Предлагаемая к прочтению история, вопреки названию, имеет лишь одного реального героя – поэта Максимилиана Волошина (1877-1932). Фетисов – имя литературного персонажа антиутопической повести Михаила Яковлевича Козырева «Ленинград» (1925), за «распространение» (в реальности его не было) которой этот смелый писатель-сатирик в 1941 году был арестован и в 1942-м уничтожен. Как связаны между собой яркая литературная личность, известная миллионам, и загадочный персонаж книги, прочитанной сотней-другой интеллектуалов, рассказать не просто. И, тем не менее, в расчете на немалое число людей, интересующихся странными советскими реалиями, загадками и легендами, приступаю к делу с самого, что ни на есть, загадочного факта.
В последних числах июня 1921 года Максимилиан Волошин, работавший в то время преподавателем феодосийского Института народного образования, встретился с приплывшим в Феодосию из Севастополя на военном судне поэтом Николаем Гумилевым. Они не общались с декабря 1909 года – после жестокой ссоры, приведшей к дуэли. Был ли у этой встречи инициатор или поэтов свел случай, сколько времени длилось их общение, ограничилось ли оно пребыванием на пристани или, беседуя, они прошли в контору Центросоюза на территории порта, а главное, о чем они говорили – до сих пор точно неизвестно. Неизвестно и то, примирились ли после этого бывшие дуэлянты.
«Я давно думал о том, что мне нужно будет сказать, если мы с ним встретимся, — вспоминал впоследствии Волошин. — Поэтому я сказал: „Николай Степанович, со времени нашей дуэли прошло слишком много разных событий такой важности, что теперь мы можем, не вспоминая о прошлом, подать друг другу руки“. Конечно, благородный Гумилев протянул руку своему вчерашнему противнику. В это время Николая Степановича окликнули: „Командир вас ждет, миноносец сейчас отваливает“».
Известен, однако, следующий комментарий Анны Ахматовой, первой жены Гумилева:
«Волошин по отношению к Гумилеву, а после смерти Гумилева — к его памяти, должен был держаться крайне осторожно и, казалось бы, стремиться загладить свой поступок. И вместо этого Волошин двуличничает до сих пор: пишет (после смерти Гумилева) о пощечине, которую дал ему, и посвящает ему посмертное стихотворение. Перемывает… косточки о „Жиль де Реце“ (стихотворение Н. Гумилева «В библиотеке», комментируя которое, Волошин допустил ошибку. Н.О.), рассказывает ложный вздор о примирении Гумилева с ним в 21 году и т. д. и т. п. Примирения не было: Лозинский (Михаил Леонидович Лозинский, поэт-переводчик, близкий друг Гумилева. Н. О.) рассказывает, что Гумилев на его вопрос, действительно ли он помирился с Волошиным, коротко ответил: „Мы при встрече пожали друг другу руку“. Если Волошин думает, что, встретившись с ним в 21 году — через десять лет (ошибка: через 11 с половиной. Н. О.) после дуэли — и не отведя руки в сторону, Гумилев помирился с ним, — то это доказывает только наглость Волошина и ничего больше».
То, что Волошин был способен на наглость в отношении собрата-поэта, доказывает частично задокументированная история его конфликта с Осипом Мандельштамом, случившаяся примерно за год до его феодосийской встречи с Гумилевым.
С марта по июль 1920 г. Осип и его брат Александр, оказавшиеся в «белом» Крыму практически без средств к существованию, гостили в коктебельском доме Волошина. В конце июля Мандельштам с хозяином поссорился. Из-за чего произошла ссора, неизвестно. Но, судя по ее последствиям, Осип Эмильевич почувствовал себя настолько оскорбленным, что волошинскому гостеприимству предпочел улицу. Мало того, в порыве негодования он то ли сам, то ли руками брата забрал из дома Волошина свою книгу стихов «Камень», которую сам же подарил матери Волошина Е.О. Кириенко-Волошиной в 1916 году. Правда, прежде чем убыть из Коктебеля, он передал ее гостившей там же жене Ильи Эренбурга Любе, а та возвратила книгу хозяину. Волошин, тем не менее, послал своему приятелю – начальнику феодосийского порта А.А. Новинскому письмо со следующей концовкой:
«Окажи мне дружескую услугу: без твоего содействия они (Осип и Александр Мандельштамы. Н. О.) в Батум уехать не могут, поэтому поставим ультиматум: верните книгу, а потом уезжайте, не иначе. Мою библиотеку Мандельштам уже давно обкрадывал, в чем сознался: так как в свое время он украл у меня итальянского и французского Данта. Я это выяснил только в этом году. Но "Камень" я очень люблю, и он еще находится здесь, в сфере досягаемости. Пожалуйста, выручи его.
P.S. Только что выяснилось, что Мандельштам украденную книгу подарил Любови Михайловне Эренбург, которая мне ее возвращает, так что моя вторая просьба, естественно, отпадает».
