Пойдем, я покажу тебе места
на самом дне житейского колодца,
где каждый вечер - с чистого листа,
на случай, если утро не начнется,
где боль уходит на ночь только в стих,
где каждый слог поэтому неистов,
где солнце смертоносно для своих,
но воплощает радость для туристов,
где полной тишины на полчаса
навряд дождешься, терпелив и кроток,
где режут слух густые голоса
прокуренных насквозь восточных теток,
где, веря, что останутся в раю,
спешат занять места в воротах рая,
как те, что проживают жизнь свою,
молитвенником книги заменяя,
где, выбрав подешевле из отрав,
я, нетрезва, разнузданно-игрива,
как девка, стыд и совесть потеряв,
вползаю на колени Тель-Авива,
где умирать умеют налегке,
нарочно не зализывая раны,
где, думая на русском языке,
я так устала жить на иностранном,
где по ночам бормочет на луну
какой-то полоумный местный тесла...
Пойдем, я покажу тебе страну,
в которой, вопреки всему, воскресла.
***
Мне пять веселых лет. Автопортреты, каракули, пространство-решето
и на резинке варежки, продеты сквозь рвущуюся вешалку пальто.
Еще я всех горластей и вихрастей, ни страхов нет, ни бед, ни горьких дат,
меня хранит от всяческих напастей веселый симпатичный Бог-солдат.
Дворовые гуляния на ужин, зачитанная книжка вместо сна,
мне транспорт никакой пока не нужен, мне так по нраву пешая весна.
И, презирая время-лженауку, я отпускаю свой кабриолет:
Бог-лейтенант ведет меня за руку, как и бывает в десять с лишним лет.
Как будто на себя карикатура, смешная у любви в большой горсти,
как тысячи других, как просто дура, как женщина неполных двадцати,
срываю якоря, молчит охрана, плевать, что по дороге утону:
в сопровожденье Бога-капитана пока не страшно даже на луну.
Отсчитываю время - четверть века, и хохочу, судьбу перемолов,
а Бог-майор с глазами человека опять идет со мной без лишних слов
туда, где в золотых семейных клетях, как на душе - один переполох,
где нет спасенья, только если в детях, недолгое, длиной в последний вдох.
Но к тридцати опять забудешь кто ты, да зеркало твердит "не тот, не тот",
кривляясь, отражаются пустоты, и хочется подальше от пустот
бежать, как обреченный уголовник от следствия. А где-то за спиной
немолодой угрюмый Бог-полковник, уже не поспевающий за мной.
Зайдем в кафе, усталый мой смотритель, прости меня, шальную, не серчай...
И Бог, снимая генеральский китель, из рук моих берет горячий чай.
И мы вдвоем на побережье Леты, два клоуна под крышей шапито,
болтаемся как варежки, продеты сквозь рвущуюся вешалку пальто.
***
Время сходит с ума, выключая привычный отсчёт,
был когда-то живительным воздух, теперь – гипоксия;
и не знает никто, то ли он не родился ещё,
то ли просто застрял в кабаке по дороге Мессия.
А пока – никакого контроля на этой земле,
мир свисает на нитке пакетиком спитого чая
над бермудским пространством. И люди идут по золе
кто куда, между делом орала в мечи превращая,
пополняя собой хладнокровную дикую рать.
И пока на земле не появятся добрые вести,
хорошо бы терпенья набраться и скорость набрать,
да быстрее бежать, только чтоб не остаться на месте...
Не сердись, я пойду не туда, где богаче улов,
не туда, где комфортней реальность и мельче овраги,
а туда, где не будет вот этих мучительных слов,
по ночам заполняющих жадное чрево бумаги.
Не гадай, я пойду не туда, где утоптанней путь
и Господь на малейший запрос отзывается чутко,
а туда, где возможно хоть изредка просто вдохнуть
и немного пожить, сохраняя остатки рассудка.
