КультураПисьма моей (будущей) мамы*0Азарий Мессерер, Заметки по еврейской истории, №8 • 26.09.2014
В живописный поселок «Орлиное озеро» (Eagle Lake) в горах Пенсильвании, где я провожу лето, по странному для Америки недосмотру до сих пор не провели Интернет. Мне его там очень не хватает, и для самоутешения я задаюсь вопросом: а как мы обходились без него еще каких-нибудь лет пятнадцать назад? Не говоря уже о наших предках – они и в отсутствие Интернета, объяснялись в письмах не хуже, а, на мой вкус, даже лучше нас. Так пришло решение, что сейчас самое время перечитать старые письма моей мамы, которые мне удалось вывезти из России после ее скоропостижной смерти в 1985-м году. Тем более что совсем недавно я отметил столетие со дня ее рождения.
В детстве моя мама Раиса Владимировна Глезер жила с родителями в южно-уральском городе Оренбурге, где с конца 20-х годов училась в музыкальном техникуме у Софьи Николаевны Ростропович, матери Мстислава Ростроповича. Свою концертную деятельность она начала в раннем возрасте как пианистка-вундеркинд. Как-то на ее концерте в Оренбурге побывал первый нарком просвещения РСФСР Анатолий Васильевич Луначарский и написал ей лестную рекомендацию для поступления в Московскую консерваторию. Когда в сопровождении своей матери она приехала в Москву сдавать вступительные экзамены, ей было только 15 лет. По-видимому, рекомендация наркома сыграла свою роль и, несмотря на несовершеннолетний возраст, ее приняли в класс Александра Борисовича Гольденвейзера и его ассистента Григория Романовича Гинзбурга - двух выдающихся пианистов и педагогов, немало способствовавших процветанию русской пианистической школы.
До поездки в Москву мама ни разу с родителями не расставалась, и бабушка долго не хотела ее отпускать. Уже в Москве ей посчастливилось найти добрую бездетную чету по фамилии Шефтель – они не только, согласились, по бытующему тогда у москвичей выражению, «сдать внаймы угол», но и вообще позаботиться об одинокой студентке. Впоследствии мама называла Шефтелей своими вторыми родителями. Они и меня принимали в своей квартире в доме на Патриарших прудах словно родного внука, а я, узнав их поближе, безошибочно признал в них истинных интеллигентов.
Мама со своим педагогом, Софьей Николаевной Ростропович в Оренбурге в 1929-м году.
Их глубокие знания в области искусства можно в какой-то степени объяснить родством с видными художниками и архитекторами, Всеволожскими и Верещагиными. Дядей Елизаветы Владимировны Шефтель был академик Щуко, по проектам которого в Москве и Петербурге было построено несколько всем известных зданий, в том числе и моя любимая Библиотека имени Ленина (надеюсь, ее с тех пор переименовали) на Моховой улице. В молодости обладательница прекрасного голоса, Елизавета Владимировна и в пожилом возрасте сохранила любовь к пению. Мама с удовольствием ей аккомпанировала, и за несколько лет выступлений в домашних концертах у них сложился обширный вокальный репертуар.
Перед отъездом в Оренбург бабушка под честное слово обязала дочь через день писать ей письма. Правда, мама со временем переубедила ее, что лучше писать раз в неделю, зато подробно. И вот она передо мной, толстая пачка писем шестнадцатилетней девушки из столицы в далекую провинцию, написанных простым карандашом на толстой, пожелтевшей от времени бумаге, почти всегда по ночам, так как бурная московская жизнь не оставляла ей никакого другого свободного времени. Нимало не заботясь о стиле, мама взахлеб перелагала на бумагу все происшедшее за неделю в ее жизни. Писала, как говорила, – я ловил себя на том, что слышу ее голос - непосредственно, перескакивая с темы на тему, с присущими ее восторженной натуре междометиями и восклицаниями. В столице буквально всё увиденное было внове для воспитанной в строгих правилах юной провинциальной барышни, все еще заплетавшей белую ленту в длинную черную косу - нравы, одежда, разнообразие лиц. И конечно, театры, концерты, музеи, о которых в Оренбурге она не могла и мечтать.