Первая просьба, занявшая 2-3 строки в начале письма, касалась лекарства от невралгии, в котором нуждался Волошин. Странно, однако, что, получив назад книгу, он не счел нужным переписать их (2-3 строки) начисто и отправить Новинскому, а препроводил вместе с подробно описанной «кражей», которой по существу не было. Получается, письмо Новинскому отправлялось Волошиным, по меньшей мере, с двумя целями: попросить о лекарстве и представить Мандельштама в качестве мелкого воришки. Это настолько не вязалось с обликом несчастного поэта-скитальца, что симпатизировавший ему Новинский дал прочитать это «дружеское послание» Осипу Эмильевичу. Реакция Мандельштама выразилась следующим образом:
«Милостивый государь! Я с удовольствием убедился в том, что вы толстым слоем духовного жира, простодушно принимаемого многими за утонченную эстетическую культуру, скрываете непроходимый кретинизм и хамство коктебельского болгарина. Вы позволяете себе в письмах к общим знакомым утверждать, что я "давно уже" обкрадываю вашу библиотеку и, между прочим, "украл" у вас Данта, в чем "сам сознался", и выкрал у вас через брата свою книгу. Весьма сожалею, что вы вне пределов досягаемости и я не имею случая лично назвать вас мерзавцем и клеветником. Нужно быть идиотом, чтобы предположить, что меня интересует вопрос, обладаете ли вы моей книгой. Только сегодня я вспомнил, что она у вас была. Из всего вашего гнусного маниакального бреда верно только то, что благодаря мне вы лишились Данта: я имел несчастие потерять 3 года назад одну вашу книгу. Но еще большее несчастье вообще быть с вами знакомым.
О. Мандельштам».
Испытал ли подобное «несчастье» писатель Михаил Козырев, точно неизвестно. Есть некоторые основания считать, что один раз, между 23-м и 25-м гг. он побывал в коктебельском Доме Поэта, но сколько-нибудь близко с Волошиным не сошелся. Зато в «красной», а затем «белой» Одессе в 1919 г. он имел удовольствие наблюдать за его гуманитарными подвигами. Но об этом позже.
Теперь же самое время поговорить о повести Козырева «Ленинград».
Толчком к написанию этой смелой антиутопии стал, на мой взгляд, развернувшийся в 1924 г., сразу после смерти В.И. Ленина, процесс открытого обожествления «вождя мирового пролетариата». Созданием ленинского культа большевики занялись практически сразу после октябрьского переворота, но шокирующих всякого нормального человека масштабов эта вакханалия достигла в момент переименования в его честь бывшей столицы государства – города любви и юности писателя, что, очевидно, переполнило чашу его терпения.
Так же, как недавнее божество, до ленинского пришествия бывшее главным объектом народного поклонения, Ленин предстает в повести Козырева в трех ипостасях. Сначала мы видим «воскресшего из мертвых» в 1950 г. революционера-подпольщика с дооктябрьским стажем, который по прибытии в колыбель революции задумывается о любви. Реальный Ленин, как известно, прибыл в апреле 1917 г. в Петроград и точно так же вспоминал о своей возлюбленной и спутнице по «пломбированному» вагону Инессе Арманд.
Затем он предстает в облике Витмана, циничного аппаратчика, по совместительству выполняющего работу чекиста. Витман похож на бывшего лицеиста, говорит, как и Ленин, с «картавинкой». И тут вспоминается общеизвестный политический цинизм Ленина, его характерное произношение («Они пили нашу к'овь!»), гимназическое, т. е. по симбирским меркам почти лицейское прошлое. Кроме того, говорящей является сама фамилия Витман: vita – жизнь (лат.), ман – от «мания», т. е. маньяк, стремящийся к бессмертию. На маниакальность ленинского мышления обращали внимание многие исследователи, в т. ч. историк Ю. Фельштинский. А все признаки бессмертия он получил еще при жизни, когда в газете «Правда» от 7.11.1923 г. провозглашалось: «Ленин – это торжество высшего разума <…> Все проблемы находят в этом имени свое решение».
Наконец, мы встречаем его в облике состарившегося философа Фетисова, умело использующего в работе с молодежью свое сходство с Толстым и идеи последнего о непротивлении злу насилием. В результате – бунтарь, не последовавший советам толстовца (он же – лучшая ипостась Ленина), оказывается вместе с самим философом в кабинете следователя ГПУ, только первый в качестве подследственного, а второй – пособника власти. Как тут не вспомнить ленинские «успехи» в изучении философии, его слова о Толстом – «зеркале русской революции» и губительное воздействие на неоперившуюся молодежь идей толстовского анархизма, расчищавших дорогу большевикам. Вспоминается и то, что «Старик» (так иногда называли Фетисова юные революционеры) – одно из прозвищ Ленина, данное товарищами по партии. Нельзя не обратить внимания и на говорящую (важный для Козырева момент) особенность фамилии Фетисов – от feitiço (португ.) – амулет, предмет поклонения.
Примечательно, что разоблаченный с помощью Фетисова предводитель трудящихся масс, затеявших очередную революцию, в конце жизни оказывается заточенным в психиатрическую больницу «вблизи станции Удельная». Неподалеку от железнодорожной станции оказывается заточенным своими соратниками лишившийся рассудка Ленин.
Феномен человека, сумевшего за 4 года превратить трехсотлетнюю православную империю в атеистическое «государство рабочих и крестьян» подвергнут в повести «Ленинград» литературно-психологическому анализу, который у Козырева весьма своеобразен.
