* * *
Плачущая стрекоза земли
машет крыльями – ей говорит: возьми
что-нибудь от животов моих
[в каждом запечатан тёплый лик,
в каждом скручена пружиною вода,
вырванная в пар из тела льда].
Где многоугольный свет дрожит
против часовой – ни мёртв, ни жив
[не окрашен в граффити воды] –
стрекоза плашмя в себе лежит,
отрывая петельки корней
лебеды и серых снегирей,
и рисует лик в себе самой
жирною, как нефть, земной слюдой.
* * *
Входит звук в своё жилище,
где красиво брошен Бог,
обращённый в пепелище –
будто в бабочку ожог.
И на жаберках соломы –
от первейшего дождя
плавятся мои ладони
жаждой земляной шурша,
где пчела, лакая руки,
из хитина и воды
взявши тело на поруки,
удивлённая лежит.
* * *
Снова звук собирает из воздуха тёплый предмет:
то ли почву, как точность,
то ли глаз, как собранье примет
ненадёжной погоды Урала, который наврёт,
что летит пустельгой, смешным словом
пробивая свой ход.
Этот воздух пернатый ему станет телом, что катится вслед –
прижимаясь то к шеям деревьев, как смерть,
то, рассыпав ответ,
распыляя в гортани у верб золотистую взвесь,
никого не находит
и в этом [скорей всего] месть
сих пейзажей, где двор и голландец, живущий под ним,
размозоленной пястью [одной на двоих]
разминают, как нимб,
торопливые звуки лопаты - глядишь и дороют до тьмы
[или что там за ней, как Урал
улыбается]. Дым
поднимается выше и дальше сквозь ноздри дождя,
что как лошадь дрожит,
помогая себе узкой шеей дышать,
собирая из сумерек некий неточный предмет,
тот, который оставил здесь след
[хотя его нет].
И – голландскою тьмою прижав новый свет к середине пруда –
гул молчит за Уралом
и сохнет в гортани у вербы – как будто вода
и Гомер [в эмбрионы свернувшись] начинают иной кровоток,
сочиняя приметы, названья
любым из холодных углов.
* * *
Вот роза догорает словно речь,
которая вернулась за ребёнком,
чтоб на язык родителя обречь
его, ожегши ледяное горло.
О-А-У-О, остановивши тьму,
стоишь в её открытой горловине
и видишь [как словарь иной] вину
за мёртвый свой язык
на детской половине.
* * *
От взгляда Бога остаются в тёмной
смородине следы – ещё темней
здесь светится вода – и от свободы,
как скважина становится длинней.
И протяжённый ощутивши холод
сквозь двери скрип, как память от костей
[что вероятнее – костяшками расколот],
вплывает в каплю он –
чтоб каплей стать плотней.
ИМПЕРИЯ
Я же родился в империи – время даст, что я в ней умру:
ничего не бывает задаром – хрустишь хурму,
лелеешь маузер за ширинкой или наган,
бабе своей говоришь: дура –
но не отдам.
Лоб прижимаю к своим границам в толчёном стекле –
стекло говорит: полетели – пока терпел
пару друзей, комнату и пустоту
за малым их кругом,
который меня во рту
влажном своем крутил по часовой, жевал –
хорошо ли быть маленьким? –
да, хорошо, и спасибо тебе, что меня держал
ангел, возможно куривший одну со мной на двоих траву,
я пережил двадцатый, двадцать первый не проживу.
Катится мёртвых вагон – скоро я здесь один и перрон
станет добычей дождя или горящих ворон,
варваров новых, любителей площадей,
свободных стихов, воды с водою –
не смей! –
говорю – переступай черту – крутись на золе своей, снова строй не ту
империю, и не страну – огород,
капусту, всяк часовой – оборот
новый вставляет в речь, как бы в скважину ключ –
вот у меня нет родины – только язык. Вонюч
ватник, в котором в детстве ходили двором на двор,
пили палёный спирт с музыкальным названием – вор
после пяти ходок в зону, учил как молчать любовь
(каждый хохол был братом –
Полтавой – двор).
Вот и теперь выходишь – словно в зрительный зал
все персонажи со сцены сошли – или ум мой мал,
или зрение стёрто наждачкою табака –
трогаешь декорацию и говоришь:
пока.