Почти в каждом письме рассказывается о том, как радушно принимают её в семьях новых друзей, и это не вызывает у меня удивления: она талантлива, умна, обаятельна и красива, с яркими, лучистыми карими глазами миндалевидной формы, длинной тонкой шеей, нежной улыбкой и мягким, задушевным тембром голоса. В будущем все эти качества обернутся залогом маминой широкой популярности в качестве одного из ведущих московских лекторов - музыковедов.
Р.В.Глезер выступает перед симфоническим концертом.
Письма мамы звучат в основном мажорно, хотя фоном в них неизменно присутствует тяжелый московский быт и те казарменные нравы, жесткие порядки, что повсеместно насаждала советская власть. Вот несколько отрывков из ее писем, свидетельствующих, в частности, о том, как уже в 1930-м году существовали явные признаки будущего Большого Террора.
НА «ВОЕННОМ ПОЛОЖЕНИИ»
(сентябрь 1930-го)
В нашей группе около 20 человек, причем мы – «ударники». Консерватория объявлена на военном положении. За один прогул без уважительной причины исключают. В классах внутренние задвижки, через пять минут после начала урока двери запирают и никого не выпускают.
Сегодня должен был состояться урок у Г. Р. (Гинзбурга), но по случаю митинга «Протест против вредительства» урок пропал. Но Г.Р. сказал, что он этого не допустит и обязательно позанимается со мной на днях. Сегодня он, между прочим, играет турецкому послу. (Как известно из советской прессы, в тот год развернулась по всей стране жесточайшая кампания против так называемых «вредителей», в атмосфере которой шли первые показательные процессы над оставшимися после Гражданской войны в России инженерами и специалистами. В этом ключе от писателей и композиторов ожидались произведения с осуждением вредителей. Прямо так Сталин и высказался на эту тему в письме Горькому на Капри в 1930-м году: «Говорят, что Вы пишете пьесу о вредителях и нуждаетесь в новом материале. Я уже собрал материал и скоро вам вышлю» – А.М.)
Кроме всех занятий, меня уже мобилизовали на ликвидацию неграмотности, причем особо отметили необходимость этой работы в связи с педагогическим уклоном, который мне навязали
Без моего ведома записали на заем «пятилетка в 4 года» на 20 рублей в год. Это минимум – многие подписались на 50 р. Я же скандалила, сказала, что да, я несознательная
Вчера состоялись только два урока по два часа: гармония и полифония. А политэкономии и немецкого языка не было, так как теперь почти все в Москве болеют по очереди гриппом, и повсюду слышишь неизменное выражение: «кто последний, я за вами». Очень холодно, а топить начнут только 1-го октября. Я одеваюсь после гриппа так: коричневое платье, поверх него джемпер, затем бархатную кофту, затем жакет и, наконец, плащ. А люди уже ходят в шубе, которую купить не на что.
Четыре дня стояла в очереди за ботами и не достала. Ужасно обидно, не знала, как ходить по такой грязи. Спасла Елизавета Владимировна – дала свои туфли с калошами, которые тоже достать очень трудно. Посылку от папы получила: три пары чулок, две пары рейтуз и 7 кусков мыла, из которых 3 отдала приятельницам - они были очень благодарны. На Сухаревке (самая большая московская толкучка – А.М.) хотела купить Боре (родному брату) в подарок перочинный нож, но 4 рубля мне сейчас не по карману.
(октябрь 1930-го)
У нас бытует такая поговорка: «Когда же играть? - спрашивает один студент, а другой отвечает: - А зачем тебе играть, ведь ты для того и поступил в консерваторию, чтобы не играть». Это верно: нас учат чему угодно, не оставляя времени на занятия по специальности, а профессора только жалеют нас. Вот, например, занятия по текущей политике. Вчера прислали нам круглого идиота, хотя он с высшим образованием и преподает в Плехановском институте. Невежда, а берется подводить «материальную базу» под музыкальную литературу. Я с трудом отсидела два часа и слушала, как он говорит: «Я не буду приводить громких именов» и т.п. Я вместе с другими ребятами подняла вопрос: ввиду того, что мы не ликбез, а ВУЗ, почему нам не дают соответствующего педагога? Нам ответили, что сейчас такая нужда в педагогах по обществоведению, что выбирать не приходится.
