СТРАНИЦА
Самое дорогое в нас то, что мы помним хорошее, а плохое мы вспоминаем с усилием.
Если буду умирать, то, как человек, умру спокойно: я много видел. Но как писатель, я умру в муках: я ничего не оставлю.
Например, я вспоминаю деревню Зимник, названную так оттого, что в ней зимовали пугачёвцы, в нашу с Валей туда командировку. Я вскочил ни свет, ни заря и говорил с хозяйкой, она смеялась: тебя бы в бригадиры, беспокойный больно. А главное для меня было не в разговоре, а в Валиной руке, упавшей и повисшей в прорези широких, на всю горницу, полатей.
Но хорошее воспоминание приходит само. Вспомним плохое. Как в драке били меня? Как было голодно, холодно? Это отлично: я ценю кусок хлеба. Плохим считали меня? И это тоже хорошо, чтоб не задавался.
Всё хорошо, значит? Не всё. Не уберег я первой любви.
И, как человеку, мне от этого горько. Но как писателю – и от этого хорошо. Значит, от любого мне враз и хорошо, и плохо? Что же это за радость и что же это за мука?
ЗОЛОТОЙ С БЕЛЫМ
Вот одно из лучших воспоминаний о жизни: я стою в кузове бортовой машины, уклоняюсь от мокрых еловых веток. Машина воет, истёртые покрышки, как босые ноги, скользят по глине.
И вдруг машина вырывается на огромное, золотое с белым, поле гречихи. И запах, который никогда не вызвать памятью обоняния, теплый запах мёда, даже горячий от резкости удара в лицо, охватывает меня.
Огромное поле белой ткани, и поперёк продёрнута коричневая нитка дороги, пропадающая в следующем тёмном лесу.
ЛУННЫЙ СВЕТ
В лунные ночи зимой волшебно и нестрашно в лесу.
Тени деревьев не похожи на деревья, они самостоятельны. Это отчётливые синие контуры на светлом снегу. Да и ночь ли это? Даже теневая сторона деревьев видна прекрасно.
Ветви в снегу, в тяжёлых округлых сугробах, но кажутся лёгкими-лёгкими. И если стряхнуть тяжесть, ветви темнеют и тяжелеют.
Шапка на пне. Внутри неё тепло земли продышало горло, пахнет травой и грибами.
МОРСКАЯ СВИНКА
Я ходил в лаптях. Пишу об этом безо всякой гордости и безо всякой грусти.
Помню лучину, деревянную борону, верёвочную упряжь, глиняные толстые стаканы, морскую свинку, таскающую билетики с предсказанием судьбы.
Я много жил. Я помню средневековье. Единственное, ради чего стоит записывать воспоминания, это ради осознания себя.
В воспоминаниях, даже о небольшом по времени, прочтётся прогресс. Толстой дожил до синематографа. Я тоже до чего-нибудь доживу. Тут можно ехидно улыбнуться. Но вопрос: как читать.
Да, о свинке. Она вытащила мне билетик с записью моей судьбы, но не успел я вчитаться в него, как билетик отобрали: желающих узнать свою судьбу было много, а билетиков не хватало.
РЕСНИЦЫ
Шёл вперемешку с дождём первый снег. Вот, казалось бы, и всё. Снежинки были тяжёлыми от воды, темнее зимних, и были чётче видны на фоне неба, чем на фоне зданий. Вряд ли и другой не заметит этого. По примете зима начинается через месяц после первого снега. Мне остаётся сказать, что первый снег шёл тринадцатого октября. Проверим тринадцатого ноября. Проверка приметы? Но она – среднегодовое, многогодовое, нынче может случиться исключение. Заметка для службы погоды? Но службы лучше моего следят за небом.
Не дело соваться не в своё дело. Моё дело было увидеть в полуподвальном помещении мокрые блестящие волосы вошедшей женщины. И то, каким голосом она сказала: «И не плакала, а ресницы потекли».
ЧИСТОЕ ДЫХАНИЕ
Неуловимы многие воспоминания. Начало их обманчиво чётко, но что это, где это было? Когда? – увы! «Спи, спи, малышка», – приговаривал я, низко склонясь над кроваткой. И вдруг воспоминание о чистой поре детства чем-то тёплым, ароматным, таинственным обдало меня. И прошло.
Может быть, это от детского дыхания доченьки, может, мы так, ещё крошками, близко-близко склонялись головёнками и шептались о разбойниках.
ТАМ, ВНИЗУ
…Там, внизу, в тесноте узкого и мокрого оврага, гнули дуги и полозья для саней. Свершалось великое дело: дерево, обтёсанное под нужный профиль, сгибалось, чтобы застыть в изгибе.
Заготовки, продолговатые дубовые плашки, распаривали в камере над котлом. Они были так горячи, что к гибочному станку их торопливо несли в рукавицах. Один конец закрепляли в станке, другой привязывали к валу. Мужики наваливались на ворот и медленно ходили по кругу, каждый раз нагибаясь под канат.
