litbook

Non-fiction


Мундштук Якова+1

В апреле я бросила курить. Мигом накупила в аптеке много тоненьких сигареток-подделок.

– Какие вам запахи? – спросил молодой аптекарь.

– Давайте лимонный, клубничный, жасминный…

Плохо мне было и в мае. И тут я вспомнила про старый янтарный мундштук. Нашла в шкафу среди старых журналов коробку, которую свекровь принесла нам когда-то, с письмами ее мужа и завернутыми в бумажный пакетик какими-то его личными вещами. Тогда не разглядывала. Запомнился только яркий мундштучок…

Для кого, для чего мы столько всего храним? Мамин берет, дядина медаль, чугунок, который я подарила свекрови, а потом он снова вернулся ко мне… Детям? Внукам? Да им не нужно, это мы сентиментальны, они другие. Мир другой. Все иное – мебель, абажуры, ткани, ковры, постельное белье, посуда. Я просила маму, убеждала: брось ты латать старые простыни, навезла полшкафа совершенно нового белья – пользуйся! Новое, говорит, это приданое для внучки. Одна ее простыня с заплатой каким-то чудом сохранилась, и я ее уже своей внучке показала: смотри, как это красиво сделано! Не как попало, а изящно – и с одной и с другой стороны. А тогда я передала дочери про бабушкино «наследство», и вы догадываетесь, как она среагировала. Правильно, ей ничего из той жизни не надо. Не знаю, что сказать раньше: «неправильно это!» или «я понимаю». Пожалуй, понимаю, но не согласна. Хотя многое научилась если не понимать, то принимать. И про себя не скажу, что вела себя как паинька, как того родители хотели. Разве мать меня курить учила?..

Вот он, мундштук. Протираю и бумажной салфеткой и мягкой тряпочкой. И о, чудо! – слышу, чувствую запах табака. Быть не может! Но он настоящий, а не обманный, не лимонно-жасминный. Успокоил и примирил… Он довоенный. А в войну в такой вставляли самодельные сигареты-самокрутки с махоркой. Получается, что он уже почти старинный... Для моего поколения понятие «старинный» означало века XVIII-XIX или самое начало XX. А для наших детей и внуков, да, пожалуй, уже и для нас самих, и Вторая мировая война – далекая история.

Прошло почти два года. Я давно уже не курю, и никакой мундштук мне не нужен. Но я его вижу каждый раз, когда открываю верхний ящик письменного стола. И как будто здороваюсь: «Здравствуйте, Яков!»…

Памяти Якова и его Элинки-Эленайки, любимой жены, для которых трудное, холодное и голодное счастье оказалось таким коротким, я посвящаю эти странички.

Что у меня сохранилось? Стопка желтоватых листочков – письма Якова. И старая кассета с записью голоса Эллы, где она рассказывает о пережитом во время войны…

Было так: однажды, еще в Вильнюсе, по моим расчетам, в 1979 году, свекровь, Элла Григорьевна, принесла нам пачку писем, решив, что письма ее покойного мужа должны храниться у сына. Я положила всю пачку в платяной шкаф. А через несколько дней мужа забрали на военные сборы. Спустя день или два, в поисках чего-то в шкафу, я увидала эту пачку старых писем, осторожно вынула ее, взяла первое, лежавшее сверху, прочла его… И потом, весь месяц, день за днем, я буквально бежала с работы, чтобы прочесть еще одно-два письма Якова. Постепенно этот неведомый человек переставал быть чужим и незнакомым, он рассказывал о себе – мне. И я спешила домой как на тайное свидание…

Еще через год, перед отъездом в Израиль, свекровь попросила вернуть ей всю пачку. И прошло ровно двадцать лет, сразу после смерти моей мамы, когда свекровь принесла к нам домой большую коробку, где лежали те самые письма, все ли – не знаю… А через десять месяцев и она покинула нас. Моя мама всегда была, как в миру говорят, верующей, а свекровь – атеисткой. Но, в общем, как бывшая коммунистка, она вела себя прилично: когда мы с мамой после Йом-Киппура, голодные и возвышенные, возвращались из синагоги, Элла Григорьевна встречала нас уже разогретым бульоном с креплах (кто не знает, нежные такие пельмешки). Одна голосовала за МАВДАЛ[1], отражавшую ее религиозно-сионистские взгляды, другая, правильно догадались, за партию АВОДА (партия Труда). Но ни идеология, ни религия не мешали им обеим быть горячими патриотками Израиля.

Мы, бывало, посмеивались над свекровью: ей, мол, довелось «правильно» родиться, 7 ноября, в день, как его называют сегодня, революционного переворота, а тогда, при советском строе, это был главный праздник и назывался днем Великой Октябрьской Революции. И день смерти у нее оказался символическим, но об этом она уже не узнала – 23 февраля всегда торжественно отмечали день Советской Армии. А в жизни смешлива была, приветлива, всегда окружена друзьями. Умела и любила принимать гостей.

Радость любила. Дни рождения – святое дело. Однажды она сформулировала это очень просто: день рождения для нее – возможность увидеть разом всех друзей. Уже больная, перечисляет, кого пригласила на свой день рождения. Но вам же, говорю, трудно. А я, объясняет она, не к себе, я гостей к вам приглашаю! Ну… В общем, да, правильно, нам это просто в голову не пришло. Может, поколение, прошедшее через беды и тяготы войны, было душевнее? Нас с мужем поразило, с какой готовностью и как быстро друзья Эллы собрали недостающие на покупку ее маленькой, но своей квартирки, деньги. Разумеется, ссуду и вот эти долги – по ее тщательно составленному списку – возвращали мы, то есть, ее сын. А нам и обращаться к кому-то за помощью казалось странным, нужна ссуда – идешь в банк. Вот вам и пропасть между двумя поколениями. Говорили, что в молодости свекровь была очень хороша собой. Но и в пожилом возрасте она оставалась симпатичной. Почти до конца она подсинивала свои седые волосы, и, серебристого отлива, они очень шли к ее серым глазам. Ей всегда уступали место в автобусе. Прожила она 86 лет. Требовала, чтобы 2 февраля сын, который отца не помнит, приходил к ней, и они проводили вечер вместе в тот день, когда не стало Яши…

До войны, в Вильнюсе, Яков и Элла работали в одной школе, в 1-й Еврейской гимназии. Он, кажется, бухгалтером, но когда была необходимость, мог заменить учителя и литературы и истории, был образованным человеком. О нем очень тепло говорил его двоюродный брат Цви Арад, израильский писатель и переводчик, жаль, что не записала его рассказов. Знаю, что Элла изучала английский язык в Каунасском университете, но преподавала она почему-то литовский язык и конституцию. Никакого романа между ними не было, просто симпатизировали друг другу. Все знали трагическую историю первого брака Якова. Элла была даже знакома с его женой Лизой. Врачи не сумели определить, что женщина носит двойню. Во время родов, после того, как приняли первого ребенка, Лизу почему-то оставили в родильной комнате одну. И бедная женщина, не получив медицинской помощи, скончалась вместе со вторым ребенком. А первого, Ларика, воспитывала, в основном, бабушка Нехама, мать Якова. Вместе они и погибнут в вильнюсском гетто. Спасется только единственная сестра Якова, Сарра (1918-2012), в замужестве Заблоцкая, говорившая о брате с обожанием, для нее он всегда оставался самым хорошим, самым умным и самым красивым.

23 июня 1941 года вместе с другими сотрудниками школы Элла и Яков собирались на пикник за город, на природу. Но уже накануне, солнечным, безоблачным утром, Вильнюс, как и многие другие города, подвергся ожесточенной бомбежке. На кассете рассказ Эллы начинается именно с того июньского дня.

