Non-fictionНевольные встречи0Эфраим Вольф, Еврейская Старина, №3 • 07.10.2014
(окончание. Начало в №2/2013) и сл.
Раздел пятый[1]
ГЛАВА 1
НА БЫВШЕМ ЖЕНСКОМ ЛАГПУНКТЕ
Прибытие
В моей памяти ярко запечатлелись детали моего первого этапа из Лукьяновки через московскую пересылку в Явас. Менее ярки воспоминания об этапе из Яваса в Ольжерас. И совсем тусклы воспоминания об этапе из Ольжераса.
Я не запомнил деталей, связанных с нашей погрузкой в телятники на железнодорожном полустанке близ Ольжераса, не запомнил ни одного совагонника и почти ни одного собригадника по прибытии на место назначения. Помню только, что через несколько часов после того, как мы покинули полустанок, наш эшелон остановился и простоял на запасном пути дня два-три.
Мы все были в большом нервном напряжении. Ждали, куда повезут - на запад или на восток. Наконец, наш эшелон повернул на запад, и мы все с облегчением вздохнули: куда бы нас ни повезли, чаша Тайшета, этого «лагеря смерти», нас миновала. И еще запомнилось мне, что во время этого этапа я, как никогда ни до, ни после этого, страдал от зноя и жажды. Как некогда этап из Яваса в Ольжерас, так и теперь этап из Ольжераса я провел в полузабытьи, вспоминая о далеком прошлом. На этот раз мои воспоминания касались военных лет, главным образом, моего пребывания в Жмеринском и Джуринском гетто.
Очнулся я из своего полузабытья уже под Омском, куда в августе 1953 г. перебазировался из Кемеровской области наш Камышлаг. Кто-то остроумно расшифровал слово «Омск» - «Отдаленные Места Ссылки Каторжников».
Прибыли мы, примерно, в полдень. Долго проверяли формуляры. Несколько часов стояли мы под палящим солнцем. Пот катился градом. Адски мучила жажда. Наконец, проверка формуляров закончилась, и нас разместили по баракам безлюдной жилой зоны. Бараки были полуразрушенными, зона захламлена, и нам было не по себе после сравнительного ольжерасского уюта. Под вечер каждый из нас получил по консервной банке воды и по куску селедки с ломтиком хлеба.
Начальник лагеря извинился за то, что сегодня не обеспечил нас горячей пищей:
Здание кухни совершенно разрушено. Восстанавливать его придется целую неделю, а пока что я попрошу у соседней воинской части две полевые кухни, так что завтра хлебнете горячей пищи, - сказал он.
Мы очень удивились этой вежливости: такого в «добрые сталинские времена» не бывало.
Как и в Кемеровской области, так и под Омском Камышлаг явился наследником бытовых лагерей и получил в наследство разваленные бараки и загаженные зоны. Ночью мы не спали: изводил смрад, кусали комары и беспардонно ползали по телу жучки, мураши и какие-то козявки. Утром мы получили какую-то похлебку - начальник сдержал свое слово.
Позже появился начальник медсанчасти всего Камышлага подполковник Березин. Нас всех согнали на плац, и подполковник Березин обратился к нам с речью:
- Мы получили эти лагеря в неприглядном санитарном состоянии. Если в ближайшее время мы не приведем их в порядок, у нас вспыхнет эпидемия тифа, которая будет стоить нам многих людских жертв. Поэтому все мобилизуются на очистку жилой зоны, на ремонт старых бараков и постройку новых. Никто не должен оставаться в стороне - ни инвалиды, ни больные, ни старики. Мы вынуждены ввести строжайший дисциплинарный режим и сурово наказывать тех, кто попытается увильнуть от нашей святой обязанности - в ближайшее время привести лагерь в надлежащее состояние. Это в наших общих интересах, - закончил свою официальную тираду Березин и, как это никогда прежде не делалось, обратился к нам с добродушным вопросом-просьбой: - Вы сделаете это, граждане заключенные? Понимаете, какая ситуация сложилась...
- Понимаем, гражданин подполковник! - хором ответили заключенные.
Вскоре принялись за работу. Работали, как никогда ни до, ни после этого, с огоньком, старательно и усердно. Через короткое время лагерь изменился до неузнаваемости. Бараки были отремонтированы, были наведены чистота и порядок.
Сексуальная тематика
Под Омском, как никогда прежде во время моего пребывания в неволе, я столкнулся с сексуальной проблематикой.
Проблемы секса были знакомы мне с раннего детства. В десятилетнем возрасте я прочел «Декамерон» Боккаччо. Мой ровесник Милька Литвак бесконечно болтал о сексе.
Затем в следственной тюрьме на Короленко 33 сексуальная тематика не иссякала на устах «донжуана» Яшки Левкипкера. Ею не брезговали также солидные Дмитрий Андреевич Яцына и Дмитрий Константинович Филинский.
Позже, когда я отбывал наказание в Ольжерасе, к этой теме постоянно возвращались и легкомысленный балагур Андрюшка Лысенко, и разносторонний эрудит Шия Райс. Андрюшка хвалился своей способностью иметь сношения стоя, прижимая девушку к себе в темном коридоре, а также сидя в кино, держа ее у себя на коленях. Шия хвастался своей способностью многократных сношений в одну ночь, которая проявилась у него во время краткого пребывания на свободе в 1953 г.
До Омска я считал эту проблематику несерьезной и надуманной. Здесь же я почувствовал ее злободневность, серьезность и остроту.
Дело в том, что до нас на нашем лагпункте и на соседнем с ним содержались заключенные женщины. Причем к моменту нашего приезда из соседнего лагпункта их еще не успели вывезти. Это содействовало тому, что некоторое время сексуальная тематика в наших разговорах была преобладающей.
Рассказывали, что во время очистки карцера был найден кусок полотна, на котором кровью было написано: «Нас здесь двадцать две. Отбываем трехнедельный карцер. Затем нас будут судить за то, что мы донага раздели молодого самосвальщика, который доставлял стройматериалы на нашу площадку, ниткой перевязали ему мошонку и коллективно изнасиловали его. Бедняга был доведен до изнеможения и скончался в госпитале. Очень жаль его, но да простит нас Господь: невтерпеж было без мужиков».
Несколько раз мне пришлось быть свидетелем любопытного зрелища. На крышу крайнего барака нашего лагпункта залезал какой-то парень, а на крышу крайнего барака примыкающего к нему женского лагпункта - какая-то девушка. У них начинался «задушевный разговор». Вначале рассказывали друг о друге. Затем обменивались комплиментами. И, наконец, пристойная сентиментальность сменялась безудержной похабной эротикой.
Однажды такое «романтическое» свидание при публике и на расстоянии закончилось взаимным обнажением половых органов. Вначале она удовлетворила его просьбу, а затем - он ее. Эта сцена привела в восторг публику по обе стороны колючей проволоки, разделяющей наши лагпункты. Но она переполнила чашу терпения начальника надзора, который раньше смотрел на это сквозь пальцы, потешаясь над «словесным онанизмом» молодых людей. Озорники попали в карцер, а по баракам зачитали приказ лагерного начальства, согласно которому любое самовольное появление зэка на крыше барака будет расценено как попытка к побегу, за что будет инкриминирована статья 58, пункт 14 (саботаж, срок до 25 лет). Угроза подействовала, и на крыше бараков больше никто не появлялся.
Тем не менее, из нашего лагпункта в женский продолжали перебрасывать вещи, а из женского в наш - продукты.
«Откуда у них избыток продуктов? - удивился я. - Или пайка у них больше? Или чаще они посылки из дому получают? Да и выглядят они лучше заключенных мужчин».
Что же касается мужских лагерей, то, насколько я могу судить, в наше время мужеложство и онанизм не были там особенно распространены. За пять с половиной лет моего пребывания в неволе мне повстречались лишь три человека, занимающихся первым и один - последним.
Оперный певец Печковский
Как только в нашем лагпункте была отремонтирована и стала функционировать столовая, я обратил внимание на человека, постоянно усаживавшегося в самый крайний угол самого удаленного от «раздавалки» стола. Представлял он собой жалкое зрелище. Был щуплым, тщедушным, хилым. Его худощавое лицо отталкивало своей нездоровой желтизной. Глазки его беспокойно бегали из угла в угол. Вся его фигурка время от времени пугливо вздрагивала.
Его бойкотировали. Никто с ним рядом не присаживался. То один, то другой зэк бросал в его сторону взгляд, полный презрения, а иной плевал на пол, растирая ногой свой плевок и, корча презрительную гримасу, цедил сквозь зубы:
Тьфу! Педераст вонючий!
Днем его никто не трогал, но ночью ему не давали покоя. Под свист и улюлюканье зэки гнали его из одного барака в другой. Никто не желал его приютить. Вначале он ютился в развалинах разрушенных бараков, а затем жильем его стал чердак кухни. Но и здесь его не оставляли в покое, бомбардируя камнями крышу.
Однажды, проходя мимо, я спросил одного из «бомбардиров»:
За что вы так издеваетесь над ним? За что вы так его ненавидите?
Педераст вонючий, - последовал краткий ответ.
Я не понял:
Что это значит - сексот, наседка, сука? Продал ли он кого, выдал ли?
Нет, такого за ним не замечалось. Никого он не выдавал, никого не продавал. Но сука-то он и есть: мужеложством занимается.
А за что он сидит? Кто он такой вообще?
Сидит он, кажется, за болтовню, а фамилия его Печковский, певец Ленинградской оперы.
Чтобы закончить с этой темой и впредь не возвращаться к ней, я расскажу о двух зэках, с которыми ветречался позже, и уже на другом лагпункте.
Контрабандист Куропятка
Рядом со мной, на втором ярусе нар, спал пожилой худощавый человек, почти двухметрового роста, по фамилии Куропятка и по прозвищу «князь Куропаткин. Был он малограмотным человеком, закончил всего два класса церковноприходского училища, но свободно изъяснялся на нескольких языках: на немецком, на французском, на итальянском, на румынском, на венгерском, на болгар- ском, на польском и даже на турецком. В свое время он служил в деникинской армии, а затем - во врангелевской, якобы в чине подпоручика.
Куропятка - балагур. Много любит рассказывать о своем прошлом, и детали, приводимые им, не оставляли никакого сомнения в том, что он действительно служил в этих белых армиях. Но то, что он был подпоручиком - маловероятно: уж очень примитивен, несмотря на свое полиглотство.
В 1920 г. Куропятка вместе с остатками врангелевской армии бежал в Турцию. Четыре года нищенствовал, бился как рыба об лед, тщетно искал удачи в разных ремеслах.
Отчаявшись устроиться в Турции, Куропятка перебазировался в Болгарию и сразу же связался с местными контрабандистами, переправлявшими розовое масло в разные страны Европы. Промысел этот был очень выгоден: в Болгарии надежные лица снабжали контрабандистов розовым маслом по сравнительно низким ценам, а в Европе свои люди платили довольно высокие цены за это масло, из которого изготовляются высшие сорта духов и одеколонов. Вместе с тем, промысел этот был очень опасным: полиция и контрразведка разных стран рьяно охотились за контрабандистами и сурово расправлялись с теми, кто попадался им в руки.
Восемнадцать лет «князь Куропаткин» купался в роскоши, как сыр в масле. Правда, за это время он успел побывать в тюрьмах почти всех стран континентальной Европы. Но долго в них он не задерживался: друзья не оставляли в беде, неизменно выручали его, то устраивая побег, то подкупая судей.
Однако в 1942 г. этой «розовой жизни» пришел конец. Его поймали с поличным в Вене и, не задерживая долго в венской тюрьме, направили в какой-то страшный концентрационный лагерь.
В концлагере Куропятку спас от смерти врач-заключенный, некогда его сослуживец по деникинской армии. Он помог Куропятке устроиться на работу в морг, а затем на кухню - на очистку картофеля. В этой функции Куропятка встретил приход Красной Армии.
«Смерш» (советская военная контрразведка) быстро разобрался в его прошлом. Куропятка был осужден на 10 лет как «изменник Родины».
«Князь Куропаткин» был увлекательным рассказчиком. В его рассказах о гражданской войне, о переправке розового масла, о пребывании в концлагере правда затейливо переплеталась с вымыслом. Он готов был рассказывать часами, часами мы готовы были слушать его. Его рассказы нередко были сальными, но когда он рассказывал при мне, в них никогда не чувствовалось антисемитского душка.
Однажды он рассказал о своем коллеге по очистке картофеля в немецких концлагерях по фамилии Ротшильд и по имени, кажется, Отто (точно - не помню, но для удобства буду так его называть).
Отто выделялся своей опрятностью, аккуратностью, пунктуальностью, корректностью. Вел он себя с необыкновенным достоинством, был всегда невозмутим, всегда угрюм, молчалив. Хотя до лагеря никогда физическим трудом он не занимался, с нелегкой работой по очистке картофеля справлялся и от других не отставал. Отто и Куропятка нередко выручали друг друга. Когда один из них хворал и был не в состоянии выполнить свою норму, другой выполнял часть его работы. Ведь в лагере господствовал волчий закон: если на работу не выйдешь, твое место займет другой, и это будет стоить тебе жизни. Но все же в их взаимоотношениях была некоторая асимметрия: Куропятка рассказывал о своем прошлом почти все, ничего не скрывая. Отто же о своем прошлом никогда не рассказывал, и Куропятка не имел ни малейшего представления о том, кем был Отто Ротшильд до лагеря.
И вот однажды на рассвете Отто вызвали в комендатуру. Его куда-то увезли, и он вернулся лишь поздно ночью. Весь следующий день он был в необычайном возбуждении. Куропятка недоумевал: куда девалась невозмутимость его коллеги? Ведь прежде она никогда его не покидала, даже перед лицом непосредственной угрозы жизни. Куропятка вплотную подошел к Отто, пристально взглянул ему в глаза и сказал: «Умоляю тебя, коллега, скажи, в чем дело, что случилось?».
Отто вначале отвернул свое лицо от Куропятки, затем вновь повернулся к нему, посмотрел на него каким-то растерянным взглядом, махнул рукой и стал рассказывать о себе.
Оказывается, он - венский миллионер, последний отпрыск австрийской ветви династии Ротшильдов. В 1938 г., вскоре после аншлюса, все его имущество было конфисковано, а его самого водворили вначале в венскую тюрьму, а затем выдворили из Австрии, и он очутился далеко за ее пределами в немецком концлагере. И вот теперь о его местопребывании через Красный Крест узнал его лондонский сородич, миллионер Джеймс Ротшильд, с которым они всю жизнь конкурировали и враждовали. Джеймс считал позором для своей семьи, что их сородич находится в лагере, и решил во что бы то ни стало его выкупить. Через Красный Крест он связался с немецким агентом в Швейцарии и передал, что, взамен за освобождение Отто Ротшильда и предоставление ему возможности выехать в Лондон, он дает распоряжение цюрихскому банку перевести с его счета в немецкую казну изрядную сумму. Немцы согласились на эту сделку. Именно по этому поводу возили Отто в какое-то ведомство, расположенное за сотни километров от лагеря, в котором он содержался. Велико же было изумление немцев, когда Отто наотрез отказался воспользоваться благородным жестом своего сородича:
В жизни я ни от кого милостыни не брал. Если же вы желаете освободить меня за определенную сумму, то сотой доли стоимости моего имущества, конфискованного вами в Вене, достаточно для субсидирования моего переезда в Лондон и предоставления мне небольшой пожизненной ренты. Если вы так поступите, я готов подписать юридический документ, что я добровольно отказываюсь от своего имущества.
Чиновники ведомства были поражены столь необычным поведением презренного еврея. Они пытались убедить его изменить свою позицию, откровенно предупреждая, что в противном случае его ждет неизбежная смерть. Но Отто был непоколебим. Тогда его отпустили восвояси: «Ну ладно. Возвращайся в лагерь. А если передумаешь, - сообщи нам».
Когда Отто закончил свой рассказ, Куропятка подумал: «Ну и идиот же этот миллионер! Если бы мне такая возможность - и след бы мой давно простыл!» Он усердно пытался убедить Отто изменить свою позицию, но тщетно. Тогда его осенила блестящая идея, и он обратился к Отто: «Послушайте, коллега. Вы, как и Джеймс, готовы были пойти на сделку с немцами и предоставить им за ваше освобождение изрядную мзду. Но в то время, как Джеймс готов был платить полноценной монетой, хранящейся в швейцарском банке, вы довольствовались фиктивной монетой: ведь, некогда ваше, венское имущество вам не принадлежит. Вот если бы у вас, как у Джеймса, был счет в одном из швейцарских банков...».
Отто встрепенулся:
Да! У меня имеется счет в одном из швейцарских банков, и немалый.
В тот же вечер Отто передал коменданту лагеря, что ему необходимо опять побывать в ведомстве, где он недавно был. Тот связался с ведомством по телефону, и оттуда пришел приказ немедленно его доставить.
На следующее утро Отто увезли, и больше Куропятка его не видел. А через несколько месяцев до Куропятки каким-то образом дошел слух о финале этой истории.
В ведомстве Отто подписал свое указание банку в Лозанне ликвидировать счет на его имя, как только банк получит подтверждение о его прибытии в Лондон. После этого лозаннскому банку предписывается перевести в немецкую казну 80% его вклада, а 20% перевести на его счет в лондонский банк. Немцы освободили Отто и обеспечили его прибытие в Лондон. Они позаботились о том, чтобы Джеймс не знал об их сделке, а Отто - о том, что их сделка с Джеймсом остается в силе, даже и без его, Отто, на то согласия.
Как только Отто появился в Лондоне, лозаннский банк выполнил его предписание, а цюрихский - предписание Джеймса. Так что немцы надули обоих. Больше того - во время переговоров в ведомстве память изменила Отто, и он совершил роковую ошибку, согласившись перевести в германскую казну 80% своих лозаннских сбережений, забыв о том, что денег у него там не так уж много, ибо за несколько лет до аншлюса он перевел из Лозанны в Вену львиную долю своего вклада. Теперь на его лондонском счету оказалась мизерная сумма, и ни о какой пожизненной ренте, даже самой скромной, не могло быть и речи.
