Non-fiction(Эссе, Воспоминания) Про детство+2Шуламит Шалит, Заметки по еврейской истории, №8 • 26.09.2014
Люди пишут о детстве книги. Однажды решив, что мое детство получилось каким-то кособоким и никак не отразилось на моей жизни, я его вычеркнула, как девушки иногда вычеркивают из памяти неудачную любовь.
И вот мы лежим втроем на широкой тахте – я в середине, а внучки-близнецы по бокам, и они после всяких сказок, стихов и песенок просят: «А теперь, как ты была маленькая!»
Так у меня на склоне жизни возникло ее начало, появилось детство.
На портрете – дедушка. Это мамин отец. Увидеть его в жизни я никогда бы не смогла, даже если и не было бы войн, потому что он умер в конце Первой мировой войны, а я родилась перед началом Второй… Но мне кажется, что и мама его живым почти не помнила, ей самой было семь лет, когда он умер. Фотографии у нее были, но пропали, когда всей семьей на телеге бежали от Гитлера. Пропало все, и совсем еще крохотное мое детство, и фотографии, его запечатлевшие… Может ли быть детство по рассказам других? Я думаю, что может, ведь про свое я не сочиняю, я его вижу – картинками…
Родители жили в литовском городе Таураге, недалеко от границы с Восточной Пруссией. Мой отец в своем радиоприемнике «Телефункен» отлично слышал и понимал немецкую речь. За день или за два дня до начала войны он нанял крестьянина-возницу, быстро собрали вещи, и семья тронулась в путь.
Сколько они там проехали на телеге, не скажу, но вскоре в небе появились вражеские самолеты, а при втором или третьем налете все уже соскакивали с телеги и бросались бежать подальше от дороги. Папа со мной на руках споткнулся и упал прямо на незамеченную им в рытвине колючую проволоку. Так мы с ним и жили долгие годы – у него затянувшийся, конечно, но длинный шрам через весь живот, а у меня на правой ноге, наверху, я росла, и странная узенькая полоска на коже – вместе со мной.
А тем временем крестьянин-возница повернул оглобли и был таков – вместе со всеми нашими вещами на телеге удрал обратно в свою деревню. А мои мама, папа, папина мама, две его сестры и я, двухлетняя, остались на дороге, как родители говорили, «в чем стояли». Папа нес меня на подушечке из черного атласа с большими вышитыми мамой розами. Всю жизнь прожила с мамой эта подушечка, а после ее ухода я отдала ее брату, и теперь не знаю, жива ли она. Он не помнит. Все богатство родителей – их обручальные кольца и ребенок, тот самый – на подушечке. Но фотографий нет…
Когда не во что переодеться, ни одежды, ни обуви, ни других важных вещей, даже чайника воды набрать, кто уж там думал о фотографиях. Главное, живые. Вскоре потерялись. Папа отдал меня маме, пристроив нас вместе с бабушкой на какое-то транспортное средство. Договорились встретиться в Шяуляе на вокзале. Выбора места встречи не понимаю, но так было. Наверно, чтобы подальше от границы. Когда мама увидела папиных сестер одних, без папы, она чуть не потеряла сознание. Потерялись под бомбежками. Толпы людей бегут к вагонам, сплошное безумство, а мама как вкопанная: без мужа она никуда не едет. И ведь дождалась. Стояла на каком-то возвышении, смотрела в одну точку – вдаль. И вдруг произнесла его имя – увидела. Потом в их рассказах фигурировал город Шуя, это Ивановская область. И уже оттуда, голодные, замерзшие, они как-то добрались до Алтайского края. Ярославль мама никогда не упоминала, но именно в этом городе родители и я сама получили «статус» беженцев. Недавно впервые увидела такой документ. Одна из сестер отца, Хана, ушла на фронт, всю войну работала в госпитале, заразилась от больного тифом, но выжила. После войны жила в Риге. Брат отца, Залман, ушел из дому еще мальчишкой, он пройдет всю войну, будет ранен и объявится только после войны. Хромой, но веселый и, главное, с фотоаппаратом. Тогда и началась семейная фотоэпоха, даже фотоэпидемия. Снимали у нас все и всегда.