***

23 июня, когда мы шли к вокзалу, Вильнюс уже сильно бомбили. Мы шли по стеклу мимо железной дороги к станции. Когда мы добрались, уже все поезда ушли. Один поезд стоял ещё с членами правительства – ну, старыми коммунистами… Я их всех знала, потому что тоже, как они, еще недавно была в подполье, а сейчас уже имела документ кандидата в члены партии. Мне говорят: «Иди сюда скорей!» – «Я не одна, нас трое». Яша там был и Рая, подруга, она преподавала биологию. «Нет, троих мы не можем взять». – «Тогда и я не еду». Они уехали. Но стоял еще один поезд. Подошли трое наших учителей, двое мужчин и жена одного из них. Нас стало шестеро. Поезд стоит, но машинисты отказываются нас везти, вообще не хотят ехать. У нас, кстати, и документов почти никаких не было. Потом уже, в Марьевке, в Куйбышевской области, вызвал меня работник МВД, и спрашивает у меня документы на эвакуацию. Какой документ? Я даже не знала, что были такие. Бежали, кто как мог. Мы ничего не взяли с собой. Раина мама принесла ей на вокзал зимнее пальто и еще демисезонное, светлое, вот оно меня спасло, потому что у меня совсем ничего не было. Она принесла с собой еще какие-то вещи для Раи и чемодан с вещами Раиного брата, который жил в Минске. Туда мы и решили ехать. Поедем в Минск на пару дней, вернёмся, война недолго будет, Красная Армия сразу отгонит немцев. Так мы думали. Так этот чемодан был с нами. Но нас не везут, и мы уже готовы остаться. А в это время подошёл красноармеец, там стояла советская армейская часть, и они оттуда тоже бежали, немец-то наступал. Он оказался машинистом, и он повёз наш поезд. Мы приехали куда-то, и нам кричат: «Выходите! Проверка документов!». Это уже на старой границе Советского Союза с Литвой. Мы вышли.

И солнце, такой прекрасный солнечный день. И полянка. Мы все шестеро сидим на этой полянке, разговариваем, шутим. А люди умнее нас не отходили от поезда, висели на нём. Я говорю, какие люди – паникёры, не умеют придерживаться порядка. Ну, проверят документы и поедем. И только я это сказала, поезд тронулся и уехал, а мы остались сидеть. Тут как из-под земли вырос советский офицер, говорит: «Чего вы здесь сидите? Ведь по пятам идут немецкие танки, уходите». Мы пошли, а чемодан тот оставили в лесу, таскать не было сил. Просто надели на себя, что могли. У Раи был рюкзак, а в нем платье, еще что-то легкое, юбка, кофточка… А у меня только паспорт и билет кандидата в члены партии. Шли мы долго. Пришли в какой-то городок. Нашли милицию, просим пропуск, чтобы перейти границу. Охрана там была. Я показываю, что я член партии. Они – ни в какую. Учитель, что был с нами, говорит: «Как это так?! Мы учителя, вот это член партии. Мы так вас ждали, а вы нам не помогаете бежать от немцев». И ещё что-то сказал. Повлияло. Дали нам, вернее, мне один пропуск на всех. Идём, едут военные машины, а этот учитель подвернул ногу, не может идти. Останавливаем едущие машины. Но на нас даже не смотрят. И опять этот учитель встал посреди дороги, не даёт им ехать. И снова с речью: «Мы вас с радостью, с цветами встречали, а сейчас, в беде, вы нас оставляете?!» Вышел один военный: «Ладно, садитесь!» Но взяли нас по двое на машину. Мы с Яшей, Рая с учителем и супружеская пара. Едем, подъезжаем к границе. Проверка. Требуют пропуск. Мы – последние. Я всю жизнь делала не то, что нужно. Пропуск отдала первой паре. Они проехали легко, вторую пару тоже как-то пропустили, а нам с Яшей: «Вылезай! Нет пропуска – вылезай!» Хорошо, что на первой машине сидел один солдат, он оглянулся как-то, увидел, вышел: «У этих пропуск есть, они все вместе, отвечаю своей головой…» И так вот пропустили. Едем-едем, это мы в Минск якобы… А тут ночь. Мы оказались в лесу. И вдруг ракеты осветительные. И налёты! Утром, когда стало светать, эти военные говорят: «Мы уезжаем, вас дальше брать не можем, здесь недалеко местечко, добирайтесь»…

***

Не они одни думали, что бомбежка вот-вот кончится, и они вернутся домой. Дороги были забиты всеми видами транспорта. Иногда их подвозили на попутках. Троих учителей потеряли где-то в лесу во время бомбежки. Очень много шли пешком. Если удавалось попасть на поезд, часто сидели на открытой платформе и доезжали до следующей станции черными от копоти и дыма. С трудом и не скоро поймут, что их, прибалтийских, оккупированных в 1940 году, всего год назад, боятся, чураются, чужие они, западные, почти иностранцы, может, дезертиры, шпионы…

***

…Я тому, из МВД, в Марьевке, сказала потом: «Откуда документы, когда правительства не было, никого не было». Он говорит: «Значит, вы – дезертир?» А до этого он взял мой паспорт, там стояло Гольдфайн, а партийный документ был на имя Гольдфайнайте, как пишут в Литве фамилию девушки. Ну, объясняю. Но когда он произнёс слово «дезертир», я ему говорю: «Вы – тыловая крыса, вы знаете, что там делалось!?» Потом Яша сказал: «Ты с ума сошла, он же тебя посадит!». Мне тогда двадцать шесть лет было, ну, с половиной. Я говорю: «А как он смеет мне говорить, что я дезертир?!» Но как-то обошлось. А пока дошли мы до городка Борисово. Яша говорит, что должен идти в военкомат, встать на учёт. Нашли военкомат, Яша обратился к военкому, а тот, измученный, обросший, всю ночь не спавший, бомбёжка ведь, говорит: «Приедете на место, где остановитесь, там вас и поставят на учёт, а сейчас, ради бога, уезжайте поскорей!» И добавил: «Вот пойдёт эшелон. Садитесь и поезжайте». Эшелон шел в Москву. И мы сели на поезд – проехали Оршу, Смоленск. Я уже путаю, в каком порядке. Помню бомбёжку, остановили поезд, всем велели выходить. Тьма-тьмущая. Куда идти, не знаем. Говорят: «Идите!». А нас ведь, вообще, я уже говорила, принимали за шпионов. Яша был в таком плаще, которого они никогда не видели, и я в плаще. «Идите!» Поплелись мы за какой-то группой военных. Какой город это был, может, Можайск, нет, вроде и он ещё до Вязьмы был, за Смоленском. Ну, дошли мы до города, опять бомбёжка. И эти военные говорят: «Идите, дальше вы с нами не пойдёте!». Опять бредем. Куда ни стучимся – никто нас не впускает. Наконец, какой-то подъезд был открыт, мы вошли, и нас не выгнали. С верхних этажей спустились люди – бомбёжка! – и мы в каком-то уголке приютились. Нервное напряжение было такое сильное, мы столько всего навидались, напереживались, что Яша как-то сел да и заснул. Тут бомбёжка, грохот, а он спит. Ужасно пить хотелось. Спрашиваю, но никто не отвечает и никто не даёт воды. Потом одна женщина говорит: «Идём!» Поднялись с ней на второй этаж. Она меня напоила и дала воды для Раи и Яши. Начало светать, и они нас выгоняют. «Напротив гостиница, там сможете остановиться». Мы пошли, но нам даже дверь не открыли. Я говорю: нас принимали за шпионов. Яша опять отправился в военкомат, он всюду искал военкомат… И опять его отправили обратно. Поехали дальше.

***

Добрались они, в конце концов, до Вязьмы, в Москву составы уже не пускали.

***

…Вязьма. Дальше поезд пока не идет. На вокзале полно людей – лежат беженцы. Ну, и мы начали искать место, где приткнуться. Где-то как-то мы спали, и утром я слышу литовскую речь. Вскочила – через Яшу и через Раю – выбежала. И кто стоит? Людас Гира и Антанас Венцлова (известные писатели). Я к ним подскочила. Лабас, лабас! Скажите, как, что, где правительство? Они говорят: – Дорогая, мы сами ничего не знаем, сами потерялись, ищем правительство.

(Из Википедии: «Антанас Венцлова… В 1940-1943 годах народный комиссар просвещения Литовской ССР». Людас Гира был тогда его заместителем.)

Переспрашиваю Эллу: «Литовское правительство в Вязьме?» – «Да, литовское правительство в Вязьме».

***

И они тоже едут куда-то. Я вернулась с опущенным носом. Яше опять надо в военкомат, здесь мы уже остановимся. И вот мы с Яшей попрощались, он идёт в военкомат, я это помню, сахара пару кусочков ему дала, носовой платок, поделились с ним чем могли… Здесь Яшу возьмут на учёт и на фронт отправят. Мы думали, что вообще не увидимся. Но сидим, чего-то ждём, наконец, Яша выходит и снова его на учёт не ставят, сказали, что вот, где остановитесь, чтобы прописались, там его возьмут на учёт.

***

Однажды Элла снова слышит литовскую речь, бросается, чтобы узнать что-то о городе Зарасай (бывший Ново-Александровск), где осталась вся ее семья – мать, отец, сестра Соня с детьми – Алтенькой и Моней. Горит Зарасай! И неожиданная встреча с Ханой, подругой детства из их родного города, которая видела, как горел и дом родителей Эллы. Но и им со старшей дочерью Соней и её детьми удалось эвакуироваться, они добрались до Намангана, что в Узбекистане. Муж Сони был мобилизован.

