Non-fictionВозвращаясь в детство*0Белла Езерская, Заметки по еврейской истории, №8 • 26.09.2014
Часть первая
Со всей трезвостью я увидел, что обречен жить в обществе.
где не погибает тот и только тот, кто глубоко в себе погребет свое истинное лицо.
Анатолий Кузнецов
Перебирая в памяти свою жизнь, я нахожу в ней эпизоды, которые, интересны уже хотя бы тем, что происходили в уникальную, поистине сюрреалистическую эпоху. Эпоху, о которой младшие поколения мало что знают, или не знают вообще ничего; и правду о которой я сама узнала, только прочитав уже на Западе книги Шаламова, Солженицына, Платонова, Оруэлла, Замятина.
На днях молодой человек, менявший водяные фильтры у меня на кухне, сказал, в порядке культурного обслуживания, что высокое качество воды не дает быстрый эффект, но способствует долголетию. Я заметила, что долголетия я уже достигла, так что это меня не волнует, просто в Советском Союзе этих аппаратов не было, мы пили воду, воняющую хлоркой, почему же сейчас себе не позволить пить очищенную воду? - Ну, значит, - сказал он, - ТОГДА вы очень хорошо питались! Мне стало весело. Он завел меня, этот парень, которого родители младенцем вывезли из страны рождения. Просто вывезли, и тем спасли. Зачем ему знать, что было ТАМ ТОГДА?
Я решила написать статью о том, как мы тогда ПИТАЛИСЬ, а написала совсем о другом.
Недавно я прочла книгу Анатолий Кузнецов на «Свободе». Это цикл передач, который вел из Лондона писатель Анатолий Кузнецов. В Советском союзе эти передачи глушились, слушать их удавалось урывками. Тем более сильное впечатление они производят сейчас, собранные вместе. Не знаю, помнят ли читатели это имя. В 60-х годах Анатолий Кузнецов был знаменит. Его роман-документ Бабий яр, написанный на основании личных впечатлений, повесть Продолжение легенды, издавались многомиллионными тиражами, переводились на десятки иностранных языков и сделали его имя очень популярным. И вот в 1969 году, на пике известности, преуспевающий советский писатель Кузнецов попросил политическое убежище в Лондоне, куда он поехал якобы для сбора материалов для книги о Втором съезде РСДРП к столетию Ленина. Все его книги немедленно были изъяты из библиотек и магазинов, карточки из каталогов вынуты и уничтожены, а имя предано забвению. Не было такого писателя! Но Кузнецов вернулся на родину в своих передачах. Тележурналистика стала его истинным призванием.
Семь лет, с 1972 по 1979 год на волне радиостанции Свобода, он рассказывал советским людям правду о стране, в которой они живут. Рассказывал умно, честно, объективно, доброжелательно.
В этих - очерках, доминирует его неприятие, почти на физиологическом уровне, тотальной лжи, окутывающей жизнь в Советском союзе. Лжи, возведённой в государственный принцип; лжи, пронизывающей все слои общества от самого верха донизу. Могут сказать, но ведь ВСЕ так жили. Да, жили. Часть населения была истинно-верующей, и считала, что раз происходит, значит ТАК НАДО Партии виднее, родину не выбирают. Другая часть жила двойной жизнью, приспосабливалась, скрывала истинные мысли, говорили дома одно, на работе другое; спивались, наконец. Я говорю о старшем поколении, помнившего еще доброе старое время. Детей же старались оберегать, не травмировать их психику, памятуя, что жить им при советской власти. Моя мама, ненавидевшая советскую власть, на мой вопрос, есть ли Бог, ответила, что Бога нет - его придумали богатые, чтоб эксплуатировать бедных. Мне было 5 лет. Меня этот ответ вполне удовлетворил. Он заложил основы моего атеизма.
Кузнецов жил в Куреневке, и видел ужасающую нищету вокруг. Он пережил голодомор 1932-1933 года Украине, положивший жизни семи миллионов. Мы жили в городе, и для меня голодомор выразился в том, что мама изо дня в день возвращалась вечером усталая измученная, принеся в корзине черный кирпич и ржавую селедку. Если в доме была щепотка сахара, мама насыпала ее на ломоть хлеба, и делала мне « пирожное».