Джеймс изъявил готовность пойти ему на встречу, но гордый Отто об этом даже слушать не хотел. Вскоре он умер с горя. Жизнь без капитала не представляла для него ни малейшего интереса.
Не знаю, что правда в этом рассказе, а что - вымысел. В одном я почему-то не сомневаюсь: Куропятка действительно сидел в одном концлагере с австрийским Ротшильдом.
Как в немецких, так и в советских лагерях Куропятка употреблял в обращении с солагерниками термин «коллега». Мы с Куропяткой были в одной полуинвалидной бригаде, занимающейся очисткой жилой зоны. Но вскоре Куропятка перестал выходить вместе с нами на очистку зоны, а отправлялся на другую работу - помогать кочегару в котельной. Верзиле-Куропятке лагерный паек был явно недостаточным, а работа в котельной обеспечивала лишней порцией каши, лишней миской супа.
Однажды Куропятка говорит мне:
Знаешь что, коллега, приходи сегодня вечером к нам в котельную. Я пущу тебя в душевую, искупаешься вне очереди.
Я охотно согласился. Дело в том, что нас побригадно водили в баню раз в две недели. Иногда промежутки между купаниями были более продолжительными из-за перебоев в водоснабжении.
И вот в назначенный час я прихожу в котельную. Душевую устроили на славу - крошечную, но с удобствами: с предбанником-раздевалкой. Я разделся, зашел в душевую, включил душ и начал купаться. Вдруг открывается дверь (крючка-то там не было) и входит голый Куропятка:
Вот и я. Тоже хочу искупаться. Намыль мне, пожалуйста спину. А - я тебе.
Мы намылили друг другу спины, смыли мыло водой. Я уже собирался уходить. Но вдруг Куропятка обнял меня и говорит:
Слушай, коллега, давай насладимся друг другом. Давно уже я не наслаждался ни женщиной, ни мужчиной.
От неожиданности я оторопел. Затем толкнул его кулаком в живот. Он вначале схватился за живот, а потом больно схватил меня за руки. Не будучи в силах освободить свои руки, я начал кричать.
- Замолчи, а то задушу!
- Замолчу, если вы отстанете от меня.
- Ладно. Отстану, если ты пообещаешь - никому ни гу-гу.
- Обещаю при условии, что завтра же вы найдете способ покинуть наш барак: не хочу я вас больше видеть своим соседом. В противном случае я растрезвоню всем об этом инциденте, и вас ждет участь Печковского, о котором вы, конечно, слышали.
Не знаю, какие шаги предпринял Куропятка для выполнения моего требования, но на следующий вечер он убрался со своими вещами из нашего барака. Так мы «полюбовно» расстались с «князем Куропаткиным».
ГЛАВА 2
«ЕВРЕЙСКАЯ ПАЛАТКА»
Горелик и Берлаг
Рассказ о Куропятке нарушил мой обычный хронологический порядок повествования. Возвращаюсь к концу августа 1953 г., к первой декаде моего пребывания под Омском. Поскольку в лагере, куда мы прибыли, большинство бараков было в непригодном состоянии, часть новоприбывших зэков разместилась в палатках.
И вот однажды, когда я проходил мимо одной из таких палаток, меня окликнул на идише мужчина лет пятидесяти, крупный, краснощекий, с большим брюхом:
Ты еврей?
Да, - ответил я.
Ну, тогда пойдем к нам, в нашу еврейскую палатку, и продолжим разговор на нашем родном языке, - обрадовался толстяк, крепко схватил меня за руку и властно потащил в свою палатку.
В палатке разместилось шесть евреев. Самым высоким из них был жердеобразный молчаливый старик, фамилии которого я не запомнил и с которым мне не довелось перемолвиться ни единым словом. Ниже его ростом был пригласивший меня москвич Горелик, еще ниже был рыжеусый одессит Берлаг, а также клинобородые киевлянин Веледницкий и москвич Мотл (фамилию которого я также не запомнил). Самым низеньким был безбородый румяный москвич Блитман, обращавший на себя внимание вызывающим воинственным взглядом.
Берлаг и Блитман невесть откуда приносили «свежие новости», и сразу же все, кроме жердеобразного старика, оживленно принимались за их обсуждение, энергично жестикулируя и перебивая друг друга. Явно проявлялось столь обычное для евреев преобладание потребности высказаться над потребностью выслушать.
Атмосфера «еврейской палатки» живо напомнила мне атмосферу жмеринской синагоги одиннадцать лет тому назад. Я чувствовал себя в этой палатке как дома и стал вечерним завсегдатаем этой палатки, вплоть до ее ликвидации месяц спустя, в связи с переселением ее постоянных жильцов в разные бараки.
До ареста Файвиш Горелик был директором продуктового магазина в Москве. Видно, жил он на широкую ногу. И вокруг него люди жили: он очень многим помогал. Вот и теперь он часто получает из дому богатые посылки, и в некотором смысле вся «еврейская палатка» у него на харчах. Особенно выручает он религиозного Мотла, которому в лагерных условиях нелегко соблюдать кошерность. Сел Горелик за какой-то анекдот. Несмотря на свою виртуозную способность аккумулировать всякие слухи, он не отличался способностью их анализировать и интересным собеседником не был, особенно когда остаешься с ним один на один.
Интересным собеседником не был также музыкант Берлаг, который, в отличие от зажиточного и полного Горелика, был бедным и тощим. В отличие от жизнерадостного и уверенного в себе Горелика, Берлаг был вечно грустным и робким. Его красивые голубые глаза беспомощно и растерянно бегали из угла в угол за тонкими стеклами очков. Не помню, что именно рассказывал он о своей жизни, но твердо помню, что вся она была отмечена печалями и неудачами. Да и фамилия у него была неудачная, ибо обозначала один из страшнейших лагерей Советского Союза - «Береговой лагерь» на Колыме. Иные зэки допекали Берлага за его фамилию, за то, что он не попытался сменить ее на «более приличную».
Мотл
У Мотла остались самые неприятные воспоминания об Ольжерасе, где, по распоряжению капитана Бородулина, ему насильно сбрили бороду. Эта акция тяжело отразилась на психике Мотла: стал он каким-то нервным, плаксивым, жалким, малоприятным, особенно если остаться с ним наедине. Иногда в обществе он втягивался в беседу, несколько изменялся, становился другим человеком.
В условиях неволи Мотл продолжал соблюдать предписания иудейской религии, строго соблюдал кошерность, зачастую ценой недоедания. Всякими правдами и неправдами он старался не работать по субботам и еврейским праздникам. Если же все-таки приходилось работать и эти дни, Мотл обливался горькими слезами и говорил:
Что поделаешь, пикуах-нефеш[2]'!
Блитман
Низенький Блитман был человеком с ярко выраженным холерическим темпераментом, крикливым голосом, жгучими темно-карими глазами. Был он гипертоником, давление его колебалось от 150 до 200 по шкале Рива-Рочи. Причины повышения давления и нервных припадков были разные: то переутомление на работе, то неприятные вести из дому или, наоборот, отсутствие вестей, то конфликты с лагерным начальством или с зэками-солагерниками.
Ему до всего было дело, все его касалось, все его волновало, а многое - раздражало. Понятие страха было чуждо ему, он часто лез в драку. Было известно, что за малейшее проявление антисемитизма он дает в морду. Говорили, что он побивал верзил на две головы выше его. Маленький Блитман напоминал мне маленького Фрида, но был он еще более воинственным и еще более отчаянным.
Биография Блитмана чрезвычайно интересна, но, к сожалению, я плохо запомнил ее детали.
В начале века его родители эмигрировали из Российской империи в Бразилию, при этом они не порвали с русским языком и русской культурой. Дома они говорили по-русски, читали русские книги, выписывали русские газеты и таким образом привили и детям любовь к русскому языку и русской культуре. В конце 20-х гг. Блитман вступает в одну из левых молодежных организаций, сразу же становится активным агитатором, пропагандистом и боевиком. Он расклеивает афиши, разбрасывает листовки, подкладывает взрывчатку, участвует в террористических засадах, набегах и обстрелах. Блитман часто вспоминал, как мастерски он взрывал намеченные объекты, как лихо гарцевал на лошади, как ловко рубил и как метко стрелял. Не раз его сажали в тюрьму, не раз он бежал из тюрьмы, пока наконец не понял, что дальнейшее пребывание в Бразилии невозможно, и где-то в 1932 или 1933 г. он перебазировался в СССР, где его восторженно принимают как «бразильского революционера».
Знание русского языка пришлось очень кстати, и его устраивают на хорошую должность в системе строительства метрополитена.
В 1937 г. его вызывают на допрос в НКВД: спрашивают о недавно арестованных сотрудниках, о его связях с ними. К счастью, его сразу не арестовывают, а пока что отпускают домой.
Блитман сообразил, что «дело пахнет керосином». Поспешил уволиться с занимаемой должности и покинул Москву в неизвестном для властей направлении. Ему здорово повезло: его не разыскали. Восемь лет он вел себя тише воды ниже травы, стараясь поменьше быть на виду.
Когда закончилась война, он решил, что теперь уже обо всем забыли, и вернулся в Москву. Это было роковой ошибкой. В начале 50-х гг. его арестовали, обвинив в былых связях с троцкистами и усугубив это обвинение обвинением в произраильских высказываниях.
Абрам Маркович Веледницкий
Из обитателей «еврейской палатки» больше, чем с другими, сблизился я с Абрамом Марковичем Веледницким, идишским поэтом и глубоким знатоком истории и теории идишской литературы. Я помню его клинообразную бородку цвета, как говорят французы, «соли с перцем», в которой «соли» было намного больше, чем «перца». Мне запомнились его глаза, излучающие живой ум, бесконечную доброту. Но, к большому сожалению и к стыду своему, я совершенно забыл его лекции по идишской литературе, которые он, по моей просьбе, читал своим тихим, задушевным голосом.
По своему темпераменту Абрам Маркович был диаметральной противоположностью Блитману: он был олицетворением невозмутимой доброты и всепрощения. Этим он живо напомнил мне своего земляка и коллегу по перу Ицика Кипниса, с которым я встречался на Лукьяновке. Но все это было у Веледницкого несравненно глубже и естественнее, чем у Кипниса.
Абрам Маркович получил хорошее талмудическое образование, был рукоположен на раввина - но раввином не стал, а увлекся идишской советской литературой. С началом Гражданской войны он уходит добровольцем в Красную Армию и направляется на культурно- просветительную работу. В 1921 г. он демобилизуется и активно участвует в организации еврейских детдомов для детей, пострадавших от погромов на Украине. Абрам Маркович преподает язык идиш и идишскую литературу в детдомах, школах и техникумах. В 1933 - 1941 гг. Beледницкий читает лекции по литературе и искусству на идишском отделении Киевского Театрального института. Таким образом, двадцать лет своей жизни он посвятил педагогической деятельности.
Писать стихи на идиш Веледницкий начал совсем в юном возрасте. До войны вышли три сборника его стихов - в 1922, 1929 и 1939 гг. Он рецензировал работы многих идишских авторов, редактировал ряд газет и журналов. Хотя Веледницкий был выходцем из очень богатой семьи, он в течение двадцати лет верил в идеалы Октября, о чем свидетельствует хотя бы название второго сборника его стихов - «С юным классом» - и название одного из редактировавшихся им журналов - «Красный мир».
Круг научных интересов Веледницкого - идишския драма. В связи с этим он поступает в аспирантуру на литературное отделение Института идишской культуры при Академии наук УССР и в 1937 г. кончает ее.
Атмосфера террора в Киеве в 1937 - 1939 гг. заставляет Веледницкого несколько усомниться в своих идеалах и мешает приступить к работе над кандидатской диссертацией. К этой работе он возвращается в 1940 г., когда становится экспертом по идишскому театру в Кабинете идишской культуры, директором которого был Эли Спивак. Работа над диссертацией прекращается в связи со Второй мировой войной, и Абрам Маркович снова приступает к ней, когда он возвращается из эвакуации и вновь становится сотрудником Кабинета идишской культуры. Наконец, в 1947 г. он защищает диссертацию на тему «Этюды к истории идишской драмы» и получает звание кандидата филологических наук. Большое место в его диссертации занимает анализ творчества А. Гольдфадена.
В конце 1948 г. власти закрыли кабинет идишской культуры и арестовали его руководителей. Начиная с этого времени, идут аресты деятелей идишской культуры и литературы. Их арестовывают как бы по разнарядке, с некоторыми перерывами, одного за другим.
В течение более двух лет, переживая за коллег и товарищей и опасаясь за свою личную судьбу, Веледницкий ждет, пока дойдет очередь и до него. Тем временем он работает сдельно, по договоренности с Союзом писателей Украины, рецензируя работы молодых авторов, пишущих на русском языке. Наконец, в последней декаде марта 1951 г., арестовали и его.
В числе прочих нелепых обвинений, выдвинутых против него, фигурировало и такое: его публичное выступление в 1946 г., посвященное 30-летию со дня смерти Шолом-Алейхема, было выдержано якобы в крайне националистическом духе.
Во время ареста органы МГБ забрали у Веледницкого 41 пачку рукописных материалов. Когда следствие закончилось, следователь Веледницкого майор Береза предложил ему подписать официальный бланк, в котором указывалось, что он соглашается на сожжение всех отобранных у него материалов. Абрам Маркович отказался, отметив, что эти материалы представляют для него большую ценность. Береза цинично заметил:
Какая это ценность! Ведь это все - на идиш! А идиш приказал долго жить!
Абрам Маркович не подписал этот бланк. Но когда, освободившись в 1955 г., он вместе со своей супругой Раисой Давыдовной пришел на Владимирскую, 33 (прежде - Короленко) и попросил вернуть ему конфискованные рукописи, ему показали заполненный бланк, где говорилось, что он согласен на ликвидацию отобранных у него материалов. Внизу стояла его поддельная подпись.
Решением Особого совещания Веледницкий был осужден на 10 лет ИТЛ.
Абрам Маркович был одним из немногих евреев, которым удалось во время эвакуации удержаться в Армении, ужившись с местным населением. Во время войны он работал в русском отделении Гослита Армении. В основном, он рецензировал переводы армянских авторов на русский язык. Написал большую статью о творчестве Наири Зарьяна.
Абрам Маркович любил не только свой предмет, но и свой народ, создавший свои богатые литературы на четырех, по крайней мере, языках - на иврите, на арамейском, на ладино и на идиш. На погосте истории давно погребена советская еврейская литература на иврите; агонизируют ладино и идиш, цвет носителей которых был истреблен в годы Второй мировой войны. Причем, в агонии идиш немалая «заслуга» принадлежит «отцу народов» Сталину. Ныне, если у евреев и есть надежда на свою литературу, то это надежда на литературу ивритскую.
Абрам Маркович горько сожалел о том, что ему никогда не удастся в совершенстве овладеть ивритом, что он никогда не сможет творить на этом языке: ведь думать и писать он может только на идише и русском. Но это не приводило его в уныние. Он считал, что ивритская литература может и должна переварить идишское наследие. А в передаче этого наследия он, при соответствующих обстоятельствах, сможет внести и свою немалую лепту.
Абрам Маркович гордился не только достижениями евреев в области своей национальной культуры, но также и богатым вкладом их в сокровищницу культуры других народов и всего человечества.
Горячая любовь Абрама Марковича к своему народу не сделала его шовинистом. И он был критичен к его представителям, как и к самому себе. Немаловажными факторами антисемитизма он считал корыстолюбие, тщеславие, надменность, черствость и недальновидность некоторых евреев - с одной стороны, а также замкнутость и отчужденность большинства евреев по отношению к неевреям - с другой. Первые качества были безоговорочно порочными, вторые диктовались необходимостью сохранить себя как народ в условиях диаспоры. Но также и последние настораживали коренное население, вели к отсутствию взаимопонимания, доверия, вели к вражде. Горький исторический опыт сделал евреев очень мнительными в смысле враждебного отношения других народов к ним. Им часто мерещится антисемитизм там, где его вовсе нет. Нередко юмор кажется им сатирой, а сатира - враждебным подстрекательством. Они не замечают, что иногда по отношению к другим народам они более недружелюбны, чем те - по отношению к ним. Но это скорее на словах, чем на деле. Как говорится в Писании: «голос - голос Иакова, а руки - руки Исава». Ведь около двадцати веков евреи никого не преследовали и не убивали по национальному признаку, подобно тому, как преследовали и убивали их.
Особенно заставляет задуматься судьба евреев Германии и России. В Германии евреи не отличались от немцев ни языком, ни манерами; они были верными патриотами Германии. И что с ними сделали немцы! Тысячи русских евреев сложили свои головы за лучшее будущее России - а чем она им отплатила!
В СССР все могло быть иначе. Если бы продолжалась национальная и экономическая политика, начатая в 20-х гг., произошла бы поляризация еврейского населения: одни ассимилировались бы, а другие создали бы новую идишскую нацию. Но Сталин ликвидировал вторую возможность, и теперь перед евреями СССР одна перспектива - ассимилироваться, то есть самоликвидироваться как нация. Да и эта перспектива не освобождает евреев от дискриминации: после возникновения государства Израиль евреям в СССР не особенно доверяют.
Ныне единственная возможность для евреев сохранить себя как нацию - это выехать в Израиль. Но вряд ли советские руководители когда-либо согласятся на это: СССР был и остается закрытым государством, - грустно закончил свои рассуждения Абрам Маркович.