По сообщению героя-повествователя, выполняющего, напоминаю, роль лучшей ленинской ипостаси, в 1950 г. (время основных событий повести) ему было 66 лет. Таким образом, его погружение в 1913 г. в многолетний летаргический сон в тюремной больнице, о чем рассказывается в начале повести, произошло, когда ему было 26 или 27 лет. Это был симпатичный, полный иллюзий о справедливом устройстве будущего общества, борьбе за которое он решил посвятить жизнь, молодой, неженатый человек, состоявший в одном из нелегальных марксистских кружков столицы. Вряд ли он в чем-то мог измениться (если не принимать во внимание возраст), когда, проснувшись, оказался в коммунистическом Ленинграде 1950 года. По сути, с тем же мечтателем о социальной справедливости мы расстаемся в конце повести, когда он, уже в коммунистической тюрьме, спокойно ждет смерти, зная, что начатое им дело не погибнет. Сомнений нет, перед нами Володя Ульянов образца 1896-97 гг., когда, будучи впервые арестован за нелегальную деятельность в марксистских кружках Петербурга, ожидает высылки в Сибирь. Как и герой-повествователь «Ленинграда», он молод, симпатичен, не женат, полон сил и энергии и, разумеется, дум о справедливом переустройстве общества на основах усиленно изучаемого марксизма. Умри Володя в столь нежном возрасте, мы никогда бы не слышали слов «Ленин», «ленинизм», тем более «Ленинград». Наверно, в чьей-то памяти на какое-то время он оставался бы как один из тысяч молодых симпатичных мечтателей марксистского толка той далекой поры. Но он, как известно, не умер - ни тогда, ни позже, ни до сего времени. Он по-прежнему «живее всех живых». Это не удивительно, хотя, сразу признаем, бессмертие Володе Ульянову дала не эта, лучшая из его ипостасей, а другая, о которой речь впереди.
Фетисов был не просто философом, а стариком-ученым, всю жизнь посвятившим изучению гуманитарных наук. «Он изложил мне в кратких словах историю революций во Франции, в Риме, Египте, Китае. Он отлично знал историю». Его убеждения последнего времени действительно больше всего напоминали предреволюционные проповеди толстовцев. Но не это в Фетисове главное. Все его познания не помогли ему, как и Ленину, остаться честным, порядочным человеком. Его философский багаж, включавший давно преодоленный марксизм, не мешает тайной службе режиму, при котором совестливому человеку жить невозможно.
«Но ведь так нельзя! – воскликнул я.
- Да, - усмехнулся философ, - это правда. Я сам раньше думал это, а вот видите – живу…»
Так перед нами раскрывается ленинская ипостась, сделавшая своим feitiço философию, причем нет принципиальной разницы, что это за философия: вульгарно истолкованный марксизм, как в случае с Лениным, новое «издание» толстовства, как у Фетисова, или что-то другое.
Фетисова в повести М. Козырева еще в меньшей степени, чем Витмана, можно принять за схему или картонного злодея. Это, безусловно, живой человек, за которым стоит фигура, ставшая особенно заметной к середине 20-х (время написания «Ленинграда»). Автор оставил нам несколько узелков для ее распознания.
Первый - увлеченность молодого Фетисова революционным движением далекого (относительно 1950 г.) прошлого и последующее разочарование в его идеях и целях.
Второй - обширные гуманитарные познания, прежде всего в философии и истории.
Третий – примиренческая позиция по отношению к существующему порядку, вытекающая из его мировоззренческих установок.
Четвертый – возраст, внешность, артистизм («работа» под Л. Толстого).
Пятый – оборотничество Фетисова.
К сожалению, мы вынуждены признать, что в середине 20-х гг. людей с подобным качественным набором можно было наблюдать немало.
Попробуем, однако, обратиться к ключевым для понимания историософии Фетисова словам героя-повествователя:
«Он изложил мне в кратких словах историю революций <…>. Он отлично знал историю – и везде, по его словам, было одно и то же. Хуже или лучше, но новый строй копировал старый до мелочей».
Теперь вспомним, что писалось это как раз в то время (1924-25 гг.), когда Козырев, по крайней мере, дважды (сначала в письменном, а затем в устном виде) мог ознакомиться со следующими стихотворными строками одного известного поэта:
В нормальном государстве вне закона
Находятся два класса:
Уголовный
И правящий.
Во время революций
Они меняются местами, -
В чем
По существу нет разницы.
В другом месте Фетисов такими словами пытается разубедить вставшего на революционный путь героя:
«…а вы уверены в том, что устроенный вами порядок всех удовлетворит? А если нет – разве вам не придется держать часть населения в подчинении? Нет, научив людей видеть в других людях врагов, вы уже ничем не вытравите этого чувства. Победивший класс будет дрожать за свою власть, он побоится кого-нибудь близко подпустить к власти. Он закрепит свои права навеки – возникнет сословие, а вместе с ним все то, что вы видите вокруг себя…» Тут Фетисов прервался, но читателю-то уже давно ясно, чтó герой-повествователь видит вокруг себя. И тут лучше всего воспользоваться еще одной цитатой из стихотворения, 8 строк которого были нами приведены. Вокруг себя он видит
…Благонадежность, шпионаж, цензуру,
Проскрипции, доносы…
Следующие затем в цитируемом отрывке слова «…и террор» мы опустили потому, что он был актуален для поэта, писавшего по горячим следам белого и красного террора, необходимость в котором при застойном социализме, изображенном Козыревым, отпала.
А вот строки того же стихотворения, прямо перекликающиеся с пророчествами Фетисова:
…каждый
Дорвавшийся до власти сознает
Себя державной осью государства
И злоупотребляет правом грабежа,
Насилий, пропаганды и расстрела.
<…>
Так революция,
Перетряхая классы,
Усугубляет государственность.