Ни привыкнуть, ни смириться с советской властью Кузнецов не мог. Рвал свой комсомольский билет, убегал из школы на стройки коммунизма, работал каменщиком на Каховской ГЭС, снова вступал в комсомол, поступил в Литинститут, и даже вступил в коммунистическую партию, в какой-то момент поверив, что она является умом, честью и совестью нашей эпохи. Написал «Продолжение легенды». Хотел быть честным, боролся с цензурой и с грустью убеждался, что проигрывает. По его сценарию был снят фильм «Мы, двое мужчин» честный, умный, добрый фильм - единственное любимое им детище. Снят- и поставлен на полку. Это была последняя капля в чаше его терпения. Он решился. Это было нелегкое решение, поскольку он был невыездной. Советский Союз был закрытым государством. Еврейской эмиграции тогда еще не было. В редкие туристические поездки и командировки ездили группами в сопровождении стукачей. Пришлось придумать и разработать в деталях творческую командировку. Его проверяли и перепроверяли, и, в конце концов, выпустили. Конечно, и за ним был приставлен стукач в роли переводчика, но ему удалось от него сбежать.
Я могу сосчитать по пальцам людей, у которых эта идиосинкразия к существующему строю, называемому советской властью – преступному тоталитарному рабовладельческому строю, протекала в столь острой форме. Это Сахаров, генерал Григоренко, Амальрик, Буковский, Наталья Горбаневская Валерия Новодворская. Это были подвижники, которые заплатили за свое противостояние режиму годами тюрем и психушек. Я же была типичным советским ребенком: родилась при советской власти, не знала другой жизни и воспринимала все, как должное.
Пионерам полагалось носить красный галстук. Нам объяснили, что галстук красный в память о том, что в Великую Октябрьскую социалистическую революцию были пролиты реки пролетарской крови. Что было ложью. Галстук зажимался на шее специальным зажимом. Однажды пришло распоряжение: зажим отменить, галстук завязывать узлом, потому что зажим зажимает рабоче-крестьянскую кровь. Галстук, завязанный узлом, стал похож на красную тряпку. Он рабоче-крестьянскую кровь не зажимал
Первым заграничным городом на нашем пути в эмиграцию была Вена. Первым впечатлением - отсутствие лозунгов и транспарантов с надписями типа «Партия - наш рулевой», «Вперед, к победе коммунизма». Это было непривычно. Мы давно уже не верили этим пустопорожним словам, красный декор был фоном нашего советского бытия, но слова оседали в нашем мозгу помимо нашей воли. В четыре года я заявила, что умею писать. И вывела большими буквами: ДА ЗДРАВСТВУЕТ БЛОК КОММУНИСТОВ И БЕСПАРТИЙНЫХ. В день очередного убийства очередного сталинского сатрапа - дворники вывешивали красные флаги с черными траурными лентами. В день, когда я впервые пошла в школу, нам приказали вырывать из учебника истории СССР портрет Блюхера и замазывать его имя на страницах. Неплохое начало! Нам сказали, что Блюхер-- враг народа, не объяснив, что это значит. Но когда пришлось вырывать портрет Постышева, я расплакалась. Ведь он был другом детей, он подарил нам Новогоднюю елку! До 1937 года она была запрещена как рождественская, то есть буржуазная, и вдруг он ‑ враг народа. Так с малолетства калечилась детская психика.
Я окончила Одесский университет в 1952 году, во время разгула борьбы с «безродными космополитами». Это был дьявольский шабаш. Уничтожались лучшие умы отечественной науки культуры, литературы; авторы, по книгам которых мы учились: Аникст, Гуковский, Мочульский, Бояджиев. Филфак был обезглавлен. Раскрывались псевдонимы, за которыми могли скрываться евреи. Чуть не попал под нож - из-за фамилии - поляк Шайкевич, руководитель моей дипломной работы. Учение Академика Марра в одночасье было опровергнуто товарищем Сталиным в его работе « «Вопросы языкознания». Преподаватель языкознания Софья Августиновна Савицкая, только что закончившая читать курс по академику Марру, читала курс по товарищу Сталину, не поднимая головы и не глядя нам в глаза. Мы ее жалели, но что мы могли сделать. Не ходить на лекции? Протестовать против учения товарища Сталина?! Все жили в страхе, такое было время. Кругом шли аресты. Сажали за анекдот, за то, что селедку завернул в газету с портретом вождя. Сеню Винокура с истфака посадили за упоминание в положительном смысле имени Троцкого в курсовой работе. Писатель Анатолий Рыбаков рассказывал мне, что, уже будучи знаменитым автором романов Дети Арбата, Страх и лауреатом Государственной премии, он тщательно скрывал случившийся в молодости факт судимости и ссылки из-за стиха в стенгазете. Страх разоблачения преследовал его всю жизнь.