Надо отметить три обстоятельства, способствовавших тому, что обычно осторожный Абрам Маркович был довольно откровенен со мной: во-первых, я был почти ровесником его сына Иосифа: во-вторых, у нас были общие приятные воспоминания об Ицике Кипнисе и общие неприятные воспоминания о следователе Березе; в-третьих, наша судьба была роковым образом связана с именем директора Кабинета идишской культуры Эли Спивака[3]
Хрущев или Маленков
В «еврейской палатке» все были почему-то твердо уверены, что коллективное руководство партии и правительства долго не продержится: кто-то возьмет верх - или Хрущев, которого называли «Дер майскер» (на украинском «хрущ» - майский жук»), или Маленков, которого называли «Дер клейнер» (на идиш - «маленький»).
Жители Украины - Берлаг и Веледницкий - недооценивали способности Хрущева, насмешливо относились к нему и считали, что победит Маленков. Москвичи же - Горелик, Блитман и Мотл - считали, что победит Хрущев, ибо еще при жизни Сталина он подбирал руководящие кадры для партии и правительства. А, как некогда выразился Сталин, «кадры решают все».
Но в одном обитатели «еврейской палатки» были единодушны: как Маленков, так и Хрущев недолюбливали евреев.
ГЛАВА 3
ПРИВЕДЕНИЕ В ПОРЯДОК СОСЕДНЕГО ЛАГПУНКТА
Я вновь встречаюсь с Люсиком и Мишей
В сентябре Камышлаг прибрал в свои руки также и соседний с нами, бывший женский, лагпункт. Сразу же сюда с других лагпунктов были переброшены строительные бригады для ремонта старых и строительства новых бараков и полуинвалидные бригады для вспомогательных работ и очистки зоны. Попал и я этот лагпункт в составе своей полуинвалидной бригады.
На следующий же день меня и еще одного болезненного паренька направили на подмогу двум строителям, ремонтировавшим чердак какого-то барака. Там меня ожидал приятный сюрприз: работягами, которым мы должны были помогать, оказались мой одноделец Люсик и его неразлучный дружок-собригадник Миша.
Люсик рассказал мне, что наши родственники не дают покоя разным административным, партийным и судебным инстанциям, требуя пересмотра дела и нашего скорейшего освобождения. Люсик убежден, что их усилия увенчаются успехом: ведь после смерти Сталина лед тронулся.
Работали Люсик и Миша споро, с нормой справлялись, так что всегда оставалось время для перекура. Эти перекуры использовались для чтения разных книг. По моей просьбе, Люсик читал вслух. Он был очень хорошим чтецом, читал, как говорится, «с чувством, с толком, с расстановкой». Время от времени он останавливался, как бы для того, чтобы переварить прочитанное, и устремлял вдаль взгляд своих темно-карих глаз, таких грустных, таких еврейских. Люсик глубоко переживал прочитанное, и его переживания передавались нам, слушателям - мне и Мише. Особенно прекрасным было его чтение книги Стендаля «Пармская обитель».
Грубиан и Гольсгейм
Однажды вечером, когда я навестил Люсика в его бараке, он сказал мне:
- Пойдем, я познакомлю тебя с деятелями еврейской культуры.
Мы пошли в соседний барак, где расположились эти деятели. Из них запомнились: московский поэт Грубиан, харьковский писатель Гольсгейм, биробиджанский писатель и журналист Григорий Семенович Рабинков.
Поэт Грубиан в значительной мере соответствовал своей фамилии. Он был неопрятным, небрежным, неприветливым, молчаливым. Но все, кто знал его поближе, говорили, что он не только талантливый поэт, но и надежный друг. Однако на незнакомых или малознакомых с ним людей он производил, можно сказать, отталкивающее впечатление.
В лагерных условиях Грубиану было нелегко. Начальство к нему благоволило: знали, что он бывший член Союза советских писателей, автор нескольких сборников стихов, пусть и на идише. Зэки же его недолюбливали: во-первых, глашатай советских идей, во-вторых, человек некомпанейский и плохо выполняющий свои обязанности. Говорили, что в Караганде он плохо выполнял функции санитара, а здесь - функции уборщика зоны.
Как и следовало ожидать, и нас с Люсиком Грубиан принял неохотно, неприветливо, ворчливо. Минут через пять после прихода мы ушли несолоно хлебавши. О повторном посещении Грубиана не могло быть и речи.
Люсик сострил в его адрес:
- Ну что с него возьмешь! Среди грубиянов он поэт, а среди поэтов - грубиян.
Таким же фиаско закончилась наша попытка познакомиться с Гольсгеймом, по внешности являвшимся полной противоположностью Грубиану. Был он аккуратным, подтянутым, холодно-корректным. Без обиняков он прямо сказал нам, что в лагере предпочитает исключительно деловые знакомства. Мы же с Люсиком, не будучи литераторами вообще, а идишскими - в частности, никакого интереса для него не представляем.
Григорий Семенович Рабинков
Совсем иным оказался Григорий Семенович Рабинков, которого иные называли на идиш - Гершл, а другие на иврите - Цви. Он был скромным работягой, отзывчивым товарищем и занимательным рассказчиком, словом - «душа-человек». Он ладил со всеми - и с начальством, и с собригадниками, и с соплеменниками. Начальство ценило его как первоклассного штукатура и плотника, всегда своевременно и качественно выполняющего поставленные перед ним задания. Собригадники любили его за то, что он делился до последней крохи получаемыми посылками и всегда готов был прийти на помощь напарнику, который по недомоганию не в состоянии выполнить нормы. Евреи же любили его за неиссякаемый поток рассказов и анекдотов - своих собственных и чужих.
Я рассказал Рабинкову, за что сижу. Узнав, что в организации «Эйникайт», в числе прочих, обсуждался также и Биробиджанский вариант решения еврейского вопроса в СССР, Григорий Семенович весьма сблизился со мной, ибо эта старая идея была очень близка его сердцу. Хотя он не мог не признать, что этот вариант потерпел полное фиаско и попытки его реализовать принесли тысячам евреев множество невзгод, он по-прежнему считал, что если бы не сверхтемпы индустриализации и не насильственная коллективизация в конце 20-х - начале 30-х гг., если бы не довоенный и послевоенный сталинский терpop, то Биробиджан смог бы стать вторым, после Палестины, национальным очагом еврейского народа.
Григорий Семенович считал, что для решения еврейского вопроса во всем мире одной Палестины не- достаточно, тем более что с самого начала своего существования советское общество является обществом закрытым, а СССР - государством с замкнутыми границами.
Обратив внимание на то, что я время от времени заучиваю слова из своей англо-франко-немецко-иврит-русской тетрадки-словаря, Григорий Семенович вызвался помочь мне и значительно пополнил ее иврит-русскую часть.
Григорий Семенович неплохо знал древнееврейский язык. Правда, это был у него не иврит, а «иврис», но в смысле словарного запаса это было равноценно. Если Фрид был моим первым учителем иврита в неволе, то Григорий Семенович был последним, и это я буду всегда с благодарностью вспоминать.
Уже будучи в Израиле, я узнал о личной трагедии Рабинкова. Он был женат на русской женщине, они очень любили друг друга. Когда его арестовали, она несколько раз ездила в Москву, в место его заключения, тщетно пытаясь добиться свидания. Она буквально забрасывала его посылками и письмами. Письма эти были полны тепла и любви. Григорий Семенович не мог удержаться от соблазна прочесть эти письма своим друзьям и знакомым. И вот, за год до своего освобождения, Григорий Семенович получает письмо от какого-то своего родственника, где тот, между прочим, сообщает, что недавно на улице случайно ветретился с бывшей женой Григория Семеновича и ее новым мужем; они выглядят хорошо и, видно, любят друг друга; в Москве остановились проездом после отдыха в Крыму.
Григорий Семенович решил, что это какое-то недоразумение, и написал письмо в Биробиджан, рассказав жене о курьезной информации, полученной от родственника. Ответ поступил незамедлительно. Жена раскаивалась в том, что в течение трех лет держала его в неведении о переменах, происшедших в ее жизни. Она встретила другого человека и полюбила его, не переставая любить Григория Семеновича. Не желая огорчать его, она продолжала писать письма и посылать посылки, как ни в чем не бывало. Она мало верила, что ему когда-нибудь удастся выйти из сталинского лагеря, и желала облегчить его участь материальной помощью и теплым, ласковым словом. Новый муж ее обо всем знает и поддерживает ее. Весть эта была для Григория Семеновича тяжелым ударом. Он ходил как пришибленный, был на грани самоубийства, но сделал над собой усилие и взял себя в руки.
О Яше Янкеловиче
Однажды, разговорившись с Люсиком, мы стали перебирать в памяти сионистов, повстречавшихся нам на пути. Я много рассказывал ему о Михаиле Григорьевиче Гурвиче, а он мне - о Яше Янкеловиче[4].
Яша Янкелович - рижанин. Кончил ивритскую гимназию, затем занимался в консерватории по классу фортепиано. Очень рано вступил в ряды левосионистской организации «А-шомер а-цаир» («Молодой страж»), а его старший брат - в Латвийскую коммунистическую партию.
В то время на поприще обработки латвийских евреев в духе сионизма и подготовки их к переезду в Палестину соперничали две организации - «Бейтар» и «А-шомер а- цаир». Обе они организовали изучение еврейской истории и литературы, обычаев и нравов еврейского народа, изучение языка иврит. Причем «А-шомер а-цаир» больше «Бейтара» готовил своих последователей к практической жизни в Палестине. Еврейское агентство проводило дискриминационную политику по отношению к «Бейтару», выдавая его питомцам значительно меньше сертификатов для въезда в Палестину, чем питомцам «А-шомер а- цаир».
Надо отметить, что в 20-х - 30-х гг. в Восточной Европе действовали две ветви «А-шомер а-цаир» - «польская», распространявшая свое влияние на Польшу, Румынию и частично Литву, и «русская», охватывавшая Латвию, Эстонию и частично Литву. «Польский» «А- шомер а-цаир» был просоветским и часто блокировался с коммунистами. «Русский» же «А-шомер а-цаир» просоветским не был, с коммунистами не блокировался, ибо помнил о той участи, которую уготовили большевики их единомышленникам в Советском Союзе. Но кроме отношения к СССР и коммунистам, обе ветви ничем не отличались: то же большое внимание, уделяемое физическому труду и идеологической подготовке, та же железная дисциплина, то же централизованное руководство во главе с профессиональными функционерами.
В 1934 г. в Латвии установилась полуфашистская диктатура Ульманиса. Коммунисты были арестованы, левые партии разогнаны. Старший брат Яши на два года угодил в тюрьму. 14-летний Яша ушел в свое первое подполье.
Летом 1940 г. пришли Советы. Многие считали, что теперь заживется вольнее. Но не тут-то было: Советы запретили деятельность всех партий, кроме коммунистической. Были арестованы многие зажиточные люди и руководители многих партий. Руководитель «Бейтара» Вархафтик был сослан в Сибирь. Деятелей левосионистских партий не тронули, но строжайше запретили заниматься любой общественной деятельностью. Тем временем «А- шомер а-цаир» продолжал свою подпольную деятельность в условиях, куда более тяжелых, чем при Ульманисе.
В период второго подполья Яша был ответственным за работу в Риге, а его друг Шмуэль (Мулька) Иоффе - за работу в Лиепае. Этот период долго не продолжался. Вскоре началась война.
Старший брат Яши ушел добровольцем на фронт и через несколько месяцев погиб, обороняя Ленинград. Ушел добровольцем на фронт и Мулька Иоффе, через некоторое время он был ранен. Яша с родителями и сестрой эвакуировался в Ташкент. Вскоре туда прибыл Мулька Иоффе. Он перетянул сюда из разных мест эвакуации еще нескольких бывших активистов «А-шомер а-цаир». Они сделали безуспешную попытку перейти границу в районе Ашхабада.
После войны все они вернулись в Ригу, и с конца 1945 г. в Латвии стало действовать третье подполье «А-шомер а-цаир», руководимое Шмуэлем Иоффе и Яковом Янкеловичем. Это подполье поставило своей задачей переброску евреев Прибалтики в Польшу, с тем чтобы оттуда их переправляли в Палестину. Своих подопечных оно обеспечивало фальшивыми документами, свидетельствовавшими о том, что до начала Второй мировой войны эти люди были гражданами Польши. Документы подпольщики доставали у подкупленных сотрудников МВД. Таким образом было переброшено свыше четырехсот человек, причем среди этих людей не было ни одного, который до 1940 г. был бы гражданином СССР, ибо к таковым доверия не было. На самой границе «репатриирующихся» проверяла смешанная советско-польская комиссия. Чтобы эта комиссия чересчур глубоко не «залезала в печенки», подпольщики ухитрялись находить пути ублаготворения их солидной мздой.
В последней декаде сентября 1946 г. третье подполье было разгромлено. Яше и Мульке угрожала смерть. Но им здорово повезло. Следствие продолжалось год. В промежутке между началом и концом следствия была отменена смертная казнь. Поэтому по решению Особого совещания каждый из них отделался 25 годами ИТЛ.
Вскоре после зачтения приговора Яшу направили в Минлаг (близ г. Инта, Коми АССР), где он пробыл свыше трех лет. С сентября 1951 г. он находится в заключении в системе Камышлаг - вначале в Ольжерасе, а теперь под Омском.
В заключение своего рассказа Люсик сказал:
Если тебе доведется встретиться с Яшей Янкеловичем, - постарайся сблизиться с ним. Не знаю, удастся ли это тебе: он очень осторожен, очень сдержан. У него застенчивые, можно сказать - робкие манеры поведения, тонкие черты лица, спокойные добрые глаза. Рафинированный интеллигент - да и только. Так и знай. По внешнему виду и манерам очень трудно поверить, что этот человек способен на героические поступки и самопожертвование.
Я же, со своей стороны, посоветовал Люсику после освобождения разыскать Михаила Григорьевича и постараться сблизиться с ним.
Ефим Абрамович Зарубинский
Наконец, ремонт старых и постройка новых бараков закончилась. Люсик и Миша вместе со своей бригадой покинули этот лагпункт. Две наши полуинвалидные бригады были объединены в одну и оставлены на недельку-две для очистки зоны. Вот тогда-то я и познакомился с Ефимом Абрамовичем Зарубинским, некогда профессором права Московского юридического института.
Познакомились мы с ним в дождливый день в начале октября, когда нам довелось на одних носилках выносить мусор из недавно построенного барака.
Ефим Абрамович был человеком невысокого роста, рыжеватым, несколько полноватым, с одутловатым лицом. Был он человеком медлительным, с мягким характером. Ватные брюки и фуфайка придавали ему малоинтеллигентный, совсем простецкий вид. Но стоило разговориться с ним - и ты сразу понимал, что имеешь дело с эрудированным и умным человеком.
К сожалению, близко познакомиться нам не удалось, так как уже через неделю наша бригада выполнила поставленную перед ней задачу и привела в порядок бывшую женскую зону.
Объединенные на короткое время две полуинвалидные бригады были вновь разъединены и разосланы по разным лагпунктам[5].
Е.А.Зарубинский родился в 1900 г. Участвовал в гражданской войне на стороне советской власти. В 1919 г. вступил в компартию. После гражданской войны учился в Институте красной профессуры (ИКП). Специализировался в области юриспруденции. По окончании ИКП до 1934 г. преподавал государственное право в Ленинградской военно- медицинской академии, затем перешел на работу в Московский юридический институт, в котором считался лучшим специалистом в области советского государственного права. На базе своих лекций готовил соответствующий учебник для вузов, но разрешения на издание этого учебника почему-то не получил. В 1930 г. Ефим Абрамович женился на своей ровеснице адвокате Блюме Яковлевне Черкис. В следующем году у них родилась единственная дочь Нера.
В 1937 г. у убежденных коммунистов супругов Зарубинских были крупные неприятности. Проф. Е.А.Зарубинского обвиняли в том, что он содействовал принятию на работу бывших «царских юристов». А адвоката Б.Я.Зарубинскую в том, что она неоднократно протестовала против осуждения несовершеннолетних за «политические преступления» и против репрессий по отношению к членам семейств политических за- ключенных. Чудом они тогда избежали ареста, но спустя 14 лет оба попали в тюрьму. В марте 1951 г. был арестован Ефим Абрамович, а через месяц - Блюма Яковлевна. Их обвинили по ст.58, п.10, п. 11 УК РСФСР. Он был осужден на 10 лет ИТЛ, а она - на 8. В декабре 1954 г. тяжело больная Блюма Яковлевна была освобождена в порядке «актировки», а в августе 1955 г. в результате пересмотра дела был освобожден Ефим Абрамович. Блюма Яковлевна умерла после тяжелой и продолжительной болезни 23 июня 1963 г., а Ефим Абрамович скоропостижно скончался в декабре 1972 г.
ГЛАВА 4
НА ПЯТОМ ЛАГПУНКТЕ
Марк Исаакович Казанин
Нашу бригаду не вернули на прежний лагпункт, а направили на пятый.
Здесь я опять встретил своих старых друзей - Липу Яковлевича Аксенцева и Соломона Григорьевича Шварцштейна. Они были теперь в полуинвалидной бригаде, занимавшейся очисткой зоны и изредка выходившей на вспомогательные работы за пределы жилой зоны.
Соломон Григорьевич больше теперь якшался не с Липой Яковлевичем, а с другим своим собригадником - ранее незнакомым мне Марком Исааковичем Казаниным. Говорили они обычно между собой по-английски, на чистом «кингс-инглиш», доставлявшем им какое-то снобистское удовольствие.
Глядя на них, я подумал: «Ах, как не хватает здесь третьего любителя «кингс-инглиш» - Виктора Меньшикова!»
Казанин обожал не только английскую речь, но и английскую ментальность, нормы поведения, обычаи и нравы. Он считал, что английская культура значительно выше русской, и, в частности, советской.