Говоришь «пока» синей курице, что летит в облаках,
в облатке своей найдя, что цезарь ещё она,
что воздух, свернувшись в трубочку – свистит,
что детство всегда одно – пахнет подгузником,
возможно – чуть позже вином,
девою первой, возлегшей с тобою спать,
порезом, вокзалом, бритвой, которые учишься брать,
как революцией – улицу, ночь, фонарь,
ватник накинув на плечи, что ныне звучит,
как брань,
переминаясь с одной босой на другую босу стою,
в зубах неся на княженье ярлык – как зека,
пою в ноту своей богоматери – чудный поклёп словарю
и вокруг прорастает империя языка
и Византии его белый волк – в облаках.
ПСАЛОМ
Гудит вода свинцовая у дома,
припоминая тени незнакомых
по имени и циферке на бляшке,
по долговой исписанной рубашке.
Чужой стоит у номерного дома
[горгулий сноп в огне попеременном] –
когда ты загоришься – он издохнет
и выдохнет тебя, как тень, мгновенно –
ты загудишь – и часовая бляшка
тик-так воде споёт – и куст взорвётся:
там ангел твой горит – и, как бумага,
на человека и цикаду рвётся.
ПСАЛОМ 2
Узел, который ты положил, как свет
туго завязанный, в чрево тугой земли,
себя расплести пытается и гора
там изнутри себя – как тщета – горит.
Если и крикнешь чего – всё одно судья
все показанья положит тобой под сукно.
Видишь? стоит гора, как бы дно – когда
воздух на нить расплетает сухой жасмин –
не поругаем в нутре у него Господь:
узел меня и тьмы нуждается расплести –
почва внутри темноты, как змея, жирна –
ласточкою в небесах не своих летит.
ПСАЛОМ 3
Кто ловит нас когда, на гнезда
ложится тень отца и слепит?
Плачевна песня у урода –
узор росы в побеге светит.
Умножатся враги и встанет
урод [росой великолепен]
лежит в своей оленьей стае
и мир воловьим глазом метит
и разминает мир, как глину,
который вовсе беспричинен
и тень отца лежит, как воды –
посередине всех повинен.
ПСАЛОМ 6
И стыд мгновенен и возвратен,
как немощь хора – и хоры
не милуют и смерть, как славу,
поют костями из норы.
Ни ярости своей, ни гнева
не утишить в твоих садах,
чьи корни обнимают чрево
нечеловечье – наугад
даря то мрак, то состраданье
то исцеление врага,
и силу превозмочь молчанье,
пока и смерть ещё нага.
ПСАЛОМ 8
И небо это в животе,
и радость от пореза кожи,
и от того, что ты и я
на наше тело не похожи,
что славный гул внутри стоит,
как рой пчелиный, что с пьяной рожей
мы здесь ещё не мертвецы,
и стали частью своей дрожи,
что славен вол моих чудес,
в свой рог поёт младенцу стойло,
а что смолчит, то сохранит,
поскольку сохранить всё стоит.
ПСАЛОМ 9
Невинно небо – пренебречь
приглядом птицы молчаливым,
сгибающим, как ветви, скорбь.
Своё когда-нибудь увидеть
лицо, как будто бы лиса
внутри силков смолой бежала,
когда у ямы нас кладут,
чтобы душа с норы причала
сгибалась ивой в жидкий свет,
что ждёт ея с лицом закрытым,
доверчивым, как точный суд,
и водомеркою увитым.
ПСАЛОМ 18
Нет языка и нет наречий,
и низок ветки над водой
озёрной трёп – и мир помечен
тремя тенями, как исход
из тишины – он будто рыба
плывёт среди листвы своей –
переставая быть нам видным
или понятным, что скорей.
Невероятно растворяясь
в своём жилище, кое-кто
всё улыбается в наш голос
и остаётся, как никто.
ПСАЛОМ 23
Так и было всегда – на траве прорастала роса,
вот входи и смотри, что у этой воды наши лица,
что скрипит её голос, как будто дверная нужда,
когда в дом свой приспела петля и тебе воротиться.
И горит тёмный дом земляной от воды до твоих
деревянных галчат, что откроют все двери и встанут
в этой тёплой воде, что похожа на высохший гипс,
на манок, что в руке у теней, обречённых на свет и обманку.
Так и было всегда – только ты с разрывными детьми,
смотришь в эту росу, где спит лев со слепыми очами,
и его дом от этих до тех [беспричинных] небес,
и проходит роса через нас, и звенит изнутри нас ключами.