Еврейке-филологу в ту пору устроиться на работу практически было невозможно. Безработное же положение было чревато обвинением в тунеядстве. Тунеядец в обычном смысле ‑ это бездельник, лентяй, живущий за чужой счет. Имелось в виду – за счет государства. Хотя никакого пособия тунеядец не получал. Тунеядство считалось уголовным преступлением ‑ достаточно вспомнить судебный процесс Иосифа Бродского. Был еще один хитрый закон. Он грозил потерей диплома, если выпускник ВУЗа, не устраивался на работу в течение трех лет. Три года он обязан был отработать по распределению. Эта принудительная отработка в глухих медвежьих углах кончалась тем, что молодой специалист спивался или сходил с ума. Я была замужем, муж работал в Одессе, и я распределению не подлежала. Искать работу в стране, где официально не было безработицы; в городе, набитом безработными гуманитариями - нельзя себе представить занятия более бесперспективного. Наконец, мне повезло: я нашла работу библиотечного техника в читальном зале периодики и зарплатой в 350 рублей в месяц (после реформы 1961 года они превратились в 35 рублей) и с одним выходным. Рабочий день был восьмичасовым с получасовым перерывом. Перерыв был условный, потому что смены не было, а оставить читальный зал я не могла, так как была материально ответственным лицом. А любовь советского человека к книге известна... Воспользовавшись свободным временем, я начала что-то писать.
К вопросу о питании. На мою зарплату тогда можно было купить два кило картошки, кочан капусты и буханку черного хлеба. Ну, еще может быть, сто грамм сливочного масла и бутылку молока. А ведь надо было еще платить за квартиру, газ и электричество, одеваться, покупать газеты, иногда ходить в кино. Через десять(!) лет меня произвели в библиотекари с окладом в 60 рублей. Когда я купила чешские туфли на шпильках за 60 рублей, мы с мужем месяц сидели на «строгой диете». Я хотела бы чтобы экономисты, которые утверждали эти ставки в их соотношении с реальной стоимостью, жизни сами посидели на них хотя бы неделю.
Украшением читального зала периодики были кариатиды (см. мою книгу «Почему молчали кариатиды»). А его особенностью было то, что он не отапливался. Зимой редкие читатели выдерживали больше десяти минут. Хорошо в нем себя чувствовали только ЗЭКа, (заключенные), освобожденные Хрущевым из лагерей. Думаю, после лесоповала им у меня было вполне комфортно, и они просиживали за газетами до закрытия. Я проработала в этом ледяном аду целый год, заработав кучу болезней. Это был 1957 год - год Всемирного фестиваля молодежи и студентов. Гремела музыка. Жизнь была прекрасна.
О своих предках со стороны отца я не знаю ничего: отец вырос в сиротском доме. Он ходил два года в хедер (религиозная еврейская начальная школа), и уже в шесть лет(!) был отдан в ученики к водопроводчику. В молодости папа работал грузчиком. Носил черные косоворотки (русские народные рубахи без ворота). Читать по-русски научился самостоятельно уже взрослым, но кроме газет не читал ничего. Я не знаю, что он там вычитывал, но начало войны предсказал точно, несмотря на пакт Молотова-Риббентропа о ненападении. Свою фамилию старательно выводил химическим карандашом, но мог в уме складывать и вычитать большие цифры. Мое решение заняться журналистикой папа не одобрял. Когда у меня началась цепь неприятностей, и мной занялся лично первый секретарь обкома, папа сказал: «я тебе давно говорил - брось эту грязную профессию».