Всего у бабушки было шестеро детей. Две старшие сестры, Гита и Нехама, были убиты в Риге, у одной уже была семья, ребенок. И мамина сестра Хана Сандлер с двумя детьми, и мамин брат Хаим – все погибнут. Его расстреляют, а жену и двух детей замучают в душегубке. А мы как-то вот успели, спаслись. Ни дети, ни внуки долго не осознают самого чуда их рождения.
Во время войны добрых людей, наверно, было больше, по крайней мере, в Сибири, потому что вся семья, хоть и намучилась, но выжила. Кто-то довез, кто-то накормил, кто-то пригрел… Многие ведь скитались, и голодали, и холодали, потому что вскоре наступила зима.
Наша семья оказалась в Алтайском крае, в селе Усть-Тальменка, где зимой сугробы такие, как в фильме Феллини «Амаркорд», только в кино все так красиво, разгуливает там девушка в чем-то красном среди белых сугробов… Но кто-то же ей протоптал дорожки, по которым она так изящно скользит?..
А у нас в Сибири взрослые спали иногда ночью по очереди, чтобы расшвырять снег с крыльца, иначе утром нельзя будет дверь открыть. Но кто это – взрослые? Папу сразу на войну забрали, и я его забыла. Забыла руки, лицо… Хана тоже на фронте, так что остались бабушка, мама, младшая сестра отца, Циля, ну, и я...
Я-то вообще не знала, что идет война. Циля сказала. Но об этом позже.
Кроме тети Цили, никого из старших в живых нет. А тогда сколько ей было? Лет 14-16, я думаю. Можно позвонить и спросить, но смотрю: половина третьего. Если моя внучка спит, то, может, и она тоже спит. У нас не принято звонить в обеденное и послеобеденное время, а потом начинается суббота, опять нельзя звонить, я знаю, что и она свечи зажигает, так что, допустим, ей было 16. И это вся наша рабочая сила.
Как смешно, подумалось вдруг, что и бабушки, когда говорят или только думают про своих маму, папу или других родных, кто старше их, то снова могут почувствовать себя ребенком. Вот и я, уходя мыслями в то время, легко чувствую себя меньше всех, девочкой. И не смейтесь, если у вас так не бывает.
Бабушка и внучка
Что же я помню о войне? Подумать страшно: такая тяжелая и кровопролитная война шла, а я не знала. Один раз меня разбудили ночью, посадили на колени одетому во все военное дяде, сказали, что это папа, и дали что-то такое сладкое, и щемящее, и тающее, халва подсолнечная – вот что это было, и вкуснее этого я никогда уже ничего не ела. Получается, что у меня было, ну, очень голодное детство, но ведь счастливое. Кроме нескольких неприятных вещей. Оставим их на потом.
А утром отца уже не было, и странно, что мне запомнился ночной эпизод с халвой – рука и нож, которым военный отрезал полоски халвы, и даже незнакомый запах гимнастерки…
Но я не всегда была самая маленькая. В конце осени третьего года войны у меня еще братик родился. Папу с войны не домой отправили, а в госпиталь. Говорят, на войне не болеют. А он заболел туберкулезом и совсем умирал. И умер бы тогда, но маме как-то стало известно, что ее муж находится в военном госпитале, в Барнауле, и она отправилась в дорогу. Снова на телеге. Нашла папу во дворе госпиталя, прямо на земле, то ли на железном матрасе, то ли на носилках, потому что живым места не хватало, а умирающие все равно умрут. Подумать только: достала телегу и поехала к своему любимому. Да, в те времена люди, мне кажется, другими были.
Брат и сестра
Папе, чтобы оклематься, нужно было пить много молока, тогда он выздоровеет, а того, что мама зарабатывала шитьем или стиркой солдатских шинелей, хватало на пол-литровую банку, а ее надо было делить на него и на малышку, значит, на меня. И он все мечтал: неужели настанет время, когда пол-литровую банку молока можно будет выпить самому. Но папа выжил, а лет через десять вообще ушел от нас жить к чужой тете.
А мама-то за ним на телеге... Это объективно. А субъективно если, то папа был человеком добрым. Просто черт его попутал. Бабушка говорила, что с мужиками лет в сорок так бывает и что доброты человеческой это не отнимает. Правда, никто не объяснял, что значит «это». Так что добрым он был и к тетке той, наверное, но и к нам тоже, только маму он очень обидел, и она втихомолку плакала. Потом простила его, так я думаю, ну, может, в душе и не простила, но жалела, а когда он приходил к нам в канун субботы, всегда готовила любимые его блюда, одно, главное, не могу забыть, хотя уже рассказывала: вареную селедку, которая подавалась вместе с компотом из чернослива. Он просто никого и ничего не замечал, когда смаковал эту селедку. Надо бы как-нибудь приготовить такое блюдо, попробовать. Неужели это можно есть?