– Хорош! – кричал главный. Он скреплял концы лыком. Намертво согнутые дугу или полоз оттаскивали в сторону. Некоторые заготовки не выдерживали, трескались. Их рубили на куски и бросали в топку под котёл.
ПЕРЕДАЮ
Я шел быстро, и уже стал обгонять впереди идущего мужчину, когда он крикнул:
– Думай хоть немного!
Он не ожидал, что я остановлюсь, но обрадовался, что я задержался. Протянул крепкую сухую руку. Глаза его были бесцветны и выражали просьбу. Я постоял и дернулся, чтобы идти дальше. Но он удержал мою руку и виновато улыбнулся.
Я увидел седую щетину на подбородке, худую шею, старый китель с медными пуговицами и, не отнимая руки, сказал:
– Думаю. Как же иначе.
Он отпустил мою руку, свою вскинул к козырьку кепки и объявил торжественно:
– Триста пятый полк, двенадцатая гвардейская! – сник, уронил руку и добавил, – сколько полегло.
Я не знал, что ответить и сказал негромко:
– Ничего. Так уж… Что делать, – еще помолчал и шагнул было, но он выпрямился и надменно произнес:
– Я не пьян. Фронтовые сто грамм.
Я пожал плечами, мол, я и не говорю, что вы пьяны, и пошел. Но он догнал меня и торопливо, громко заговорил:
– Живите! Ладно, погибли. Гусеницы в крови! Вы молодые… Если что, мы хоть сейчас. Гвардейцы! Грудью! Живите! Понял? Передай своим.
Я кивнул и зашагал, а он кричал вслед:
– Передай по цепи! Слышишь?! Всем передай!..
СЕРБИЯНКА
Подсела цыганка:
– Не бойся меня, я не цыганка, я сербиянка, я по ночам летаю, дай закурить.
Закурили.
– Дай погадаю.
– Денег нет.
– Не надо. Ты дал закурить, больше не надо. Ты три года плохо живешь, будет тебе счастье. Положи на руку сколько есть бумажных.
– Вот только мелочь.. –
– Не клади черные (медные), от них горе, клади белые. Через три дня будешь ложиться, положи их под подушку, будут как кровь, не бойся, будет тебе счастье.
Вырвала несколько волосков.
– Ты чешешься, бросаешь на пол, девушка выше тебя ростом подобрала, заколдовала. Видишь зеркало, смотри. Кого ты хочешь увидеть: друга или врага?
– Врага.
Посмотрел я в зеркало и увидел себя. Себя-то увидел, а где сербиянка?
НА ПОЛАТЯХ
Много времени в детстве моем прошло на полатях. Там я спал, и однажды – жуткий случай – заблудился.
Полати не были деревенскими, во всю горницу, куда крестьянки загоняют детей когда в избе гости, они были слева от входной двери, длинные, из темно-скипидарных досок.
Мне понадобилось выйти. Я проснулся; темень темная. Пополз, пятясь, но уперся в загородку. -Пополз вбок – стена, в другой бок – решетка. Вперед – стена. Разогнулся и ударился головой о потолок. Слезы покапали на бедную подстилку из старых чистых половиков.
Тогда еще не было понимания, что если ты жив, то это еще не конец, и ко мне пришел ужас конца.
Все уходит, все уходит, но где-то далеко, далеко в деревянном доме с окнами в снегу, в непроглядной ночи, в душном тепле узких, по форме гроба, полатях, ползает на коленках мальчик, который думает, что умер и который проживет еще долго-долго…
АМУЛЕТ
…У нас, когда я еще не ходил в школу, жила девочка, бессловесная удмуртка. Она жила зиму или две, училась. Тогда мало было школ по деревням.
Она питалась очень бедно, почти одной картошкой. Мыла две-три картофелины и закатывала в протопленную печь. Картошки скоро испекались, но не как в костре, не обугливались, а розовели. Излом был нежно-серебристым, как горячий иней.
Я однажды дал ей кусок хлеба. Она испугалась и не съела хлеб, а отдала нищему.
Мама жалела девочку-удмуртку:
– Как же бедно-то живут.
– А хлеб не взяла, – сказал я.
– Не возьмет: не нашей веры.
– А какой?
– Да я толком-то и не знаю. У нас на икону крестятся, а они в рощу ходят молиться, келеметище.
– А какая у меня вера?
– Ты православный, мирской.
…Помню, как приходит с мороза мать удмуртки; как извиняется, что стучат замерзшие лапти, как сидят они в темноте, в языческих отблесках огня из-под плиты. И не зная их языка, понимаю, что дочь рассказывает обо мне.
Утром она украдкой даёт мне, как очень важное, тёмного от срока деревянного идола, амулет их религии. Религии непонятной мне, но отметившей меня своим знаком за кусок хлеба для голодной их дочери.
Днём, когда я, набегавшись по морозу, греюсь на полатях, солнце золотит жёлтую клеенку стола, удмуртка сидит за столом и учит «У лукоморья дуб зелёный…». Я быстрее ее выучиваю стих и поправляю, а она смеётся и дает мне большую теплую картофелину.