Если ты приехал в город, где тебя не встречают, то это – город N. Теперь никто не запретит тебе пройти его свободным и ясным, продуваемым ветром с севера, в остатках пальто. Так сбываются сны о свободе, проходит юность: не с возрастом, не с утраченными надеждами, но только своим собственным ходом.
Олег Вулф
5 мая 2010
ЛИТЕРАТУРНАЯ КРИТИКА
Литературная критика решительно противостоит современной себе литературе и представляет собой процесс консолидации этого противостояния.
С тех пор как был застрелен последний графоман, современный писатель является самозванцем, а литературное произведение – самоназванием, никогда не бывает прочитано так, как написано, полностью посвящёно собственным литературным достоинствам, пригнанным под известный бренд, является заговором и разоблачается критиком при помощи доноса.
Литературная критика обладает правом последней инстанции на первую ночь, а также остальными правами. На её рабочем столе – гусиное перо, набор румян, сборник статей К. Анкудинова на молдавском языке, небольшая болванка малоизвестного писателя, в первом приближении оструганная под собирательный портрет антигероя нашего времени, и некоторое дымящееся количество нашего времени в сосуде, который критик осторожно подносит к глазам, внимательно, сокрушённо морщась.
Некоторые говорят, что это – не что иное, как кровь невинных писателей.
Литературная критика убеждена, что никакой литературы нет и не будет. В лучшем случае литературой можно назвать детские воспоминания и прочие мемуары. Взрослые не играют в литературу. Взрослые люди вообще не играют. Война – вот занятие взрослых людей. Война всех против всех за сферы влияния, деньги и власть.
Литературная критика – один из способов ведения этой войны за власть, малоэффективный, устаревший, поросший быльём и травою тактический ход времён покоренья Крыма. Пудовый артефакт, доставшийся в нагрузку к прочему наследному хламу, который поставить некуда, а выбросить богородица не велит.
Неряшливый, неуклюжий, громоздится он за спинами атакующих полков.
18 августа 2010
КРИТИК Б.
Глухой железнодорожной зимой в губернском городе N хоронят литературного критика Г. Поочерёдно вглядываются в пристальное, нездешнее лицо, какие бывают у слепых при жизни. Описание этого лица тут ничего не даёт, даже ничего – и того не даёт. Возможно, это лицо, очеловеченное подлинностью небытия.
Расходятся по двое, по трое.
Критик Б. возвращается домой пешком, один. Вечернее небо в городе нарезано и склеено таким образом, что состоит из разговаривающих птичьих профилей, в которые помещены деревья, дома и самые дальние звёзды.
Свернув за угол, Б. неловко падает, получив внезапным снежком в плечо и поскользнувшись.
Здравствуйте, говорит писатель В.
Ага, отвечает критик, отряхиваясь.
Чего вам от меня надо? – говорит писатель В.
Не читать, говорит критик.
Почему, говорит писатель, вопросительно улыбаясь. Сколько раз обращался к вам за помощью, вы никогда не отказывали в обещаниях. Хотите о карточных долгах Достоевского?
Критик Б. – человек той самодостаточной непримечательности, у которого под окном вдруг начинают расти кусты, похожие на стираное бельё, и на третий день он просыпается – от треска, с которым растёт кустарник, а уже на пятый в городе о нём говорят что-то вроде того, что со сцены раздался Фирс. Не зажигая света, не раздеваясь, он стоит сейчас посреди своего кабинета, в его развалах и грудах. С пальто и ботинок натекло, Б. этого не замечает. С утра прихватило сердце, и к вечеру день раскатился на ртутные шарики. Пропал день.
Утром он ещё лежал в постели, молча глядя в окно на кусты и небо, взвешивая этот день на бесчисленных одновременных своих внутренних чашах, и понимал его, мира, сказанность и высказанность, гортанные его слова, имеющие начертание сказанного, они появлялись, как платаны и раковины, дуновения и равнины, и он клал руки на них, как хозяйка на тесто или ребёнок на плиту, нагретую солнцем, и радовался в своей душе, и счастье это происходило не в результате событий и сущностей, а от их гармонии, одновременностью которой состоялась его душа. И он лежал, глядя в эту гармонию извне и изнутри её. И шёл потом по камням, перепрыгивал с камня на камень, возвышающиеся над водой, и зашёл в море так далеко, как мог, до последнего прыжка на последний камень.