Когда герой-повествователь в беседе с Фетисовым выдвигает свой главный аргумент:
«мы боремся за справедливость…», -
вот что отвечает ему Фетисов:
«Справедливость… Сколько раз на своем веку я слышал о справедливости. И чем кончилось? <…> Справедливость… Разве они борются за справедливость? Нет. Вы внушаете им чувство зависти, вы заставляете их ненавидеть друг друга. Злоба рождает злобу, ненависть растет, и самая полная победа будет торжеством самой злой, самой отчаянной ненависти».
Посмотрим на два отрывка из другого стихотворения, относящегося к тому же периоду и объединенного с ранее цитированным в один сборник:
Меч создал справедливость...
Не веривший ли в справедливость
Приходил
К сознанию, что надо уничтожить
Для торжества ее
Сначала всех людей?
Не справедливость ли была всегда
Таблицей умноженья, на которой
Труп множили на труп,
Убийство на убийство
И зло на зло?
«Одно скажу», - советует Фетисов герою-повествователю, – примиритесь и живите так, как живете сейчас…
- Но ведь так нельзя!
- Да <…> - это правда. Я сам раньше думал это, а вот видите – живу…»
«Подумайте! Еще не поздно отказаться от вашего замысла»
«Я знаю, – спустя несколько дней продолжает он убеждать героя, - …что ваше дело зашло далеко. Но, может быть, вы все-таки остановите его… Еще есть время…»
Поэт, имя которого, должно быть, уже известно читателю, в другом стихотворении сборника, написанном в те же годы, так рассуждает на тему «благоразумия» и «мятежа»:
Лишь два пути раскрыты для существ
Застигнутых в капканах равновесья:
Путь мятежа и путь приспособленья.
Мятеж – безумие!
Благоразумным:
Возвратитесь в стадо!
Мятежнику:
Пересоздай себя!
В самом конце последней (незадолго до ареста героя) беседы Фетисов пытается в качестве утешения посоветовать ему постепенно перевоспитывать массы. «Но можно ли перевоспитать их?» - тут же риторически вопрошает он.
Максимилиан Волошин, которого мы продолжаем цитировать, в 1923 г. писал по поводу возможности перевоспитания людей следующее:
Но человек не различает лики
Когда-то столь знакомые, и мыслит
Себя единственным владыкою стихий,
Не видя, что на рынках и базарах
За призрачностью биржевой игры,
Меж духами стихий и человеком
Не угасает тот же древний спор;
Что человек, освобождая силы
Извечных равновесий вещества,
Сам делается в их руках игрушкой.
Действительно, трудно рассчитывать на перевоспитание «игрушек», и Волошин заключает:
…люди неразумны. Потому
Законы эти вписаны не в книгах,
А выкованы в дулах и клинках,
В орудьях истребленья и машинах.
Итак, по Фетисову, как и по Волошину, благоразумным остается одно – возвратиться в стадо и приспособиться. А не благоразумным? Мятежникам, борцам за «справедливость»? Фетисов ничего по этому поводу не говорит: очевидно, как и Волошин, он, в итоге, приходит к пониманию, что спорит с тем, кто
…Сойдя с ума, очнулся человеком –
Опаснейшим и злейшим из зверей –
Безумным логикой
И одержимым верой.
Фетисов как раз и помогает в кабинете следователя пересозданию героя - признанию в совершенных преступлениях, раскаянию и многолетней тюремной епитимье.
Таким образом, знакомство с важнейшим поэтическим завещанием Волошина, циклом философских поэм «Путями Каина» (1921-23) дало нам ключик, с помощью которого попытаемся один за другим распутать козыревские «узелки».
Итак, первый: увлеченность молодого Фетисова революционным движением далекого (относительно 1950 г.) прошлого и последующее разочарование в его идеях и целях. Фетисов так вспоминает об этом:
«Я стар, - он показал на свою седину, - я пережил революцию от начала до конца, я слышал много речей, подобных вашей… Я сам верил этим речам, я, тогда молодой человек, яростно рукоплескал ораторам…»
Очевидно, Фетисов умышленно не договаривает, дабы не давать собеседнику повода обвинить себя в ренегатстве. Ясно, что, если молодой человек яростно рукоплескал революционным речам, то его следующим шагом было непосредственное участие в той или иной форме в революционном движении.
Известно, что 21-летний студент М. Волошин в феврале 1899 г. участвовал в студенческих беспорядках, за что его исключили из университета и выслали из Москвы. В августе 1900г. он был арестован в Коктебеле по делу Исполнительного комитета студенческих организаций, на заседаниях которого присутствовал несколько раз и, очевидно, как и Фетисов, яростно рукоплескал ораторам. Вскоре Волошин был освобожден и уже в сентябре 1900 г. уехал в Среднюю Азию для участия в изыскательских работах по строительству железной дороги.
Мы не знаем, где и когда произошло разочарование Фетисова в революционных увлечениях молодости. Но Козырев и не мог знать, где и когда такое же разочарование постигло Волошина. Благодаря архивным разысканиям В. Купченко, мы теперь осведомлены, что это произошло в 1902 г. в Париже, где Волошин познакомился с основополагающими идеями буддизма, который, как в том же году он писал своему гимназическому товарищу, «…считает каждую пропаганду идеи преступлением, т. к. это насилие над личностью. Я вполне преклоняюсь перед высокой буддийской моралью».
Обширные познания в философии и истории, которыми обладает Фетисов, - самый легкий из козыревских узелков. Практически всю свою сознательную жизнь Волошин занимался изучением этих наук. Он «прошел» через анархизм, толстовство, ориентализм, теософию, символизм, авангардизм и т. д. Их следы легко найти в его статьях, стихах, монографиях и автобиографической прозе.