Насовсем он к нам так и не вернулся, и мама говорила: зачем он ей теперь, чтобы служанкой быть? Никогда! И он тоже говорил мне и брату: я в ваши дела не лезу и вы не давайте мне советов. Нет глупее взрослых. Родственные ведь были души.
Справа от папы – мама, слева – его сестра Циля. Это она прислала нам вызов из Израиля.
Внизу – бабушка, мать отца. Брату Грише – 2 года, мне – 6,5 лет. Все, во что мы одеты, кроме, разумеется, отцовских шинели и шапки, пошито мамой. 1946 год
Спустя лет тридцать папа писал нам: берегите маму и бабушку – она лучший человек в мире. И еще он написал: иногда человек совершает ошибку, за которую расплачивается потом всю жизнь. Это ведь о себе. Большой философ!
Расскажу, как я узнала, что война кончилась. Мне почему-то кажется, что все люди в Усть-Тальменке узнали об этом от той самой моей тети Цили, ей уже было, наверное, лет 18-19, и ее взяли телефонисткой на узловую станцию. Я и сегодня толково не объяснила бы, что это такое, но думаю, где поезда иногда останавливаются или скрещиваются пути. Вот в нашей Тальменке поезда, их тогда звали эшелоны, никогда не останавливались. Но об этом отдельный рассказ, не сейчас. Так вот, тетя на узловой станции, где работала, там часто и спала. А тут она приезжает, а может, пешком шла, не знаю, и у нее в руках газета «Пионерская правда», а там написано, что война кончилась. Радио, что ли, не было? Все сначала радовались, обнимались и меня целовали, а потом плакали. Так я узнала, что была война.
Только закончишь один рассказ, внучки, то одна, то другая: расскажи, какая ты маленькая была… У меня уже язык заплетается, спать хочу, в свою кровать хочу, а они не отпускают…Их братик меньше, его я пока совсем не интересую, и мои устные рассказы тоже, он сам все время рассказывает про какого-то Шрека, который, как я догадалась, из мультика. Скорчит рожицу и кричит: Шрек! Шрек! Детей сегодня так запугивают какими-то ужастиками, что они становятся похожими на своих пап с их боевиками, где тоже все всех убивают. Но, может, я неправильно сравниваю, надо узнать сначала, чем знаменит этот Шрек.
Летом на даче
Внука усыпить нетрудно, достаточно спеть одну-единственную песню. Я тихонечко напеваю «Степь да степь кругом, Путь далек лежит. В той степи глухой Замерзал ямщик…», и он на втором или третьем куплете уже спит. А девчонки петь мешают, во-первых, мама им говорит, что не «замерзал», а «умирал», при этом, букву «р» ни одна не выговаривает, а во-вторых, они терпеть эту песню не могут, потому что не хотят, чтобы ямщик умирал. И снова не просят, а требуют рассказов. Требуют настойчиво.
Дайте подумать. И я снова напрягаю память. Да, мое детство это просто картинки. Девочка с подружками бегает где-то под кручей над речкой Чумыш, а вдали, на взгорье, три или четыре голые мужские фигуры разбегаются и прыгают в воду. Среди них – худющий папа. Уже списанный из армии и медленно-медленно выздоравливающий. Вот от такого худющего, еле выжившего и родился мой братик. И потому у него врожденный порок сердца.
Все из-за фашистов. У одного деда был дом и у другого был дом. Где эти дома – нету. Где документы – нету. По рассказам, благодаря немке-гувернантке, я уже в полтора годика лепетала что-то по-немецки, сама включала радиоприемник «Телефункен» и танцевала под музыку, а взрослые тайком подглядывали в щелку, мама говорила, что вставали в очередь, но не мешали. Поэтому я люблю танцевать? Может, и поэтому.
А у брата что? Две операции. Порок сердца. Но сначала мы этого не знали. Он мне как-то сказал, что среди нас он самый больной, но и самый здоровый. Правильно сказал. Натура такая – всем помогает, живет увлеченно.