***

Мы начали думать, как тут устроиться на работу, что-то надо делать, пошли куда-то в райисполком, в райком, сказали, что если надо поехать в колхоз – пожалуйста, поедем в колхоз. И тут люди начали бежать уже из Вязьмы. Вот тогда мы объехали Москву по другой дороге. Здесь уже тыл, вроде Тула, спокойно. Вышли мы из поезда, нас встречают представители райкома. Я подхожу, говорю, что я член партии, что вот они, учителя, со мною…

– О, член партии, что Вам нужно? Чем помочь? А мы ехали на открытой платформе. Яша смеялся: «Вот здесь, где платье, белое тело, а шея как у негра. Мать родная бы тебя не узнала».

– Ничего, говорю я им, нам не нужно, дайте помыться. – Помыться? Пожалуйста! Мы сейчас вам устроим комнату. Мы уже затопили… И нас повели в школу. Там был большой котёл, дети, очевидно, там завтракали, чай получали. Мы были первыми, я и Рая. Мы вошли, там тазы, мы помыли головы, начали мыться, тут заходят местные, они нас увидели, как они начали нас ругать: Ах вы, б…, наши мужья на фронте, а они мужиков тут завлекать… Мы выскочили, не домывшись и не вытеревшись… Как нас ругали, как обзывали! Тут же, в школе, люди находили уголки, устраивались. А нам говорят: дадим вам комнату, а здесь не занимайте место. Время идёт: 8-9-10-11-12, никакой комнаты. Мы прождали до темноты, а потом пошли в степь, а там мошкара, она нас чуть не съела. Это нам устроили «особые» условия, как учителям и к тому же одному члену партии (Элла смеется).

Наутро мы опять пошли в этот райком или райисполком, и нас распределили «в самый лучший район, где нужны учителя», и так мы оказались в селе Марьевка Пестравского района Куйбышевской области. А районным центром была Пестравка. Нас определили в какую-то избу, к хозяйке. Новые беды: сначала на нас клопы напали, а потом пошли дожди, и нас сильно заливало. Тогда нас переселили к новой хозяйке. Здесь хорошая комнатка была и хозяйка тоже хорошая, она нас пригрела, угостила пшенной кашей с тыквой, и, может, потому что мы были очень голодные, или потому, что готовилась она в русской печи, но такой вкусной каши я в жизни не ела.

В этой Марьевке мы жили до начала учебного года. Я член партии, мне надо встать на учёт. Как мне доехать в Пестравку? Мне говорят: Пойди в мэ-тэ-эс. – А где это мэ-тэ-эс? – Да что ты не знаешь, там, где трактора. – А, так это МТС – эм-тэ-эс?

Я пошла. Прихожу, нет начальника. Сижу, жду. А там колхозные бабы. Как они ругались, только мат и слышу. Наконец, нашёлся хозяин, они в райцентр ехали и меня взяли.

Пошла я в райком, встала на учёт. У меня было только одно платье. И это платье, когда мы ехали на платформах, выгорело, и даже порвалось кое-где. Заведующая учётным отделом повела меня к себе: Кушать хочешь? – Нет. Она говорит: Да знаю, что ты сыта… В общем, накормила, посидели мы, и она мне приносит платье. Белое такое, с голубыми разводами и в клёш.– Что вы, что вы, не надо, у меня есть. – Я вижу, что у тебя есть, но я тебя очень прошу. – Ни в коем случае. – Я знаю, что для тебя это не платье, что вы иначе одеваетесь, и это тебе не нравится, но всё-таки будет, чем тело прикрыть. А у меня был какой-то портфельчик в руках. Я говорю своё: «нет-нет», попрощалась и ухожу. Когда она вложила это платье в портфель, не знаю. Приехав домой, я нашла это платье. Оно меня спасло, у меня действительно не было ничего. Попадались такие добрые люди! Приезжаю я домой, рассказываю, как и что, свои впечатления, да, там были магазины, но в них ничего не было, кроме баночек томата, ну, вроде кетчупа красного. – Яша, ты знаешь, я думала, что знаю русский язык, но здесь я слышу слова, которых не понимаю. И я говорю ему, произношу, значит… – Ты, говорит, не знаешь их и не надо знать, и никого не спрашивай. Но как-то он мне их примерно объяснил.

Так вот и жили мы в Марьевке. Там колхоз. Мы встали утром рано-рано, надо идти на работу. В поле начинают работать с рассветом. Мы пришли, сидим возле сельсовета. Сидим-сидим. Ни живой души. Наконец, где-то в 8 утра приходит кто-то, вроде сторож. – А, что, эвакуированные? А чего ждёте? – Мы на работу… – Идите-ка домой. Отдохните, придут вас звать. Мы пошли домой. Сидим. Где-то в 10 или 11 за нами пришли. Пошли назад. Не успели мы прийти – отдых. 12, говорят, надо отдыхать. Все легли себе спать. Часа в 2 встали – обед. А потом надо уже идти домой. Мы в шоке. Это колхозники так работали.

Ещё одна смешная история. До того, как мы пошли в колхоз, что-то нам нужно было, не помню уж точно, вроде, нужна была сковородка. Попросила у хозяйки. У неё не было. Когда мы у неё спрашивали что-нибудь, она говорила: – Иди к сабрам. – А где эти сабры живут? – Да, вот там, указывает на дом. Я думала, что это фамилия. Снова какой-то случай, опять «иди к сабрам». Вышли мы в поле, сварили обед, нужны ложки. Я спрашиваю: – А где взять ложки? – Да вот там домик, у сабров попроси, они дадут. Как-то я заболела. Потом расскажу об этой болезни. Очень была больна. Попала в больницу. Они спрашивают фамилию. И Рая попала в больницу. Яша взял подводу и отвёз нас. – Как фамилия? Рая говорит: Слепак, я произношу свою. Они: – Ой, какие странные фамилии у вас. Я говорю: – А у вас? Вся деревня – однофамильцы. Все сабры. Они начали хохотать. Сабры это ведь соседи. А болеть я начала так. Мы выходили в поле, и в один прекрасный день у меня, очевидно, началось воспаление мочевого пузыря. Гнало меня каждые пять минут. Я стеснялась, ребята же были с нами, студенты, тоже эвакуированные, из Москвы… Назавтра я пошла в медпункт, а тогда всё лечили красным стрептоцидом. Дали мне лекарство и велели не выходить в поле. Через день или два мне стало лучше. Яша с Раей в поле, а я взяла наши манатки, вещей-то почти не было, и пошла на речку, вошла в воду до колен и стала стирать. Вернулась, повесила бельишко, надо пол помыть, а они скоблили пол, если ты помнишь, деревянные полы скоблили. И вот я выскоблила пол и в сенях тоже. Полы стали белые-белые. Довольная, думаю, теперь надо и самой помыться. И что-то я нагнулась, и такая дикая боль, и не разогнуться, и меня начало рвать зеленью. И в это время пришли Яша с Раей. Яша взял меня на руки и положил на постель. И такая боль, я буквально на стенки лезла. И вот эти студенты, один был медик, сидят возле меня и не знают, что делать. Привели какого-то старого человека из эвакуированных, вроде врач, еврей, сказал, что надо анализы сделать, взять кровь. Яша пошёл на медпункт. А у меня температура 40. Яша говорит: – Она не может идти, а они: – Мы по домам не ходим. Так и не пришли. Меня из этих сеней внесли внутрь, поставили кровать посередине комнаты. Может, так клопы не заберутся, чтоб не около стен. А я просто горю: у меня 40-41! Бабы приходят, знали – не знали, что я в сознании, и начинают причитать: – Ой, какая молодая, какая красивая, помирать сюда приехала, на чужбине, никого родного нету, ой, какая молодая, какая красивая… И такая температура у меня, наверно, уже дня три-четыре. Яша испугался, снова пошёл просить подводу, а в это время Раю прихватила малярия. Он нас обеих и отвёз в больницу. Меня этим красным стрептоцидом лечили. Что там было, не знаю. Молодой организм – вылечили.