В этой «грязной профессии» я соблюдала нормы личной гигиены: писала то, что думала, невзирая на лица. Я, внештатница, не знала и не могла знать расстановки сил под партийным ковром. Впрочем, это бы ничего не изменило. Врать я не умела.
Украинский театр поставил Оптимистическую трагедию - плохой спектакль по советской классике. Пьесу я не трогала, а спектакль раскритиковала, очень, впрочем, корректно. Оказалось, что директор театра, он же художественный руководитель, некто Мягкий, был в дружбе с всесильным секретарем Одесского обкома Синицей. Дальше сценарий развивался по писаному. Секретарь парткома театра Стороженко возглавила команду оскорбленных актеров (с каждым из них я была знакома, о каждом много писала). По рецензии было собрано бюро обкома (случай беспрецедентный). На ковер были вызваны главный редактор газеты «Знамя коммунизма» Волошанюк и зав. отделом культуры Щербаков. Их, фронтовиков, выпороли, как мальчишек, не дав ни слова сказать в свою защиту. Порка (как мне рассказывали) проходила под лейтмотив: Жидiвка (это я) и кацап (это Щербаков) цькують (травят) нашу рiдну украiнську культуру. Геть!
Это Геть! относилось ко мне: меня «закрыли» на два года по всей Украине; Щербаков удержался, но чуть не положил партбилет. В газете было напечатано сообщение, что Бюро обкома считает мою рецензию необоснованной и тенденциозной. На виновных наложено взыскание.
Я вывезла этот бесценный документ в каблуке своей туфли: в 1977 году мы даже телефоны и адреса зашивали в кромки полотенец.
Моя бабушка со стороны матери умерла в 42 года, съев после брюшного тифа банку сгущенного молока из американской посылки. Дедушка больше не женился. Он определил шестерых дочерей ‑ младшей Циле было 6 месяцев ‑ в детские дома, оставив при себе среднюю ‑ Ханну. Единственный сын Янкель сгинул в революцию. Вместе с Ханой дедушка жил до самой войны, вместе с ней и был расстрелян лютой зимой 1941 года по дороге на Доманевку. Так я предполагаю. Дедушка хромал, ходил с палочкой, вряд ли он дошел до Доманевки, где было место сбора евреев, и где производились массовые расстрелы: все-таки это 158 километров. Уезжать он не хотел. Не верил, что Одессу сдадут, не хотел быть нам в тягость.
Он был очень набожным, мой дедушка. Надевал талес, обматывал руки кожаными ремешками, нахлобучивал на лоб черную коробочку и долго молился, раскачиваясь. В раннем детстве я его стеснялась и дичилась, в 9 лет убеждала, что Бога нет, потому что летчики, когда летают, его не видят. Дискуссия заканчивалась тем, что дедушка примирительно улыбался, и делал вид, что соглашается. Он меня очень любил, я была единственной внучкой, и, предвидя (или предчувствуя) близкий уход, он решил подарить мне что-то солидное, на долгую память. Не знаю, о чем они с мамой совещались тайком от меня, но он подарил мне гранитный чернильный прибор с квадратными чернильницами и массивным пресс-папье, словно предугадав мою будущую профессию. Чернильный прибор бесследно исчез, а память осталась.
В революцию дедушка был раскулачен и лишен прав, поскольку считался нетрудовым элементом. Он торговал ваксой, шнурками и сапожными щетками с лотка, который носил на себе. В России таких людей называли «коробейниками». Соответственно, была лишена прав и его старшая дочь Хава, моя мама, которой исполнилось 17 лет. Она успела закончить 6 классов гимназии, была грамотна, начитана, знала французский, но ее не брали ни на одну работу, потому что она была лишенкой - так называли людей, лишенных всех гражданских прав по социальному признаку. В рабфак (рабочий факультет), который давал путевку в жизнь молодежи из пролетарских семей, ей путь был заказан. Поголодав и помаявшись несколько лет по дальним родственникам, мама вышла замуж, так и не проработав ни одного дня, кроме военных лет. Она стала иждивенкой и оставалась ею до конца жизни. Кормильцем-поильцем был папа.