На политэкономии у меня невольно возникают довольно неприятные мысли и сомнения. Занимаемся бригадным методом. Это значит, что в каждой бригаде кто-то работает, а другие просто подписываются. У нас в бригаде несколько откровенных нахлебников. Например, Лора Смирнова живет как паразит за мой счет: я должна ей все рассказать и объяснить, а она даже не слушает - все равно дадут коллективный зачет. Правда, наш профессор по политэкономии Додик Рабинович очень меня выделяет как наиболее способную и часто спрашивает, что я думаю по данной теме. Он известен по всем вузам как редкий лектор. Мне понравилось, как он нам сказал: «Кампанелла» Листа – очень характерный и выгодный товар, и потому, уча виртуозные пассажи, вы заранее можете рассчитывать на прибыль».
Судьба «редкого лектора» весьма предсказуема. Он был арестован в 1937-м году и попал в тот же лагерь Абезь близ Воркуты, где томилась жена Прокофьева. Там он в свободное от каторжного труда время участвовал в самодеятельности, играя на баяне. («ХХ Век Лины Прокофьевой», Москва, 2008.стр 247).
САМЫЕ ЯРКИЕ ВПЕЧАТЛЕНИЯ
(ноябрь 1930-го)
Проблемы быта, загруженность никому не нужными предметами, холод и нищета – все это нисколько не обескураживает маму, у неё есть главное - возможность наслаждаться музыкой на концертах, умудряясь зайцем пролезать на галерку Большого зала консерватории:
Я слушала в концерте «Воскресение» в исполнении Качалова. Слушать его – это блаженство. Его голос – сплошная музыка. И ни тени натянутости и артистичности. Его вызывали без конца и кричали: «Качалов, спасибо». Мы сошли вниз, в партер, и я прямо впилась в него глазами. Он уже не молодой, но такое замечательное лицо, что хочется, чтоб он жил бесконечно. На днях будет концерт Нейгауза, затем Гедике будет играть в Большом зале произведения Баха на органе
После концерта Софроницкого я так обезумела, что не заметила, как пошла домой другой улицей, и долго шла, как сомнамбула, пока окончательно не заблудилась. Это лучший пианист, которого я слушала в своей жизни. На днях я была на концерте из произведений Рахманинова. Игумнов играл 2-й концерт, а Оборин – 3-й. Потом Игумнов, Нейгауз и Ширинский играли трио. Я получила большое удовольствие, но с Софроницким нельзя сравнить ни Оборина, ни Нейгауза, ни Гинзбурга. Глядя на самодовольно играющего Оборина, можно сказать: «Вот это здорово». А к Софроницкому это неприменимо. Он – художник.
Знаменитый Персимфанс не произвел на меня большого впечатления: в оркестре свыше 80 музыкантов, лучших в СССР, а он не дает должного размаха без дирижера, потому что внимание музыкантов направлено главным образом на то, чтобы не разойтись. Но в последнем концерте я снова испытала блаженство встречи с великим Качаловым. Он читал «Эгмонта» Гете, а оркестр играл Бетховена. Качалов только произнес первую фразу: «Все кончено и решено – я должен умереть», и весь зал был словно загипнотизирован. Он для меня идеал артиста, жаль только, что он такой старый. (В тот год Василию Ивановичу Качалову исполнилось только 55 лет. Он умер в 1948-м году в возрасте 73-х лет – А.М.)
Гинзбург вчера играл с оркестром. Успех был головокружительный. А уже второго декабря он дает концерт в Кенигсберге, вследствие чего он должен много заниматься, а потому не будет возиться с нами. Передает нас «дедушке», то есть А.Б. Гольденвейзеру.
УЧЕНИЕ У ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕРА
(декабрь 1930-го)
Когда я пришла на урок, было еще неизвестно, кто будет с нами заниматься, и мы все («гуси») смотрели с замиранием сердца на дверь. Вошел А.Б. Признаюсь я в душе даже обрадовалась: у меня к нему какое-то смешанное чувство и до сих пор не разберусь, что же для меня лучше, заниматься с ним или с Гинзбургом. Он редкий экземпляр: вы даже не представляете себе, до чего умно каждое его слово. Постараюсь описать мой первый урок у него.
Сажусь за рояль и забываю опустить пюпитр. Он тут же говорит: «Маленькое предисловие. Я хочу Вам кое-что сказать, что Вы должны запомнить на всю жизнь. Когда пианист садится за рояль, то пюпитр у него опущен. А когда садится работать, пюпитр поднят, и ноты все время перед глазами. Я, не слушая Вас, могу сказать, что Вы не имеете представления, что такое трудиться. Вы играете, а не трудитесь. Предупреждаю Вас, что труд пианиста ничем не отличается от труда каменщика, кузнеца и т. д. Это такой же будничный, тяжелый труд. Итак, готовьтесь всю свою жизнь трудиться, и Вы, Глезер, должны знать, что труд – не забава, веселого здесь очень мало. Знайте навсегда, что прежде чем говорить о каком бы то ни было искусстве, нужно много трудиться, и если Вы будете «играть», а не трудиться, Вы далеко не уйдете».
Я села играть «Прелюдию» Баха, которую уже исполняла несколько раз Гинзбургу. Он спрашивает: «А Вы дома играете отдельно каждой рукой?» Я ничего не отвечаю. Только к первым урокам, пока не выучила, я играла отдельно. Тогда он говорит: «Позвольте продолжить мое предисловие. У меня существует очень интересное явление: выученная вещь не остается в одном положении, она или ухудшается, или улучшается. Она улучшается, если над ней работать, а ухудшается, если ее бросают или «играют». Ваша прелюдия длится две минуты, а Вы отпускаете на нее полчаса и проигрываете по 15 раз. И вот я Вам говорю: пойдите лучше на свежий воздух и гуляйте, чем заниматься такой бессмыслицей. Вы имеете право сыграть вещь, которую Вы учите, один раз в день, и это для Вас должно быть большим событием. Тогда Вы опускаете пюпитр, настраиваетесь и пробуете свои силы, а остальное время дня работаете, и ждете этого события часами. А для Вас сыграть вещь не представляет события, так как Вы это проделываете 100 раз в день».
Я спокойно сыграла все, и оказалось не так плохо, как предполагала. Когда я закончила первую вещь, он сказал: «Вы можете играть хорошо, но играете довольно безалаберно, потому, что у Вас нет системы и Вы не умеете трудиться. Жаль, что Вы не поучились еще года два в хорошем техникуме, ведь в современных условиях Вы только начинаете по-настоящему работать в консерватории, а Вам скоро скажут – кончайте».
Итак, он тут же раскрыл сущность моей натуры и действительно дал руководство на всю жизнь. Я все это чувствовала раньше, и, возможно, очень хорошо, что наткнулась на такую педантическую школу, где я смогу преодолеть дилетантизм. После лекции А.Б. я пришла домой и первый раз в жизни крепко задумалась. Я сидела час над уже выученными страницами, занимаясь только левой рукой, и сразу почувствовала, что добилась результата.
Есть, конечно, очень тяжелые моменты в занятиях с А.Б. Он может один раз прослушать, не перебивая, и улыбнуться, и эта улыбка пронзает тебя, как иглой. Обычно он никогда не улыбается, а улыбка его означает, что он сейчас съехидничает. Вся консерватория боится его остроумных и колких словечек. Затем надо видеть, как он слушает: видно, что человек слышал это тысячу раз и знает все наизусть, все тончайшие подробности. Поэтому, кажется, что он зевает и почти спит, но стоит только подумать взять не ту ноту, как сонным голосом, не глядя на тебя, он говорит: «У Баха там фа диез или может Вам фа больше нравится?». И все трепещут. В классе мертвая тишина, и чувствуется общая подавленность, которая только увеличивается от его колких замечаний. И не только класс, вся консерватория и даже вся музыкальная Москва считается с ним и преклоняется перед его умом. Да, теперь я знаю, что не умею трудиться, и никогда по-настоящему не трудилась.
На следующем уроке я играла А.Б. почти без волнения. Сыграла Баха каждой рукой отдельно. Он такой педант, что, если неуверенно держишь ноту, он говорит: «Покажите мне, что Вы сознательно играете легато или стокато, а то у меня впечатление, что Вы многое делаете удачно случайно». Как он прав! Прекрасно понимаю, что он от меня требует и многое уже в его духе сделала. Но, конечно, очень трудно. Он сегодня сам сказал: «Я Вас понимаю: Вы от одного берега отстали, а к другому еще не пристали. Не мудрено, что Вы потерялись. Человек играет, что ему Бог на душу положит, а ему говорят – играй, что написано». Очень едкий, но в общем легкий педагог. Я с удовольствием отсидела три часа в его классе. Он был в настроении и все острил и приводил из речения всевозможных великих людей. Видно, успех Гинзбурга, на него хорошо действует, на концерты своего лучшего ученика он ходит, по выражению студентов, как именинник
Какое блаженство играть с А.Б. на двух роялях концерт, на двух прелестных Бехштейнах! Я уже к нему привыкла, даже больше, чем к Гинзбургу, и с сожалением думаю, что это временно. Начинаю учиться серьезно работать. Когда-то этот момент должен был наступить, только, к сожалению, немного поздно. Хватит мне ловить «дутые звезды» - для того, чтобы блеснуть по-настоящему, нужно прозаично поработать. Делаю несомненные успехи, но все же тяжеловато сидеть бесконечно и учить детально каждую вещь. А еще А.Б. заставил меня играть Шопена без педали и очень медленно. Я, конечно, спасовала, но все же его уроки, против ожидания, меня успокаивают. Он говорит, что у него нет специальной школы, есть только принципы, и главный из них – приобщить своих учеников к музыкальной культуре, заставить их уважать представителей этой культуры и свой труд, любовно относиться к своему тяжелому ремеслу. А я сижу и стараюсь вникнуть в каждое его слово, стараюсь, как из лимона, выжать все содержание.
БОЛЬШИЕ И МЕЛКИЕ РАДОСТИ
(январь 1931-го)
Я снова занимаюсь с Гришей - его все так называют, ведь он еще очень молод, выглядит как студент, стал профессором лишь в прошлом году. Занимается он прекрасно, главное тут же проигрывает сам все трудные места и показывает на другом рояле фразировку. Прежде чем я решилась попросить, он сам сказал, чтобы я, как только будет свободное время, приходила к нему в класс послушать старших студентов. И вот я услышала, как его ученики играют. Это так подействовало на меня, что сейчас не хочется никуда идти, так бы сидела и занималась. Вчера после его класса я занималась 5 часов. Особенно понравилось, как он показывал ученикам мазурки Шопена, органные фуги Баха, сонаты Бетховена и главное «Испанскую рапсодию» Листа. Когда ученики играли грубо, Гриша имитировал одного персонажа из спектакля Театра сатиры: «Только, пожалуйста, без хамства».
Погода, к счастью переменилась к лучшему. Вот радость: членам фортепианного кружка давали гетры по 8 рублей. Я купила две пары и теперь обеспечена на всю зиму. Увы, самого обыкновенного вида туфли стоят 150 рублей, а мои имеют уже жалкий вид. Я наслаждаюсь чтением Диккенса и стараюсь, как его герои, воспринимать все с юмором – у них ведь тоже не хватало денег на хорошие туфли. С общественной работой мне, не сглазить бы, повезло: занята в библиотеке по три часа в неделю. Хотели меня угнать на ликвидацию безграмотности сезонных рабочих, но пока обошлось. Если будут деньги, пожалуйста, пришлите сливочного масла фунтов 15 для меня и для Гинзбургов. Я тут же вышлю за них деньги.
Вот уже два месяца в Москве не выдают служащим жалованье, так что настроение у людей соответствующее. Здесь сейчас уплотняют. Наши тоже боятся уплотнения. Меня утешают: «Ничего, мы тебя все равно возьмем к себе за ширмочку – куда мы, туда и ты». (Когда я стал бывать у Шефтелей в конце войны, они ютились в двух комнатках, а в двух других, включая «мамину», жили соседи. – А.М.)
Умер Феликс Блюменфельд, великий музыкант. Я была на гражданской панихиде в Большом зале. 16 виолончелистов играли под аккомпанемент оркестра Большого театра, и это было нечто непостижимое. Да, вымирают лучшие, а на смену им идем мы – «пролетарские кадры».
В наследство от мамы мне достались фотографии с автографами выдающихся музыкантов, с которыми она тесно общалась: это Гольденвейзер, Гинзбург, Гнесин, Шостакович, Прокофьев, Ойстрах, Хачатурян, Кабалевский, Рихтер, Гилельс, Ростропович и другие. О некоторых из них она написала статьи и монографии, других представляла вступительным словом на концертах. Особенно мне нравится автограф Сергея Сергеевича Прокофьева: «Милой Раисе Владимировне от (стрелка в сторону лица). Сия фотография сделана в Париже лет 15 назад, когда я был молод и красив» И подпись – Пркфв.
Мама и папа, Эммануил Михайлович Мессерер в 1938-м, за год до моего рождения и за три года до гибели отца на войне.
Мамы уже давно нет, но я продолжаю мысленно делиться с ней самым сокровенным. Как я хотел бы рассказать ей следующую историю, связанную с ее учителем Григорием Гинзбургом:
Я попал на концерт превосходного американского пианиста Дэниэла Бермана, игравшего в нью-йоркском зале Стейнвея (Stanway Hall) транскрипции на темы великих композиторов. Ярчайшей из исполненных им была транскрипция Григория Гинзбурга на темы оперы Россини «Севильский цирюльник». Я подошел к пианисту после концерта и сказал, что фотография с автографом молодого Гинзбурга, учителя моей мамы, висит у меня над роялем.
- Думаю, что его транскрипции не уступают даже листовским,- сказал Берман. - Я мечтаю составить программу концерта исключительно из его транскрипций, только не знаю, где достать ноты». Я вызвался ему помочь, поскольку в детстве знавал дочь Гинзбурга Лизу - мы с ней вместе занимались французским языком у настоящей француженки, гордившейся тем, что лет за 40 до нас она учила великих князей. Каким образом она попала в Россию и как уцелела, я не знал и таких вопросов в пятилетнем возрасте, конечно же, не задавал. Меня только поражало, как в свои 80 с лишним лет она забиралась на наш шестой этаж без лифта, после чего, правда, плюхнувшись в кресло, долго отдувалась.
Мама в 1959 году
Прошел год, прежде чем мне в конце концов удалось достать телефон профессора Московской консерватории Елизаветы Гинзбург. Когда я дозвонился ей, то первым делом признался, что в детстве ее недолюбливал из-за того, что старая француженка по каждому поводу ставила её мне в пример как более прилежную ученицу. Она рассмеялась и в свою очередь припомнила, что та же француженка ставила ей в пример меня. Профессор Гинзбург любезно выполнила мою просьбу, прислав в Нью-Йорк ноты всех транскрипций отца, из которых отдельные опусы были впервые исполнены в Америке. И по этому поводу я сейчас как бы слышу через десятилетия мамину звонкую похвалу: «Вот это здорово!».
Напечатано в «Заметках по еврейской истории» #9(178)сентябрь2014 berkovich-zametki.com/Zheitk0.php?srce=178
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Zametki/Nomer9/Messerer1.php
Рейтинг:
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать |
Лучшее в разделе:
| |||||||||||||
Войти Регистрация |
|
По вопросам:
support@litbook.ru Разработка: goldapp.ru |
||||||||||||