ПСАЛОМ 129
Ещё зима, ещё любовь мгновенна
твоя, мой бог реки, дороги и тоски,
и светится во тьме над бровью твоей вена,
пульсирует звезда, которая ни зги.
Ещё зима – твой мост стоит в попеременном
сгоранье языков, народов вавилон
хрустит, как хворост и – на диалекте пенном
из снегопада горла нам воздвигает кров.
И темнота стоит накрытая стаканом,
как обморок в ладонь положенный звезде
и длинен ливень твой в прицелах снегопада –
оптических и зверь бежит перед тобой.
ПСАЛОМ 142
Нашед подкову на земле – ши
длится дольше, чем шуршанье
извёстки костяных корней
в твоей крови, где ты заранее
присутствие свое в вещах
обозначаешь и, к животным
их припадаешь животам
внезапно наливным и плотным,
как будто пятки жеребят,
которые мне путь отметят,
в нутре у матери стучат,
и им звезда подковой светит.
СОЙКА
Это лето будет холодным, поскольку брат
решил повторить промысел братьев старших
он объективен, как рай и ад,
уже существующие в едином теле, наше
желание быть живыми, воскреснуть вновь
значения не имеют – очнувшись фарсом,
голова поднимает смрад революции, но
благословляет себя, как жертву, дальше
лето холодное, лица в дурном нуле,
в луже – то ли птицы, то ли ангелы и, бликуют,
как банты от гвардейских лент,
неба коснувшись ли, лика [?] – дуют
на ожоги, на это лето – на! Возьми
нас обратно, согрей у себя в жилетке,
не пожалей, не сохрани нас,
даже в горле, в памяти этой разбухшей ветки.
Но ни ответа, только полночный град
ставит фосфором то царапины, то пометки.
И тут из гнездовья, как почерка, птенец поднимается и,
крылья свои только штрихами расставив,
дёргает небо, снимая одежды винт
вместе – с проросшим вовнутрь дождя – урожаем
лето будет холодным, когда назад
люди вернутся со всех не своих окраин.
Птенец поднимается прочь от дыханья, вдоль
высохшей, как поэзия, черепицы, –
перечисляя всех смертных, как рифмы, сколь-
ко их встретится – если полёт не длится,
а существует только внутри себя,
разминая – в утробе у хвори своей – таблетки,
птенец поднимается, с духом покров разъяв
его, царапает кожи свои - нечётки
эти следы, даже память его –
не братья уже, а след от обрыва плёнки
смазанный холодом и потопом до
детёныша, что сияет внутри у полёта сойки.
* * *
И нереален стыд детей, когда во мне
они калитку открывают тьме,
пока бегут, и – стрекоча в стрекозах –
доят теней осыпавшихся воздух,
и разминают слепоту в окне –
перевернувшись камнем на морозе
выводят мертвецов под руки в не.
Ты не почуешь этого стыда,
когда они оттуда и сюда
откроют насекомого калитку
(скорей сотри, как немоту, улыбку –
пока течёт холодная слюда,
слюна божественна и светится, как холод –
хотя и падает, как снег, а не вода)
и нереальна речь, что говорю,
баюкая не тех, что жить в раю
обречены, а тех, что веки срезав
почти как бодхисатвы, спозаранку
взглянуть в себя, как бы в воронку, в ранку –
немеют в ужасе, как будто бы они –
стрекоз неразличимые огни,
чья речь молчит, узнав свою изнанку.
Они свердловских этих мертвецов,
ведут по коридору, как отцов,
по дырам скрытым в мокром моём теле
И что мне делать? если полетели
они – скорей ответ, а не вопрос –
и двери заперты на крылышки стрекоз,
которые заглядывают в щели.
Скорей сотри мой влажный свет с плеча –
кого поют здесь ангелы, смолчав
заразные, как тёплый Бог, беседы? –
кто в эти хоры (в норы) кто поверит,
пройдя в калитку? утеряв стыда
пчелиный рой, кто падает сюда –
в ребёнка, как душа (хоть может две их)?
Александр Александрович Петрушкин - родился в 1972 году в городе Озерске Челябинской области. Публиковался в журналах, альманахах, в «Антологии современной уральской поэзии: 1997–2003» и др. Куратор проектов культурной программы «Антология». Координатор евразийского журнального портала «МЕГАЛИТ» http://www.promegalit.ru/