К началу учебного года мы переехали в Пестравку, а в ноябре я почувствовала, что беременна. У меня до того ничего с Яшей не было, мы втроем все время вместе. А потом вот случилось, и я сказала Рае, что я уже не девушка. Рая говорит: Ой, не дай бог, чтобы ты тут забеременела. А я, наверно, и забеременела-то с первого разу. Меня Рая просвещала. Я кушать хотела очень. А не было хлеба, ничего не было. Что было? Тыква. Кусочек тыквы возьмёшь, съешь. Сырую. Я думаю, в мире ещё не было такой женщины, которая бы так не хотела ребёнка, как я. Когда я узнала, мне было страшно думать об этом. На себя нечего надеть, никакой одежды, что я буду делать с ребёнком? Соседка говорит: «А ты роди, роди, тряпка всегда найдется!» Чем его кормить? Во что завернуть? Где выкупать? Про аборт ведь и речи не могло быть. Так я слышала, бабы говорили, тяжёлое надо поднимать. Они, бывало, уходят, а я беру коромысло, два ведра, иду на речку, на гору тащу эту воду, наливаю, у хозяйки большая бочка была, наливаю полную, а потом стараюсь её поднять. Ничего не помогло, а потом уже, на 6-7 месяце, я дорожила, конечно, ребёнком. Мы шли, весна, сугробы еще большие, но снег уже мягкий, и я проваливалась, прямо пузом грохнулась, боялась, что будет выкидыш, но ничего! До конца беременности мы были вместе. Я сначала боялась купать ребёнка, так Яша его купал. Боялась дотронуться – вдруг головка упадёт. У меня были очень тяжёлые роды. И Яша всю ночь был со мной. Меня отвезли в 4 часа дня, это в самой Пестравке уже. И через сутки, в 4 часа, я родила. Очень тяжело. Там работала старая акушерка. Она говорила: – Доченька, кричи, легче будет, а я – ни звука, стонала только. – Ты не смотри, что мужик там за окном, он не слышит, а тебе легче будет, кричи. Она старалась мне как-то помочь. Потом её смена кончилась. Пришла молодая дура какая-то и говорит мне, а уже начались роды: – Давай скорее, мне надо уходить! Я тихо говорю: – Так помогите мне, думаете, я хочу этих болей. А она своё: скорей, скорей! Ну, потом я родила. Всё не как у всех. Яше через пару дней нужно было ехать в Куйбышев. Он поехал, возвращается, и тогда он мне сказал, что дал мальчику имя «Корнель», а мы всё время говорили, что если девочка, то я не знаю, как назвать, но если мальчик, то по имени Яшиного отца – Израиль, хотя я тогда не знала, что их уже никого нет. Яша говорит: – Израиль Яковлевич? Нет, он не хотел. И спрашивает: – Ты довольна? Я говорю: Нет! – Почему? – Странное имя. – Был, говорит, такой французский драматург. Я хотел, чтобы у нашего мальчика было красивое интернациональное имя.

…И вот температура упала, и меня выписали. Соседи принесли, во что завернуть ребёнка. Соседка дала даже таз, чтобы его купать. Купал Яша, я боялась. Ещё кто-то принёс несколько тряпочек. Чем-то вытирались, чем-то вытирали ребёнка. Сначала его не во что было положить. Рая говорит: Женщина одна обещала кроватку. Как-то принесли её. Положили ребёнка, что-то он крутится, подхожу – он весь красный. Плачет. Сразу не поняла, что искусанный. Я его выхватила, положила на постель. Стала мыть. Ночью положила его на стол. Стол дали нам из школы. Начала чистить кроватку, ошпарила кипятком. Сутки проспал. Приходит хозяйка кроватки, говорит, кроватку надо вернуть. Чистую, она забрала её обратно. (Элла смеётся своим колокольчатым смехом).

Ну, стали класть ребенка на стол. Однажды просыпаюсь, он наполовину в воздухе висит. Ёрзал, вертелся, чуть не упал со стола. Я испугалась, пошла к соседям: может, они знают, где достать кроватку. А соседка и говорит: – Знаешь, у нас есть зыбка, но ты, наверно, не захочешь, у вас их не употребляют... Я говорю, что с удовольствием возьму, мне некуда ребенка положить. Снесли с чердака зыбку, тут я уже сначала хорошо её вымыла, ошпарила, и он у меня в зыбке рос, по-деревенски. Зыбку на верёвках вешали. Бывало, так вот качаешь...

А в это время... Я ведь всё время стирала. Выбежала под вечер повесить так называемые пелёночки, меня и прохватило ветром. Наутро встаю, температура и боли в груди. И чем дальше, всё хуже. Пошла снова к соседке, была там одна бабушка. – Доченька, у тебя грудница. – А что это такое? – Вот, говорит, нарыв – грудь большая, красная. Пошла к врачу. Резать нужно! Иду обратно, рассказываю той же бабке. – Ни в коем случае. Он уже кому-то там делал операцию, не то сняли грудь, или другое что-то… И я так вот мучилась, пока не прорвало. Я говорила, что лезла на стены от боли в пояснице, и в ту ночь, когда нарыв прорвался – то же самое. Неописуемая боль! Я не плакала, слезы сами лились.

Как-то я не сплю, и малыш не спал, голодный, потому и плакал. Наконец, я его уложила и сама легла. И только я легла, он опять заплакал. Я, очевидно, со сна потянула зыбку слишком резко, и он выпал. К врачу бежала, как сумасшедшая, все думали, и Яша тоже, что сошла с ума. Врач успокоил: Может, сотрясение мозга, а может, обойдется, давайте ему молоко, сколько есть, и сладкую водичку. А откуда ее, сладкую, взять? Но одна учительница, председатель месткома, принесла два кусочка сахара. Это она у брата своего достала, он был где-то директором колхоза или совхоза, этого не помню. Так она выпросила для меня, сахара ведь никто не имел. И я делаю ему сладкую водичку и кормлю его, и он как взрослый пьёт, я ложечкой поила, он ротик открывает как птенчик, и пьёт. Кончился сахар, я ему простую водичку даю, он выплёвывает, ни за что не пьёт. Так я всегда давала ему воду, когда Яша дома. Яша держал его на руках, открывал ему ротик, не давал закрыть, я вливала водичку, он проглатывал. Потом кто-то опять принёс мне чуть сахару, он опять, как взрослый, с ложечки пьёт и доволен.

Но положение стало такое трудное, голод жуткий, думали, нужно будет куда-то уезжать, а страшно: сюда мы ехали молодые и без ребёнка, а сейчас, с ребёнком, ничего нет, куда идти? А Яшу все еще не брали в армию, не доверяли, а еще, может, было подозрительно, что мы знали немецкий язык. Вспоминаю, когда Яшу уже призвали, это конец 1942 года, ему дали паек, так сахар он, конечно, оставил мне, что-то вроде полкило или килограмм. Так я стала богатой женщиной. А когда его мобилизовали, то долго держали, наверно, проверяли, а Яша, забыла сказать, был сильно очень близорукий. В январе 1943-го Яша уже писал письма с разных военных баз.

***

Яков хорошо знал польский язык, в русском он не был силен, поэтому некоторые его слова и обороты могут показаться странными, но они понятны, еврейским же языком в письмах пользоваться нельзя было, они знали, что цензура такие письма и открытки не пропустит. Как раз письма Якова придется сокращать больше, потому что, как сам с горечью замечает, он абсолютно одинок, изо дня в день живет одним и тем же – тоской по жене и ребенку и нуждой, отсюда повторы…

***

3.1.1943 (карандашом). Пишу на остановке в 25 км от Горького, это уже последний этап дороги из Горького в Балахну. Пригородным поездом еще 40 км, так что завтра буду уже на месте. Моя единственная мечта это ехать обратно. Но даже не представляю себе, как я на этот случай проделаю всю дорогу наново, чувствую себя очень измученным. А мысль о тебе не дает мне покоя. Как бы я хотел видеть тебя в твоем халатике, или в твоих черных валенках, белом пальто и в зеленой шапке! Душа разрывается!

15.1.1943 (записка карандашом, через знакомого). Элинка дорогая, пользуясь случаем, пишу несколько слов. Ночевал я в Каменке. Дорога прошла хорошо, хотя мороз сильный, но я приспособил свой мешочек на лицо и замечательно охранялся от ветра. Умоляю тебя, не убивайся горем, береги здоровье, пригодится оно нам еще в жизни. Целую тебя и нашего ребенка тысячу раз.

***

Вот еще отрывки из писем-треугольников, но чаще простых почтовых открыток Якова, перебиваемые иногда воспоминаниями Эллы.