О мировоззренческих установках Волошина, обосновывающих его примиренческую позицию по отношению к существующему порядку (третий узелок), мы уже говорили, приводя соответствующие цитаты из философско-поэтического сборника «Путями Каина». Но одно дело поэзия, философия, другое – жизненная практика.
К сожалению ли для нас, к счастью ли для Волошина, но после событий 1900 г. до конца жизни он ни с какими властями (французскими, германскими, царскими, «февральскими», оккупационными немецкими, белогвардейскими, большевицкими) фактически не конфликтовал. Вполне отвечая предписанию Фетисова: «примиритесь и живите так, как живете сейчас». В 1916-м он отказался от военной службы «по моральным убеждениям», но был освобожден от нее по состоянию здоровья, так что и тут никакого конфликта не вышло. Летом 1919 г. он пытался помочь арестованному белой контрразведкой за нарушение присяги бывшему царскому генералу Н. Марксу, перешедшему на сторону большевиков, но и на этот раз все устроилось без него. Осужденного на 4 г. каторжных работ Н. Маркса помиловал А. И. Деникин, и без каких-либо последствий бывший генерал жил и работал как при белых, так и при красных. Какое-то время отдыхавший в Доме Поэта его друг белогвардеец Сергей Ефрон (муж Марины Цветаевой, в недалеком будущем заграничный агент ГПУ) никакой угрозы для Красной армии не представлял и, скорее всего, уже тогда всерьез задумывался об ошибочности своего выбора. Наверно, в доме Волошина время от времени «отдыхали» и какие-то большевики-подпольщики, но вряд ли гостеприимство такого рода может свидетельствовать о его неприятии существовавшего в то время в Крыму режима. Тем более что в нужные моменты Волошин охотно прибегал к его помощи, как например, в описанном случае с братьями Мандельштамами.
В качестве смелой, чуть ли не самоубийственной выходки Волошина некоторые его поклонники называют чтение им в марте 1924 г. в Кремле Л. Каменеву и другим советским сановникам стихов о красном терроре в Крыму. Вопрос лишь в том, принималась ли всерьез высокопоставленными слушателями его эскапада. Им ведь было прекрасно известно и о просоветских симпатиях Волошина, и о его активной работе в советских учреждениях Крыма (зав. по охране памятников искусства и науки в Феодосийском уезде, культурно-просветительская работа в Крымнаробразе, преподавательская работа в Феодосийском институте народного образования, народном университете и на командирских курсах г. Феодосии, председательство в Крымской комиссии по улучшению быта ученых и т. д.) Что же касается красного террора в Крыму, то кремлевские руководители вовсе не стеснялись того, что по их приказу совершалось карательными органами не только в годы гражданской войны, но и при подавлении кронштадтского и антоновского восстаний в мирном 1921-м. Были и до Волошина яркие обличители большевицко-чекистских безобразий: В. Короленко, И. Шмелев, Е. Зозуля, В. Вересаев – никто из них, как известно, не пострадал. Правда, никто из них, кажется, не писал вслед за своими обличениями личных писем Каменеву, как это сделал Волошин, признавшись: «…я принимаю анализ марксизма, но не его идеологию <…>. Но от конечных идеалов коммунизма мысли мои не так уж далеки». Вряд ли Козырев что-нибудь слышал об этом письме, но все же зададимся вопросом: зачем понадобился 47-летнему коктебельскому мудрецу этот реверанс?
Что касается возраста, внешности и артистизма, то достаточно почитать воспоминания людей (их немало), посещавших Волошина в 20-е гг. в Коктебеле, посмотреть его фотографии тех лет, как сразу станет ясно, кто служил образцом хозяину Дома Поэта при создании его общеизвестного имиджа.
В козыревском описании Фетисова есть два момента, как будто расходящихся с Волошиным: «толстый» нос и «длинная» борода. У Волошина, как известно, борода была средней длины, толщину носа так же следует признать средней. Однако нельзя забывать, что, если Козырев действительно изображал в Фетисове Волошина, то в 1950-м году это был бы Волошин в возрасте 73 лет, до которых он, к сожалению, не дожил. Что же касается пушистости бороды и серых узких глаз, то тут уж судите сами: сохранившихся фотографий достаточно.
Самым сложным из узелков автора «Ленинграда» является, конечно, последний – оборотничество Фетисова, которое обнаруживается в последней сцене повести:
«Старик философ сидел рядом со следователем и, когда я пытался скрыть что-либо, он поправлял меня и при этом так смотрел в мои глаза, что приходилось поневоле соглашаться. Признаюсь, его поведение – самое темное и непонятное для меня место во всей этой истории».
Были ли в 1924-25 гг. у Козырева основания подозревать Волошина в чем-то подобном? Для ответа на этот вопрос нам придется несколько отступить назад и начать с зимы 1919 г., когда Козырев и Волошин находились в белой, а затем красной Одессе.
Новый 1919 г. Волошин встретил в красном Севастополе, где читал лекции в Народном университете. Время, прямо скажем, не самое лучшее для дальних путешествий, когда у тебя есть работа, крыша над головой, а за перешейком – разгул бандитизма и анархии. Тем не менее, 19 января Волошин отправляется в белую Одессу. Зачем? Оказывается, чтобы выступить в «Клубе ученых воинов» и на литературных собраниях, пообщаться с И. Буниным и другими писателями и поэтами, сбежавшимися в этот город от большевиков. Но к этому времени Волошин скорее симпатизирует большевикам, чем белым, ведь по его тогдашнему убеждению, России предстояло «дойти до крайних форм социалистического строя» («Портреты поэтов», т.2, стр.242)., а главным лозунгом белых было, как известно, непредрешенчество.