Ну, а ежели сбудется новый рождественский год
и внезапно сойдутся слова в победительном гимне...
В общем, если не будет меня, а Мессия придет,
сделай доброе дело, вот мой телефон – позвони мне.
***
С покаянным лицом святотатца, осторожно коснувшись плеча,
этот год забежал попрощаться, на трибуну декабрь волоча.
Он, устал и немного простужен, заготовил последнюю речь,
но свое отражение в луже увидал и решил пренебречь
ежегодным прощальным обрядом: молча запер волшебную клеть.
Мне бы спрятаться где-нибудь рядом, хоть одним бы глазком посмотреть,
как скрипучие ветхие ставни закрывает хозяйственный год,
как, себе самому предоставлен, не стесняясь, декабрь заревёт -
просто некуда старому деться... Как с любовью, нутром трепеща,
аккуратно достанет младенца из подола большого плаща,
как положит его на крылечко, на душе закрывая засов,
как, очнувшись, проворная речка предстоящих минут и часов,
болей, радостей, правды и фальши курс на новое завтра возьмёт,
как вздохнет, отправляясь подальше, поседевший задумчивый год,
как уйдет в одиночестве гордом, забирая с собою ключи,
и последним минорным аккордом мой бесснежный декабрь зазвучит..
***
...и стоя на мосту, смотреть не вниз –
вперед, на удаляющийся поезд,
на августовский массовый стриптиз,
прохожих раздевающий по пояс,
на голубей, срывающихся с крыш,
автобусов замурзанные лица,
на все, о чем беспомощно молчишь,
пытаясь хоть за что-то зацепиться;
бежит себе живая колея,
несет мешки, болтая не по-русски,
вещей, лишенных смысла бытия
и жизнеутверждающей нагрузки.
Стоишь как истукан - один из тех,
приговоренных к жизни на перроне,
где только первозданный детский смех
гнушается любых самоироний,
где некто, перебравший коньяку,
с азартом и упорством обезьянки
все длит и длит невнятную строку,
все пишет, пишет знаками морзянки,
и эта непрерывная строка
никак не рвется, держит в этом мире,
обманутом посредством языка,
вмещающемся в рамки А4.
***
Если сотни надежд потерялись во мгле
и не слышны слова в затихающем гимне,
если нет оправдания нам на земле,
что же делать тогда? Если знаешь, скажи мне.
Если слишком темно, и не видно пути,
и остывшие звезды молчат, догорая,
если надо от края на шаг отойти,
но безмерно устал отводящий от края?
Оживляется многоголосый майдан -
где-то там новый яр своевременно вырыт…
По подсохшему устью реки Иордан,
приближаясь, бредет новоявленный Ирод.
Сквозь ладони его утекает вода -
все проходит, лишь вечна печать инородца.
Ничего не попишешь: так было всегда,
так, наверное, будет и впредь. Остается
просто жить, не снижая накала страстей,
вопреки темноте дожидаться рассвета
и рожать грустноглазых еврейских детей,
расширяя границы бессмертного гетто.
***
Вот и всё. Вот и прожито, пройдено,
и не будет дороги назад,
то ли шамкает старость-уродина,
то ли это шуршит листопад
квинтэссенцией жизни итожимой.
И, не помня дороги домой,
он бормочет: «О, Господи, Боже мой,
проводи-меня-боже-ты-мой…»
Где когда-то, наполнен актерами,
был театр, там теперь – колизей.
Неуклюже, шагами нескорыми
он идет: ни врагов, ни друзей;
распадаясь на звуки, кириллица
размыкает свой прежний редут –
он сказать что-то важное силится,
но слова застывают, нейдут.
Он хотел бы за ниточку тонкую
убегающих слов полотно
задержать, только время - воронкою,
просто больше ему не дано.
Лишь с азартом заядлого геймера
с этим веком сыграть в унисон:
здравствуй, радужный призрак Альцгеймера!