Мое рождение наполнило мамину жизнь смыслом. Она старалась вложить в меня свои нереализованные возможности, свою любовь к литературе. Она рассказывала мне о Пушкине и читала его сказки и стихи с четырех лет. Уже тогда я проявила зачатки логического мышления: по поводу стихотворения « К няне» я спросила, почему у Пушкина была няня, ведь он уже был большой. Жену Пушкина мама не любила - не могла ей простить гибели поэта. К столетию со дня рождения Пушкина мы с ней наклеили картинки на большой лист ватмана, повесили его на стенку, и наша убогая комната словно осветилась. (Ватман это плотная бумага, используемая для чертежей и рисунков)
Кстати, о ватмане: Это слово имело еще одно значение: ватманом в Одессе назывался водитель трамвая. Существует несколько версий, откуда пошло это название. Одна из них - от английского watchman- часовой. Ватману надлежало быть очень внимательным, чтоб вести трамвай строго по рельсам. Он работал стоя, и только в 1920 году для ватманов ввели съемные сиденья. Трамвай на электрической тяге в Одессе строился по бельгийскому проекту и был открыт в 1910 году. Вход в трамвай был с задней площадки. Вход с передней площадки был разрешен инвалидам женщинам с детьми, депутатам горсовета и орденоносцам. Там всегда была ужасная давка, и мама, со мной на руках, проталкиваясь, повторяла: «Пропустите с ребенком, пропустите с ребенком!» Я тоже кричала, помогая маме: «Пропустите с ребенком» под хохот пассажиров. Бельгийские вагоны трещали под напором потных распаренных тел, а снаружи были увешаны гроздьями безбилетников по самый бигель (штанга – токоприемник).
Продавал билеты кондуктор. Это называлось обилечивать. Входящие с задней площадки передавали на билет. Проверял билетов контролер - Однажды я потеряла билет, а тут как на грех ‑ контролер. Несмотря на то, что весь вагон свидетельствовал, что я передала пять копеек, контролер была неумолима. Она возила меня два час по городу, и в конце смены привезла в депо. Я бросилась к начальнику, но злобной бабы и след простыл. И статью написать не получилось: начальник депо слезно умолял не портить его заведению репутацию. Воистину, нет ничего хуже, чем ничтожество при исполнении, я в этом многократно убеждалась.
В 1937 вся страна радостно и торжественно праздновала столетие со дня рождения великого русского поэта Александра Сергеевича Пушкина. Это был пик сталинского террора. Я другой такой страны не знаю где тиран мог безнаказанно истреблять собственный народ втайне от всего мира. Однажды ночью из квартиры на четвертом этаже раздался душераздирающий женский крик. Соседи с ужасом шептались: «Сапожникова взяли»...
Так с фамилией Сапожникова террор вошел в мою детскую жизнь. Мама была чернобровой красавицей, на нее заглядывались. Я была похожа на папу, и маму это обстоятельство очень огорчало. Няни у меня не было, в садик я не ходила, и мама всюду брала меня с собой. Мы ходили в церабкоп на Белинского. Это была лавка рабочего кооператива, где можно было купить хлеб, чай, спички, бакалею. Продуктовых магазинов в нашем понимании - не было. Была сеть церабкопов, а также торгсинов, где продукты можно было получить в обмен на золото. Поскольку золота у нас не было, в торгсины мы не ходили. Мама делала закупки на Привозе, где было все, но очень дорого. Это называлось делать базар. В хорошие дни мама покупал четверть курицы, сто грамм сливочного масла, и пяток яиц - для ребенка. В нашей семье было так заведено: ребенку - лучшее.
Ненавидя советскую власть, мама понимала, что жить мне при этой власти, и старалась не вносить смятения в мою детскую душу. Антисоветские разговоры при мне велись исключительно на идиш. Мама участвовала во всех моих школьных делах. Она помогала мне решать задачки по арифметике и разучивала со мной клятву юного пионера: «Я, юный пионер Советского Союза перед лицом своих товарищей торжественно обещаю». Мы выпаливали слова клятвы, не вникая в ее смысл. Хором. Так же, всех гамузом, нас принимали в пионеры – оболваненных, одураченных сталинских октябрят.
Мое первое воспоминание было вызвано стрессом. Мне был год. Помню керосиновую лампу на столе, и большую черную печь-буржуйку. Папа дает мне книжку с цветными картинками, но я забилась в истерике и оттолкнула книжку. Оказывается, там была нарисована точно такая печь - буржуйка, и баба - Яга на лопате совала в огонь Ивасика. Папа сунул книжку в печь, и я успокоилась.