Про музыку и танцы вспоминать приятно, а неприятные воспоминания все связаны с соседкой – горбатой Кавкой… Полного и настоящего имени не было. Звали Кавка, и это она подговорила меня, как пойти с ней в лес и не сидеть с малышом в няньках. А в лес пойти – предел мечтаний, но со мной никто не ходит, некому, все заняты, а одной не разрешают. Лес далеко, на горизонте. И эта авантюристка подговорила: давай накормим его конским навозом, он захочет плакать, бабушка услышит и спасет. И тебе ничего не будет. Сказано – сделано. И кто уж там, она или я, пакость такую сделали, не знаю. Неужели я? Но она всегда выходила чистенькой и гладенькой, ругали только меня, так что оправдаться нечем. Уф! В лес мы опять не пошли, все врала эта Кавка, но преступницу из меня она сделала.
Вообще-то в четыре с половиной года из кого хочешь преступника можно сделать. Ведь и он же меня обидел. Меня купали в лохани первой, а как он родился, воды горячей плюхнут, я уже тут как тут, голенькая стою, готова в ванночку. А меня подвинули, отодвинули, оттолкнули – голенькую-у-у! Я во всем стала на последнем месте, не главный ребенок. Но он ведь не задохся, и такой добрый человек из него вышел, никогда не обвинял, а иначе как бы мне потом жить.
Мне влетело. Мне до определенного возраста вообще много влетало. Как-то Кавка подговорила вынести ей хлеба. Обещала, когда ее отец помрет, она меня на поминки приведет. Отец ее болел, вскоре и помер. Так Кавка говорила: не умер, а пОмер. Хлеба дома не было, но одну горбушку, последнюю, сухую, мамой не помню где припрятанную, я таки нашла, и украла, и тайком вынесла Кавке. В тот день это был единственный в доме хлеб. Обманщица Кавка. На поминки я с мамой пошла, но мама ничего там не ела и мне не дала. А Кавка меня вообще не позвала. Отец ее лежал посреди избы на лавке, покрытый белой простыней, кроме лица, но я сразу стала смотреть на свечки, наверно, чтобы не так страшно. И чтобы не помнить. И лица не помню. Только белое на лавке и свечи.
И еще из не очень приятного: тетя Циля больно мне волосы мыла и особенно больно расчесывала. Не верит. Я говорю: помню, а она не верит. Говорю ей: я под крыльцом от тебя пряталась, а ты за мной с малиновым кустом, ну, ветками малинными. А она: выдумываешь! Вот я призналась, что родного брата чуть не задушила, это потяжелей вина, а ты с прутом за мной бегала и не признаешься, а что тут такого, ведь я понимаю, ты хотела как лучше, да? И, может, чтобы вшей не было? Не признается. Сердиться нельзя – одна у меня тетя только и осталась.
Ладно, еще про Кавку. Наверно, что-то она пообещала деревенским мальчишкам, иначе зачем бы им устраивать мне такую ведьмину каверзу… Я это и сейчас вижу, как будто кино смотрю. От села Усть-Тальменка до взгорья с рельсами, по которым проходили длинные эшелоны с солдатами, пролегал овраг с высокой травой. Летом овраг наполнялся водой и превращался в озеро, но не глубокое. Кавка сказала, что можно искупаться голышом, тогда мама не узнает, что ходила с ней в овраг. Я лежу в воде, руками траву раздвигаю, смотрю, Кавки нигде нет, а какие-то мальчишки схватили мои трусики и сарафан и убежали. А мне выходить надо. И оставаться в воде не могу, и боюсь, вдруг караулят... Стыдно. Солнце светит, я не плачу, просто сжалась вся, зубы стучат, но возле бережка встала и иду. Так и дошла до дому. Потом, когда я читала литовскую сказку про Эгле – королеву ужей, то всегда вспоминала себя, с ней такая же примерно история приключилась. И фильм похожий был, там мальчишки улюлюкали, а девочка шла и шла. Так что хоть и кино, но вполне жизненный случай. Я ни Кавкиного лица, ни мальчишек не помню, только себя саму. Кавка точно была ведьма. Ведьма из моего детства.