Между тем, в Одессе Волошин общался не только с представителями творческих профессий. Стоило смениться режиму (6 апреля 1919 г. Одессу заняли красные), как у него появились знакомые иного рода. В «Окаянных днях» И. Бунин рассказывает, как посетивший его Волошин расхваливал, наделяя «кристальной душой» некоего Северного – председателя той самой одесской чрезвычайки, где людей расстреливали «над клозетной чашкой» и где, как мы знаем из козыревской «Девушки из усадьбы» (1924), заправляли отпетые мерзавцы наподобие изображенного им дворянского оборотня Балакшина. Но, может быть, это лишь наговоры, и чекист Северный действительно обладал «кристальной душой»?
Факты, однако, говорят о другом. Северный (он же - Борис Самойлович Юзефович, сын одесского врача) в 1922 г. стал во главе Разведупра войск Украины. При этом он каким-то образом не заметил, как его подчиненными была организована банда, занимавшаяся ограблениями и убийствами лиц, которым за немалые суммы обещалась переправка в Румынию и Польшу. Помощника Юзефовича, некоего Айзеншписа, назначенного козлом отпущения, быстренько расстреляли, остальных, включая Юзефовича, разбросали кого куда. Вот такая «кристальная душа».
Между тем, при белой администрации Волошин предпочитал знакомства во властных структурах не заводить и лишний раз, что называется, не светиться. Даже если обстоятельства обязывали его к тому в качестве заступника несправедливо обиженных. Этот имидж он старался поддерживать, где бы ни находился. Так, по воспоминаниям Т. Тэффи, при белом коменданте города Гришине-Алмазове к ней как-то зашел Волошин и, прочитав две поэмы, попросил «немедленно» (!) выручить поэтессу Кузьмину-Караваеву. Последняя в это время по решению суда отбывала двухнедельный арест «при тюрьме» г. Анапы, захваченного белыми. Со слов же Волошина, как пишет Тэффи, ее арестовали «по чьему-то оговору и могут расстрелять. “Вы знакомы с Гришиным-Алмазовым, просите его скорее”».
Тэффи тут же позвонила коменданту, который, сочтя ее поручительство достаточным, дал телеграмму в Анапу, и Кузьмину-Караваеву досрочно освободили. Выходит, стоило тратить время на поход к Тэффи, чтение поэм и посредничество их слушательницы, лишь бы самому не идти к Гришину-Алмазову и лично поручиться за родственницу Н. Гумилева.
Возможно, это случайность, но приход в Одессу красных и разгул террористической деятельности чрезвычайки (аресты и расстрелы происходили ежедневно), напротив, не заставляют Волошина задержаться и помочь несчастным «буржуям» и «интеллигентам». 10 мая при содействии своего приятеля Юзефовича и еще одного друга - бывшего царского адмирала А. Немитца, изменившего присяге и перешедшего к большевикам, он отплывает из Одессы в Крым на шхуне «Казак». Напомним, что все это время Козырев находился в Одессе и, разумеется, знал о пребывании Волошина и его «миротворчестве».
Через 35 дней после прибытия Волошина в Феодосию она была занята белыми: он словно спешил на встречу с друзьями (или все же с теми, кем больше всего интересовалось одно небезызвестное учреждение?) Надо признать, встреча растянулась не только во времени, но и в пространстве. Используя в качестве повода хлопоты по делу генерала Маркса, Волошин отправляется сначала в белую Керчь, затем в белые Новороссийск, Екатеринодар и даже Ростов. Обратное путешествие пролегало по тому же маршруту и, таким образом, Волошин около месяца разъезжал по белым тылам, встречался, с кем хотел, и, хотя не спас своего друга Маркса, но заслуга в его освобождении приписывается с тех пор исключительно ему.
Чем же занимался в белых тылах М. Волошин? Известно об этом немногое. Но в Ростове, например, он встречался со своей старой знакомой (с 1912 г.) М. П. Кудашевой, которая позже перебралась к нему в Коктебель.
Интересно, что этой княгине и вдове царского офицера, арестованной в Крыму после прихода Красной армии «за связь с бандитским подпольем», не только удалось освободиться из лап организации, осуществлявшей там жесточайший террор, но и беспрепятственно уехать в Москву. Там она устроилась во французское консульство секретарем визового отдела и гидом-переводчиком при приезжих французах. Впоследствии с помощью Волошина ей удалось вступить в переписку с Роменом Ролланом и завлечь его в свои (и, разумеется, ГПУ) сети обещанием выпустить в России собрание его сочинений. Дальнейшая история их отношений и постепенного сползания французского писателя под влиянием Кудашевой в объятия Сталина хорошо известны.
После своего путешествия, больше напоминавшего служебную командировку, Волошин возвратился в Крым, где проживал до прихода красных в ноябре 1920 г. Возможно, это еще одно совпадение, но свой крымский съезд в мае 1920-го чекистские подпольщики провели не где-нибудь в горах Ай-Петри, а буквально в двух шагах от Дома Поэта (если не в самом доме). Так что, когда по чьему-то сигналу на их задержание выехал вооруженный отряд, одного из чекистов Волошин даже спрятал у себя. Неприятных последствий, правда, ни для кого не наступило.
