурлычет негромко себе под нос,
обтёсывая кору с отжившего человека.
Человек был щедрый – липовый медонос
и прожил без малого три четверти века.
На вопрос «зачем» отмахнётся ласково:
– Молчи. Смотри.
Вот человек-дерево –
у него есть корни и ветки.
Ветки – дети его,
а корни – предки,
но самую суть я надёжно спрятал внутри,
и тело хранило её, покуда не стало ветхим.
Сидишь, поджав ноги, думаешь.
Потреплет по волосам:
– Веришь, многое я не сразу понял и сам,
не огорчайся, ещё дозреешь, пока же – слушай.
Погружает чуткие пальцы – ну, кто у нас там? –
и принимает душу…
Пчёлы
У прадеда были дети. Сначала их было много,
но к возрасту патриарха остались лишь дочь и сын.
У прадеда были пчёлы – он был для них добрым богом,
и часто терялись пчёлы в пространствах его седин.
Младенец, без года ангел, мой брат, вызволял их смело
из дебрей колючих прядей окладистой бороды,
и мама – почти девчонка – тревожилась и немела,
не зная ещё касаний прожорливой пустоты.
А прадед смеялся басом и целовал ладошку,
и пах молоком и мёдом день старшего из мужчин,
но время брело к закату, серело ничейной кошкой
и вышло совсем в итоге к полудню сороковин.
Я видела бы всё это, когда родилась бы прежде,
чем прадед мой лёг на лавку и сделал последний вдох,
но, выждав четыре года, поймал меня частой мрежей
в бездонной пучине света уже не пчелиный бог.
Нет брата, а я осталась – не лучший хранитель рода,
во мне много слов и хлама и мало родной земли,
но видела – шёл мой прадед по мостику над Смородой.
... А может, не шёл он вовсе, а пчёлы его несли?..
Время
Время, которого нет, оставляет след,
только я вряд ли готова идти по следу.
«Жить не спеши», – говорил мне покойный дед.
Я доверилась деду.
Время дымило с ним крученый самосад,
вязкой слюной плевало в тени под клёном.
Его вместе с дедом в четыре года сажал мой брат.
Теперь он сломан.
Срезан, вернее будет. Судьба вещей
строго функциональна – людской не краше.
Дед слушал время, худющее, как кощей,
и гулко кашлял.
Время бубнило – да, в общем-то, ни о чём,
верно, и времени нужно порой открыться.
Дед его год за годом держал плечом
и на границе.
Ну, а потом, перейдя девяносто лет,
разом устал и в час ночи собрал котомку.
«Время, которого нет, оставляет след», –
обронил негромко.
Вот я сейчас и думаю, что к чему.
Время пока не ходит на посиделки,
но присылает в десятилетие по письму
и горсть земельки.
Наедине
В доме твоём последнем выросла земляника,
птицы вернулись в гнёзда, лес перешёл овраг.
Май наступает – впрочем, в мире ином, где мигом
можно считать столетье, я попаду впросак,
а потому, родной мой, будем не о погоде,
да и совсем не будем, вышли в расход слова.
Кто ты сейчас, в каком ты сочном зелёном всходе:
хрупкий тюльпан, пионы, яростная трава?
Ветер сегодня ласков, неба сегодня много,
и с высоты бездонной мир муравьиный мил,
и потому не видно, Гог ли ведёт магогов
или магоги сами в пыль обращают мир.
Я посижу недолго, ты не успеешь вспомнить,
кто я, зачем, откуда, кем назвалась тебе.
... Время течёт медово, нежится семя в комьях.
Ангел играет вечность на золотой трубе...
Минутный сон
И ясень в дедовом дворе,
и муравейник суетливый,
и паданцы под старой сливой,
и август в дождевом ведре,
настоянный на спелых звёздах;
и липовый тягучий воздух;
и колосок незрелой ржи,
засушенный в пространствах книги;
и подкрыльцовые ежи –
несуетливы, темнолики;
и песни, свитые дроздом,
и яблоневый сад,
и дом,
и полумрак пустых сеней,
и страх,
и бег густых теней,
и взгляд взыскательный с икон,
и вздох лампадного огня –
всего лишь миг, минутный сон
того, кто сроду отрешён,
того, кто выдумал меня
на склоне дня...
Истинное
Немногое, что истинно, – твоё,
но этого немногого довольно,
чтоб свет был светом...
Тонкое литьё ограды парка,
запах влажной хвои,
дорожки, занесённые песком,
и жёлуди, набрякшие томленьем;
кот, дышащий пушистым животом;
скамеечные волглые колени;
прописанные бледно облака,
прозрачный холодок седьмого неба;
и четвертинка мятого листка,
и буквами удержанная небыль;
и «сад камней»,
и бледно-жёлтый мох,
и вечер, наливающийся синью;
и сын, в глазах которого ты – бог,
верней, богиня.
Ещё
Ещё не стынь, ещё тепло и сухо,
ещё прозрачна синь и глубока,
но дребезжит озлобленная муха,
открыв краеугольность потолка.
Ещё сады щедры на многоцветье,
ещё не сняты сочные плоды,
но над землёй отца разносит ветер
не семена, а горький белый дым.
Ещё нет охры, золота и меди,
ещё не беспределен в парке звук,
но неспокойно кружат в танце ведьмы,
одевшись в тополиную листву.
Ещё не боль принявших пораженье,
ещё не страх увидевших черту,
но субъективно близок возраст тени,
умеющий молчать начистоту.
Над бездной
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
рифмую быт, и множатся фантомы.
Но где-то там неспешная ладья
того, с кем я пока что не знакома,
идёт, неотвратима, как процесс
горенья вещества в короне Солнца.
Мой слабый дух нуждается в лице,
но всё никак ко мне не обернётся
лицом летучим, пепельным лицом
усталый и бессмертный перевозчик.
А в лодке, открывая ряд сосцов,
спит сука и дрожит облезлый хвостик
трёхглавого, последнего в помёте,
от вечности несытого на треть.
...Доносится глухое: «... не поймёте...
сначала вам придётся умереть...»
Скольжу по тонкой плёнке бытия,
а там, под ней, как чёртик в табакерке,
ждёт бездна, для которой ты и я
всего лишь тень бегущей водомерки.
Перспектива
На коленях держать доверительный груз,
целовать охламона в мохнатую морду,
ритм мурчания встраивать в собственный пульс,
отдыхая от форте
бестолкового сердца, живущего тем,
что заведомо ложно, как всякое чувство.
На паучьей слезе повисать в пустоте.
...Много лучше, что пусто.
Слушать дождь,
пить горячий, на ягодах, чай,
вспоминая: язык – для познания.
Вкуса.
Пассифлора, малина, изюм, алыча –
и ни грамма искуса.
В плед укутавшись, думать о новом панно,
сочетая дары разноморья и просек,
и, прищурясь, смотреть, как в оконном кино
начинается осень.
Это время, в котором нет места, но всё ж
проливается свет над бегущим курсивом.
А пока в заоконье бесчинствует дождь,
ни к чему перспектива.