Стоя на камне и глядя сразу на всё перед ним, он понимает теперь, что взрослые не играют в литературу. Взрослые люди вообще не играют. Одни живут литературу, другие её воюют. Война – вот занятие взрослых людей. Война, где каждый, кто вывалился за спины атакующих батальонов, добивает раненых, пробавляясь сельским мародёрством. Где бронзовый жук в жухлой траве, утренний, порченый морошкой снежок, малокровная утварь в угловой квартире, под утренним башмаком грошового мироеда, мелкая история семейного предательства, выболтанная потерпевшим на правах брезгливого сострадания.
Войдите, говорит Б. в ответ на звонок. Не заперто.
Это мы, тихо говорит В., стоя в дверном проёме рядом с молодой женщиной.
Глупый снежок, не правда ли, говорит женщина.
Б. оборачивается на её лицо, и она смеётся, как опечатка[1].
АРУТЮНОВ
Легли рано: без света работы не было. Сны, мешавшие спать, растолкали, разбросали спящих. Едва стемнело, обрушился ливень, и без того ветхие жилые палатки геофизиков провисли. Одна из них, Арутюнова, разом завалилась, и, выбравшись, он молча принялся вытягивать из-под неё вещи: брезентуху, сапоги, ружьё.
Глядя перед собой, он одевался под деревом. Глаза потихоньку привыкали к увиденному: за открытым местом, отведённым под полевой лагерь, шёл, разбалтываясь в берегах, мутный поток, бывший горным ручьём. Арутюнов шагнул к уазику, хлопнул лёгкой дверцей, запустил двигатель, включил фары и тогда увидел, какой сильный это был дождь.
Уазик, переваливаясь с камня на камень, не спеша шёл прочь от потока, минуя брод. До Самура и дороги, ведущей над ним в Ахты, – пара километров кружного пути, фары пробивали не дальше, чем полоска света под дверью, и в этом свете Арутюнов увидел горца. Тот стоял с поднятой рукой, высокий, прямой, борода его была вдвое длинней себя, дождь стекал с неё под ноги. Другой, безбородый, подошёл с водительской стороны, что-то сказал на хновском диалекте рутульского языка, не пытаясь понапрасну перекричать падающую воду. Арутюнов только помотал головой. «Нам нужно в Ахты», сказал горец по-лезгински, терпеливо улыбаясь. «Сколько вас», спросил Арутюнов. «Двое». «Могу взять одного», сказал Арутюнов, «оружие пусть оставит». «У него нет оружия», сказал, наклонившись, горец, «у меня тоже. А у тебя ружьё».
Арутюнов резко толкнул дверцу, съехал назад, упёрся колесом в камень. Теперь он видел их обоих и, выйдя из машины, огляделся. Оба горца стояли, глядя на фары. «Не надо глупостей», сказал Арутюнов, «пусть горят». «Прогорят», сказал безбородый с сомнением. «Ничего», сказал Арутюнов. Они помолчали. «Ты кто», спросил Арутюнов у бородатого. «Всегда найдутся вещи, о которых хочется спросить кого-нибудь другого», отвечал тот, глядя на него босым взглядом, каким глядят сквозь дождь.
«Чёрт с вами, садитесь оба», сказал Арутюнов, вспомнив о спящих.
Ему подумалось, что этот дождь похож на его, Арутюнова, бабку, потерявшую память о том, что, когда и как происходило и происходило ли вообще, но очень хорошо помнившую саму жизнь. Нельзя стереть мёд, разве что смыть, и только водой, такой же, как мёд, и тогда можно вернуться, уйти в возвращение, столь глубокое, что глагол всей глубины этого возвращения не исчерпывает, и люди говорят «вернуться назад», как будто можно вернуться вперёд.
Из крепости Ахты в эти места дорога была пробита войсками генерала Ермолова, воевавшего с имамом Шамилём, и теперь они молча громыхали ухабистыми её тридцатью пятью километрами, петляющими над Самуром (справа – отвесная скала, слева – пропасть), такими узкими, что встречный – часть судьбы, колесили под ночным ливнем, в глубокой, кромешной его мгле, как будто сами были частью судьбы чего-то много большего, чем эта ночь, дождь и рабочая поездка, как всякая цель, продетая в ушко, пробавляющаяся собственной серостью, рутинным порядком.
Горцы молча сошли в Ахтах на окраине, под фонарём, и Арутюнов постоял, глядя вслед. На аэродром было ещё рано, он пристроился неподалёку и задремал за рулём, сбросив энергию ожидания среди тощих пятиэтажек. Вряд ли им дали вылет в такой дождь, думал он о махачкалинском рейсе и о двух пареньках-геофизиках, летевших через Махачкалу в поле с большой земли, которых приехал встречать.