***

Элинка, вчера приехал в Куйбышев… Мы сейчас пойдем на пересыльный пункт, надо будет пройти санобработку (баня). Моя наимилейшая, пишу вторую открытку из Куйбышева… Эленайка (помнишь это имя?), как жизнь изменилась с того времени. Надо надеяться, что все наши несчастья скоро кончатся… Когда теперь сумею написать, не знаю. Будем надеяться, что еще увидимся. Твой навсегда…

***

Элла: И вот я одна, и мне показалось, что у ребёнка грудь как-то очень большая, думаю, рахитик… Там уже была другая врач, я говорю: доктор, у моего ребёнка рахит. Она его посмотрела и говорит: – Ну, мамаша, видно, что первый ребёнок, он у вас богатырь, смотрите, какая грудь у него, но вы его должны кормить, чтобы он получал, ну, молоко, яичко. А где я возьму?..

***

Яков: Нельзя сказать, что Кучинскас (Миколас Юнчас-Кучинскас – парт. и гос. деятель Лит.ССР . С августа 1940 г. и до 1944 г. – народный комиссар по труду. Вот почему Яков обращался к нему, когда оказался в Куйбышеве.) отнесся ко мне лично тепло, ты должна ему написать, чтобы он тебе, как красноармейке, выдал пособие. Прошло только 10 дней, как я уехал из дома, а мне представляется, что 10 месяцев. Эти дни были нелегкие. Вторую ночь провел в пересыльном пункте, ожидаю отправки в часть. Как ты справляешься с дровами, водой, ребенком и работой, имеешь ли ты керосин и что кушать?

…Я себе купил за 30 руб. котелок… Может, еще привезу его домой, и он нам очень пригодится. Не знаю, получаешь ли мои открытки. Я так бы хотел поговорить с тобой, рассказать все. Как только что-нибудь случается, сейчас же думаю: надо рассказать Элинке, но потом припоминаю себе, что это невозможно, и так жаль, так жаль… Пребываю в карантине. Если бы получить хоть какое-то известие от тебя, я прямо с ума схожу от беспокойства. Как ты устраиваешься? Морозы сильные, как ты носишь ребенка в ясли? Эленайка миленькая, может быть, и для нас еще придут хорошие дни. Сердцем и умом я с тобой…

…Пишу в Пензе, где ожидаю дальнейшей отправки. Дорога сюда была очень утомительной… Умоляю тебя, не убивайся горем, будем надеяться, что еще увидимся. Я в каждый тяжелый момент вспоминаю тебя…

…Красный узел. Пишу в вагоне. Снова я в дороге на Балахну. Мотают меня из одного пункта в другой. Вчерашний день (1.2.1943) был очень неприятным: пошел за кипятком и отстал от эшелона. Без документов (они остались у моего спутника), без аттестата на питание в части. Можно сказать, что каким-то чудом ночью я нагнал эшелон, потому что как раз мой вагон отцепили из-за перегрузки. Но весь день был очень неприятный. Эленайка, мое единственное счастье, когда увидимся?..

4.2.1943. Я в Балахне, иду в часть. Не знаю, что мне там скажут. Знаю одно, что я измученный до невозможности и дорогой и тоской по тебе и ребенку, и эта тоска все больше и больше, доводит просто до болезненного состояния… Посадили снова на карантин, обрили голову, сейчас поведут на санобработку. Очень пригодится после дороги. Моя участь решится, наверно, через несколько дней. Здесь работают врачебная и мандатная комиссии. Адрес как на обороте (г. Балахна, Горьковская область, часть №25) Много здесь из Вильны, но все незнакомые. Незнание литовского языка вовсе не мешает… Мало надежды, что скоро увидимся. Ты должна себе сказать, что должна это время выдержать… Может быть, в связи с успехами наших войск, война скоро закончится… Я бы отдал 10 лет своей жизни, чтобы тебя увидеть…

12.2.1943. Как нестроевого, меня отослали в распоряжение Горьковского райвоенкомата для использования в промышленности, и теперь я нахожусь в Горьковском пересыльном пункте. Буду стараться, чтобы меня послали в Пестравский райвоенкомат, но сомневаюсь… Я представляю, как тебе тяжело, но не думай, что мне легко. Мы должны сказать себе, что нас ожидают тяжелые дни, но надеяться и на хорошие…

18.2.-23.2.1943. Ничего определенного о своей судьбе не знаю. Настроение скверное, очень много неприятностей. Меня обокрали – украли 160 рублей и порцию хлеба… К тому же становится мокро, а валенки у меня порвались. Но это все неважно в сравнении с тем, что я ничего не знаю о тебе. О том, как прошли эти 6 недель, можно было бы написать тома…Мальчик наш, наверно, уже сидит, а может и встает, но, может, он вовсе болен, когда я уезжал, он ведь болел. Так тяжело на душе. Я думаю, Элинка дорогая, что нет другого человека, который бы за свои 32 года имел столько несчастий, сколько я. Иногда удивляюсь, что не сошел с ума. Стараюсь держаться, чтобы дожить до того момента, когда увижу свою Элинку!..

24.2.1943. Я уже устроился на работу бухгалтером в Авиаснаб – оклад 400 рублей, получил карточку на хлеб – 600 гр. в день и карточку на продукты, которую сразу же отдал в столовую, чтобы получать обед. Мой адрес в общежитии: «г. Горький, Ждановский район, ул. Пушкинская №29. ГАРАЖ…»

***

Да, Якова поселили в гараже. Он живет с шоферами, тоже беженцами из Польши, Латвии и Бессарабии, вместе с ним еще девять человек. Сойтись с кем-то дружески, видимо, не получается, проскальзывает фраза «люди не очень культурные». На работу и с работы – военным грузовиком. Но ему выдали простыню, подушку с наволочкой и одеяло, и он впервые за все время, почти счастливый, спал раздетым. Обед на работе состоит из двух блюд: суп с вермишелью или «огурковый», на второе иногда котлета, или колбаса, или только вермишель. Утром кипяток и кусок хлеба, оставшийся с вечера, если сумел сохранить его с обеда. Потом и кипятка по утрам и вечерам не будет, вместо ужина – чтение на пустой желудок. С книгами тоже проблема.

***

27.2.1943. Больной вопрос у меня теперь это обувь. На улице мокро, валенки прохудились, как я куплю ботинки, не знаю, надо каких-нибудь 250 рублей. Думаю через некоторое время обратиться в профсоюз, может, помогут.

1.3.1943. Вчера был выходной. Записался в библиотеку, дал 30 рублей в залог, и это разорило меня. Но имею что читать, и в моем одиночестве это большое дело. Думаю на днях получить немножко денег в счет зарплаты за последние дни февраля. Горький это большой старинный город, лежит над Волгой. Кинотеатров и театров мало и очень трудно туда попасть, так что мои очки будут бездельничать. У тебя хоть есть рядом малыш, и есть в селе знакомые, я же совершенно оторван от всех…

… Вместо хлеба получил вчера муку (240 г.), сварил себе на ужин клюски (по-польски – клецки-галушки) на воде, но на завтрак сделал себе только один плацек (лепешку)… Прости, что посылаю письма без марок, до выходного не имею возможности купить марки, а писать тебе хочется. В выходной чувствую сильней свое одиночество, и нет обеда, приходится поголодать. Белье мое тоже потеряло свою свежесть, оно в плачевном состоянии, и носки порвались, а светлую фуфайку трудно отличить от черной, словом, выгляжу не очень элегантно… Элинка, милая, я все расписываюсь в своих хлопотах, но представляю себе, как тебе трудно одной с ребенком. Пиши обо всех мелочах, меня интересует все. Имеешь ли керосин? И ты, наверное, нуждаешься, и это меня очень беспокоит…

13.3.1943. Сегодня радио передавало о занятии нашими войсками города Вязьмы. Сколько воспоминаний! Помнишь, Элинка дорогая? Эта неделя в Вязьме была так хороша, так не хотелось уезжать оттуда!.. Как бы хотелось посмотреть на тебя и на нашего мальчика, ему ведь скоро будет девять месяцев!.. Погода переменилась, было холодно, теперь всюду вода, а я топаю в этих валенках… Скучаю… (Приписка на обороте треугольника: «…В конторе получил замечательные резиновые сапоги, это очень большая вещь для меня теперь. Завтра воскресник по очистке снега»).