Тетя Циля ее не помнит. А вот Анну Никитичну, тетю Нюру, помнит. Мне очень важно назвать это имя. Потому что она нас, чужую семью, пустила к себе жить и за всю войну не выгнала и даже не попрекнула ничем. На большой русской печи в мешке сушились семечки, их разрешалось есть и нам. Ночью мешок снимали, и мы с бабушкой на этой печи спали. Получается, что я проспала войну на печи, как герои русских сказок. Бабушка делала кулечки из старых газет, насыпала в них семечки, и с этими кулечками мы бегали к железной дороге. Картинка: я вскарабкиваюсь по взгорью, вместе с другими детьми, Кавки там нет, эшелон немножко замедляет бег, я протягиваю солдату кулечек с семечками, а на меня сыплются конфетки. Но запомнились только фантики. Мы и после войны их собирали.
А когда впервые дали попробовать масло, лет в восемь, меня вырвало. И вдруг недавно, сто лет спустя, положив в рот какой-то лимонный конфетный шарик, я ахнула: ой, это же вкус послевоенного леденца. Халва того вкуса еще не попадалась.
Война кончилась…
У мамы в Литве осталась в живых только одна сводная сестра Фейга, моя тетя Фаня. Вместе с мужем, я его называла дядя Алтер, они всю войну скрывались в лесах. Одного из троих детей, спрятанных у добрых людей на литовских хуторах, убили на их глазах. Они, где и ползком, страшно было, время от времени старались навещать своих детей. Подошли к опушке леса и видят, как их старшенького, Гиленьку (Гиль – радость), 1938 года рождения, вынесли из избы за ножки, полицай подошел к дереву и… Как люди оставались жить после такого?.. Но другой сын и дочь выжили. А в 1943 году родилась еще одна девочка, живет сейчас в Германии с сыном, а дочь ее в Израиле.
Узнав, что мы живы, дядя и тетя прислали нам вызов из Литвы, потому что иначе обратно не пускали. Кажется, дядя был партизаном, и у него оказались нужные связи. Поначалу мы поселились у них, в Каунасе. Меня тогда впервые повели в кинотеатр, мне еще и семи лет не было. Мой первый фильм надолго отвратил меня от кино. Кино называлось «Поезд идет на восток». И все, что я запомнила – это громадный паровоз, который летел прямо на меня. Я закричала, и меня еще долго водили только в оперетту… «Сильва», «Марица», «Фиалка Монмартра» – все арии из этих оперетт я потом знала наизусть, и все сюжеты принимала честно, как настоящую жизнь.
В еврейской школе, а сразу после войны еще были такие, я проучилась ровно один день. Учительница сказала, что если кому-то надо выйти из класса, он должен поднять руку. Я решила, что мне – надо. Подняла руку и вышла из класса. А надо было дождаться, пока учительница раз-ре-шит, но этого я не поняла, и, кажется, надо мной смеялись. Мама застала меня в слезах, и я заявила, что в эту школу больше не пойду. И 2 сентября меня повели в начальную 33-ю, русскую школу, где собирали деньги не только для детей-сирот, чтобы купить им ботинки, но и для самой учительницы Екатерины Ивановны, про которую все дети знали, что она «подыхает с голоду». Если еще что вспомню, расскажу. Спите, мои солнышки…
Кажется, о раннем детстве уже и вспомнить больше нечего.
Вот они заснули, а я все думаю… Теперь уже о них.
Странно все-таки, что я обязана рассказывать им о своем детстве, но можно и о детстве их мамы, только чтобы «сипур» (рассказ) был из жизни, настоящий, а не «фантасти». Так и говорят. Они уже мою жизнь лучше меня самой помнят и подсказывают. Одна говорит: а сейчас расскажи о камне… Другая: нет, про игрушки…
Суламита – 9 лет
Да, игрушек не было. Только, видимо, в самом конце войны мама достала то ли вату, то ли паклю, сшила из рваных чулочков, наверное, разной формы мешочки, заполнила их той ватой и кусочки сшила, потом разрисовала верхний сажей и получилась куколка. Игрушек не было больше никогда. Может, поэтому я пластмассовую дочкину куклу Катю не выбрасываю, как будто у меня появилась, наконец, первая настоящая кукла. Смотрит на меня красивыми глазами, а положишь, она глаза закрыла, спит. Детей это не удивляет, у них миллион разных игрушек, и зверюшек, и, конечно, кукол. А у меня была одна – не настоящая, тряпичная, а другая появилась, когда я сама стала мамой. Я старюсь, а Катя все такая же красивая, хотя одну ножку ей иногда надо вкручивать, а то выпадает, но если куклу посадить, то держится… У дочери нет и никогда не было сантиментов к ее пластиковой Кате, она, так я думаю, и имени ее не помнит, да и внучкам Катя давно надоела, они все шарфики мои на себя примеряют, а я, сидя рядом, тихонечко – на Катю. Живи, пока я жива. Не выброшу тебя и не отдам. Моя! А теперь рассказ про большой камень.
