litbook

Культура


Вечное возвращение Сирина. Владимир Набоков и Крым0

1. Горечь и вдохновение изгнания Назло неистовым тревогам Ты, дикий и душистый край, Как роза, данная мне Богом, Во храме памяти сверкай. В. Набоков, поэма «Крым». 1921 г. Нетрудно вообразить, что в конце путешествия он видел то же, что много раз наблюдал и я - огромный железнодорожный вокзал, многолюдную площадь, запруженную автомобилями и троллейбусами, а в его время - колясками, арбами, и еще каким-нибудь допотопным видом транспорта. А потом - долгую и тряскую дорогу - не знаю, не встречал у его биографов, каким способом они добирались до Гаспры - сначала по грязному, осеннему Симферополю, а потом по горному шоссе. И та же поражала, что и сейчас, глубокая противоположность пейзажа: слева - бескрайнее синее (или, поскольку дело происходило в ноябре, - чернильно-темное) море и поражавшие угрюмой неприступностью горы справа. Горы его пугали. Как пугают они всякого человека, прибывшего в Крым впервые... Такое же мрачно-восторженное и глубоко отчужденное отношение к виду гор и далекой чаше моря было и у меня в первую поездку в Крым, по дороге в Ялту. Все время думаешь: вот, его давно уже нет, как нет и той жизни, а пейзажи и названия всех этих гор, перевалов, городов, городков и сел остались. И море осталось, и горы. Жизнь меняется, но как будто не совсем. Что-то в ней остается стабильное, постоянное, неизменяемое, - вечное… Что? Вот один из вопросов, занимающих не праздный, но глубокий ум. Соотношение жизни внешней, подверженной изменениям, и сущностной, неизменяемой, станет одной из тем его творчества, - ее рождение пришлось на памятную поездку в Крым. В относительно краткий период вынужденного крымского «сидения» неподалеку от Ялты… Семья Владимира Дмитриевича Набокова, отца будущего писателя, а пока что начинающего поэта, прибыла в Крым из Петербурга в ноябре 1917 года. Только что произошел Октябрьский переворот, Временное правительство пало, и Петербург, вся страна с нетерпением ожидали обещанных новой властью выборов в Учредительное собрание. Видный деятель партии кадетов В.Д. Набоков решил не покидать столицу и ждать начала выборов, в которых его партия намерена была принять активное участие. Но сыновей Владимира и Сергея он все же отправил подальше, в Крым. У молодых людей близился призывной возраст, и велика была вероятность, что их призовут на воинскую службу в новую, создаваемую большевиками армию. Отправлялись они с Николаевского, ныне Московского, вокзала поездом Петербург-Симферополь. В станционном буфете, пока ждали подачи поезда и чтобы не терять время, Владимир Дмитриевич лихорадочно набрасывал за столом текст очередного воззвания к избирателям. А когда пришла пора прощаться, спокойно заметил, что, возможно, они видятся в последний раз. Он как будто предвидел не только печальный исход затеи с выборами, но и вообще – старой России… До Симферополя братья добирались трое суток. Ехали они относительно спокойно. Вдвоем занимали отдельное купе, и на остановках, когда в вагон набивались бежавшие с фронта грязные и озлобленные солдаты, брат Сергей талантливо изображал больного тифом, и их оставляли в покое… Отправить семью в Крым посоветовала Владимиру Дмитриевичу его давняя знакомая, графиня Софья Владимировна Панина. Она предложила для временного проживания, пока обстановка в столице не нормализуется, фамильное поместье в Гаспре, в восьми километрах от Ялты[1]. Утром 18 ноября 1917 года юные пассажиры сошли с поезда на вокзале в Симферополе, и в тот же день прибыли в Гаспру. Через несколько дней к старшим детям присоединилась мать, Елена Ивановна, и младшие отпрыски – Ольга, Кирилл и Елена. А 3 декабря в Гаспру прибыл и сам глава семейства В.Д. Набоков. Он так и не дождался обещанных большевиками выборов – их за ненадобностью новая власть отменила, запретив попутно любую оппозиционную деятельность. «В своей Гаспре, - вспоминал В.