16.3.1943. В последнем письме я уже сообщил, что получил резиновые сапоги. Это разрешило один из серьезнейших вопросов в моей теперешней жизни. Стоят они мне всего 50 рублей. Валенки свои я продал за 250 рублей, было жалко с ними расставаться, но, во-первых, они рваные, во-вторых, деньги были очень нужны, а в-третьих, они бы тут все равно пропали, а до зимы, если доживем, как-нибудь да будет. За полученные деньги я уплатил за сапоги, был должен одному шоферу 80 рублей, купил немножко картошки, луку, соли, моркови и в последние несколько дней немного подкрепился. Купил немного табаку. Здесь табак очень дешевый, за 15 рублей 2 стакана. В воскресенье вместо хлеба получил муку и на обед сварил себе лапшу с картошкой, а вчера на ужин – суп из морковки с картошкой… Я уверен, что у тебя дело с питанием обстоит еще хуже. Когда я ем, всегда думаю, имеет ли моя Элинка, что кушать… Звонок на работу, надо кончать письмо…

20.3.1943. Завтра, если не будет воскресника, буду заниматься стиркой своего белья, то есть, несколько носков, носовых платков и одной смены белья. Элинка, милая моя, каждое утро я слышу по радио письма к фронтовикам от их родных, и жалею, что я не на фронте, может быть, и я бы тогда получил известие от тебя. У вас в Пестравке уже, наверное, мокро, твои боты, возможно, неисправны, тебе не в чем ходить. У нас утром морозы, а днем совершенно тепло. Поцелуй от меня нашего малыша. От тебя я имею хотя бы фотографию, а от него и этого нет… (Видимо, перед отправкой письма, 21.3.43, дописано: «Вчера был счастливый день – получил твою телеграмму! Первые слова за два месяца! Спасибо, что подумала о телеграмме!»

31.3.1943. Несколько дней болит ухо – нарыв или опухоль? Был в амбулатории – хотел стать донором. Кроме того, что это патриотический долг, донор получает больше хлеба в течение двух месяцев, одноразовый паек и 250 рублей при сдаче крови, но, к сожалению, врач мне не советовал сдавать кровь из-за состояния моего сердца, сказал, что надо лечиться.

1.4.1943. Элинка, милая, вчера пришел домой и нашел твою открытку от 15 марта. Читал ее несколько раз, ребята даже смеялись, жалко, что так мало пишешь о своей жизни. Знаешь, как я не люблю писать, но видишь – пишу часто, чувствую себя очень одиноким. Все думы сейчас – только ты и… проблемы питания.

***

Элла: Я в то время с трудом нашла семью своей подруги Любы. Они жили в Москве. Она сразу стала писать мне, чтобы я приезжала к ним: «Для тебя и твоего ребёнка всегда найдётся место». Я им написала, нет, как это я поеду в Москву, а Яша здесь будет мучиться…Я, мол, поеду к нему, и чтобы они нас вместе забрали. Они, действительно, заботились, я несколько раз получала от них маленькие посылочки, один раз кусочек шоколада. Ребёнок наш ничего не ел, не видел, и вдруг я ему даю кусочек шоколада… Да, я решила ехать к Яше в Горький…

***

В начале марта 1943 года Элла шлет Якову телеграмму, потом и письмо, где спрашивает о возможности переезда к нему из села Пестравка Куйбышевской (сегодня Самарской) области в город Горький (сегодня Нижний Новгород). С этого времени приезд жены с ребенком становится главной темой переписки.

***

2.4.1943 Сегодня получил и письмо от 17.3. Даже не знаю, с чего начать. Во-первых, вопрос твоего переезда в Горький. Ты сама понимаешь, какое это было бы для меня счастье, но не представляю, как мы найдем жилье. Один из рабочих в гараже тоже вытребовал свою жену и дочку еще зимой, но до сих пор они так и живут в общежитии, не могут найти квартиру. Его жена работает кочегаром в гараже, а он грузчиком. Но жить здесь семьей невозможно, и они хотят вырваться из общежития. Есть и другое: сам переезд из Пестравки в Горький с ребенком тоже, по-моему, сейчас невозможен. Может быть, позже, когда начнется пароходное движение по Волге, и то не представляю себе, как ты с багажом и ребенком сможешь доехать. Чтобы вытребовать тебя сюда, я должен послать справку с места работы, на ее основании ты должна в милиции получить пропуск, для чего ты должна сфотографироваться. Ты должна взять во внимание, что дорога очень тяжелая… Как подумаю, что ты приедешь, так просто слезы стоят в глазах…

6.4.1943. …Я все бьюсь мыслями о твоем переезде. А что будет, если меня призовут снова, это ведь может случиться. Дело не во мне, но ты останешься одинокой в чужом городе, в очень сложных условиях городского быта. Все-таки в Пестравке, как бы то ни было, есть люди, к которым можно обратиться, есть школа, соседи, которые заглянут в случае болезни, а здесь, Элинка, рассчитывать абсолютно не на кого. И хотя для меня ваш приезд был бы немыслимым счастьем, по мотивам, о которых я пишу, лучшим вариантом был бы приезд твоих из Намангана в Пестравку. Ты, как жена красноармейца, по-моему, можешь их вытребовать. На твой же переезд в Наманган я абсолютно не соглашаюсь. В этом духе я сегодня сам написал в Наманган и просил их ответить тебе и мне. И ты продумай все. Я вчера постригся, сегодня все смеялись, что «помолодел, как только узнал, что жена хочет приехать, а что будет, когда она приедет!»… Пиши о себе, ты очень мало пишешь о себе. Как ты носишь ребенка в ясли? Как с молоком для него? Носишь ли ты боты? Что в школе? Как моя наследница в школе справляется? Что ты варишь себе в выходной? Топишь ли печку-голландку? Пиши больше о ребенке. Когда встает, как его кормишь, получает ли он что-либо в яслях, кормишь ли ночью? Его люлька, наверно, уже мала для него? Не смейся, меня каждая мелочь интересует. Главное, как твое и малыша здоровье? Элинка, ты пишешь, что собираешься прислать мне деньги, как только продашь часики. Чтобы ты не думала даже этого делать, я их перешлю обратно.

***

Элла: У меня были часики, маленькие такие, так там они были для всех как игрушка, ученицы подходили и говорили: – Элла Гиршевна, можно посмотреть, послушать, они – всамделишные или игрушечные? Ой, они идут, тикают. И вот одна учительница хотела получить их. Я взяла за них две тысячи рублей. Из этих денег – я мужу сестры Сони послала, двести, кажется, он был тогда на трудовом фронте. Яше послала в Горький сколько-то, а на остальные я покупала кое-что ребёнку, платила 25 рублей за стакан молока и не помню уже, сколько за яйцо. При таких ценах долго ли потратить деньги, но, когда я приехала в Горький, четыреста или пятьсот рублей у меня все же оставались.

***

9.4.1943. Я вспоминаю нашу короткую жизнь в Пестравке и иногда думаю, что все-таки я не был для тебя таким, каким должен был быть. Будем надеяться, что еще удастся многое исправить. Пиши побольше и о самой Пестравке. Она теперь видится мне родной. Элинка! Мне приятно даже просто произносить твое имя!

17.4. Мои сапоги оказались не такие хорошие, как я думал, уже в одном месте лопнули, и надо положить заплату… У нас сообщили, что выделили для нашей организации участок земли, это в 20 минутах езды поездом. За свой участок каждый должен заплатить 125 рублей. Но у меня без компликации, понятно, не обойдется. Список составляли в начале января, и меня в списке нет. Но я подал заявление в местком и думаю, что землю получу. Поговаривали о закрытии общежития из-за краж, на днях была история с гвоздями, а сегодня опять что-то пропало, тут публика разная, но говорили, что закроют в мае, а сегодня пришел управляющий и сказал, чтобы искали себе жилье, что общежитие в гараже закроют уже в понедельник. Но не оставят же людей на улице…

18.4. Ты пишешь, что не можешь остаться зимовать одна, потому что не перенесешь трудностей. Элинка, я это хорошо понимаю. Но как только подумаю, что ты можешь остаться одна здесь… Но не будем себя расстраивать… Сегодня сообщили, что и я получу участок для засева, так что летом как-нибудь проживем, а осенью, может, будут овощи… Меня огорчает, что ты осталась без запаса дров, получила их или нет? Думаю, что ты раньше июня не приедешь, но хочу уже теперь дать тебе несколько советов.

***

Этими советами-инструкциями заполнены почти все оставшиеся до приезда жены письма. И какие по Волге ходят пароходы (товарно-пассажирские и пассажирские), и что хлеба надо достать с расчетом на 8-10 дней, и как ей из села добираться до Куйбышева, и что взять из вещей (только нужное для ребенка), из посуды – только чайник… Сегодня и сами наставления и даже перечень справок представляют исторический документ о том времени.