Этот педантичный, маленький, совершенно лысый человек, как правило, смотрел на людей свысока, относясь к ним холодно и черство. Но было в этом правиле и исключение. Он относился к симпатичным ему людям с преданностью и вниманием. В этих случаях он мог многому научить, ибо был человеком чрезвычайно эрудированным. К сожалению, это исключение из правила на меня не распространялось, ибо мы взаимно друг другу мало симпатизировали.
Казанин страдал какой-то странной болезнью: в летнее время у него почти не функционировала потовыделительная система. Он изнемогал от зноя и практически не мог двигаться. В зимний же период он чувствовал себя весьма сносно. Даже когда в бараках было жарко – зимой это не имело на него отрицательного воздействия.
Соломон Григорьевич рассказал мне кое-что о Казанине.
Казанин по специальности китаевед, работал в Институте востоковедения АН СССР. Был он очень дружен с Виктором Майским, некогда послом СССР в Лондоне, а затем заместителем министра иностранных дел.
Во второй половине 40-х гг. сначала Берия, а потом Абакумов подкапывались под Майского, собирали и фабриковали компрометирующий его материал. С этой целью они арестовали ближайших его друзей, в частности - Казанина и его жену-ирландку.
Казанина и его жену избивали во время следствия, но они так и не дали показаний, компрометирующих Майского. Их осудили по обвинению в шпионаже в пользу Англии. Казанин получил 25 лет[6].'
Я уже упоминал, что после смерти Сталина режим в политлагерях несколько смягчился. В частности, заключенным разрешили выписывать газеты, журналы и книги и получать из дому всякую литературу (конечно, не антисоветскую); при этом статус заключенного в лагере не являлся препятствием к получению специальной литературы, как прежде.
Еще за два-три месяца до отправки из Ольжераса в район Омска Казанин получил из Москвы от своих знакомых книжную бандероль. Среди полученных им книг была интересная книга о даосизме, автора которой я не запомнил, и книга А.Б. Рановича о раннем христианстве.
Вскоре после прибытия на пятый лагпункт я зашел в барак, где разместились Аксенцев, Шварцштейн и Казанин, и наткнулся на обсуждение книги о даосизме. Подводя итоги дискуссии, Казанин дал яркую, меткую, лаконичную оценку двух ведущих философских школ древнего Китая - почти идеалистической школы Конфуция (конфуцианства) и почти материалистической школы Лао-цзы (даосизма). Умение Казанина кратко, точно и убедительно формулировать свои мысли произвело на меня большое впечатление.
Когда я уходил, Шварцштейн дал мне для прочтения книгу Рановича. После прочтения книги у меня возник ряд вопросов - в частности, вопрос о взаимоотношениях понятий «цивилизация» и «культура». С этими вопросами я решил обратиться к Казанину.
Вечером, не предупредив Казанина заранее, я подошел к нему, представился и спросил:
Марк Исаакович, в чем разница между понятиями «цивилизация» и «культура»? И что общего между этими понятиями, являющимися источником путаницы, допускаемой разными авторами в применении соответствующих терминов?
Марк Исаакович удивленно и холодно посмотрел на меня и пошел дальше, так и не прореагировав на мой вопрос ни единым звуком. Я почувствовал ужасную обиду и рассказал об этом Соломону Григорьевичу.
Поведение Казанина не удивило его. Он сказал:
Да, он педант, скрупулезно-щепетильный человек. Этикет для него - превыше всего. Вот мы с ним - давнишние друзья по Москве. Но в наших отношениях мы всегда педантично соблюдаем формальности этикета. В частности, не принято было наносить визиты друг другу без предварительного предупреждения по телефону.
Однажды я проходил мимо его дома, механически завернул в его подъезд и позвонил в дверь его квартиры. Он слегка приоткрыл дверь, не снимая цепочки, увидел меня, сухо сказал: «Почему ты не предупредил?» - и захлопнул дверь перед самым моим носом. Я принял это как должное и на следующий же день, как ни в чем не бывало, нанес ему визит, предварительно предупредив его по телефону.
Думаю, что теперь ты понимаешь, что совершил недопустимую - в глазах Казанина - ошибку: ты посмел обращаться к нему с вопросами, не будучи предварительно никем ему представленным.
Я прошу прощения, что раньше не представил тебя Казанину. Хочешь, я завтра же представлю тебя ему, и конфликт будет урегулирован. Ты получишь исчерпывающие ответы на все интересующие тебя вопросы.
Нет, не желаю иметь дело с бездушными педантами, манекенами, роботами! - резко ответил я и некоторое время не встречался не только с Казаниным, но и с самим Шварцштейном.
Борис Вепринцев
На 5‑м лагпункте было два бывших студента вузов: Юра Динабург и Борис Вепринцев, которые слыли «неоленинцами». Не знаю, были ли они знакомы друг с другом до ареста, но в лагере они почти не общались, так как не симпатизировали друг другу. Статный, высокий, светлорыжий, краснощекий, пышущий здоровьем Юра выходил на общие работы, но отличался своей чистотой и опрятностью. Его лагерная спецовка казалась новой, как будто только что «с иголочки». Говорил Юра высокопарно, витиевато, цветасто. Был он важным и неприступным. Мне так и не довелось серьезно поговорить с ним. Борис же работал в котельной. Был менее импозантен, чем Юра, и лишен его надменности. Отличался принципиальностью и эрудицией. В лагере говорили, что он был арестован летом в 1951 г., будучи студентом четвертого курса биофака МГУ, и осужден на 10 лет ИТЛ за участие в группе «неоленинцев», состоявшей из пяти человек[7].
Подобно тому, как в январе или феврале 1952 г. вывешанный в КВЧ Первого лагпункта «Камышлага» список ЗК, на имя которых пришли посылки, помог мне найти находившегося на том же лагпункте Люсика Мишпотмана, аналогичныйсписок в КВЧ Пятого лагпункта в сентябре или октябре 1953 г. помог мне ближе познакомиться с Борисом Вепринцевым. В то воскресное утро мы оба одновременно вошли в КВЧ и обнаружили свои фамилии в списке «получателей посылок». Борис радостно воскликнул: – Моя дорогая мамочка не забывает меня! – А меня не забывает мой дорогой отец! – вырвалось у меня. – А что с твоей матерью? – почему-то заинтересовался Вепринцев. – Да нет ее в живых уже свыше 11 лет, – ответил я. – А моего отца уже нет в живых свыше 13… – грустно сказал Борис.
Посылки выдавали во второй половине дня, и мы не стали задерживаться в КВЧ. По дороге к своим баракам мы разговорились. Я рассказал Борису об обстоятельствах смерти моей матери, а он мне – о своем отце, Николае Александровиче. Николай Александрович Вепринцев был потомственным рабочим, профессиональным революционером. Неоднократно арестовывался, высылался, был отдан под надзор полиции, сидел в тюрьме. В 1906–1907 годах был одним из руководителей большевистского подполья в Закавказье. Судьба свела его со Сталиным. Как-то раз они поспорили, и Николай Александрович сбросил Сталина с лестницы своей квартиры[8]. После революции Николай Александрович занимал ряд важных административных постов. Отношение Сталина к нему было натянутым, но корректным. Но Сталин не забыл нанесенную ему обиду. В 1932 г. Николай Александрович был арестован и после ряда перипетий в 1940 г. был актирован по болезни. Через год он умер.
После нашей случайной встречи в КВЧ мы сблизились с Борисом, и, по вечерам, я время от времени стал заходить к нему в котельную. По моей инициативе речь зашла о Ленине.
Борис утверждал, что Ленин был последовательным марксистом. Сталин же извратил идеи Ленина и установил в СССР вместо пролетарской диктатуры – бюрократическую монархию, для которой марксистско-ленинская идеология служит лишь фиговым листком.
Путь Сталина к единоличной власти начался с шельмования и дискредитации ближайших соратников Ленина. Затем он ознаменовался резким – вместо плавного – выходом из НЭПа, насильственной коллективизацией и бешеными темпами индустриализации, что привело к гибели миллионов людей, – и наконец завершился физическим истреблением железной гвардии большевиков в 1937 г.
Возражая Борису, я сказал, что Ленин последовательным марксистом вовсе не был. Маркс учил, что производственные отношения определяются производительными силами. А посему социалистическая революция должна вначале произойти в наиболее развитой в экономическом отношении стране. Ленин же подменил экономический детерминизм Маркса заговорщическим волюнтаризмом, заимствовав многие идеи и методы у раннего народника Ткачева и французского заговорщика Бланки. Ленинская «партия нового типа» была партией профессиональных заговорщиков-революционеров. Ее руководство, в основном, не избиралось, а кооптировалось. Она поставила себя над народом, над пролетариатом.
Верно, что партия эта была очень эффективна. Она сумела «прорвать цепь мирового капитализма в самом слабом его звене» – в России. Но социалистическая революция в отсталой в экономическом отношении России была преждевременными родами, плодом которых стал ублюдочный псевдосоциалистический режим. Эта партия и этот режим породили – и не могли не породить – такого тирана, как Сталин.
Эти мои слова приводили Бориса в негодование.
– Какая узость взглядов! – горячился он. – ведь Маркс неоднократно указывал, что его теория – не догма, а руководство к действию, что она подлежит изменениям и нуждается в дополнениях в соответствии с временем и обстоятельствами. И Ленин не догматически, а творчески подошел к учению Маркса.
Неоценимым вкладом в сокровищницу марксизма явилось ленинское учение об империализме как высшей и последней стадии капитализма, о прорыве мировой капиталистической системы в самом слабом ее звене. Если бы такой прорыв не произошел в 1917 г., то человечество было бы обречено на загнивание, на катастрофу.
Маркс жил и творил, когда капитализм развивался еще по восходящей линии, когда развитие производительных сил вело к централизации капитала, к концентрации производства, а вместе с тем к созданию многочисленного, хорошо организованного, классово сознательного пролетариата – единственной силы, заинтересованной в создании бесклассового социалистического общества, единственной силы, могущей противостоять капиталу и свергнуть его власть.
Чуя в рабочем классе своего грозного могильщика, капиталисты всячески пытаются разложить его изнутри, путем массового вовлечения рабочих в разного рода акционерные общества и путем тред-юнионизации; распространяя среди рабочих акции разных компаний и бирж, капиталисты, с одной стороны, развращают их классовое сознание, делая его мелкособственническим, а с другой стороны – эксплуатируют не только их труд, но и их сбережения, так как контрольный пакет акционерных обществ всегда принадлежит владельцам предприятий и финансовым магнатам. Суть тред-юнионизации заключается в тонком подкупе верхушки рабочего класса, в создании привилегированной рабочей аристократии, заинтересованной в сохранении существующего строя, уводящей рабочий класс от политической борьбы и сводящий его требования исключительно к экономическим, удовлетворение которых не представляет угрозы для господствующих классов. Акционерные общества и тред-юнионы – надстроечные факторы, способствующие разоружению и разъединению рабочего класса.
Ныне к этим двум отрицательным надстроечным факторам прибавляется третий, базисный фактор – специфика современной техники. Если во времена Маркса техника ориентировалась на крупные машины, создание и эксплуатация которых объединяет рабочих, то ныне техника ориентируется на точные приборы [и электронно-вычислительные машины], создание и эксплуатация которых их разобщает.
Если во времена Маркса самым эффективным методом исследования общества было разбиение его на классы, на базе отношения к средствам производства, то ныне эффективным методом исследования общества становится разбиение его на горизонтальные слои [страты][9] на основе трех показателей: 1) имущественное состояние; 2) престиж; 3) сила влияния и воздействия.
Но если борьба классов вела к созданию социалистического бесклассового общества, регулируемого не стихийной конкуренцией, а разумным планированием, вела к господству человека над техникой и природой, то борьба слоев увековечивает классовое общество с его хищническим ведением хозяйства, сохраняет господство техники над человеком и угрожает катастрофой всему человечеству.
Диалектическое превращение техники из положительного социального фактора в отрицательный начинается лишь в ХХ веке. Если бы к настоящему времени не существовало в мире социалистического государства (хотя бы в том ущербном виде, в каком оно имеется в СССР), то этот мощный фактор неумолимо закрыл бы для человечества путь к лучшему будущему.
Поэтому трудно переоценить важность ленинского прорыва, сделанного до этого превращения, когда человечеству было еще не поздно взять судьбу в свои руки, сохраняя шансы на лучшее будущее.
Стечение ряда неблагоприятных обстоятельств помешало перекинуться революционному пожару из России в Европу и Азию. Затем преждевременная смерть Ленина и воцарение злодея Сталина на три десятилетия приостановили движение человечества к социализму. Надо надеяться, что теперь, после смерти тирана, вновь восстановится коллегиальное руководство Коммунистической партией и продвижение человечества к социализму пойдет ускоренными темпами.
Борис мечтал стать орнитологом, получал из дому серьезную литературу по этому предмету и тщательно прорабатывал ее. Он хорошо владел немецким языком и продолжал в лагере совершенствовать его. Он совершенствовал также знание английского и начал изучать латынь. В совершенствовании английского языка и в изучении латыни ему регулярно помогал Марк Исаакович Казанин.
Как-то я зашел к Борису и застал его расхаживающим из угла в угол и заучивающим наизусть выступления глашатаев американской свободы Пэна, Джефферсона и Франклина.
Во второй раз я застал Бориса читающим книгу Ницше «Так говорил Заратустра». Книга была карманного формата, отпечатана мелким готическим шрифтом в Лейпциге в конце прошлого века. Говорили, что из-за этого издания половина Германии испортила себе зрение. Поскольку и у меня плохое зрение, Борис вызвался читать вслух интересующие меня книги на немецком языке. Он прочел мне книгу Ницше, а также какую-то книгу Гегеля по этике, такого же издания. Я высказал свое пожелание ознакомиться с «Этикой» Спинозы.
– Прекрасно! У меня дома имеется эта книга. Я немедленно напишу маме, она вышлет мне книгу, и я с удовольствием подарю ее тебе, – сказал Борис.
Вскоре книга прибыла, и Борис сделал на ней дарственную надпись на английском языке: «To my sulkyenemy-friend» («Моему мрачному врагу-другу» – как свидетельство разногласий в оценке судьбоносной роли Ленина.
Кроме своей страстной мечты стать ученым-орнитологом, Борис мечтал о том, что, как только освободится, приобретет специальный аппарат для микрофильмирования, научится пользоваться им и таким образом станет обладателем богатой библиотеки, содержащей все интересующие его книги и помещающейся в одном-двух чемоданах.[10]
В это время зрение мое резко ухудшается. Глазной врач Камышлага, старший лейтенант Нина Кищик, прописывает мне инъекции алоэ. В лагерной аптечке такового не оказалось. Борис Вепринцев и однорукий врач Хайкин выручили меня на первое время. Затем посылки с ампулами алоэ стали регулярно поступать на мое имя из Жмеринки.
Всего несколько месяцев довелось мне встречаться с Борисом Вепринцевым, но добрая память о нем осталась у меня на всю жизнь. Десятилетия спустя, вспоминая о повстречавшихся мне в «Камышлаге» Л.Н. Гумилеве, М.И. Казанине и Б.Н. Вепринцеве, характеризирующее их шестистишие:
Лев Николаевич – юдофоб.
Марк Исаакович - англосноб.
А целенаправленный Борис
С трудом идет на компромисс
И, вопреки мещанским мнениям
Дерзает плыть против течения.
Беседы с Аксенцевым
Каждый вечер после ужина, по выходе из столовой, мы встречались с Аксенцевым, обменивались текущими новостями и оценкой их. Как-то раз я рассказал Липе Яковлевичу о наших разногласиях с Борисом по поводу ленинского «прорыва» и надежд на радикальные перемены в СССР в связи со смертью Сталина.
Липа Яковлевич солидаризировался со мной в отрицательной оценке этого «прорыва» и в критическом отношении к этим надеждам. Свою позицию он мотивировал примерно так:
Можно соглашаться или не соглашаться с тем, что
переход от капитализма к социализму является столбовой дорогой человечества. Но нельзя не соглашаться с тем, что таковой является переход от сельскохозяйственного общества к градохозяйственному, или, как его называют, обществу промышленному или индустриальному. Такой переход неизбежно связан с большим напряжением, большими жертвами. Он должен продолжаться многие десятилетия и даже столетия. Пионерами такого общества были Нидерланды, Англия и Франция, а предвестниками - торговые итальянские республики. Переходу этому способствовала эксплуатация нищих слоев своего же народа, в частности - обезземеливание крестьян (вспомним хотя бы английскую поговорку «Овцы съели людей»), а также жестокая эксплуатация народов колониальных и зависимых стран, иногда даже истребление туземцев (как это было в странах Америки).
В России этот переход начался в 1861 г. Революция 1905 г. и Февральская революция 1917 г. ускорили его темпы. Есть основания предполагать, что при условии сохранения прежних темпов Россия достигла бы того же уровня благосостояния, что и Соединенные Штаты, начавшие свой переход от сельскохозяйственного общества к градохозяйственному примерно в то же время. Но многострадальной России не суждено было повторить путь Соединенных Штатов.
Ленинский «прорыв» перепутал все карты. Он восстановил против себя все хозяйственно-инициативные слои населения России, бросил вызов всем странам мира, вовлек Россию в водоворот гражданской войны, приведшей к шабашу разного рода банд и к интервенции с запада и востока, с севера и юга. Вся страна оказалась в состоянии полнейшей разрухи, в состоянии экономической прострации. Выйти из этого состояния обычными путями было невозможно: государственная казна была пуста, надеяться на внешние капиталовложения и займы не приходилось, и большевики прибегли к экстраординарным методам - к разного рода реквизициям и экспроприациям, к «добровольно-принудительным» трудармиям, к насильственной коллективизации. Сопротивление режиму росло. Тюрьмы оказались неспособными вместить внутри своих стен необычно возросшее число заключенных. Заключенных стали переводить в лагеря и использовать их подневольный труд. Этот рабский труд стал важным фактором советской экономики. Вряд ли она в состоянии обойтись без него - в частности, в деле освоения Севера и Востока. Поэтому маловероятно, что наследники Сталина смогут позволить себе ликвидацию системы лагерей.