К рассвету дождь в Ахтах перестал, и Арутюнов, вздрогнув, проснулся за рулём от старости.
4 мая 2010
Публикация Ирины Машинской
ОТВЕТЫ НА АНКЕТУ ЮЛИИ ТРУБИХИНОЙ
1) Расскажите о себе (где / когда родились, когда и откуда приехали, где сейчас живёте, что считаете родным городом и родным языком, кем работаете / работали «по жизни», так сказать; если вы издаёте журнал, пишете блог, активно занимаетесь литературным переводом, занимаетесь или какое-то время занимались культуртрегерской деятельностью любого рода, например у вас издательский проект, или вы организуете чтения, расскажите об этом).
Писатель рождается многократно, едва ли не ежедневно, таким образом компенсируя окончательность небытия, в этом состоит его сюжет, и это – хорошо. В моём понимании, место рождения, род деятельности и т. п. вещи, присущие имени собственному героя, второстепенны по отношению к тому совокупному языкознанию, в котором появился, к чтению следов на снегу, к реальному веществу жизненному и творческому. Если жизнь в своей условной краткости имеет ценность этого человека, то особенности его биографии с этой ценностью несопоставимы. Если жизнь, в силу своей краткости и благодаря забвению, этой ценности лишена, то её фактография и биография – тем более. Не каждый может позволить себе богатую биографию и не раствориться ней. Собственно, пользуясь возможностью, так я и рассказал бы о себе, несмотря на то (или благодаря тому), что родился в бывшем Советском Союзе, откуда эмигрировал в США, где пишу стихи и рассказы, а также вместе с Ириной Машинской издаю журнал на двух языках, который называется «Стороны света» (www.stosvet.net).
Увы, у меня довольно обширная биография.
2) Как вы себя видите – как американского поэта или как русского поэта? На каком языке вы пишете? Где печатаетесь? Кто вас издаёт? Переводит? Где, как вам видится, ваш основной читатель и есть ли он? И вообще, кто он, этот читатель? Имеет ли сегодня значение (и какое, если да), что вы живёте вне страны языка, на котором пишете?
Я не вижу себя поэтом – всё равно, американским или русским – не только в силу условности такого рода понятий, но потому, что взгляд на поэта возможен только со стороны. Скорее, мне выпало счастье дружбы с несколькими поэтами, на чьём примере я мало-помалу начинал понимать, что это такое. Кто-то из них, возможно, также видит меня поэтом и, в свою очередь, получает опыт такого понимания.
Несколько моих стихотворений перевела на сербский замечательный исследователь литературы Драгиня Рамадански, рассказы переводит на английский Александр Вейцман, поэт, переводчик и эссеист, живущий в Нью-Йорке. Стихи и проза время от времени публикуются в разных журналах, совокупный читатель которых мне мало известен. В этой сокрытости читателя есть своя справедливость, ведь я пишу не специально для него, отделываясь, в этом смысле, общими фразами, а для своего внутреннего читателя. Так же как и читатель журнала читает стихи не для меня, а следуя своему внутреннему писателю, ни к этим журналам, ни к моим стихам, ни ко мне прямого отношения не имеющему. Возможно, в этом смысле я – американский или русский поэт, хотя некая значительность этого понятия живёт не дольше, чем о нём думаешь.
3) Актуально ли для вас сегодня понятие «exile» (вовсе не обязательно с политической точки зрения. Может быть, с философской или общей, или как некая маргинализация вас лично как поэта или же поэзии в целом в сегодняшней культурной ситуации) или же это понятие устарело вместе с дискурсом девяностых?
Очень важно, что поэт, живущий «в родстве со всем, что есть, уверясь», при этом создающий нечто небывало своё, всей своей ясностью вырванное из принятого контекста, не может не быть маргиналом. «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды», и поэту суждено оставаться на людях, будучи даже не маргиналом, даже не изгнанником, но – изгоем, человеком крайней, маргинальной степени свободы, граничащей с преступлением (вспомните слова Осипа Мандельштама о ворованном воздухе). Сам того не желая, поэт вчуже поэтизирован, если не политизирован, тем или иным образом возвращён в табель о рангах, и биографией подменяют ему судьбу, как младенца в роддоме.
4) Как бы вы описали свою поэтику? (Вот это мне особенно интересно!) Назовите вашу последнюю книгу или книгу, над которой вы сейчас работаете.