***

1. Справка, что мы муж и жена, эвакуированные, проживали в селе Пестравка с 1 сентября 1941 года, и что у нас там родился ребенок и когда;

2. Справка из РОНО, что ты с 15 сентября 41-го по… (последний день работы) работала учительницей истории и конституции в Пестравской средней школе;

3. Производственная характеристика;

4. Профсоюзные учетные карточки – твоя и моя;

5. Личное дело из Райкома;

6. Справка из сельсовета или сельпо, что ты с ребенком получили хлеб по такой-то день. Это очень важная справка для получения хлебной карточки в другом месте…

…Когда доберешься до Горького, если до 5.30 вечера, попроси позвонить с пристани на телефон, что на справке, которую я тебе послал, запиши себе номер, а если приедешь позже, придется тебе дожидаться на речном вокзале до 9 утра, сама не пробуй даже выходить в город. Во время поездки не доверяй никому, смотри хорошенько за вещами, документами и деньгами (если будешь их иметь, зашей в надежном месте). Придется тебе иногда оставить и ребенка и вещи, тогда смотри хорошенько, кому оставляешь. Что можешь надеть на себя, надень, старайся иметь только одну сумку…

***

Но эти полтора месяца надо было еще прожить. Он голодал в Горьком, она с ребенком – в Пестравке. Но, молодые, они все-таки надеялись, что вместе им будет легче, хотя душу Якова терзали сомнения. В один и тот же день надежду могло сменить отчаяние, потом опять какой-то проблеск надежды и снова страх.

21 апреля Яков записывает, что и кипятка в общежитии нет. Какая-то сердобольная старушка взялась постирать его единственную простынь и наволочку, а они никак не сохнут, вот если бы его Элинайка стирала, то знала бы и как быстро высушить… Да, он пытается шутить: купил на базаре в воскресенье 200 г. лука, это замечательный «фрукт». В конце апреля известили, что с 1 мая норма хлеба уменьшается до 400 г. в день, а талонов на обед хватит только на половину месяца, и чем они будут кормить ребенка, когда литр молока на базаре стоит 70-80 рублей? В общем, положение скверное, и если она еще может передумать, то пусть повременит с переездом. Получает от Эллы письмо и отвечает

***

Элинка моя милая, ты пишешь, что никакие трудности тебе не страшны, и ты готова ехать в Горький. Если ты так решила, приезжай, как-нибудь устроимся… Ты, наверно, думаешь, что я сошел с ума, в одном письме пишу «приезжай», в другом – что еще надо подождать… И я еще забыл сказать, что в Куйбышеве тебе придется пройти санобработку, иначе не получишь билета... Вчера работал на погрузке вагонов… Был опять в амбулатории, чтобы записали на донора. В этот раз уже приняли, на будущей неделе пойду на станцию переливания крови, правда, и там надо пройти прием у врача… Может, примут меня на курсы шоферов, тогда не пропадем.

***

На курсы шоферов не приняли. Элла с малышом приехали в Горький то ли в последних числах мая, то ли в начале июня 1943 года.

***

Элла: Этот переезд в Горький с крохотным ребёнком – особая история, когда-нибудь расскажу. Яшу, значит, мобилизовали, но как сильно близорукого и с больным, как окажется, сердцем, в 16-ю дивизию, которую там, в Балахне, формировали, не взяли, но и не освободили, а отправили в Горький, в Авиаглавснаб, так как-то он назывался, связан был он с горьковским авиационным заводом и другими военными предприятиями. Он тогда просил, чтоб его послали туда, где его семья, и если послали бы, может, он бы ещё и сейчас жил.

И вот мы приехали. Яша жил, ну, это был большой гараж. Когда я приехала, вижу – сарай, посредине сарая – большой стол и грязно. Сюда входят, плюют куда попало. Яша поставил какую-то ширму. Отгородил, значит, нас. В первую же ночь был налёт на Горький. Я слышу сирену. – Что это, бомбежка? – Ну, я же писал тебе, что бывают налёты немецких самолётов… Мы взяли ребёнка на руки, сидим, молчим, ждём. Кончился налёт. Наутро я встала, мальчик наш ползал по полу, ему почти годик был. Я встаю на рассвете, чищу, мою, драю всё, а что делать, а они уходят – приходят – опять грязь. В выражениях они не стеснялись, но отношения были ничего, нормальные, мне кажется, они Яшу полюбили. Но эти налёты…

Там во дворе были большие баки с бензином, гараж ведь, было очень страшно. Если бомба упадёт на эти бензобаки, всё взлетит. Бывало, Яша на работе, все уходят, а я одна с ребёнком, я говорю, что пойду с ними, а Яша: – Нет, нельзя! Потом запретили нам жить в этом гараже, дали бараки, мазанки такие. Коридор, с одной стороны комната, там мы, а с другой стороны – шофёры. Условия были тяжелые. Мы приходили домой, а там стена и дыра в ней большая, а на постели полно снега. Заделать дыру невозможно, всё еле держалось – мазанка, одно слово, барак. О воде я уже не говорю, она замерзала за ночь, лёд сплошной, но и хлеб замерзал. Картошка, если была, тоже замерзала. Когда приносили ребёнка из яслей, в жестяную банку клали мёрзлую картошку и отваривали. Хорошо, если была соль. И так я его кормила, а он картофель называл «кусочек»: мама, ещё кусочек, ещё кусочек, а его не было, кусочка этого. Вот все говорят: «Ясли это плохо». Ясли, конечно, это жутко было, те ясли, но сын у меня живой остался только благодаря тем яслям. Мне просто нечем было его кормить. Мы с Яшей очень часто жили на 100 граммов хлеба, которые оставались от детской карточки. 300 граммов в карточке забирали ясли, оставалось 100 граммов. Наш хлеб несколько раз Яша продавал, чтобы купить вот эту же мёрзлую картошку для ребёнка, и ещё какую-то водичку, заправленную чем-то красным. Когда ему приносили эту водичку, он был счастлив. Он ее называл «красное молочко». А в яслях кормили. Я тоже стала бухгалтером. Наша зарплата была по 600 рублей. Но ты пойми: буханка хлеба стоила 200 рублей. Килограмм картошки – я уже не помню… Нашей зарплаты хватало на три дня, от силы на неделю. Потом уже мы получили участок, посеяли, посадили картошку, ждали урожая, и каждый должен был дежурить на участке, чтобы не воровали, не уничтожали…

Яша дежурил, не спал. Но и я упрямая. Сказала, что он должен отдохнуть, что в свою очередь пойду сама. Пошла. Был дождь, я промокла, схватила сначала малярию, потом плеврит. Лежала очень больная, не было лекарств. Когда мне стало чуть легче, Яша уходил на работу, а мне надо в поликлинику, но я такая слабая, что меня качало – вот так. Один раз слышу: вот бессовестная, налакалась и шляется по улицам…

Малярия это ужасно; очень высокая температура, меня трясло, ничем меня не лечили, а мы стали с Яшей донорами, за это получали ещё 200 граммов хлеба и одноразовые полкилограмма масла и килограмм сахара. Мы, конечно, не дотрагивались до этого, мы были рады, счастливы, что у нас есть, что дать ребёнку. А с малярией я уже не смогла сдавать кровь.

И вот, когда я встала на ноги, уже после своего плеврита, приехала сестра Соня из Намангана. Оказывается, они потерялись в Актюбинске. Мама с Соней отстали от поезда, а папа с внуками Алтенькой и Моней уехали, куда вез поезд – в Наманган. Но там папа заболел и умер в больнице. Детей сдали в детдом. Когда, в конце концов, Соня с мамой тоже как-то добрались до Намангана, папы уже не было, а вскоре умерла и старшая дочь Сони. В Горький они ехали втроем – мама и Соня с 9-летним Моней. Сначала поездом, потом пароходом. А у меня это был первый день, что я встала с постели. Маму я встретила мёртвую. Она скончалась на пароходе. Была очень слабая. Соня видела, что мама умерла, но боялась, что это увидят другие и сбросят её в воду, так она её прикрыла, лежала с ней рядом на палубе и даже слезинки не проронила. Ей говорят, твоя же мать умерла, а она отвечает, что уснула. А потом пришла женщина-доктор. Соня начала ее умолять, отдала ей своё колечко обручальное, и та, видимо, сделала вид, что ничего не знает, и не сообщила капитану. Так она сумела довезти мать, чтобы похоронить ее в земле. И довезли, и снесли, и вот она лежит на земле, на набережной… Яша на работе получил грузовик, привезли мать домой. То есть, и мама наша умерла, а было ей 63 года. Ребёнок увидел бабушку только мёртвой, он не понимал. Вернулись с кладбища, похоронив маму, и Соня схватила воспаление лёгких. Поставили ещё одну кровать: Соня спала на ней с сыном, а мы на другой кровати.