Однажды, выходя из столовой, Липа Яковлевич сказал:
Какое отвратительное зрелище представляют собой люди, пожирающие пищу на глазах друг у друга! Пожирание пищи - естественная потребность. Но другие естественные потребности отправляются в стороне, в укромном месте, так, чтобы никто не видел. Почему же пожирание пищи совершается у всех на виду? Надо надеяться, что при дельнейшем развитии общества кушать в коллективе будет так же постыдно, как ныне постыдно коллективно отправлять свои естественные нужды. И наполнять свой желудок люди будут в отдельных кабинках, как ныне в отдельных кабинках они опорожняют его.
Михаил Маргулис
Обычно после ужина мы вместе в Аксенцевым выходили из столовой, шли по направлению к его бараку и несколько раз огибали его. Затем, вдоволь наговорившись, мы расставались, и каждый шел в свой барак.
Как-то раз Липа Яковлевич увлек меня по направлению к бараку, который два месяца тому назад служил карантином для зэков, прибывших из Мордовии, и в котором они остались и по окончании карантина.
Зачем мы идем туда? - поинтересовался я.
Познакомлю тебя с одним парнем, с которым я сидел свыше двух лет назад на восемнадцатом лагпункте Дубровлага. Думаю, он будет интересным и полезным для тебя, - ответил Липа Яковлевич.
Мы вошли в барак и подошли к коренастому парню, несколько выше меня и года на два старше.
Знакомьтесь, - сказал Аксенцев.Я протянул руку пареньку и отрекомендовался:
Фима Вольф, жмеринчанин, бывший студент физматфака Киевского учительского института. Осужден на 10 лет ИТЛ. Ныне - работяга полуинвалидной бригады по очистке зоны.
Парень крепко пожал протянутую мной руку и в тон мне сказал:
Миша Маргулис, москвич, бывший студент юрфака МГУ. Осужден на 10 лет ИТЛ. Ныне - бригадир погрузочно-разгрузочной бригады.
Миша оказался человеком с апломбом, эмоциональным, энергичным, несколько шумным. Бригада его состояла преимущественно из бандеровцев, вместе с ним прибывших из Мордовии. Как только закончился карантин, им предложили избрать из своей среды бригадира, который обеспечил бы дисциплину и выполнение трудовых норм. Посоветовавшись между собой, они предложили Мише стать их бригадиром, надеясь, что этот деловой, энергичный еврей сумеет так оформлять наряды, что им будет обеспечена большая пайка даже при халтурном выполнении работы. Прежде чем обратиться к Мише с этим предложением, они удостоверились у Аксенцева (которому вполне доверяли) в его лояльности по отношению к солагерникам. Миша тоже обратился за советом к Липе Яковлевичу: принять или отвергнуть их предложение? Тот посоветовал ему согласиться, при условии, что члены бригады будут беспрекословно подчиняться ему как бригадиру, пока они желают иметь его таковым.
Миша очень доволен своей бригадой: дисциплина - образцовая. Работяги также довольны им: он умудряется подбирать для своей бригады работы, объем и качество которых трудно проверить, на которых можно трудиться меньше, а получать больше.
Арестован Миша был за то, что он вместе с двумя ровесниками пытался перейти турецкую границу, чтобы добраться до Израиля. После окончания следствия в Лефортово и объявления приговора Мишу послали в Мордовию, одного из его сообщников - в Норильск, а другого - на Колыму.
Нам так и не удалось вдоволь поговорить с Мишей. В будние дни он приходил с работы поздно вечером, усталый, да и в жилой зоне его ждала масса дел, связанных с его бригадирством. В ближайшее воскресенье он тоже был полностью занят в связи с подготовкой отчета о работе, проделанной бригадой за истекший месяц. Он обещал зайти ко мне в следующее воскресенье. Поскольку в назначенный час Миша не пришел, вечером я заглянул в его барак. Там мне сказали, что, по распоряжению самого Громова, Миша водворен в карцер.
Начальник отделения майор Громов был краснощеким, пышущим здоровьем мужчиной атлетического телосложения. Отдавая ему должное, надо отметить: он пекся о том, чтобы зэки получали положенное им питание и обмундирование, чтобы бараки были благоустроены и разукрашены трафаретами, чтобы в жилой зоне лагеря были цветочные клумбы (разумеется, бараки, трафареты и клумбы были делом рук самих зэков). С зэками он вел себя надменно и вызывающе, задевая за живое, оскорбляя человеческое достоинство. И каждый из нас, во избежание свирепой расправы, прилагал немало усилий, чтобы промолчать, сдержать себя, не прореагировать на его издевки. По отношению к надзору и вольнонаемным Громов также был надменен и груб. Он беспощадно пресекал всякое уклонение от работы и всячески придирался к зэкам, особенно к бригадирам и дневальным. «Майор- палач», как его прозвали зэки, регулярно посещал лагпункты своего отделения, и после каждого посещения несколько человек оказывались в карцере: то иной зэк не вытянулся перед ним в струнку и не приветствовал его по форме, то иной бригадир не обеспечил передвижение своей бригады строем в столовую или из нее, то в секции иного дневального обнаружены не до блеска выдраенный пол, незаправленная койка, грязная тумбочка или запыленная лампочка. Пыль Громов обнаруживал с помощью своего крепдешинового носового платочка, и у каждого дневального темнело в глазах, когда он вынимал этот беленький платочек из кармана своих брюк[11].
Придя на наш лагпункт, Громов натолкнулся на бригаду Миши, которая в образцовом порядке шла в столовую на обед. Заметив, что в голове строя никто не идет, Громов поинтересовался:
А бригадир где?
Остался в бараке, чувствуя себя неважно, просил принести ему обед в котелке, - последовал ответ.
А больничный-то лист у него есть? - опять спросил Громов.
Ответа не последовало.
Выяснив, что больничного листа у Миши нет, Громов распорядился немедленно водворить его в карцер.
Возвратившись в свой барак, я узнал, что мне предписано собрать свои вещи: завтра мне предстоит покинуть этот лагпункт.
ГЛАВА 5. ОТСЛОЙКА СЕТЧАТКИ
Я вновь встречаюсь со Степой Герасимовым и впервые - с Яшей Янкеловичем
На рассвете я в числе небольшой группы полуинвали- дов был переведен на соседний лагпункт. Здесь нам сказали, что мы, как и прежде, будем заниматься очисткой жилой зоны; вручили лопаты и велели расчищать снег.
Во время ужина в столовой меня окликнул знакомый голос. Я оглянулся и увидел дорогого мне, долговязого, белобрысого, бледнолицего паренька.
Степа! - радостно воскликнул я, и мы бросились обниматься. В этот вечер мы долго сидели, рассказывая друг другу о пережитом, увиденном и услышанном за истекшие несколько месяцев нашей разлуки. Степа теперь работает на внешних работах. Работа нелегкая, но Степа не жалуется - не из таких.
Начиная с этого момента, мы каждый вечер встречались со Степой. Я снабжал его новостями, а он мне кое- что читал: зрение мое неустанно ухудшалось.
Однажды Степа рассказал мне, что учетчиком на их объекте работает некий еврей по имени Яша. Человек он вежливый, скромный, справедливый, заботится, чтобы у каждого зэка пайка была. Да и с начальством ладит.
Не Янкелович ли? - спросил я.
Да, он, - ответил Степа.
На следующий же вечер я был в секции барака, где проживал Яша, и представился приятелем его солагерников по Ольжерасу Люсика и Гурвича. Этим я до некоторой степени снискал доверие Яши, но тем не менее особенно разговорчивым со мной он не был и мало что добавил к тому, что я знал о нем от Люсика и Михаила Григорьевича.
Яша весьма невзрачен на вид. У него тонкие губы, тонкие пальцы рук, близорукие глаза. Он кажется хилым, вялым, говорит тихим бесстрастным голосом, который никогда не повышает и не понижает, который лишен малейшего оттенка чувства. Кажется, что ничто на свете его не трогает. Однажды я подумал о нем: «Рыбья кровь! Как-то не вяжется вид этого человека с образом героического Яши, который создался у меня в результате рассказов Люсика и Михаила Григорьевича» Но тут же я одернул себя: «Но ведь это прекрасно: именно таким должен быть настоящий конспиратор - никакой броскости, никакой показухи, никакого эффекта!» Тем не менее, особой симпатией к Яше я не воспылал.
И все-таки однажды Яша оживился. Это произошло, когда я рассказал ему, что переведен из лагпункта, где находится Марк Исаакович Казанин. Яша его очень любит и уважает, считает его умным, эрудированным и добрым человеком. В свое время, в Ольжерасе, Марк Исаакович помогал Яше пополнить его знания по английскому языку.
Слушая, как Яша восторгается Казаниным, я подумал: «Подобное подобному радуется. Яша и Казанин напоминают друг друга своим невзрачным внешним видом, бесстрастностью и внешней холодностью».
Григорий Яковлевич Бялик и Залман Хаймович Раковицкий
На этом лагпункте я познакомился с двумя бывшими троцкистами: собригадником Степы Григорием Яковлевичем Бяликом и с моим собригадником Залманом Хаимовичем Раковицким.
Григорий Яковлевич был арестован в 1937 г., отсидел десять лет, а через год был сослан в Карагандинскую область как «повторник». Григорий Яковлевич – жизнерадостный балагур, большой любитель анекдотов, как сальных, так и политических. Летом 1953 г. он был вновь арестован и осужден на восемь лет ИТЛ за фразу: «Сталин вполне заслужил золотой памятник в виде сапожной колодки».
Почему такой памятник? - спросил следователь. - Потому ли, что он был сыном сапожника?
Да нет! Такой памятник потому, что он всю страну подогнал под одну колодку! - последовал ответ Бялика.
Залман Хаимович впервые был арестован в 1932 г., когда был студентом Минского университета. На студенческой конференции он что-то сказал в защиту троцкистской оппозиции, и с того времени с ним играли, как кошка с мышкой - то сажали, то отпускали, а в 1937 г. посадили и не выпускают по сей день. Дали ему тогда 10 лет. Когда в 1947 г закончился его срок, лагерь запросил Москву : «Что с ним делать?» «Раковицкий - опасный - политический преступник. Пусть сидит до особого распоряжения», - последовал ответ. Скоро 17 лет стукнет этому сидению, а конца-края не видно.
Вид Залмана Хаймовича ужасен: остекленевший, застывший, страшный взгляд, трясущиеся руки, перекошенный рот. Он очень эрудирован, остроумен, смекалист , у него много интересных идей, неожиданных мыслей. Язык у него заплетается, и лишь после нескольких встреч с ним начинаешь понимать его маловнятную речь.
Фаянс
Вторым моим собригадником-евреем был пожилой химик Фаянс. Он был большим эрудитом, но очень тяжелым в житейском обиходе человеком, невыносимо при- дирчивым и недоверчивым брюзгой и ворчуном. Он умудрялся бросить каждому какое-то «кислое» слово. Не ладил он ни с солагерниками, ни с начальством, и каждый старался напакостить ему. По всем показателям Фаянс должен был числиться полным инвалидом; было ему за 60, и страдал он сильной гипертонией - в «нормальном» состоянии давление его было 180-190, а стоило ему переволноваться - оно подскакивало до 250-260. Но это не помешало лагерному начальству, взявшемуся за Фаянса за его «кислые» слова, определить его в полуинвалидную бригаду, занимающуюся очисткой снега. Трудно было смотреть, как мучается этот человек, но нелегко было и собригадникам с ним.
Фаянс тянулся ко мне, поскольку я нашел в себе силу воли не реагировать на его брюзжание и ворчание. Мне его общество было далеко не приятно, но так как у него всегда можно было «попастись» интересными фактами из физики и химии, между нами время от времени завязывались продолжительные беседы.
Роковой визит генерала
Зима 1953-54 г. в Омской области выдалась особенно суровой: свирепые ветры, жгучие морозы, обильные снегопады. Наша бригада была занята по горло расчисткой снега внутри зоны. Многие при этом обмораживали себе руки, ноги, уши. Но все-таки эта работа была куда предпочтительнее «внешних работ» по рытью котлованов и траншей, по подготовке строительных площадок.
Тем временем, план внешних работ не выполнялся, затягивалось завершение подготовительных работ, отодвигался срок начала фундаментального строительства, а тем самым срок пуска в эксплуатацию нефтеперегонного комбината.
Центр был серьезно обеспокоен этим, и из Москвы в Камышлаг для выяснения причин отставания и наведения порядка был послан какой-то генерал, то ли МГБ, то ли МВД. Придя на пятый лагпункт, генерал натолкнулся на нашу бригаду, занимающуюся расчисткой снега. На глаза ему попалось четверо молодых людей - я и еще трое сердечников.
Это взбесило генерала, и он набросился на сопровож- давшего его майора Громова:
Это еще что такое! Почему это у вас молодняк околачивается внутри зоны и не идет на внешние работы!
Да ведь это полуинвалиды, - оправдывался Гро- мов.
Но генерал пропустил мимо ушей это объяснение и распорядился:
Завтра же всех - на внешние работы! Нечего - курорт устраивать политическим преступникам!
Будет сделано, товарищ генерал! - сказал майор Громов.
На следующее же утро на строительную площадку погнали не только нас, молодых, но и всю полуинвалидную бригаду. Был тридцатиградусный мороз, дул пронзительный ветер. Не помню, что мы делали: что таскали, чем долбили. Но факт остается фактом: то ли в результате стремительного взмаха киркой, то ли вследствие поднятия чрезмерно нагруженных носилок у меня произошла отслойка сетчатки глаз, и я перестал видеть. В этот же день вышли из строя и мои собригадники-евреи - Фаянс и Раковицкий. Фаянс после этого уже не вставал на ноги и спустя два или три месяца скончался. Больше месяца находился в больнице Раковицкий, будучи не в состоянии подняться на ноги, лишившись дара речи. Его перекошенное лицо еще больше перекосилось, из носа капало, изо рта текла слюна. Но, к счастью, месяца через полтора к нему вернулся дар речи, и он опять пришел в «норму».
Нина Кищик спасает мое зрение
На следующий день после того, как у меня произошла отслойка сетчатки, меня привели к глазному врачу Нине Кищик. Это была женщина лет 30-35, невысокого роста, энергичная и шустрая, с зеленоватыми кошачьими глазами. В зимний сезон она носила белый пуховый платок и желтую доху с черными точками, за что получила прозвище «Леопард».
Нина Кищик была человеком принципиальным. Она беспощадно разоблачала симулянтов, и были случаи, когда по ее рапорту люди, симулировавшие глазные недомогания и под этим предлогом не выходившие на работу, попадали в карцер. С другой стороны, она была очень внимательной и заботливой по отношению к настоящим больным и отстаивала их перед начальством.
Осмотрев меня и установив диагноз, она побежала в комендатуру лагеря и набросилась на начальника лагпункта - за то, что, несмотря на сильную близорукость, меня направили на общие работы, на рытье траншей. Тут пришел Громов и обрушился на нее за то, что она вмешивается не в свои дела: указывает, кого куда посылать. Нина Кищик накричала на него и потребовала, чтобы меня отправили в Омскую городскую больницу: авось удастся восстановить зрение.
Громов долго не соглашался, ссылаясь на то, что для этой цели необходимо выделить двух конвоиров, а у него и так нехватка людей в надзоре и охране. Наконец, он вынужден был уступить «настырному леопарду», и меня в сопровождении двух конвоиров отвезли в больницу. Там я пробыл несколько часов. С моими глазами что-то проделывали (что именно - не знаю), затем вернули в лагпункт с повязкой на глазах.
Каждые три дня меня водили в кабинет Нины Кищик. Она снимала старую повязку, обследовала глаза и накладывала новую.
Наконец, после семнадцати жутких суток, Нина Кищик окончательно сняла повязку и сказала:
Могу вас обрадовать: вы будете видеть.
Спасибо, доктор, я вас никогда не забуду! - взволнованно воскликнул я и попытался пожать ей руку. Но она мне руки не подала: лагерный «этикет» не позволял этого.
Степа и Яша - верные друзья в беде
Еще недельки две-три после снятия повязки я все видел смутно, в густом белесом тумане. Затем туман рассеялся, я стал видеть отчетливее, но пока я пришел в «норму», прошло еще немало времени.
Во время этих страшных пяти-шести недель, отмеченных повязкой и туманом, у меня необычайно обострились чувства - слух, обоняние, осязание. Как никогда ни до, ни после этого, я был в состоянии безошибочно распознавать вещи на ощупь или по запаху, по шагам знакомого мне человека я мог уверенно сказать, кто это. Но все эти необычные способности улетучились вместе с белесым туманом[12].
Английская пословица гласит: «А friend in need is a friend indeed» («Друг в беде - настоящий друг»). Именно такими оказались Бялик по отношению к Раковицкому, а Герасимов и Янкелович - по отношению ко мне.
Каждый вечер, после тяжелой, изнурительной работы, Григорий Яковлевич навещал Раковицкого, а Степа и Яша - меня. Они ободряли нас, сообщали лагерные новости, делились с нами информацией, почерпнутой из газет, радио и бесед с вольнонаемными. Иногда кое-что читали. По воскресеньям Степа и Яша прогуливались со мной по лагерной зоне. Все это было неоценимой поддержкой в трудную минуту жизни. Со Степой мы были давно близки, и я не сомневался, что в трудную минуту он придет ко мне на помощь, как поступил бы и я на его месте. Но чуткость и отзывчивость внешне холодного и бесстрастного Яши, с которым мы были едва знакомы, явились для меня трогательной неожиданностью.