Это мой камень и это мой братик
Значит, у меня ни игрушек, ни друзей, и хожу я на берег реки Неман, а там, возле самой воды, большой камень. Если приду утром, он холодный. А если днем, то он уже согрелся на солнышке, я его тайком обнимаю, щекой прижмусь и рассказываю все, что происходит в душе и дома, и о чем думаю – тоже. Вот, например, что нам кто-то стекла в окнах выбил, а слова «антисемиты» я тогда не знала, или как я боялась одной странной тети, она как будто никогда не причесывалась и головой трясла, придет, мама ее покормит, она то плачет, то смеется и уходит… Мама заметила мой страх и сказала, что бояться тети не надо, что она несчастная, видела, как ее детей убивали, и только много позже я узнала, что она была в лагере Берген-Бельзен. А одна или с детьми, об этом мама ее не спрашивала. Вот эти свои тайны, потому что со мной никто о серьезном и просто жизненном не говорил, я и доверяла только моему камню. Он был настоящим другом. Почему им так нравится этот рассказ, не пойму, но ведь с тех пор, как я его рассказала в первый раз, они поверили, запомнили, просят пересказывать, сами добавляют какие-то детали и не считают, что это «сипур фантасти».
И, наконец, последнее, про любовь.
Мне было девять лет, друзья появятся позже, а вот Сема был. Как бы первый ухажер. Я всегда помнила, что первая большая любовь у меня случилась в 13 лет, в пионерском лагере, правда, мы так никогда и не поцеловались, хотя потом встречались в Паланге и переписывались год или два. Но чувства, чувства были сильные, как у взрослых людей. Ромео и Джульетта ведь тоже были почти дети, правильно?
Моего Ромео звали Юра.
Единственный раз, летом 1953 года, меня отправили в пионерский лагерь. Из Каунаса автобусом мы доехали часов за пять до Клайпеды, а там, кажется, на пароме, прямо к поселку Юодкранте, это на полуострове, именуемом Куршская коса. Сказочное место длиной в 2 километра, а шириной в 500 метров. Утром купались в заливе, а вечером в море.
Не помню, как это происходило, но меня то ли избрали, то ли назначили председателем дружины. Каждый день на линейке я принимала рапорты от командиров отрядов, а сама сдавала рапорт старшему пионервожатому. А воспитателем в лагере оказался историк Петр Васильевич Рукосуев, из нашей школы, вот я вижу его на снимке, так он ежедневно рассказывал нам «Графа Монте-Кристо», и делал это талантливо. Кстати, позднее, в 9 классе, он же преподавал психологию, и тут я оказалась очень способной. Извините за нескромность, но это чистая правда! Например, надо было к какому-то слову подобрать синонимы, и чтобы точнее, и у кого их больше… У меня это получалось легко, быстро, сама удивлялась. Или Петр Васильевич дает описание какого-то поступка, а мы должны обозначить характер человека – сангвиник он, холерик, меланхолик или там флегматик ...
В лагере начальством я себя никак не ощущала, все делала вместе со всеми, да и председательство на линейке воспринимала как некое дежурство… Куда главнее оказалось то, что я была хорошая волейболистка, это куда престижнее!
Накануне окончания смены нас повезли из пионерлагеря на экскурсию в Палангу, в знаменитый парк с не менее знаменитым гротом «Бируте». Справа от Юры, который, как я думала, случайно оказался рядом, на одном камне со мной, когда нас фотографировали «в гроте», стоит маленький Вовка, всюду следовавший за Юрой, его «адъютант». Запомните его!
Через день состоялся прощальный вечер, «костюмный», но у нас ведь не из чего было создавать наряды. Юра пришел в девчачью комнату, выпросил что-то вроде платья или юбки, а мне предложил свои морские «клеши», потупившись, сказал, что они отцовские, флотские, отец получил пулевую рану, поэтому карман продырявлен (героические брюки!), но потом зашит... Мы обменялись «нарядами». И больше – никаких разговоров.