События марта 1921 года, всколыхнувшие всю страну (Кронштадтское выступление, крестьянские мятежи), кажется, остались для Волошина незамеченными: он занят встречами с А. Байковым, Ф. Раневской и др., переводами В. Гюго, выступлениями на вечере памяти Парижской коммуны. Никакой реакции в течение пяти месяцев (!) не вызывает у него расстрел Николая Гумилева и 60 его «соучастников». Только в январе 1922 г. он напишет посвященное памяти его и А. Блока стихотворение «На дне преисподней», где заявит о том, что готов в случае своей нежданной смерти встать из гроба, как Лазарь, вместе с «детоубийцей» Русью. Заметим, однако, что если под ее, Руси, детьми он имел в виду Гумилева и Блока, то убивала их (во всяком случае, Гумилева точно) не Русь, а большевицкое руководство Советской России. И делало это, надо признать, при полном молчании Волошина и его многочисленных друзей и поклонников. Впрочем, при одном ли только молчании?
Ссора 1909 г. между Гумилевым и Волошиным, повлекшая дуэль, оборвала многообещающее сотрудничество Волошина в элитном петербургском журнале «Аполлон». Ему пришлось расстаться со столицей, сменить круг знакомств, вызвать настороженное отношение со стороны целого ряда уважаемых и авторитетных людей. Ведь главным автором и сценаристом весьма сомнительной, с душком провокации, «истории Черубины де Габриак», повлекшей резкую, но понятную реакцию Гумилева, был – и этого никто никогда не оспаривал – Волошин. Однако, вместо того, чтобы как-то сгладить последствия своих действий или хотя бы промолчать, он публично оскорбил Гумилева, неожиданно, фактически исподтишка ударив по лицу. Сделать на дуэли ответный выстрел Волошин то ли побоялся, то ли нарочно все свел к фарсу.
С тех пор он не виделся и, похоже, избегал встреч с Гумилевым до июня 1921 г. – почти 12 лет. Наверно, все это время Волошин «пересоздает» себя, идя «путем творческой эволюции» (цитаты из его письма Л. Каменеву).
И, надо признать, пересоздал: встреча бывших товарищей по «Аполлону» состоялась-таки в Феодосии. После нее Гумилев оказался настолько беспечен, что, возвратившись в Петроград, несмотря на произошедший в его отсутствие арест В. Таганцева, человека, которому в разгар Кронштадтского выступления (середина марта) обещал свою поддержку в случае успеха восставших и захвата ими Петрограда, не принял никаких мер предосторожности. О содержании разговора, произошедшего между Гумилевым и Волошиным наедине, мы знаем лишь со слов Волошина. Поверить этому банальному хвастовству довольно сложно: во-первых, потому что Гумилев по какой-то причине сохранил его в тайне даже от жены и ближайших друзей, а во-вторых, потому что не Гумилев искал этой встречи, а его везли на нее из Севастополя по распоряжению друга Волошина адмирала Немитца.
По нашему мнению, эта встреча завершала цепочку событий, которые в свете дальнейшей судьбы Гумилева представляются не чем иным, как хорошо спланированной оперативной комбинацией (провокацией) ВЧК.
Затеянное руководством этой организации в мае-июне 1921 г. так называемое «таганцевское дело» имело целью громко напомнить о себе партийной верхушке страны, только что перешедшей к новой экономической политике. В логике ее проведения чекисты сразу почуяли угрозу своему всевластию.
Их планы, на самом деле, были даже шире, чем показалось после кровавого завершения этой провокации. Они рассчитывали объединить «дело Таганцева» с делом савинковской организации (см. книгу Л.Флейшмана «В тисках провокации», М., 2003), превратив их в устрашающий, чуть ли не международный заговор. По какой-то причине сделать им этого не удалось. Но, повторяем, в мае-июне, если не раньше, это планировалось и обсуждалось. Для связки двух дел чекистским сценаристам необходимо было подыскать хотя бы десяток бывших или действующих профессиональных военных (лучше всего из бывших офицеров царской армии), якобы входивших в «таганцевскую организацию». При их наличии представлялось легче провести цепочку к организации Савинкова, по-настоящему боевой. Очевидно, чекистской верхушкой рассматривался специально подготовленный список кандидатов и, с учетом последних донесений агентуры, было решено включить в него Гумилева – бывшего офицера, который, в самом деле, обещал Таганцеву в марте свою, пусть и обусловленную успехом кронштадтцев, поддержку.
Чекисты, однако, опасались, что в том в случае, если арест Таганцева станет известен Гумилеву (а как его утаишь: отец Таганцева, человек известный и влиятельный, сразу поднимет шум, что в итоге и произошло), то Гумилев, человек вовсе не беспечный и, как-никак служивший в конной разведке, может на время где-нибудь спрятаться, либо попытаться уйти за границу. У страха глаза велики, а фантазии чекистов того пуще. Поэтому был разработан план по выводу Гумилева хотя бы на месяц подальше от места событий. К нему был подослан «полупоэт-получекист» В. Павлов (помощник адмирала Немитца), передавший приглашение черноморского командования посетить Севастополь и в качестве приманки пообещавший издать там его поэтический сборник «Шатер» (что и было сделано).
Но, кроме того, надо было усыпить его бдительность - на случай, если за время его отсутствия не удастся объединить оба дела и, вернувшись, Гумилев узнает об аресте Таганцева. Сажать рано, оставлять на свободе в напряженном ожидании - рискованно. Тут-то и возникла мысль о человеке, который мог бы дезинформировать Гумилева.