Как дела у тебя, Паркинсон?
Есть какая-то странная грация
в тесноте суетящихся тел…
Но уже ни к чему декорация:
он сказал все, что мог и хотел.
И умолк. Вероятно, поэтому
больше нет ни венца, ни лица -
так порою бывает с поэтами,
обреченными жить до конца.
***
Здесь на улицах крик неприятен и груб,
здесь вдыхаешь частицы горючего газа,
здесь при взгляде на новости просится с губ
неизящной словесности крепкая фраза,
здесь единственный способ судьбы - на износ,
а слова превращаются в знаки вопроса,
здесь безжалостный фюрер - погодный прогноз
поэтапно внедряет свой план барбаросса,
но сгущенная красочность суетных дней
не стучась, проникает в любую обитель,
здесь душевная боль проступает ясней,
будто кто-то ее окунул в проявитель,
и не рвется, и тянется долгая нить,
и дрожит, не давая уснуть, будоража,
ненадежная жизнь - чтоб ее закрепить
внеземному творцу не хватило фиксажа,
здесь в поту и в быту растворяешься – весь,
как в предсвадебном дне молодая невеста,
неизбежная функция времени здесь
подменяется полностью функцией места,
здесь не видно привычной природы вещей,
ощущенье, как будто тебя обманули:
здесь весны и зимы не бывает вообще,
но полгода подряд наступают июли,
здесь чистилище правит хамсин-суховей,
по квартирам людское безумие пряча,
здесь молчит ярославна неясных кровей
о своем у стены коллективного плача,
правда, небо тут все же немного светлей,
но при свете заметней тифозные пятна
на живой, лихорадящей, дикой земле;
что я делаю здесь до сих пор - непонятно.
***
В переулке Летучих Мышей, где никто не живет,
где не хаживал бог, да и черт с прошлогоднего не был,
примостившись в углу, я копирую небо в блокнот,
чтобы было хоть что-то, когда не останется неба.
Сумасшествие – это когда в эпикризе метель,
минус тридцать внутри, а на улице тихо и гладко,
это время, в котором ночуешь в густой пустоте,
все, что было когда-то, до дна отлюбив, без остатка,
это в музыку румбы нарочно выплясывать твист,
проходя мимо зеркала, думать всерьез «это я ли?»,
это видеть, как, мокрый от пота, застыл пианист,
и случайная капля сверкает на крышке рояля,
это чувствовать в сонмище слов, что, беспомощно нем,
не умеешь сказать, как нелепо на свете и странно,
это слышать в качании сосен обрывки фонем
и доподлинно знать - это шепчется с Осипом Анна,
это малая плата за краткий наземный постой -
прогоревшие дни остывают быстрей стеарина;
за возможность смотреть, как летят над житейской тщетой
две крылатые белые тени – Борис и Марина.
***
Отхлебни поутру неразбавленный солнечный яд
и поди уясни, это шутка господняя, рок ли -
мудрецы говорят, этот край исторически свят,
а земля изнутри отзывается шепотом: проклят.
«Уходить, убегать, убираться отсюда скорей», -
так, наверное, позже напишут в Новейшем завете.
Но ключи от закрытых снаружи волшебных дверей
не дают несмышленым подросткам и маленьким детям.
И плетешься - ну, чем не верблюд: и на шее петля,
и горбат, и навьючен поклажей, и зол, и неловок;
проникает без спроса в тебя эта горе-земля
сквозь протертые дыры в подошвах избитых кроссовок.
Здесь весьма гармонично уродство в сгущенной красе
и в сгущенном уродстве краса неизменна издревле,
здесь состарясь, уже никуда не идет Моисей,
и пустынный туман над горами песчаными дремлет...
Всё ясней ощущаешь конечность отпущенных дней,
всё бессмысленней поиски карты в пути бестолковом
и смешнее печаль. И попытка сбежать не верней,
чем попытка найти себя между молчаньем и словом.