ГЛАВА 6. ХАБАДНИКИ
Рикман и Минц на нашем лагпункте
В результате выхода нашей бригады на внешние работы из ее состава, кроме меня, Раковицкого и Фаянса, выбыло еще несколько человек. Начальство обеспокоилось. Через 3-4 дня на наш лагпункт явился подполковник Березин и дал взбучку Громову за отправку инвалидов на работу. После этого наша бригада вернулась к исполнению своих прежних функций: очистке внутренней зоны лагеря. Как только в моих глазах рассеялся белесый туман, я также включился в эту работу.
Через несколько дней после этого нашу бригаду перевели в другой барак, где располагалась еще одна полуинвалидная бригада. Чем она занималась - не помню; помню только, что на внешние работы она не выходила, очисткой зоны не занималась и за свою работу, как и мы, плату не получала.
Здесь я и познакомился с хабадником[13] Борисом Израилевичем Рикманом, о котором мне в свое время много рассказывал Гурвич. Это был человек с благообразной седой бородой, которая у него опять отросла после «бородулинской акции». Иные евреи называли его на идиш «Берл», а иные на иврите - «Дов». Борис Израилевич выходил на работу вместе со своей бригадой. В дополнение к этому в течение часа перед выходом на работу (кроме субботы) и двух часов после возвращения (кроме пятницы), а также по воскресеньям он обслуживал продуктовую каптерку нашего барака.
Почти каждый вечер после работы на строительной площадке к Борису Израилевичу приходил его вернейший друг, хабадник Хаим-Моше Минц. Хаим-Моше был лет на десять моложе Бориса Израилевича, коренаст, ниже его ростом. Его пречерная борода была значительно длиннее, чем у Бориса Израилевича: по счастливому стечению обстоятельств «бородулинская акция» прошла мимо нее.
Рикман и Минц были глубоко религиозными людьми. Благодаря работе Бориса Израилевича в каптерке, они могли позволить себе почти не пользоваться лагерной столовой, пища в которой, разумеется, кошерной отнюдь не была. Рикман и Минц были очень исполнительными и отзывчивыми людьми. Поэтому они ладили как с начальством, так и с солагерниками.
Борис Израилевич помогал чем только мог как евреям, так и неевреям. Запомнилось его поучение: «Дать в долг предпочтительнее пожертвования. Во-первых, дача в долг не унижает человека и не усыпляет его инициативу. Во-вторых, сделать пожертвование ты можешь не многим, в то время как дать в долг ты можешь сегодня одному, завтра другому, и так далее, и так далее»[14].
На нашем лагпункте было немало евреев. Среди них были и религиозные. Они нередко обращались к Рикману и Минцу, как к признанным эрудитам, с различными галахическими вопросами (то есть с вопросами относительно поведения в различных обстоятельствах согласно предписаниям иудаизма). Учитывая лагерные обстоятельства, Рикман допускал различные облегчения. Минц же никаких облегчений не допускал, несмотря ни на что. Вот почему белобородого Рикмана прозвали «бэт- Гиллель, а чернобородого Минца - «бэт-Шамай»[15].
До войны Хаим-Моше был резником, а Борис Израилевич - сначала виноделом, а затем снабженцем. Познакомились они в 1951 г. в Ольжерасе и с тех пор неразлучны.
Примерно через год после того, как я познакомился с ними, они расстались: Рикмана актировали и отправили в дом инвалидов МВД в Караганде, а Минц остался в лагере. Через короткое время кто-то из собригадников Минца сообщил Рикману, что его друг скончался от инфаркта.
Кое-что о Минце до его прибытия в район Омска
Жизнь Минца сложилась особенно тяжело. До войны он каждый день ждал ареста, в связи со своей профессией. В финскую кампанию его мобилизовали и, как назло, отправили в войска МВД, где он прослужил до 1947 г. Во время войны немцы истребили в Невеле всю его семью, всех его родных и близких.
Демобилизовавшись, он женился на ленинградке. Через несколько месяцев его арестовали вместе с шурином, обвиняемым в махинациях, связанных с денежной реформой. В ходе следствия выяснилось, что Минц не причастен к этому делу. Но если уж его арестовали, необходимо было состряпать дело. И дело состряпали, обвинив Минца в намерении нелегально перейти границу СССР. Почти одновременно с Минцем по аналогичному обвинению в Ленинграде был осужден хабадник по фамилии Березин. В конце 1951 г. Березин, Минц и Рикман попали на один и тот же лагпункт в Ольжерасе и были неразлучными друзьями до тех пор, пока в августе 1953 г. Минца и Рикмана направили в район Омска, а Березина - в Тайшет.
Рассказ Бориса Израилевича Рикмана
Борис Израилевич был активным хабадником, родом из Екатеринославской губернии. В первой половине 20-х гг. он был свидетелем ожесточенной борьбы за души евреев, не желавших ассимилироваться, которая велась между «Евсекцией», сионистами и религиозными кругами, возглавлявшимися Любавичским ребе Иосифом Ицхаком Шнеерсоном, проживавшим в годы советской власти вначале в Ростове, а затем в Ленинграде. Все три соперничающие силы призывали к «продуктивизации» еврейских масс. В частности, Любавичский ребе открывал не только новые ешивы, но также разные ремесленные производства и артели, большей частью - трикотажные. Продолжая почти столетнюю хабадскую традицию, он дал указание создать новые еврейские земледельческие поселения в Екатеринославской губернии и в Северном Крыму. В финансировании последних мероприятий хабадникам, как и официальному советскому ОЗЕТу (Общество земельного еврейского трудоустройства), помогал американский Агроджойнт. Необходимо отметить, что самым опасными противниками сионистов и религиозных евреев были отнюдь не евреи-ассимиляторы и не неевреи-коммунисты, а активисты «Евсекции», которые знали, где и как можно больно ударить по ним.
Свою трудовую жизнь Борис Израилевич начал кустарем-виноделом. Когда начались гонения на «нэпманов», он переехал в Харьков и стал снабженцем. Работал в нескольких местах, чтобы легче было «выкраивать» субботы и еврейские праздники.
Тем временем Любавичский ребе, который лишь недавно оказался за границей, дал указание всем своим последователям приложить все усилия, чтобы выбраться из СССР. Соответственно этим указаниям, в 1928 - 1931 гг. многие хабадники покинули СССР легальным или нелегальным путем.
В 1930 г. Рикман получил письмо из Тегерана, в котором просили, чтобы он со своим братом посетили своего больного родственника в Кисловодске и сразу же сообщили о состоянии его здоровья. Они поняли намек и сразу же собрались со своими семьями в путь.
В Кисловодске им дали адрес бакинца, который перебросит их через границу, и сообщили, что переброска произойдет в три приема: вначале переведут брата с семьей, затем - его самого, и, наконец, - его жену с дочерью и еще несколько человек. Брат Бориса Израилевича и его семья благополучно переправились, а самого Бориса Израилевича задержали на самой границе. К счастью, ему удалось незаметно для пограничников выбросить в кусты маленький чайник с валютой. К тому же ни пограничники, ни затем тюремные надзиратели не обнаружили иностранных ассигнаций, зашитых в его брюках.
Во время следствия, происходившего в Баку, Борису Израилевичу удалось уговорить уборщицу бросить в почтовый ящик открытку, в которой он сообщал своей жене, что болен. Получив эту открытку, она сразу же поняла, в чем дело, и в условленное время не явилась со своей дочерью на квартиру бакинца, тем самым избежав ареста.
В ноябре 1931 г. за попытку нелегально перейти границу Рикман был осужден на три года ссылки в Сибирь. Ссылку предстояло отбывать в Александровске, Нарымского края.
Но тут Рикману опять повезло: на Томской пересылке ему предложили быть помощником бухгалтера в столовой близлежащей исправительной трудовой коммуны с внутренним самоуправлением. В коммуне было несколько производств: мыловаренное, кожевенное, мебельное и так далее.
Борис Израилевич охотно согласился, так что продуктами он был обеспечен. Вместе с одним армянином-ссыльным он купил террасу дома в соседнем татарском городке, на ее основе они сколотили две небольшие комнатушки, вызвали свои семьи и прожили там больше года. Затем они попали под амнистию и покинули Томск.
Ввиду своей «подмоченной репутации» Борис Израилевич решил не возвращаться в Харьков и поселился со своей семьей в Малаховке, под Москвой.
В еврейской общине Малаховки преобладали хабадники. До 1935 г. религиозная еврейская жизнь в этом городке была почти сносной. Но затем начались жестокие гонения на раввинов, шойхетов (резников), меламедов (еврейских религиозных учителей), стали закрываться хедеры (еврейские начальные религиозные школы) и ешивы (духовные семинарии).
1935 -11939 гг. ознаменовались эпидемией доносов. Атмосферу этого страшного периода характеризует следующий анекдот.
Спрашивают одного зэка:
За что ты сидишь?
За лень, - отвечает тот.
Как это, за лень? - недоумевает спрашивающий.
А вот так. Иду я однажды усталый с работы и встречаю приятеля, с которым не виделся целую вечность. Останавливаемся, обмениваемся новостями. Оживляем нашу беседу анекдотами - сальными и злободневными. Уходя, я подумал, что не мешало бы сообщить о нашей беседе в соответствующие органы. Да поленился: уж больно устал после работы. А мой приятель не поленился и сразу побежал в НКВД. В результате он - на воле, а меня упекли на пять лет: мои анекдоты на злободневные темы были квалифицированы как антисоветская пропаганда.
Живя в Малаховке, Борис Израилевич работал снабженцем в Москве. Зарплата была маленькой, и работать приходилось в трех-четырех местах. А в Москве в это время трудно было с транспортом: шла реконструкция города, днем транспорт не работал, все движение начиналось в 7-8 часов вечера. Все это, конечно, очень осложняло работу по снабжению. Но Борис Израилевич цепко держался за эту работу, ибо она, как никакая другая, давала возможность маневрировать и оставаться дома по субботам и еврейским праздникам.
Когда началась война, их сосед-нееврей посоветовал им во что бы то ни стало эвакуироваться. Он был сотрудником Наркомата иностранных дел и в конце 1940 г. побывал в оккупированных немцами Дании и Бельгии, где оформил передачу судов этих стран Советскому Союзу, в обмен на доставку сырья в Германию. В этих странах он был свидетелем нацистских гонений на евреев.
Рикманы эвакуировались в Ташкент, где Борис Израилевич устроился в одной из «артелей».
Формально эти «артели» были государственными предприятиями, а фактически - получастными. Часть сырья они получали из государственных источников, а часть - покупали на черном рынке. Часть своей продукции они сдавали государству по твердым расценкам, а часть - сбывали на черном рынке через своих агентов. Необремененная налогом стоимость последней обеспечивала руководителей «артели» солидной прибылью, давала им возможность высоко оплачивать труд своих агентов по снабжению и сбыту, а также платить своим рабочим больше, чем на государственных предприятиях.
Борис Израилевич изготовлял цепи для конной сбруи. Он с трудом справлялся с нормой, но был доволен своей работой, так как по субботам «артель» не работала, а по еврейским праздникам руководитель предприятия давал ему возможность брать отпуск за свой счет.
В смысле религиозной жизни Ташкент военных лет почти напоминал Малаховку начала 30-х гг. Раввинов, шойхетов и меламедов никто не преследовал. Синагоги были переполнены по праздникам и субботам. Кроме них функционировали (правда, без официального разрешения) десятки молитвенных домов и несколько хедеров. Многолюдно отмечалось обрезание. Свадьбы и похороны проводились по еврейскому обряду. При этом «на первой линии религиозного фронта неизменно находились хабадники» - так с гордостью закончил первую часть своего рассказа Борис Израилевич.
На следующий день он продолжил рассказ.
Начиная с середины 1945 г., в течение почти двух лет, главным образом через Брест-Литовск, Львов и Черновцы, шла репатриация бывших польских и румынских граждан в эти страны. Под этой маркой выехало немало и советских евреев, либо по фальшивым документам, либо официально вступив с польским гражданином в брак - фактический или фиктивный. Иные же нелегально переходили границу - подкупив пограничников или при помощи контрабандистов (как это попыталась сделать группа Дубровского, в состав которой входил мой сокамерник по Лукьяновке Яша Левкипкер).
И опять Любавичский ребе дал указание своим последователям всеми правдами и неправдами выбираться из СССР, ибо в этой стране нет никакого будущего ни для еврейской нации, ни для еврейской веры. Хабадники широко откликнулись на призыв своего духовного предводителя, и примерно двумстам из них удалось покинуть Советский Союз. Многие же были арестованы в пограничной зоне и брошены в тюрьмы и лагеря.
В конце 1946 г. Борис Израилевич с женой, дочерью и сыном попытались перейти границу СССР в районе Львова. Скоро стало известно, что люди, организовывающие этот переход, арестованы. Оставив семью во Львове, Борис Израилевич отправился в Брест-Литовск, чтобы выяснить, не удастся ли перейти границу там. Но по дороге он был арестован, снят с поезда и возвращен во Львов. К счастью, жена и на этот раз избежала ареста.
Следствие во Львове шло три месяца. Затем оно продолжилось в Москве, на Лубянке. Здесь МГБ пыталось сфабриковать «Дело о подпольном Центральном комитете по организации переброски советских евреев за границу». Эмгэбисты утверждали, что в комитете этом было 36 человек и во главе его стоял бывший депутат Латвийского парламента Мордехай Дубин. Им, однако, не удалось доказать, что существует реальная связь между 36 евреями, арестованными по «делу подпольного ЦК». Дело пришлось прекратить, а арестованных разбить на более мелкие группы и завести отдельное дело на каждую из них.
Рикмана причислили к одной из этих групп, состоявшей из пяти человек. В феврале 1948 г. решением Особого совещания каждый из членов этой группы был осужден на 10 лет ИТЛ. Поскольку во время очных ставок Рикман отказывался давать показания, следователь охарактеризовал его «зловредным преступником» и рекомендовал отправить его для отбытия наказания на Колыму.
В середине апреля Рикман покинул Бутырскую пересыльную тюрьму. Ему повезло: он попал в «привилегированное купе» столыпинского вагона. В купе, кроме него, было еще четыре зэка: действительный член Академии медицинских наук СССР Опарин, бывший военный атташе Советского Союза в Канаде подполковник Заботин, корреспондент журнала «Америка» и спортивный корреспондент газеты «Красная Звезда». За что американский корреспондент получил 25 лет, а советский - 15 лет - Рикман не помнит. Но зато он хорошо помнит, за что получил 25 лет академик Опарин и 10 - подполковник Заботин.
В конце 1946 г. академик Опарин был направлен в Соединенные Штаты для прочтения ряда лекций о достижениях советской науки. В одной из этих лекций он остановился на достижениях советской медицины в борьбе с раковой болезнью. Его выступление было встречено крайне сдержанно, ибо оно носило исключительно декларативный характер и не содержало каких-либо научных или лабораторных выкладок. Однако американцы подхватили идею этого выступления, и уже через несколько месяцев добились некоторых результатов в лечении рака. Этого было достаточно, чтобы власти обвинили академика Опарина в измене Родине.
А вот подполковник Заботин был осужден за «недостаточную бдительность». Дело в том, что ему было поручено разузнать секрет производства атомной бомбы. Принимая штат доверенных ему лиц, он не раскусил одного из них - расшифровщика кодов. Тот же оказался изменником: он попросил политического убежища у канадских властей и сообщил им о намерениях Заботина. Заботин был выдворен из Канады как персона нон-грата. Сразу же по возвращении в СССР Заботин был арестован и провел два года под следствием. Ему дали 10 лет, а жену и сына отправили в Сибирь на «вольное поселение».
В «привилегированном купе» было сытно, сравнительно уютно и очень интересно. Благодаря полковничьей папахе и шинели Заботина, надзор относился к обитателям этого купе весьма предупредительно. Месячный этап из Москвы в Новосибирск, через Куйбышев и Челябинск, прошел для Рикмана почти незаметно.
В Новосибирске Бориса Израилевича вызвали из купе и направили на пересылку, компаньоны же его продолжили путь с эшелоном.
На новосибирской пересылке Рикман несколько задержался, ибо следующий пункт его этапа - Иркутск - объявил карантин и не принимал заключенных.
В это время Борис Израилевич с радостью узнал о провозглашении государства Израиль, а затем с горечью - об арабском нападении на него. Большинство зэков благожелательно отнеслось к факту возникновения еврейского государства.
На этом фоне диссонансом врезалось в память наглое поведение одного троцкиста, который, отсидев свои 10 лет, направлялся на вечное поселение в Красноярский край. Когда его вызвали с вещами, он, взвалив на плечо свой мешок, злорадно сказал:
Ну, еще прежде, чем мы доберемся до своего места назначения, от этого Израиля и мокрого места не останется»
Ну и гадина! И такое ты можешь говорить после Катастрофы, пережитой нашим народом! - крикнул Рикман и бросился с кулаками на троцкиста. Тот быстро вышел из камеры, и дверь захлопнулась перед самым носом Бориса Израилевича.
Наконец, карантин в Иркутске кончился, Рикман попал на иркутскую пересылку, а оттуда его отправили в Бухту Ванино.
Эти этапы никак не походили на этап в «привилегированном купе». В таком же по размерам купе теперь помещалось не пять, а восемнадцать человек. Было страшно тесно, душно, смрадно, все были злы и раздражительны.
Задержка в Новосибирске в связи с иркутским карантином была большим счастьем для Рикмана: за это время в Бухту Ванино прибыло указание не посылать на Колыму зэков старше сорока пяти лет. И вот Рикмана возили из Бухты Ванино в Иркутск, из Иркутска в Бухту Ванино, оттуда - опять в Иркутск, и так он катался почти полгода.
Наконец, его направили в Хабаровск, где медицинская комиссия обнаружила у него серьезное сердечное заболевание. Его оформили как инвалида и оставили в бытовом лагере недалеко от Хабаровска. Вначале он работал в бригаде по уборке внутренней зоны, а затем - каптерщиком.