В. Набоков, - графиня Панина предоставила нам отдельный домик через сад, а в большом жили ее мать и отчим, Иван Ильич Петрункевич, старый друг и сподвижник моего отца»[2]. Посещение Гаспры - идея-фикс, зародившаяся задолго до того, как я узнал и полюбил книги Набокова - так и осталась для меня одним из неосуществленных проектов. Что-то все время в Гаспру меня влекло, какая-то невнятная причина. И чем сильнее она себя проявляла, тем непреодолимее оказывались трудности. Так и сяк рисовал я себе виды Гаспры, и созданного воображением оказывалось достаточно для полноты ощущений. Придуманный мир был так прекрасен, что ему не требовалось подтверждений. Безобидная подмена реальной жизни вымыслом, скажем прямо, - искажением, не только бытовой факт, но и фактор искусства. С подобными темами мне еще предстояло соприкоснуться по мере постижения его текстов. А пока что я довольствовался мнимым образом Гаспры, - как и он в зрелости, когда по памяти описывал восхитительный крымский уголок, давший приют ему и его семье. «Было жарко, хотя недавно прошел бурный дождь. Над лаковой мушмулой жужжали мясные мухи. В бассейне плавал злой черный лебедь, поводя пунцовым, словно накрашенным клювом. С миндальных деревец облетели лепестки и лежали, бледные, на темной земле мокрой дорожки, напоминая миндали в прянике. Невдалеке от огромных ливанских кедров росла одна единственная березка с тем особым наклоном листвы (словно расчесывала волосы, спустила пряди с одной стороны, да так и застыла), какой бывает только у берез. Проплыла бабочка-парусник, вытянув и сложив свои ласточковые хвосты»[3]. В этом описании трудно найти следы подлинной Гаспры с большим и малым домами, особенностями архитектуры и планировки. Как в строчках Пастернака: «разбухшей каменной баранкой в воде Венеция плыла» можно увидеть все, кроме Венеции, так и у Набокова с Гаспрой. Отрывок лишен особых примет и мог бы относиться к любому богатому поместью в Крыму. Отдалиться от подлинности, придать ей универсальный вид - одна из главных особенностей художественного почерка Набокова. При том, что подлинность как будто налицо, она выпукла и красочна: здесь и ночной дождь, и злой лебедь, и самые разные южные деревья, и их лепестки, и неведомая бабочка; все изображено на пределе возможного. Странное дело: у Набокова чем эффектнее и образнее «портрет», тем он удаленнее от предмета описания. С этим феноменом мне пришлось столкнуться во время первого прочтения его автобиографической книги «Другие берега». «И вот вижу себя стоящим на кремнистой тропинке над белым как мел руслом ручья, отдельные струйки которого прозрачными дрожащими полосками оплетали яйцеподобные камни, через которые они текли…»[4]. Или: «Я смотрел на крутой обрыв Яйлы, по самые скалы венца обросший каракулем таврической сосны, на дубняк и магнолии между горой и морем: на вечернее перламутровое небо, где с персидской яркостью горел лунный серп, и рядом звезда, - и вдруг, с неменьшей силой, чем в последующие годы, я ощутил горечь и вдохновение изгнания…»[5]. Ловишь себя на впечатлении, что прекрасные описания крымской природы как будто… не совсем настоящие. И приходишь к странноватому выводу: секрет их ненатуральности кроется в… чрезмерной изобразительности. Сложная и яркая система образов затмевает предмет, он выглядит ненужным и необязательным. Обязателен не объект, как принято в традиционной литературе, а субъект повествования, - невидимка, преследующая свои цели… Этому удивительному впечатлению способствует и лексика произведения, возвышенная и немного архаичная. Современный русский писатель М. Харитонов в эссе «Способ существования» подметил: «У Набокова кто-то ест, обжигаясь, поджаренные хухрики. Пахнет липой и карбурином. Что такое хухрики, что такое карбурин? Можем ли мы это почувствовать?»