* * *
Боже мой невозможно дышать без оглядки
убежать навсегда повалиться в траву
то ли стыд то ли дикая радость живу
жизнь ничтожная страшная грязная сладкая
Мне приснилось что бог со стрекозьим лицом
и за ним я гоняюсь с лиловым сачком
и дрожащими пальцами перебираю
сетку в жёлтой пыльце и пыли
пусто в сетке я голову вверх задираю
там плывут облака как большие нули
Липы липы цветут как с ума не сойти
что-то было такое мелькнуло почти
я поймала казалось рукой удержала
что-то билось в ладони шуршало сияло
что-то было сияло и гасло в горсти
* * *
...Тот город, пригороды эти,
и эта жизнь, что после той,
и женщина, что на рассвете
захлопнет двери за собой.
И вот тогда во тьме похмельной,
когда уже ни в чём ни зги,
ты видишь песни колыбельной
животворящие круги.
Седлает скакуна валлиец
и скачет прямо к королю.
И ни одной герой-строптивец
не говорит: «Я вас люблю».
Счастливчик, он из многих избран
и подан с «Божоле нуво».
Вертинский, Башлачёв и Визбор
слагают песни про него.
Курлы-мурлы, иди за звуком,
никем на свете не любим.
Твоё хождение по мукам
давно написано другим.
Сидишь, полуночная птица,
клюёшь по зёрнышку печаль.
Всё, больше негде приютиться.
И не дописан «Парсиваль».
* * *
Наступает такая минута —
проясняется пласт за пластом,
обращается ночи цикута
евхаристии сладким глотком.
Поднимается купол рассвета —
вдохновенный Иаков утра
вертикальную лестницу света
опускает в колодец двора.
И тогда просыпаются птицы,
и поют с тополиных вершин,
и проходит живая граница
между пеньем и шумом машин.
Завивается трелью спиральной,
выпрямляется в ломкий пунктир,
проникает сквозняк музыкальный
в коридоры замлевших квартир.
Невесомой покорные теме,
вспоминают своё ремесло,
оживают пространство и время
и опять излучают тепло.
* * *
На дороге дачной новой
мой отец нашёл подкову
и принёс её домой.
Говорил он: «Вот удача,
скоро мы достроим дачу,
это знак счастливый мой».
Он прибил её на двери;
видно, был он суеверен.
Только года под конец —
перевёрнутая чаша —
мы продали дачу нашу,
так как умер мой отец.
Постарела я, наверно,
и сама я суеверна —
вечно думаю о том,
что висит себе подкова
у хозяина другого
и приносит счастье в дом.
Баллада о прахе
Скелет съедает законный обед,
скелет в кино идёт,
но возвращает кассиру билет
и в баре коньяк берёт.
Он пьёт коньяк и думает так,
он пьёт и думает так:
скелет ли я или не скелет,
скелет или не скелет?
с большой ли буквы я скелет,
или меня как личности нет,
или меня нет?
Он пьёт коньяк и думает так,
он пьёт и думает так:
у меня тридцать три кости,
тридцать три сухожилия,
тридцать три твёрдые кости,
тридцать три сухожилия,
крепкая лобовая кость —
прекрасная кость,
круглые пустые глазницы —
прекрасные глазницы.
Дивный взор — пустой разговор,
мрак, пустой разговор.
Есть ли сердце, в конце концов,—
или это наивный вздор
выдумки мертвецов?
Иногда фантомная боль,
так фантомная боль
под ребро проникает: коль —
и опять тишина, ноль.
Фактов нет, подтверждений ноль —
это всё алкоголь.
* * *
Ребёнок не умеет врать —
краснеет и глаза отводит.
Его отчитывает мать,
винит в испорченной породе.
И, вытирая на ходу
глаза кухонным полотенцем,
сулит великую беду
ему, взращённому под сердцем.
Ей не понять, что это матч,
что не пристало ныть герою,
и он стоит, качая мяч
под виноватою стопою.
Он выбил этот угловой,
он молодец, а не бандюга,
и у него над головой
стучит разбитая фрамуга.
* * *
Потеря речи чавканье и хруст
прости меня что я не златоуст
Помилуешь ли Господи скота
Я вся твоя до кончика хвоста
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я вижу сны эпохи неолит
обсасываю косточки молитв
ищу коренья высекаю пламя
Отец мой Камень
Ты ночью заполняешь всё собой
и словно дичь перегоняешь звёзды
и только человек один живой
был мною создан
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Молитва перекатана веками
как гладкий камень волнами реки
и хоть бы раз канону вопреки
Тебя простыми вызвала словами
как могут дети или старики
взойти на холм и крикнуть
помоги
* * *
В бессонной болтанке луны,
бессменной сырой душегубке
ни тяжесть, ни боль не равны
бессмысленной массе поступков.
Болезненным краем ума,
где смерть перевесила веру,
я вижу, что жизнь — это тьма,
надежда — бацилла холеры.
Под суммой подводят черту
и пишут, итог округляя:
не верю, не знаю, не жду,
ложусь на постель, умираю.
* * *
Градусник, платок на шее,
на губе горит пятно.
Как же я давно болею
и на жизнь смотрю в окно.
Пролетает белый ветер,
проплывают облака,
раскрасневшиеся дети
мучают снеговика.
Будто что-то вправду было,
отсияло и прошло.
Только и хватает силы
тронуть пальцами стекло.