Небольшая книжка моих рассказов «Бессарабские марки» почти целиком опубликована в мартовском номере журнала «Знамя» за 2010 год, а в мае вышла книгой в нью-йоркском издательстве «Стосвет». Недавно там же вышла книжка стихов и рассказов «Весной мы увидим Соснова».
Что до поэтики как творческой манеры, то поэт начинается с уникального, безошибочно узнаваемого голоса. Без своей поэтики поэта нет. Кажется, Антонио Мачадо принадлежит высказывание, в моём изложении звучащее так: положи стихотворение на ладонь, вынеси на ветер, пусть из него выдует мысли, ритм, музыку, рифмы, форму, и тогда то, что останется, – будет поэзия.
Но есть некая невозможность окончательной поэтической простоты, грань, за которой истончается и заканчивается мастерство, опрощается поэтика. Каждое стихотворение – книга, которую не написать, и, как всякая удача, оно происходит внезапно и никогда не отчуждается. Стихотворение не выносит тотального мастерства, которым национализируется, но всё же для мастерства у него своя планка.
5) Кто ваши poetic influences (необязательно русские или только русские; и необязательно сейчас – может быть, раньше)?
Без своей поэтики нет поэта, но есть тысячелетний чернозём, куда эту смоковницу воткнули, он и делает её плодоносящей. Я мог бы перечислить десятки, если не сотни имён этого чернозёма. Для меня это – та часть русской и вообще мировой культуры, в которой вырос, но прежде всего – круг близких мне людей, где наиболее различимо дыхание «почвы и судьбы».
6) По вашему мнению, кто из поэтов более или менее современных (ну, скажем, ещё живущих или живших и писавших в последние сорок лет, то есть с конца 1960-х) более всего повлиял на развитие русской поэзии? Каким образом?
Я не думаю, что есть такая вещь, как развитие русской и вообще поэзии. Скорее, это – глубина проработки тех или иных выразительных средств, заложенных в языке, что, собственно, и локализуется стихотворением.
7) Кого бы вы назвали в числе самых для вас интересных современных / молодых поэтов (необязательно только русскоязычных, особенно если вы пишете на английском, хотя русскоязычные мне, конечно, очень интересны)?
Сложный вопрос. Современная русская поэзия плодотворна. Тем не менее, назвав одного поэта и забыв о другом, выстраиваешь, сам того не желая, поэтический ранжир. Мне более по душе уединённость гамбургского счёта в узком кругу.
8) Как бы вы описали состояние русской поэзии сегодня (в метрополии, или в диаспоре, или вообще)? Есть ли какие-то обстоятельства или качественные изменения самой поэзии или культурной ситуации в целом, которых никогда раньше не существовало и которые каким-то существенным образом на поэзию влияют?
Эта уединённость гамбургского счёта в узком кругу была и остаётся единственной возможной культурной ситуацией. Литературные журналы на такую ситуацию даже не претендуют. Писатели и поэты, серьёзно работающие в русском языке, вырастают вне зоны влияния литературных журналов, писательских организаций, университетских коллегий, комитетов по присуждению той или иной премии, государственных фондов и границ.
Точно так же, как журналы, организации, коллегии и фонды прекрасно обходятся без них.
9) Может быть, дурацкий вопрос, но уж напрягитесь. Вот как автограф на авантитуле книжек издательства «Пушкинский фонд»: ваше стихотворение, которое на этот момент может быть вашей «визитной карточкой» (хотите, пошлите в атачменте, а хотите, просто процитируйте здесь пару строчек, только название, пожалуйста, не забудьте).
* * *
Узкую песню тянут, что было сил зажмурясь, сжав кулаки, из ртов.
Керосиновый луч подними, освети их лица истцов.
Песней обнесена на свету оса. Свинчена в ось пыльца,
спасена, к вечеру лишь осыплется.
Как борется человек за болевой мосток между я и нет,
горит постоялый свет, будто яви нет.
Мать, рожающая войска, смотрит за ней в окно,
на световую осу, свинченную в одно.
[1] Вариант окончания:
Войдите, говорит Б. в ответ на стук. Там не заперто.
Здравствуйте, тихо говорит В., входя. Простите мне этот глупый снежок. Не ушиблись?
Виделись, говорит Б. (Прим. И.М.)
[2] С тех пор на бумаге вышли №11 и №12 (vol.1, 2, 3), ставший(е) журналом Cardinal Points (Прим. И.М.).