Соня привезла немножко риса, урюка сушёного, мы его повесили высоко на стене, у нас потолка не было, только крыша такая под углом, зимой было очень холодно. А ночью крысы забирались на сетку с урюком, мы гнали их. Ложились спать, а возле себя клали полено, чтобы прогонять крыс, это было после того, как маленького укусила крыса. Были же налёты, надо было делать светомаскировку, окно нельзя оставлять открытым, а в темноте боялись спать. Свет выключали, так мы зажигали коптилки. Когда мы вставали, как ни горько было, мы дико хохотали – все с усами, с бородой, смешные… А летом, когда было жарко, мы спали с открытыми окнами.

Соня больна, нужен стрептомицин, а один порошок стоил 500 рублей. Они приехали в 1944 году, в сентябре. Мама умерла в Йом Кипур[2]. Мама и папа были очень набожные. Соня оставалась с родителями, поэтому соблюдала религиозные традиции. Я ушла из дома молодая, уехала учиться, но я уже до этого, чтобы родители не видели, нарушала: надеваешь, например, в субботу чулок и глазок пошёл, так я заходила в их спальню и зашивала. Слышу, что кто-то идёт, иголку оставляла в чулке и так выходила из дома. Но чтобы они переживали – этого я себе не разрешала. Соня после войны придерживалась традиций, оставалась религиозной, я думаю, в память родителей. При отце-то все соблюдали. Отец такой добрый был, другого такого человека на свете не было. Всю свою жизнь он жил для семьи, ему самому ничего не нужно было. Никогда не было случая, чтобы папа пошёл спать и не зашёл в спальню к Соне, посмотреть на неё, и перед тем, как выйти из дома – он ходил в синагогу помолиться – опять заходил посмотреть на детей, дети для него были – всё. А потом появились внуки – Алтенька и Моня. Он никогда не сядет кушать, не взяв маленького на руки. Ребёнку, Моне, подали тарелку супа, а он был такой живчик, обязательно хотел поболтать в супе ножкой, «поколотить воду».

Мама говорит: – Гиршл – зе вос эр тут (посмотри, что он вытворяет)! А папа говорит: – Что может быть чище, чем его ножка? Для него это было удовольствие. И вот папы нет, и мамы тоже – я думаю, они оба умерли от голода. И мы жутко голодали.

И был день, когда Яша взял из кассы какую-то сумму, ничтожную, мы надеялись сразу ее вернуть, конечно. Что было делать? Пятеро голодных людей. Была там одна женщина из нашего города, из Зарасай, она работала в ресторане, дважды занимала нам деньги, так что мы надеялись на ее помощь. Но в тот день она не работала, а тут комиссия… Яша таких вещей очень боялся, для себя никогда бы не взял ни копейки. Но мы к той женщине не успели.

Говорили, что он покончил самоубийством. Но в тот день Яша должен был пойти в банк с документами и поехать на завод менять карточки. Он получал карточки и раздавал в конторе. Вообще я и сейчас думаю и тогда говорили, когда комиссия расследовала, что это не было самоубийство, что его сбросили с поезда и убили.

Его нашли под поездом. Он с собой вёз карточки, кто-то, наверное, об этом знал, и экспертиза заявила, что самоубийца не бросается под поезд ногами, всегда – головой, а у него были отрезаны обе ноги… Возможно, его столкнули… Почему? Из-за карточек. Не нашли при нём никаких карточек, а он ведь вёз их рабочим. Вот очки разбитые, мундштук и изрезанный бумажник…

Через три месяца кончилась проклятая война.

Этот человек мог бы стать учителем или писателем, как его брат Цви Арад.

Мне Яков казался чистым и светлым человеком, несчастным и очень родным. В одном из писем он рассказывает, что на авиазаводе им выдали по куску хозяйственного мыла. Он пошел на рынок и обменял мыло на одну картофелину и одну луковицу. Картофелину отварил, разрезал на две половинки. Потом на две части разрезал и луковицу. По половинке съел и то и другое, и, чтобы не поддаться чувству голода, не съесть все это добро сразу, целиком, завернул в тряпочку, спрятал и побежал в библиотеку. Читал Плутарха. Образ интеллигентного, любящего, одинокого человека, не обладавшего житейской ловкостью, спасавшегося от голода чтением греческого философа Плутарха, я и ношу в душе многие годы. И не удивлялась, что он знал и любил французского драматурга Корнеля, потому и назвал сына столь причудливым именем.

Кроме писем, в коробке было несколько страничек, написанных на идише. Прочесть их я смогла только в Израиле, зная уже иврит и начав самостоятельно изучать идиш, а потом и читать на нем. К своему удивлению, я поняла, что это содержание книги, которую Яков задумал и собирался написать после войны. По композиции глав, частей, по их содержанию, по графической четкости и изяществу изложения плана, даже по ровному, строгому почерку можно судить об образованности и одаренности автора.

От человека, ушедшего из жизни 2 февраля 1945 года при не выясненных до конца обстоятельствах, осталось очень мало. Кроме писем и открыток жене, плана его книги на идише, в небольшом пакете лежали еще футляр с разбитыми очками, как будто бритвой изрезанный внутри кожаный бумажник, зеркало для бритья и несколько крохотных фотокарточек… Одна из них была, видимо, из довоенного паспорта. Мой брат сделал из нее прекрасный портрет, который много лет висел над моей кроватью. Странно? Пусть так. И вот этот мундштук.

Продолговатый кусок светло-коричневого янтаря. И хотя он пролежал без применения лет 65, в нем, что меня так поразило, сохранился запах табака! Но почему-то этот мундштук много лет хранила, как мистическую память о близком человеке. К этому предмету он прикасался. Я никогда не говорила Элле, что относилась к Якову с необъяснимой для себя нежностью. Да, я, девушка другого поколения, жена его осиротевшего в неполные три годика сына.

Связь через сны… Янтарный мундштук. Именно на моих губах этот предмет как будто ожил. Возродилась спавшая в его глубине живая душа. Янтарь, как и жемчуг, жив, пока к нему прикасаются.

Ах, война, что ты, подлая, сделала!..

Мундштук снова вызвал к жизни нелепую и страшную судьбу неведомого уже никому на свете человека по имени Яков. Цви Арад уехал в Палестину в 30-е годы, был кибуцник и писатель, поэт, переводчик, дожил почти до конца ХХ века. И в его жизни были тяжкие потери – смерть двух сыновей, жены, знаменитого зятя – генерала Дадо, Давида Элазара[3], но сама-то жизнь была осмысленной, нормальная человеческая жизнь. А вот судьба Якова: первая жена умрет при родах близнецов, один мальчик уйдет вместе с ней, другой останется с бабушкой, матерью Якова, который будет жить с тревогой о них все годы войны, не зная, что они давно убиты фашистами. Роман Якова с Эллой, возможно, все-таки начался еще в школе, где они оба работали, но по ее рассказам выходило, что созрел этот роман и оформился в решение всегда быть вместе, стать семьей, в поезде, в дороге, которая вела на восток. Счастье было трудным, коротким. И кто мог радоваться появлению ребенка в 1942 году? В чужих местах, приблудными, в голоде, холоде, недостатке абсолютно всего?

Кто опишет эту жизнь? Кто может сегодня читать книги, воспоминания на такие темы? Писем последнего периода нет – Элла и Яков были вместе. И мечтали: вот-вот окончится война, шел январь 1945-го, они вернутся домой, все будет по-другому…

Элла пережила Якова на полвека. За ней ухаживали, я сама знала двух ее ухажеров – один был артистом, другой – журналистом. Но она так и осталась одна. Лучше Якова для нее не нашлось никого.

Я курила много лет. Когда бросила курить, удержаться от соблазна снова взять сигарету помог мне янтарный мундштук Якова. В нем едва ощутим запах дымка. Табака. В нем дыхание дорогого человека, спасавшегося от голода чтением Плутарха.

Сокращенный вариант был опубликован в газете "Новости недели" (приложение "Евр. камертон") за 9.2.2012 .

 

Примечания

[1] МАВДАЛ (hа-Мифлага hа-Датит hа-Леумит - ивр.) – Национальная Религиозная Партия.

[2] Йом Кипур  – Судный День.

[3] Давид (Дадо) Элазар (1925-1976) – израильский военный деятель, командующий Северным фронтом в Шестидневную войну 1967 г., начальник Генерального штаба ЦАХАЛа в время войны Судного дня 1973 г.

Рейтинг:

+1
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru