О книге эссе Алексея Макушинского «У пирамиды» (Москва, «Новый хронограф», 2011)
Среди литературных событий последнего времени, достойных внимания читающей публики, стоит назвать выход в свет новой книги Алексея Макушинского – поэта и романиста, вот уже двадцать лет живущего в Германии. Макушинский – автор двух романов – «Макс» и «Город в долине» (второй только что с некоторыми изъятиями опубликован в журнале «Знамя») и двух книг стихов – «Свет за деревьями. Стихи» и «Море, сегодня». «У пирамиды» – так называется книга эссе, продолжившая этот список.
Когда литератор един в трёх лицах, то есть работает одновременно в разных отраслях словесности – лирике, прозе и эссеистике, требуется определить, в чём его конёк, кто он par excellence – стихотворец, прозаик или эссеист. В случае Алексея Макушинского пока ответить на этот вопрос трудно. Три неторопливых труженика соревнуются в нём. Не прочитанные, увы, широкой публикой роман «Макс» и в особенности вышедший в свет второй роман (прочитать который советую всем, кто считает, что роман-таки умер) показали, что мы имеем дело с оригинальным и мыслящим прозаиком. Что касается стихов, то в них Макушинский выступает как талантливый и благодарный носитель двух традиций – русской, с её ещё мускулистым и жизнеспособным силлабо-тоническим рифмованным стихом, и европейской, давно живущей только верлибрами. Но если начинать разговор о Макушинском, то с Макушинского-эссеиста. Потому что эссе, вероятно, главный жанр литературы минувшего столетия, тем более что главный персонаж книги «У пирамиды» – он самый – страшный и так и непонятый, пожалуй, Двадцатый век.
Первое эссе книги так и называется – «Двадцатый век». Именно этот век поставил большую часть тех страшных вопросов, которыми мы заняты доныне. Что может стать зерном для будущего эссе? Оказывается – всего лишь строчка в чьём-то дневнике. Всего лишь строчка (но какая) есть в тетради Александра Блока: «Гибель Titanic'a, вчера обрадовавшая меня несказанно (есть ещё океан). Бесконечно пусто и тяжело». В ней, в этой записи – весь ужас и дьявольская индивидуальность минувшего столетия. И – (какая ужимка Истории!) – спустя ровно сто лет завалившаяся на бок гигантская «Конкордия» как бы закольцовывает время. Океан всё ещё есть. О его существовании свидетельствуют волны экономических кризисов и всевозможных революций. И то ли ещё будет – как бы говорят нам оттуда, где об океане, казалось бы, знали всё.
И – так кстати процитированный Мандельштам, изнутри кошмара 30-х говорящий жене, что был-де у нас рай на земле, да только мы его не узнали. Это был, конечно, век девятнадцатый – додумывает мандельштамовскую мысль Макушинский. И хотя Девятнадцатый, если разобраться, был тот ещё век – тут и войны, охватывавшие целые континенты, и мракобесия хватало (последнее аутодафе состоялось в 1826 году в Валенсии), а всё-таки величины в системе координат добра и зла несопоставимые. «Он хотел смерти, этот век, вот в чём дело… Ему нравилось механическое, неживое, железобетонное», – пишет Макушинский, вольно или невольно отсылая читателя к Эриху Фромму с его «Анатомией человеческой деструктивности» – работе, в которой любовь ко всему искусственно-механическому интерпретируется как симптом некрофилии. То есть можно сказать, что Двадцатый век был попросту некрофилом. Как Девятнадцатый, скажем, невротиком, а Восемнадцатый – нарциссом. Но навешивать такие ярлыки было бы слишком упрощённо и несправедливо. Если бы будущие поколения могли судить о минувшем столетии исключительно по книге Макушинского, они бы едва ли сделали такой однобокий вывод. Двадцатый век со всеми его кошмарами дал человеку и человечеству возможность посмотреть на себя со стороны и ужаснуться. Опыт страшный, но незаменимый. Неудивительно, что к этому опыту подталкивали человечество подчас лучшие его представители – тот же Блок, например, с его «музыкой революции». Или Горький, по словам Ходасевича, «немножко поджигатель». У века были свои провозвестники, пророки, резюмирует Макушинский. Идеологические, интеллектуальные основы закладывались заранее – тогда, когда, казалось бы, мир готов был навсегда гармонизироваться и успокоиться. В столь восхищающей нас «прекрасной эпохе» шла интенсивная подготовка к эпохе ужаса. «В том прекрасном мире, в серебряном веке, в Belle Epoque они всё уже продумали и прочувствовали. В том мире, о котором мы можем только мечтать, да и мечтать-то не можем, они сидят себе, значит, и думают, как бы его разрушить… Грехопаденье происходит, как известно, не до, а после изгнания из рая. Грехопаденье происходит в раю», – читаем в очерке «“Титаник” и океан».
Но не ужас расчеловечивания важнее всего, когда речь идёт об определении главных черт столетия. Главное – то интеллектуальное взросление, которое он нам (сам будучи, по замечанию Макушинского, подростком) обеспечил. Двадцатый век, по сути, это век-экзистенциалист, несмотря на все свои глупости и заблуждения (чего стоит один постмодернизм!), время от времени стоящий, по Хайдеггеру, «в просвете бытия» – потому что, по Ясперсу, находится он в сплошной «пограничной ситуации». Отсюда – обилие поводов поговорить о том, что в этих просветах удавалось рассмотреть, и о тех людях, которым это удавалось. В книге «У пирамиды» есть «странные сближения». Например, неожиданное (а в действительности – закономерное) сопоставление двух столь разных, казалось бы, поэтов ХХ столетия – Владислава Ходасевича и Филипа Ларкина. А также Василия Гроссмана и Льва Шестова. Макушинский ещё раз напоминает о том, что в этом веке на земле жила Маргерит Юрсенар. И зовёт прочитать (перечитать) её «Адриана». Зовёт читателя как хорошего знакомого, спеша поделиться с ним радостью обретения. Таков русскоязычный автор, обладающий счастливой возможностью пребывания одновременно в двух культурных контекстах – российском и европейском. Знание нескольких европейских языков, преподавание литературы в немецких университетах, постоянные перемещения по городам Старого Света, всё это – счастливая возможность превращения потенциальной по своей сути «тоски по мировой культуре» в радость её непосредственного обретения.
Своей эссеистикой Макушинский как будто подтверждает старую уже, хотя и спорную истину: если настоящая проза в наше время возможна, то возможна она лишь в рамках жанров, находящихся на грани творческих фантазий и публицистики, художественности и документа. Это то, что Лидия Гинзбург называла «промежуточной литературой». Но из своей «промежуточности» эта литература выросла, на наших глазах становясь главной, основной. Впрочем, в результате такого смещения литература теряет значительную часть и без того малочисленной когорты поклонников. Читателей эссе по определению меньше, чем читателей романов. Ведь для этого нужна особая читательская квалификация. Именно поэтому прозе Алексея Макушинского нечего рассчитывать на широкий общественный интерес. Впрочем, как и его утончённым и грустным романам. Романам, которые приведённый выше тезис о прозе своим существованием опровергают. Художественная проза в чистом виде имеет все права на существование. Доказано Макушинским. Хотя в случае с романом «Город в долине» мы наблюдаем некую диффузию жанров, когда к стволу художественного произведения как бы прививаются ветки с древа эссеистики и мемуаристики. Но отторжения одного другим при этом не происходит. Впрочем, романы Макушинского, как и его стихи, требуют особого разговора.
г. Санкт-Петербург