В 1951 г. его отправили в Ольжерас, на второй лагпункт второго отделения Камышлага.
ГЛАВА 7. БЕСЕДЫ С БЯЛИКОМ И РАКОВИЦКИМ
Григорий Яковлевич Бялик о еврейском вопросе
Пролежав два месяца в стационаре, Раковицкий вернулся в нашу бригаду. Проявив необычную для него либеральность, майор Громов разрешил Раковицкому еще месяца два-три не выходить на работу. По совести говоря, если бы Раковицкий и выходил на работу, то никакой пользы от этого никому бы не было: он был еще очень слаб.
По вечерам Залмана Хаимовича неизменно навещал его почти единомышленник Григорий Яковлевич. Теперь мне представилась возможность ближе познакомиться с обоими.
Как-то раз я рассказал Григорию Яковлевичу о пресловутом троцкисте на новосибирской пересылке, о нареканиях многих евреев на «Евсекцию», о циничном отношении Льва Троцкого к своим соплеменникам.
Последнее связано с эпизодом, о котором я узнал на Лукьяновке четыре года тому назад.
В 1919 г. председатель Реввоенсовета Лев Троцкий прибыл в Киев для координации военных операций Красной Армии. Это было в разгар антиеврейских погромов на Украине. К нему обратилась делегация евреев с просьбой выделить войска для обуздания погромщиков.
Один из участников делегации выразил свою твердую уверенность в том, что Троцкий не останется безучастным, когда льется невинная еврейская кровь.
На это Лев Давидович раздраженно ответил:
Я всецело предан революции, и тот факт, что я случайно родился в еврейской семье, никакого отношения к делу не имеет. Защита же непродуктивных местечек и мелкой буржуазии в городах для революции не является первостепенной задачей. Поэтому я никак не могу отозвать войска с важнейших участков фронта для этой второстепенной задачи.
Ложь! - с возмущением прореагировал Бялик на мой рассказ. - Это анекдот! Лев Давидович был культурным человеком и не стал бы так глупо и цинично выражаться. Но надо признаться, что для него, как и для других евреев-большевиков. еврейский вопрос никогда не имел первостепенной важности. В своей деятельности они никогда не идентифицировались с еврейским народлм. И, конечно, еврейский народ не несет ответственности за их деятельность.
Однако Троцкий, как и Ленин, догматиком не был и считал, что надо действовать в соответствии с конкретным анализом изменяющихся, конкретных обстоятельств. Известно, что в одном из примечаний к своей работе «Материализм и эмпириокритицизм» Ленин отмежевался от положения Маркса, согласно которому международное рабочее движение заинтересовано в ассимиляции малых наций большими. Взамен этого положения Ленин потребовал поддержки рабочим классом антимпериалистической борьбы зависимых и колониальных народов, как больших, так и малых. И действительно, поддержка нациопально-освободительных движений во всем мире стала руководящим принципом советской внешней политики. Учитывая настроение народных масс, Ленин и Троцкий требовали предоставления специфических прав нацменьшинствам бывшей Российской империи и критиковали «великорусский шовинизм» Сталина. Конечно, они верили, что в далеком будущем все национальные перегородки сотрутся. Но пока что «надолго и всерьез» надо всемерно развивать национальную культуру всех народов, как больших, так и малых.
В соответствии с этой линией в 1921 - 1929 гг. происходило формирование разных культур, «национальных по форме и социалистических по содержанию», в том числе и культуры идишской. Важнейшая роль в формировании последней принадлежит именно «Евсекции», несмотря на ряд серьезных ошибок, допущенных ею. Она проделала серьезную работу по преобразованию религиозно-местечковой культуры в культуру социалистическую, преодолевая ожесточенное сопротивление клерикальных и сионистских кругов. Такое преодоление «в белых перчатках» не делается, поэтому понятны сетования на «Евсекцию».
Григорий Яковлевич убежден, что если бы не сталинский «термидорианский переворот» конца 20-х гг. и последовавший за ним всеобъемлющий террор - в частно- сти, физическое истребление активистов «Евсекции», - то среди еврейского населения СССР произошла бы резкая дифференциация: часть ассимилировалась бы, а часть образовала бы новую идишскую нацию, на территории, скажем, Биробиджана.
Тут я прервал монолог Бялика:
А почему вы не предполагаете, что часть еврейского населения СССР пожелала бы выехать в Палестину для национального возрождения на своей исторической родине?
Сверкнув своими черными глазами, Бялик сказал:
Иными словами, вас интересует, почему я не упомянул о сионистском варианте решения еврейской проблемы в СССР? Дело в том, что с самого начала своего существования марксизм отрицательно относился не
только к идее самостоятельного еврейского государства, но даже к идее еврейской культуры. Для Маркса еврейская культура была олицетворением буржуазной идеологии, для Ленина - культурой раввинов. Австро-марксисты, а вслед за ними и другие социал-демократы были враждебны сионизму, видя в нем реакционную утопию, отвлекающую еврейский пролетариат от совместной с пролетариатом коренного населения страны классовой борьбы.
Противопоставляя себя всему капиталистическому миру, социалистическое государство было не заинтересовано в выезде своих граждан за границу, поэтому сионисты, призывающие к такому выезду, всегда рассматривались властями как злейшие враги государства. Но не только для советских властей выезд евреев в Палестину был нежелателен. Для английских мандатных властей в Палестине почти в такой же мере нежелателен был въезд евреев в эту страну. Так что в довоенный период о палестинском варианте решения еврейского вопроса в СССР не могло быть и речи, даже если бы правительство возглавлял не деспот Сталин, а более гибкие люди, вроде Ленина или Троцкого.
Но мне кажется, что в результате Второй мировой войны и Катастрофы европейского еврейства, изменения ситуации на Ближнем Востоке эти люди, не будучи догматиками, изменили бы свою позицию и поддержали бы молодое еврейское государство - не как Сталин, в минуту капризную, а снова «надолго и всерьез». И мне кажется, что они разрешили бы советским евреям, того желающим, выезд в государство Израиль.
А вот если бы вам предстояла трилемма: ассимиляция, гражданство в идишской советской республике или гражданство в государстве Израиль - что бы вы выбрали, Григорий Яковлевич? - спросил я в упор.
Ассимиляцию! Ведь я насквозь пропитан русской культурой, - не задумываясь, ответил Бялик. Но тут же добавил: - Во всяком случае, я понимаю и уважаю евреев, предпочитающих не мое, а иное решение. Поведение же того новосибирского троцкиста я считаю гнусным и омерзительным.
ГЛАВА 9. ПОСЛЕДНИЕ МЕСЯЦЫ В НЕВОЛЕ
Я вновь встречаюсь с Дежкиным и Рабинковым
В лагерях под Омском я был свидетелем небывалого ранее явления: группы заключенных время от времени перебрасывались с одного лагпункта на другой. Зачем это делалось - не знаю.
Были в этом явлении досадные и отрадные стороны. Досадно было, что из-за этих перебросок приходилось раньше времени расставаться с близкими и интересными людьми. Отрадно было то, что благодаря этим переброскам предоставлялась возможность познакомится с новыми интересными людьми или вновь встретиться со старыми знакомыми, с которыми прежде пришлось против своей воли расстаться.
Вскоре после отъезда Пизова, Рикмана и Минца на наш лагпункт прибыла небольшая ремонтно-штукатурная бригада, где оказались мой старый друг Дежкин, с которым я не виделся около полутора лет, и Рабинков, с которым я сблизился во время непродолжительной «ремонтной вылазки» нашей полуинвалидной бригады примерно полгода тому назад.
С Рабинковым мы сразу же принялись за дело: он продолжал знакомить меня с идишской литературой и пополнять мой словарный запас на иврите.
Подобно тому, как это было два года тому назад на Ольжерасе, по вечерам встречались мы с Дежкиным и Герасимовым, заполняя наши встречи шутками да прибаутками. Степа по-прежнему не имел никаких вестей от своих родных: ни из Западной Украины, ни из Сибири. Афоня же регулярно получал письма от своей жены Вали, но совсем не радовался им. Дело в том, что он в ней разочаровался: слишком, мол, она темная да глупая. Афоня говорил, что если освободится и вернется в родную деревню, то разведется с Варей и найдет себе девушку более развитую, более просвещенную.
Меня взбесило его зазнайство, и я обругал его самыми последними словами.
Эх ты, неблагодарная свинья! Так ты поступаешь с близкой и родной женщиной, которая вот уже шесть лет верно ждет тебя! Все время пишет письма, шлет посылки! Пойми же ты, дурень этакий, что женщины такие на дороге не валяются! Пойми, что не все образованные и просвещенные - люди хорошие! Вместо того, чтобы бросать Варю, ты бы, Афоня, вернулся в родную деревню и взялся за ее просвещение и образование. Она тебя любит и приложит все усилия, чтобы преуспеть и в этом.
Но по единственному глазу Афони я видел, что на этот раз мои слова падают на неплодородную почву, и отношение мое к нему несколько охладело. Отношения же наши со Степой продолжали оставаться самыми теплыми.
Завидую Михальчуку
Нина Кищик время от времени клала меня в стационар, где мне делали инъекции алоэ и ФИБСа, а также ка пали в глаза разные капли.
В небольшой глазной палате на койке рядом со мной лежал западно-украинец Михальчук, на два года старше меня. Он страдал высокой дальнозоркостью. Если до отслойки сетчатки и после восстановления моего зрения у меня было минус 14 диоптрий, то у него - плюс 14.
Высокая дальнозоркость Михальчука была следствием контузии, полученной им при нападении на военкомат отряда УПА (Украинской повстанческой армии) осенью 1947 г. Его засыпало землей, он лишился сознания и очнулся в госпитале МГБ. Учтя, что к этому времени ему еще не исполнилось 17 лет, военный трибунал в своем приговоре ограничился 10 годами ИТЛ.
Когда он вышел из госпиталя, он чувствовал себя физически совсем здоровым, да и видел он - с коррекцией плюс 14 - совсем неплохо. Но время от времени его зрение падало и, кроме того, ухудшалось и общее состояние здоровья. Тогда окулисты клали его в стационар и укрепляли его зрение посредством солевых инъекций.
Нина Кищик вызывала Михальчука в свой кабинет значительно чаще, чем меня, и я ревновал ее к нему. Узнав, что его частые визиты в глазной кабинет объясняются курсом солевых инъекций, я решил осведомиться, нельзя ли и мне принимать такие инъекции, дабы иметь повод чаще навещать Нину Кищик.
Однажды я спросил ее:
Доктор, вот уже много времени я принимаю инъекции алоэ и ФИБСа, а зрение мое все не улучшается. Не стоит ли испытать также и по отношению ко мне курс солевых инъекций, которые принимает Михальчук?
Нина Кищик громко рассмеялась, а затем прочла мне целую нотацию:
Чтобы усилить пламя, подливают масло в огонь, а чтобы его потушить, огонь заливают водой. Действуя по-вашему, для усиления пламени надо подливать в огонь воду, а для тушения - заливать его маслом. Ясно, что в обоих случаях такая замена средств не приведет к желанной цели. Подобным образом, для лечения высокой близорукости ныне рекомендуют инъекции алоэ и ФИБСа, а для лечения высокой дальнозоркости - солевые инъекции. Если же поступить наоборот и вам делать солевые инъекции, а Михальчуку - инъекции ФИБСа и алоэ, это приведет лишь к ухудшению зрения у обоих.
Всю эту сентенцию Нина произнесла несвойственным ей менторским тоном. Затем она кокетливо тряхнула своей прической и опять звонко расхохоталась. Чувствуя, что я краснею до корней волос и вот-вот сгорю от стыда, я ушел несолоно хлебавши.
Михальчук свободно читал и писал, я же не мог делать ни того, ни другого. Кто-то из зэков изготовил для меня специальное приспособление, чтобы я мог писать не глядя. Это было что-то вроде двух жестких обложек книги, одной - сплошной, а другой - с горизонтальными прорезями.
Кульминация упаднического настроения
В 1954 г. я много времени провел в лагерных госпиталях. Это началось в феврале, в связи с отслойкой сетчатки, а затем мне довелось лежать в стационарах не только в связи со зрением, но также в связи с болями в сердце, которые в апреле - мае достигли своего пика. В это время достигло пика и мое пессимистическое настроение.
В лагере явно чувствовалась послесталинская оттепель. Режим несколько ослаб. Время от времени кто-то освобождался: один - в результате пересмотра дела и снижения срока или даже реабилитации; другой - по состоянию здоровья. Но мне все это было, как говорится, «до лампочки»: я был занят своими сердечными болями, своим убийственным настроением и был убежден, что «не дотяну» до освобождения, что здесь, под Омском, сгниют мои косточки.
В апреле - мае было написано мной много пессимистических стихотворений, из них сохранились в памяти только два: апрельское - «Мой друг, если б ты знал» и майское - «За окном распустилась сирень».
Гого и Карапет
Главным врачом терапевтического отделения был некий грузин по имени Гого. Гого был очень красив, строен, упитан. Его осудили на 25 лет за то, что он в свое время, попав в плен, согласился работать по специальности в немецком военном лазарете. Лагерное начальство относилось к Гого с полным доверием, зэки - с уважением. Он преданно лечил действительно больных людей и резко пресекал всякую попытку «туфты» со стороны зэков-симулянтов. Из дому Гого получал богатые посылки, да и офицеры, семьи которых он лечил, время от времени ему что-то подбрасывали. Так что он, как говорится, «жил припеваючи».
Выслушав мое сердце и определив, что я нуждаюсь в госпитализации, Гого привел меня в палату и положил на койку рядом с койкой зэка с типично армянской внешностью и типично армянским именем - Карапет.
Подобно Гого, Карапет получал из дому богатые посылки и щедро делился ими как с сопалатниками, так и с врачами. За что сидел Карапет - не знаю, на эту тему мы с ним никогда не беседовали.
Как только мы познакомились, Карапет стал меня угощать. Я поинтересовался, когда он получил посылку. Он ответил, что дня четыре тому назад. Тогда я отказался от угощения.
Дело в том, что в лагере у меня было такое правило: угощаться только скоропортящимися продуктами и только в день их получения.
Мой отказ вызвал у Карапета бешеную реакцию. Он весь побагровел от гнева. Его глаза, которые и так были навыкате, казалось, вот-вот выпрыгнут из орбит. Он орал, топал ногами, размахивал руками. С такой злостью, ненавистью, яростью по такому пустяковому поводу мне еще никогда не приходилось сталкиваться. Все мои заверения, что отказываюсь я не из-за брезгливости, не из-за желания оскорбить или унизить его, проходили мимо его ушей.
На крик Карапета сбежалось почти все терапевтическое отделение. Пришел и Гого, измерил кровяное давление Карапета, что-то шепнул ему на ухо, и тот несколько унялся.
Затем Гого подошел и ко мне и тихо, на ухо, сказал: «Брось ты свое глупое правило! Извинись перед Карапетом и возьми то, что он тебе предлагает. Он-то тебе ничего не сделает, хотя и грозится зарезать, но для него такая вспышка гнева может оказаться роковой: ведь он гипертоник».
Делать было нечего, я извинился и принял угощение Карапета. Инцидент был исчерпан, и наши отношения с ним нормализовались.
Полковник Семен Яковлевич Крапивский
Вскоре после инцидента с Карапетом я вышел из стационара.
В зоне много говорили о том, что в карцере нашего лагпункта содержится овеянный легендами безрукий зэк - полковник Семен Яковлевич Крапивский, который уже три месяца держит голодовку. Его насильно кормят, вливая шлангом в рот жидкую пищу, чтобы он не умер от голода. Лежит он обессиленный на холодном цементном полу карцера, проклиная своим громовым голосом кремлевскую тиранию и ее стражей.
Его охраняют офицеры: начальство опасается, как бы он не разложил рядовых надзирателей. Надзиратели вытягиваются перед ним в струнку, почтительно называя его «полковник». За острый язык его прозвали «Оводом», а за твердый характер - «Кремнем». Его уважают все - и друзья, и враги.
Говорят, что до ареста полковник был членом подпольной офицерской организации «Голубой фронт». Члены этой организации называли себя также «неодекабристами». Их целью было свержение тоталитарного строя и установление демократических порядков в стране.
Через месяц я вновь попал в стационар. Не помню, что было причиной тому: то ли болезнь глаз, то ли болезнь сердца.
Барак стационара располагался вблизи вахты. Каждое утро больных будили пронзительные звуки ударов молотка о рельс, знаменующие всеобщий подъем. Зэки, находившиеся в стационаре, могли позволить себе оставаться в постели. Я же, следуя выработавшемуся рефлексу, услышав сигнал подъема, сразу же вскакивал и бежал к умывальнику.
На этот раз я застал там высокого, очень худого, обросшего рыжей щетиной человека. Стоя на правой ноге, он умывался левой рукой, поддерживая костыль обрубком правой. Согнутая в колене левая нога была страшно скрючена, а из пальцев левой руки невредимыми были лишь большой и указательный.
Я стремглав бросился помогать ему. Он обернулся, окинул меня своим открытым бесстрашным взглядом. Я подумал: «Да ведь это же Полковник!» - и невольно подтянулся. Представился и предложил свою помощь. Крапивский вначале было отказался, но затем, посмотрев на мое умоляющее лицо, сжалился надо мной и согласился. Я помог ему и вернулся к своей койке, которая находилась в противоположном углу палаты. Не прошло и десяти минут, как я услышал голос Крапивского: «Фима, давай ко мне!» Я тотчас подошел к нему. Крапивский сидел на койке, по-татарски поджав под себя ноги и велел мне последовать его примеру. Я, конечно, беспрекословно подчинился.
Между нами завязался живой разговор. Вначале больше спрашивал он, а я рассказывал. Рассказал о нашем деле, о моем пребывании в Жмеринском гетто, о гибели матери и родственников во время оккупации.
Тут Семен Яковлевич грустно сказал:
А моя первая жена и все мои ближайшие родственники были заживо сожжены в Одессе румынско-немецкими оккупантами и их местными пособниками. Я называл ее Олей, а ее родители звали ее Голдой.
Затем Семен Яковлевич более подробно рассказал о себе. Ему сорок восемь лет, родился в Одессе, в семье еврея-портного. Закончил строительный факультет Харьковского политехнического института. Кадровый офицер, участвовал в присоединении Западной Украины и Западной Белоруссии, а также в финской кампании. В годы Великой Отечественной войны дослужился до чина полковника.
В августе 1944 г., под Шяуляем, недалеко от него разорвался артиллерийский снаряд, он чудом остался в живых.
Сразу же после войны женился на русской девушке. Жили хорошо, у них родился сын. Они назвали его Олегом - в память трагически погибшей первой жены Семена Яковлевича.
В 1946 г. воспалились старые раны, а через год пришлось ампутировать правую руку. После этого он еще долго лежал в офицерском госпитале, где и был арестован 5 февраля 1948 г.
После продолжительного следствия, сопровождаемого шантажом и избиениями, «за измену Родине» Крапивский был приговорен к 25 годам ИТЛ с последующей пожизненной ссылкой в отдаленные места Советского Союза.
После осуждения Семена Яковлевича его вторая жена отреклась от него, а вскоре после этого умер их сын Олежек.
Первым лагерем Крапивского был Песчлаг в Карагандинской области, а в конце 1950 г. его перевели в Камышлаг, где он некоторое время работал учетчиком на шахте, близ поселка Междуречье Кемеровской области. В первые годы своего пребывания в лагерях Семен Яковлевич вел себя весьма корректно и ничем не отличался от других зэков. Но в апреле 1951 г. произошел инцидент, резко изменивший его поведение.
Как-то раз, выходя из амбулатории, где ему сделали очередную перевязку после операции по удалению гнойника на обрубке правой руки, он не заметил надзирателя, сержанта Поломарчука, по прозвищу «Язва», и не поздоровался с ним. Поломарчук отвел Семена Яковлевича в штрафизолятор. Вечером ему зачитали постановление: за хождение по лагерю без номеров, оскорбление надзирателя и оказание сопротивления ему водворить в штрафизолятор на семь суток.
Поскольку у Семена Яковлевича все номера были на месте, он попросил вызвать дежурного по лагерю, чтобы тот воочию мог убедиться в ложности рапорта Поломарчука.
На второй день пришел дежурный старший лейтенант Бородулин. Смотря прямо в глаза Крапивскому, он сказал, что рапорт соответствует действительности, и он не находит оснований отменить карцер.
Но ведь номера на месте! Я не мог их пришить, находясь в карцере! - заметил Семен Яковлевич.
Если наш надзиратель пишет, что их нет, - значит, их нет! - нагло заявил Бородулин[16].
И действительно их впредь не будет! - вскипел Крапивский и зубами сорвал номера.
В отместку Бородулин продлил срок его сидения в карцере до трех недель.
После этого Крапивскому многократно нашивали номера, которые он неизменно срывал зубами. Его направили на психиатрическое обследование в Томск, где он был признан дееспособным. После этого его на длительный срок посадили в БУР. Здесь он встретился с норвежцем Ольгердом, который также отказывался носить номера.
До войны Ольгерд был коммунистом, участвовал в партизанской войне против немецких оккупантов и местных квислингов. Получилось так, что он женился на русской девушке, переехал на постоянное жительство в СССР, ложно был обвинен в шпионаже в пользу Норвегии и приговорен к 25 годам заключения.
Ближе ознакомившись с советской действительностью, Ольгерд стал ярым антикоммунистом и наотрез отказался носить номера, унижающие человеческое достоинство.
Поведение Ольгерда укрепило решение Крапивского продолжать свою линию и нe носить номеров, что бы с ним ни сделали. В октябре 1951 г. его перевели из Камышлага в лагерь, расположенный близ станции Решеты Иркутской области. Потом его перебрасывали с места на место, с лагпункта на лагпункт, но нигде номеров он не носил. Наконец, в 1954 г., его вновь вернули в Камышлаг, который теперь находился под Омском.
Здесь он и еще один зэк, Сироткин, получили дополнительно по 10 лет по обвинению в подготовке восстания и распространении антисоветского стихотворения «Красный Спрут». Семен Яковлевич показал мне копию приговора по этому делу, вынесенного две недели тому назад. Тут я не сдержался и спросил:
Как же это два человека могут подготовить лагерное восстание?
Семен Яковлевич пристально посмотрел мне в глаза и рассмеялся. Затем весело сказал:
А зачем я три месяца голодовку держал?
И я понял. Дело было после расстрела Берии и его приближенных. Органы безопасности временно соблюдали некоторые нормы законности. По закону, нельзя допрашивать подследственного, держащего голодовку. Своей голодовкой Семен Яковлевич оттянул следствие на три месяца. Это дало ему возможность избежать пыток, под воздействием которых он мог бы назвать других участников готовящегося восстания[17].
Однажды в беседе с Семеном Яковлевичем мы заговорили о наших любимых писателях и литературных героях. Семен Яковлевич сказал, что самым благородным из всех писателей он считает Виктора Гюго, а самым любимым литературным героем является для него Жан Вальжан из романа Гюго «Отверженные». Вспомнив высокую оценку, данную Каменецким художественной манере Гюго, я спросил Крапивского:
- Что именно вы цените у Гюго? Его развернутые многогранные описания? Его сочные, ясные метафоры?
На это Крапивский ответил:
- Я не разбираюсь в художественных тонкостях. Я ведь не литератор. У Гюго я ценю его непревзойденный гуманизм. Для него человек является мерилом всех вещей. И если мне суждено будет когда-нибудь выйти из этого ада, если я окажусь на свободе, если будет у меня возможность постранствовать по свету - я непременно навещу могилу этого великого человека.
Освобождение
Недельки через две после эпизода у умывальника меня разбудили ночью и повели в операционную. Я очень удивился, и, по правде сказать, немного струсил: никакой речи о предстоящей операции до этого не было. Да и вообще, операции ночью не проводились.
Вскоре пришел фотограф, и меня сфотографировали в одном нательном белье. На этой фотографии я выгляжу болезненным, загнанным, заспанным[18].
Утром меня вызвали в спецчасть, сообщили о пересмотре дела и сокращении срока до фактически отбытого. Оформили мое освобождение, велели сдать лагерные вещи и получить свои.
Вечером я распрощался со Степой и Афоней, Рабин-ковым и Яшей Янкеловичем. Яша дал мне деньги на дорогу[19]. Свою англо-франко-немецко-ивритско-русскую тетрадку-словарь я оставил у Рабинкова, предполагая, что при выходе из лагеря обыск будет особенно тщательный. На следующий день я покинул лагерь. К моему большому удивлению, на вахте меня совсем не обыскали, и я очень жалел, что не прихватил тетрадку с собой.
Затем я пешком пошел в Омск, держа в правой руке свой деревянный чемодан, а левой рукой поддерживая небольшой мешок, свисающий за спиной. Время от времени я оглядывался назад: было странное чувство, что за мной гонятся, вот-вот задержат и вернут обратно в лагерь.
На Омском вокзале трудно было достать билеты на Москву. Я подошел к милиционеру, предъявил ему справку об освобождении, в которой отмечалось, что местом моего жительства избрана Жмеринка. Милиционер тотчас же достал мне билет из забронированного фонда, так как сверху было дано указание - помогать освободившимся поскорее попасть на место назначения. Спустя двое суток я таким же образом получил билет из Москвы в Жмеринку.
В вагоне я разместился на верхней полке, предназн-ченной для чемоданов. Лежа на верхней полке, я старался представить себе свое будущее: что и кто меня ожидает? Но это мне плохо удавалось. Все представлялось каким-то серым и бледным. Более ясными были картины прошлого - последние встречи с близкими и родными людьми, с отцом, сестрой, с Полей и Барштейнами.
Время от времени я спускался вниз, присаживался у окна и часами упивался прелестью зелени лесов и желтизны полей.
Примечания
[1] Печатается с сокращениями.
[2] Пикуах-нефеш (буквально на иврите «попечительство над душой») - разрешение иудею, в условиях истинной опасности, ради спасения своей жизни, нарушать запреты религии, за исключением трех: идолопоклонства, кровопролития (убийства невинных) и кровосмешения (половых сношений с прямыми родственниками). Если же еврея заставляют нарушить один из этих запретов - он обязан предпочесть смерть.
[3] Эли Спивак был арестован в мае 1949 г. и привлечен по делу Еврейского Антифашистского Комитета. Умер в тюрьме в 1950 г. в ходе следствия.
[4] Рассказ Люсика в значительной мере пополнен сведениями, почерпну- тыми из книги А. Итай и М. Нейштадт «Через три подполья. Из истории халуцианского движения "Нецах" в Латвии)). Иерусалим, 1976.
[5] Несколько десятилетий спустя кое-что о Ефиме Абрамовиче я узнал от его дочери Неры, которая в 1957 г. вышла замуж за его бывшего солагерника Михаила Маргулиса (см. ниже).
[6] Спустя десять лет в витрине книжного магазина в Ташкенте я увидел книгу Казанина «Записки секретаря миссии», изданную Институтом востоковедения АН СССР. Из этой книги я узнал некоторые дополнительные данные о Казанине.
В 1919 - 1920 гг. на Дальнем Востоке в двух направлениях шло нелегальное движение граждан. Одни бежали от Советов из Иркутской губернии в Манчжурию, другие бежали к Советам из Манчжурии в Ир- кутскую губернию. Среди последних были также и бывшие харбинские студенты - Буртман и Казанин. В это время, желая избежать конфронтации с Японией и сделать первые шаги по направлению к установлению дипломатических отношений с Китаем, Ленин дал указание создать на обширной территории от Байкала до Тихого океана буферное, якобы не коммунистическое государство - Дальневосточную республику (ДВР). Председателем Совета Министров ДВР стал Краснощеков, военным министром Ф.Н. Петров, член РСДРП с 1896 г., а главнокомандующим войсками ДВР стал Блюхер. Руководству ДВР требовались люди, хорошо знакомые с обстановкой в дальневосточном зарубежье. Поэтому были привлечены к работе надежные харбинцы - Буртман, а затем Казанин. Буртман стал управ- ляющим делами Совета Министров ДВР, а Казанин, хорошо владевший китайским языком, был назначен секретарем дипломатической миссии, направляющейся в Китай и возглавляемой Юриным. В Китае делегация пробыла полтора года (1920 - 1921). Благодаря ее деятельности китайское правительство прекратило всякие контакты с находившимся в Пекине посольством низложенного царского правительства. Отношения Китая с ДВР, а затем и с РСФСР улучшились. Делегация Юрина подготовила почву для делегации Пайкеса, а затем - А.Иоффе из открыто коммунистической РСФСР. «Записки секретаря миссии» довольно интересны и написаны живым языком. Но на меня они произвели тягостное впечатление, ибо их сверхверноподданнический дух диаметрально противоположен духу бесед их автора во время его пребывания в лагере.
[7]Документального подтверждения о «неоленинском» характере этой группы мне получить не удалось.
[8]В конце 2012 г. Наталья Леонидовна, первая жена Бориса Николаевича, сообщила мне о обстоятельствах этого конфликта. Без всякого предупреждения Сталин принес на квартиру Николая Александровича типографское устройство и попросил на некоторое время припрятать его у себя. Николай Александрович сказал, что не может этого сделать, ибо находится под надзором полиции, и потребовал от Сталина немедленно уйти вместе с типографским устройством. Сталин настаивал на своем и не уходил. Тогда Николай Александрович сбросил его с лестницы своей квартиры.
[9]Понятно, что словá в квадратных скобках не могли быть сказаны Вепринцевым более 30 лет назад. Я вставил их для полноты текста, в полном соответствии с его духом и смыслом.
[10]Не знаю, осуществил ли Борис свою вторую мечту, что же касается первой, то в 1961 г. мне довелось слушать по радио лекцию кандидата биологических наук Бориса Николаевича Вепринцева о записи пения птиц. О второй мечте Бориса я вспомнил за три года до этого, прочитав в журнале «Техника – молодежи» статью рижского инженера Жилевича «О совершенствовании микрофильмирования». Мечта Бориса и статья Жилевича натолкнули меня на мысль о целесообразности массового микрофильмирования, которое способствовало бы свободному распространению знаний и идей и практически сделало бы доступной каждую книгу для каждого человека. В связи с этой идеей я завязал переписку с разными инстанциями, в том числе с журналом «Техника – молодежи». Из этой переписки ничего не вышло и выйти не могло: ведь, с одной стороны, тоталитарный режим заинтересован в распространении далеко не всякой информации, далеко не всех идей. Массовое микрофильмирование затруднило бы контроль над мыслями, уменьшило бы эффективность цензуры, увеличило бы опасность крамолы. С другой стороны, в условиях свободного рынка массовое микрофильмирование снизило бы прибыль авторов и владельцев книжных издательств. В настоящее же время, в эпоху дигитальной техники, проблема микрофильмирования перестала быть актуальной.
[11] Позже, уже в Израиле, Миша Маргулис рассказал мне, что его тесть Зарубинский (который вскоре после нашей встречи с ним был назначен дневальным) угодил на несколько дней в карцер из-за того, что Громов обнаружил в его секции пыль на электролампочке.
[12] Когда, тридцать два года спустя, в марте ) 986 г., у меня вновь произошла отслойка сетчатки и я опять лишился зрения, подобного обострения слуха, обоняния и осязания не произошло.
[13] Хабадник - последователь движения Хабад, одного из главных течений хасидизма. Следует различать древний хасидизм на Земле Израиля, средневековый хасидизм в Германии и хасидизм Нового времени, возникший в Восточной Европе. Обычно, когда говорят о хасидизме, имеют в виду последний. Характерными особенностями хасидизма Нового времени являются:1) экзальтированная молитва; 2) элементы мистики; 3) беспрекословное руководство ребе (цадика, адмора) - своего рода посредника между Богом и простыми людьми. Основателем хасидизма Нового времени был Исраэль бен Элиэзер (1700 - 1760). Он больше известен под именем «Бешт» (аббривиатура слов Баал Шем Тов - «обладатель доброго имении, то есть знающий сокровенное имя Бога, что позволяет ему творить чудеса). В 1788 г. один из предводителей хасидов, Шнеур Залман из Ляд - (Белоруссия), создал новое течение хасидизма, которое назвал Хабад - (аббревиатура слов «Хохма» - «мудрость»: «Бина» - «понимание»; «Даат» - «знание»). Преемником раби Шнеур-Залмана был его сын Дов-Бер, который в 1812 г. перенес свою резиденцию в местечко Любавичи (Белоруссия). С тех пор руководитель Хабада, где бы он ни проживал, где бы ни была его резиденция, назывался «Любавичский ребе» и носил фамилию Шнеерсон.
[14] Эта установка идет вразрез с обычной «житейской мудростью)): «Не нужны тебе ни друзья, ни враги - не одалживай и не дари. Хочешь иметь друзей - дари. Хочешь иметь врагов - одалживай. Неприятная это вещь - долг: берешь на время, отдаешь навсегда; берешь чужое, отдаешь своё».
[15] Гиллель и Шамай - знаменитые иудейские законоучители, жившие в конце I в. до н.э. - в начале 1 в. н.э. Законоучители школы Гиллеля («бэт-Гиллель») отличались тенденцией к облегчению галахических предписаний, а законоучители школы Шамая («бэт-Шамай))) - к их отягощению.
[16] Через год Бородулин был произведен в капитаны и стал оперуполномоченным второго отделения Камышлага.
[17] В своей книге «Трижды рожденный», опубликованной в Израиле в 1976 г., Крапивский не упоминает о вторичном своем осуждении. Но я лично видел копию приговора по этому делу.
[18] Фотография предназначалась для справки об освобождении. Эту справку, а также справку о сдаче кандидатского минимума по методике преподавания математики и свидетельство горсовета о пребывании в Жмеринском гетто я вывез из СССР в шланге от пылесоса.
[19] Яша Янкелович освободился в январе 1957 г. Посредством вступления в фиктивный брак с уроженкой Польши выехал из Советского Союза, а в 1961 г. прибыл в Израиль. Работал в «Бюро связи» при канцелярии премьер-министра, курировал радиопередачи «Голос Израиля» на русском языке и субсидируемое государством издание книг на русском языке «Алия». В Израиле известен как Яка Яннай. Умер в 1988 г. во время презентации книги «Мулька» (иврит), которую он посвятил командиру их подпольной группы Шмуэлю Яффе: поднялся, чтобы поблагодарить присутствующих за теплый прием, оказанный его книге, и упал бездыханным, не дожив немногим более года до своего семидесятилетия. Также стоя, немногим менее года до своего семидесятилетия, скончался Семен Яковлевич Крапивский: 26 января 1976 г., выходя из Иерусалимского мемориала Катастрофы «Яд-ва-Шем», который он посетил вместе с группой ветеранов Второй мировой войны, он свалился бездыханным и больше не встал. Крапивскому не суждено было увидеть изданной свою книгу «Трижды рожденный», написание которой он закончил в 1976 г. Говоря о первом рождении, Семен Яковлевич имел в виду 23 ноября 1906 г., когда его родила мать; говоря о втором - 25 июня 1959 г., когда он был освобожден и реабилитирован; говоря о третьем - 20 августа 1971 г., когда он прибыл в Израиль.
***
Редакция благодарит Абрама Торпусмана за помощь в техническом редактировании статьи.
Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #3(82) 2014 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=82
Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Starina/Nomer3/EWolf1.php
Рейтинг:
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать |
||||||||
Войти Регистрация |
|
По вопросам:
support@litbook.ru Разработка: goldapp.ru |
||||||