Мои детские годы прошли на улице Черноморской, прославленной Паустовским в повести « Время Больших ожиданий». Как-то так получилось, что все советское время было «временем больших ожиданий», которые в итоге оборачивались мыльными пузырями. Так было со хрущевской оттепелью, с ожиданием конца войны, после которой жизнь должна стать легче; с хрущевским торжественным обещанием жизни при коммунизме, с горбачевской перестройкой. Пост-советское время тоже не принесло радостей, но их никто уже не ожидал. Вместо обещанного коммунизма наступил дикий капитализм с националистическим уклоном. Надежда умерла. Все, кто имел хоть какую-нибудь возможность, предпочли покинуть родину. Но я снова отвлеклась.
Мы жили в доме № 24, который проходным двором соединялся с домом № 26. Нечетной стороны Черноморская улица, не имела: она сползла в море еще на моей памяти. С крутого обрыва открывался захватывающий дух вид на море. В лютую зиму 1941 года дома растащили на дрова.
В семь лет я заболела скарлатиной, но папа сказал, что отдаст меня в больницу, когда у него «на ладони вырастут волосы». И для убедительности тыкал себя пальцами в ладонь. В больницу меня все-таки пришлось отдать, а волосы у папы на ладони так и не выросли. В больнице я получила первый урок патриотизма: врач (или сестра) на «воспитательном часе» проникновенно говорила - Дети, если бы вы знали, какое это великое счастье, что вы родились в Советской стране! Перебирая в памяти этот эпизод, думаю что, она сама верила в то, что говорила. Зомбирование населения начиналось с яслей.
Оно было универсальным и поставленным на научную основу, на него работала огромная государственная пропагандистская машина. Учителями Сталина в этом деле были такие мастера своего дела, как Гитлер и Геббельс.
Оздоровлять меня после болезни родители решили почему-то в поселке Чубаевка, где моря и близко не было, а проезжие грузовики поднимали такую пыль, что вокруг становилось темно. В Чубаевке были дешевые фрукты, и это обстоятельство было решающим. Когда мы в августе 1941 последним поездом уезжали из Одессы, дома осталась наволочка с десятью килограммами сахара, которые мама собирала весь год, чтобы летом сварить варенье (сахар давали по килограмму в руки). Мы оставляли все имущество, уезжали с двумя небольшими чемоданами, но почему-то именно этого сахара маме было особенно жалко. Наш отъезд, в переполненном грязном вагоне для скота (теплушке), без воды и пищи, под бомбежками не был эвакуацией, как его почему-то называли, а был бегством. Власти Германии впоследствии платили нам репарации именно как беженцам.
Неудобство нашей жизни в Чубаевке заключалось еще в том, что там находился учебный аэродром. Целый день над головами летали самолеты. Из-за шума моторов у меня постоянно болела голова. Я почему-то была уверена, что это - фашистские самолеты. Однажды мне приснился страшный сон: по дороге бредут беженцы с детьми, колясками, домашним скарбом, а их сверху из пулеметов расстреливают фашистские летчики. Этот сон с абсолютной точностью сбылся три года спустя.
Мои страхи имели под собой почву: последние предвоенные годы шли бесконечные военные тревоги, учения: Осоавиахима на случай химической войны, ГТО Готов к труду и обороне, то еще каких-то военизированных обществ; шло форсированное строительство школьных бомбоубежищ. Фильмы были о войне, песни были о войне.» Если завтра война, если завтра в поход». Черные тарелки (помните это единственно разрешенное радио) говорили о войне. Правда, шли разговоры, что война будет короткой, всего два месяца, и на вражеской территории. «Своей земли мы не отдадим, ни одной пяди своей земли не отдадим никому». Так сказал товарищ Сталин, а мы ему свято верили.
8 августа 2014, Нью-Йорк
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #9(178)сентябрь2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=178
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer9/Ezerskaja1.php
Рейтинг:
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать |
Лучшее в разделе:
| |||||||||||||
Войти Регистрация |
|
По вопросам:
support@litbook.ru Разработка: goldapp.ru |
||||||||||||