Мне смешон я. Натягивающий, если сказать грубо, предвзятый смысл на неизвестное произведение известного автора. Читаю, читаю, читаю об этом произведении у некого литературоведа и вдруг обнаруживаю заветные (для той предвзятости) слова. И рад.
Чему рад?
Тому, что те слова, во-первых, объясняют мне, что я сам смутно почувствовал от прочтения разбираемого произведения, во-вторых, они ж оказываются в соответствии с упомянутой предвзятостью. Вот то произведение.
За озером луна остановилась
И кажется отворенным окном
В притихший, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось.
Хозяина ли мертвым привезли,
Хозяйка ли с любовником сбежала,
Иль маленькая девочка пропала
И башмачок у заводи нашли…
С земли не видно. Страшную беду
Почувствовав, мы сразу замолчали.
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду.
1922
Ну что страшнее перечисленного и намекнутого может быть с лирическим «мы» стихотворения? Смертей людей, смерти любви… И почему так сладко почувствовать «Страшную беду»? (Не знаю, как вы, – я почувствовал.)
Ответ у Лосева: «исполненном метафизического ужаса» («Солженицын и Бродский как соседи». С.-Пб., 2010. С. 31).
При слове «метафизический» я вспоминаю ницшеанство. А Ахматову, - это её стихотворение, - я считаю ницшеанкой.
Страшнее перечисленного может быть только осознание абсолютного царствования Зла в этом мире. В нём убивают, изменяют, топятся… В нём невозможно счастье. И – возможно. Если воспарить над Добром и Злом. То есть оказаться (например, в творческом художественном акте) в ином мире. Как бы космическом («С земли не видно»). И это так сладко…
И в этом вся Ахматова, достигающая при жизни и оставаясь в здравом уме своего идеала, метафизического, которое у полноценного ницшеанца достижимым в этой жизни не бывает. И потому он любит смерть.
А теперь перескажу, как до своего открытия дошёл Лосев.
Во-первых, «слова “страшную беду” выделены с одной стороны цезурой [паузой из-за точки], с другой – концом строки» (Там же). Во-вторых…
Тут надо отвлечься на обучение.
Слоги бывают открытыми и закрытыми. Открытый оканчивается на гласную: бе-ду.
В середине слова слог, как правило, оканчивается на гласный звук, а согласный или группа согласных, стоящих после гласного, обычно отходят к последующему слогу: стра-шну-ю (это не касается правил переноса: страш-ную).
Все безударные гласные в русском языке являются редуцированными (более краткими и тихими): ви`-дно. Стра`-шну-ю.
Во-вторых, «ударное «а» в слове «страшную» - единственная открытая нередуцированная гласная в окружении … редуцированных» (Там же). (За троеточием я опустил слово «закрытых», которое Лосев применил, по-моему, зря.)
В-третьих, «И фонетически страх выделен, [слово] звучит сильнее всего в первой строке стихотворения» (Там же).
Такие вот смешные мелочи, а делают произведение исполненным метафизического ужаса, то есть и не ужаса, собственно, раз метафизического.
А сладость чем достигнута? – Может, определённостью всего. А ещё – зримостью, слышимостью, тактильной ощутимостью пейзажа.
За озером луна остановилась
. . . . . . . . . . . . . .
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду.
И ещё – достижительностью: «луна остановилась». То есть лирический герой оказался в такой метафизичности как вне времени.
Сверхчеловек, одним словом.
А мне смешон я. Заметивший, наконец, что великая Ахматова, похоже, не применяет противоречий, того, на что я молюсь. На что, думал я, стихийно ориентируются все художники и «понимающие» их люди. Потому стихийно, что имеют дело с подсознательным. Переводят подсознательное в слово «нравится» или подобное, и – готово.
Сознательное ж в искусстве есть что? – Если навскидку и обывательски – это в принципе приводимое к ценностным словам. Например, средневековые христиане к какому слову приводили изображение цвета неба? – К слову «золотой» (потому что самый дорогой и потому что там пребывает Бог).
По Ахматовой в мире правит Зло, «нехорошее». Естественно, такой мир предстаёт как «освещённый» луной.
А правда же, что лунный свет – гипнотизирует? – И это уже – хорошее? – Нет. Это – изменённое психическое состояние. Это образ иного мира, мистического, желанного. И раз даётся образ своего идеала, то подсознательное улетучивается.
Но, может, всё-таки есть в стихотворении столкновение противоречий, столкновение хорошего с одной точки зрения с хорошим с другой точки зрения. Хорошее первое – это приятие Зла как основы мира: «Страшную беду / Почувствовав, мы сразу замолчали». Всего лишь замолчали. Хорошее второе – это обычность, неприятие Зла как основы мира: «Заупокойно», «душный», «буйствовал». Их столкновение и призвано дать катарсис, возвышение чувств, переживаемую, но неосознаваемую… (как только я напишу, что, - оно сразу стает осознаваемо) – сладость, изменённое психическое состояние, гипнотическое.
Единственно, чем Ахматова перед смешным мною, получается, провинилась – она дала образ этому мистическому «над Добром и Злом»: гипнотическое от лунного света.
Впрочем, я могу продолжить над собою смеяться: зачем отрезать от высокой оценки иное подсознательное – упомянутые фонологические тонкости, например, впрямую дающие образ приятия Зла. Ведь не сознание ж Ахматовой заставляло её или сразу, или с поправками ТАК выбрать и чередовать звучания слов «Страшную» и его окружения.
Или посмеяться над собою ещё больше: вдруг в выделенности звучании того слова есть образ исключительности, властной над негативом смысла слова, и в том уже есть министолкновение противоречий, а следовательно – и миникатарсис, который «говорит» о метафизическом…
О-о-о. Страсти какие.
Над чем!?
Я углубил Лосева?
Если не очень, я могу ещё…
Он пишет: «Внезапно ахматовский ноктюрн прочитывается как поэтическая парафраза центральной главы «Братьев Карамазовых», которую Достоевский назвал «В темноте»» (Там же).
Такие слова подобраны, что вы подумаете, что Ахматова с Достоевским заодно. А они – идейные антиподы. Достоевский – сверхисторический оптимист, а Ахматова пессимистка, ибо с обычной точки зрения не только приятие Зла мира сомнительно оптимистично, но и приятие иного мира, что над Добром и Злом.
Лосев уподобляет строку точек у Достоевского после того как Митя с пестиком в руке кинулся отца убивать, - строку, из-за которой не понятно, кто ж убил старика Карамазова… Лосев эту строку уподобляет троеточию у Ахматовой, находящемуся в таком же месте (в золотом сечении – 2/3), что и у Достоевского.
Но Достоевскому, в видах итогового сверхбудущего торжества Добра, нужно было дать неопределённость, кто ж убил. Ему нужно было показать, как добрые, по сути, люди терзаются от одного того, что их посетила только мысль об отцеубийстве. Только мысль!
А у Ахматовой троеточие неопределённость не вводит, собственно. Девочка, конечно же, утопилась, раз «башмачок у заводи нашли». Само повсеместное «нехорошее» не даёт другого варианта.
Ахматовой нужно было Достоевского опровергнуть. Вот она парафразой это и сделала.
23 мая 2014 г.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #7(54)июль2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=54
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer7/Volozhin1.php