Волошин представлялся им идеальной кандидатурой. Под предлогом примирения после долгих лет вражды он должен был «по секрету» сообщить Гумилеву якобы полученные из надежных источников сведения об аресте в Петрограде Таганцева (что было правдой, и позже Гумилев в этом убедился). Кроме того, поведать, что следствию якобы известно о связи арестованного с Гумилевым (что тоже было в какой-то степени правдой, и Гумилев об этом знал). Но в случае, если сам Гумилев не наделает глупостей и поведет себя так, будто ничего не произошло, связываться с ним не будут - из-за неизбежной шумихи и непременного заступничества его начальника по издательству «Всемирная литература» А.М. Горького. Подобное «благородство» бывшего обидчика, как рассчитывали разработчики операции, обезоружит и дезориентирует такого джентльмена, как Гумилев, и по прибытии в Петроград он спокойно продолжит свои литературные занятия.
Волошин же, считали они, не сможет отказаться от предложения такого рода. Во-первых, из-за неоплатного долга перед чекистами, не только сохранившими ему в 1918-20гг. жизнь и имущество, но и всячески помогавшими выжить в непростых условиях гражданской бойни. А во-вторых, из-за ненависти к человеку, некогда поломавшему его столичную карьеру. В то же время, рассуждали они, Гумилев, как человек чести, будет обезоружен бескорыстным жестом недруга и, поддавшись чувствам, не станет отрицать очевидное в беседе с глазу на глаз.
Все примерно так и произошло. Ничего не опасавшегося Гумилева арестовали ровно через месяц после возвращения из Крыма. С арестом не спешили, поскольку в это время чекисты все еще были заняты попытками «документально» подтвердить связь Таганцева с боевой организацией Савинкова. В камеру к Таганцеву был помещен опытный агент Опперпут, но, то ли Таганцев не поддавался Опперпуту, то ли Опперпут по каким-то причинам саботировал указания следователя Агранова. Так или иначе, попытка соединить два дела в одно к началу августа окончательно провалилась, и было решено брать ранее назначенных «военных» кандидатов хотя бы для «поддержки штанов» и без того хлипкого «таганцевского дела».
Однако и тут возникли сложности. Таганцев не называл фамилии Гумилева, Гумилев вообще ничего не говорил о других «участниках заговора». Следствие запаниковало: эффектная чекистская задумка грозила обернуться пшиком. Оставался выход, напрашивавшийся сам собой: предъявить Таганцеву показания Волошина - что-нибудь в таком роде: «В конце июня с. г. в Феодосии я встретился с Гумилевым и по старой дружбе предупредил его о ставшем мне известным аресте Таганцева. Зная из надежных источников, назвать которые не могу в силу данного слова, что Гумилев и Таганцев связаны сомнительными политическим планами, я посоветовал Гумилеву как можно скорее о них забыть, вести себя тихо и не совершать рискованных поступков. Гумилев горячо меня поблагодарил, с чем мы и расстались».
Что было делать измученному двухмесячными допросами Таганцеву после прочтения показаний столь авторитетной для всякого интеллигента личности, как Волошин? Разве эти показания без него, Таганцева, не изобличали Гумилева в связи с ним? И Таганцев дал столь необходимые следствию показания, которые затем предъявили Гумилеву. Человек чести, тот больше не отпирался. Очевидно, нечто подобное происходило в отношении других, менее заметных «участников заговора». По цепочке, начатой каким-нибудь агентом-провокатором, они изобличали друг друга. Через несколько дней 61 заранее отобранный кандидат в заговорщики был расстрелян. Но громкую известность этой чекистской провокации навсегда дало имя единственной из 61 жертв – выдающегося русского поэта Николая Гумилева.
Изложенная здесь версия событий марта-августа 1921 г. была, судя по всему, «высчитана» сразу после гибели Гумилева одним из невольных участников – поэтом и другом Гумилева Сергеем Колбасьевым, управлявшим канонеркой (а не миноносцем, как фантазирует Волошин), на которой Гумилев был отправлен из Севастополя в Феодосию на встречу с хозяином Дома Поэта. Служить под началом А. Немитца, согласившегося участвовать в грязной чекистской провокации, он, с юных лет влюбленный в поэзию Гумилева и с благоговением относившийся к поэту, дальше не мог. Уволившись из флота, Колбасьев некоторое время работал переводчиком в издательстве «Всемирная литература», душой которого был покойный Гумилев, а затем уехал с дипломатической миссией в Афганистан. В 1937 г. он был арестован и исчез в лагерях.
Но если нашу версию вычислил С. Колбасьев, если к ней полунамеками подводила Надежда Яковлевна Мандельштам во второй книге своих «Воспоминаний», то почему столь умный аналитик и наблюдательный очевидец, как Михаил Козырев, не мог прийти к тем же выводам? Выходит, были у него основания считать Волошина оборотнем. Впрочем, духом этого существа повеяло от этого человека еще в истории с «Черубиной». Что это было, как не перевоплощение, не провокация, не сладкая месть своим снобистским коллегам-соперникам по «Аполлону»? Но тогда, в 1909-м, лишь повеяло.
Как писал внимательный наблюдатель русской смуты Федор Степун, с воцарением большевиков «все начинает двоиться» и «в жизнь входят двуличное сердце, мертвая маска и заспинный кинжал». Чтобы войти, добавим от себя, нужно откуда-то выйти. Быстрее всего такие вещи выходят из душ, уже тронутых ядом лжи и провокаций.
Напечатано в журнале «Семь искусств» #7(54)июль2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=54
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer7/Ovsjannikov1.php