А на третий день мы разъезжались по своим городам. Сегодня такое трудно представить, но нас везли в Каунас в кузове грузовой машины.
Грузовик тронулся, и кто-то закричал, что мальчик бежит за машиной и машет рукой! Стали бить по крыше кабины, и шофер остановился. Это был маленький Вовка, он протянул записку кому-то из сидевших у заднего борта и попросил передать ее мне, наверно, выкрикнул мое имя. Записка была от Юры. Красивый аккуратный почерк. Волнение – жуть, еще до того, как я прочла содержание. Все же свидетели, все видели, что записка – мне. Первое в жизни объяснение в любви! Юра любит меня почти целый месяц, но стеснялся признаться, и вот его адрес в Клайпеде… Правда, в августе он будет отдыхать в Паланге… Недаром про сердце говорят, что оно бьется. Мое стучало, и стучало от восторга: он не знает, а ведь и мы с мамой и братом собираемся в Палангу.
Как бы ни заканчивалась первая любовь, ее зарождение это всегда, так я думаю, чудо. Ведь еще вчера ее не было. А тут вдруг волнение от чего-то нового и тайного заполняет тебя круглый день – с утра и до самой ночи. Несколько дней прожила как во сне…
Кто первым увидел другого? Думаю, я – его, потому, что я о встрече знала и ждала ее. Он лихо мчался по центральной улице Паланги на велосипеде, как бы с холма вниз, от почты к парку, возле которого мы сняли комнату. Пролетая мимо, он оглянулся, вроде узнал, но не остановился. И исчез. Дня через два Юра выследил моего брата, ему было тогда 9 с половиной лет, и передал записку для сестры. И стали мы гулять вдоль моря, играли на пляже с другими ребятами в волейбол, бесконечно бродили по парку, о чем-то тихонечко болтали, но при этом старательно не касались друг друга, даже когда сидели однажды на каком-то пне, ну, совсем близко… Ничего! Время, что ли, такое было? Огненная любовь, сильнее, чем в книжках – и ни единого поцелуя! Но мы оживленно переписывались.
Наш роман достиг высшей точки кипения, когда я стала настолько разбираться в футболе, что могла уже объяснить любому, что такое «девятка» (это когда мяч влетает в верхний правый или левый угол ворот), как вдруг его мама нашла мою фамилию то ли недостаточно звучной, то ли не вполне праведной, «открыла» ему глаза на это обстоятельство, и он мне как на духу не только об этом рассказал, но и объяснил, что и сам догадывался, и поэтому… Посреди урока учительница назвала мое имя, я встала, разрыдалась и упала на парту… Это о силе чувств.
Когда он перестал мне писать, я сожгла его письма в печке. И не потому, что не дорожила ими, а просто боялась, что мама прочтет… Тоже мне преступление! А жаль…
Мы встретились через много лет на кинофестивале. Праздничный банкет. Он сидел абсолютно пьяный, две девицы по бокам хихикали… Так вот, Юра, для честности, ты был вторым…
Первым ухажером все-таки был смуглый такой, красивый мальчик Сема, в третьем или четвертом классе. В 9 лет. Как в чужих рассказах, он тоже носил мой портфель, хотя жил совсем в другом конце города. Это ведь признак? Один раз на запотевшем стекле в классе он пальцем написал мне подсказку – правильный ответ по арифметике. А один раз, провожая, заехал мне по голове моим же портфелем. Но красивый был, смуглый такой, особенный.
Лет десять назад он приезжал из Германии, встретились у кого-то из друзей. Случайно. Они не знали, что мы знакомы с детства. Смотрит он на их телевизор и произносит: «У нас в Германии таких коробок уже никто не держит!» Вот такой нахал! Говорят, что у него уже третья или четвертая жена. Никто его, значит, долго не выдерживает. Хорошо, что я его еще в детстве раскусила. А может, это он меня бросил? Но тогда была любовь, а любовь слепа. Это каждый знает.
Об этом тоже рассказать внучкам? А мужу?
(Фотографии из семейного альбома. Первая публ. в сокращенном виде: «Новости недели», приложение «Еврейский камертон», июль 2014)
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #9(178)сентябрь2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=178
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer9/Shalit1.php
Рейтинг:
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Комментарии (1)
|
|||||||||||
Войти Регистрация |
|
По вопросам:
support@litbook.ru Разработка: goldapp.ru |
|||||||||