[6]. Добавим к хухрикам и карбурину в огромных количествах рассыпанные в его романах и рассказах рампетки, лакриновые палочки, каракули, караморы и прочие мало- или вовсе непонятные слова, принадлежащие давно исчезнувшей исторической эпохе. Может ли северный человек, ни разу не побывавший в Крыму, на Востоке, понять, вспомнить, что такое мушмула, миндальные деревца, ливанские кедры, таврическая сосна и даже магнолии! Не будучи ученым-лепидоптеристом, представить бабочку-парусника? Все эти маловразумительные словеса уносят тексты в малопригодные для понимания высоты. Однако они прекрасно приспособлены для создания новых смысловых и художественных сущностей. Когда красота слога сама по себе является содержанием и смыслом. Как выразился старый голландский поэт, - «глянь, тут написано не то, что тут написано»[7]. Самодостаточная иллюзия, как метод, а потом и цель художественного творчества, стала проявляться у В. Набокова еще в Крыму. Все началось с противостояния привычного и непривычного. «Крым показался мне совершенно чужой страной: все было не русское, запахи, звуки, потемкинская флора в парках побережья, сладковатый дымок, разлитый в воздухе татарских деревень, рев осла, крик муэдзина, его бирюзовая башенка на фоне персикового неба: все решительно напоминало Багдад…»[8]. Смутный протест против нового выразился в стихотворных строчках: Береза в воронцовском парке Среди цветущих, огненных дерев Грустит береза на лугу, Как дева пленная в блистательном кругу Иноплеменных дев. И только я дружу с березкой одинокой, Тоскую с ней весеннею порой: Она мне кажется сестрой Возлюбленной далекой. 17 апреля 1918 г. Антиномия «цветущих, огненных дерев» с «одинокою» березкой – это противопоставление лирического героя и Крыма – чужой земли, где ему предстоит провести («влачить) свои дни вдали от родины. Нечто вроде тоски В. Ф. Одоевского или М. Ю. Лермонтова, сосланных на Кавказ, - тот же в мыслях родной Север на фоне роскошного, но чуждого северному человеку Юга. В другом стихотворении - «Орешник и береза» - противоречие между родным и неродным обретает черты морального приговора. Одно - южное - дерево – …«развесистый орешник Листвой изнеженной, как шелком, шелестит, Роскошным сумраком любви и лени льстит… Остановись под ним, себялюбивый грешник!» Но - утверждает автор - «… есть дерево другое. Близ дерева греха березу ты найдешь…» «Каждый лист» этого скромного, целомудренного дерева расскажет путнику «о милом невозможном, о дальней родине, о ветре, о лесах…» Итак - родина это нечто отдаленное, во сто крат более притягательное, чем великолепный Крым. Психологический казус: очевидность у автора вызывает равнодушие или отвращение, по-настоящему он любит только вымысел или невозвратимую потерю. Первое стихотворение, написанное Набоковым в Гаспре, - «Звени, мой верный стих…» - датируется (по сборнику «Горний путь») 31 января 1918 года. По мере вхождения в текст читателем овладевает чувство чего-то знакомого. Он узнает чудесные реалии лесного загородного пейзажа, дачной безмятежной жизни, повторенные потом в «Машеньке», - первом прозаическом шедевре Набокова. Стихотворение: «Пусть будет снова май, пусть небо вновь синеет…» Роман: «Девять лет тому назад… Лето, усадьба… глубокое июльское небо, по которому наискось поднимаются рыхлые, сияющие облака…» Стихотворение: «Раскрыты окна в сад. На кресла, на паркет Широкой полосой янтарный льется свет…» «…Широкий парк душистыми листами Шумит пленительно. Виляют меж берез Тропинки мшистые…» «…средь трепетных ветвей, Склоненных до земли, вся белая, сияет Скамейка…» Роман: «Он медленно шел по широкой аллее, что вела от площадки дома в дебри парка… Дойдя до конца аллеи, где сияла в темной зелени хвой белая скамья, он повернул обратно и далеко впереди в пролете между лип виден был оранжевый песок садовой площадки и блестевшие стекла веранды». Стихотворение: «Сквозь белизну молочную черемух Зеленая река застенчиво блестит, Кой-где подернута парчою тонкой тины…» «Напротив берега я вижу мягкий скат, На бархатной траве разбросанные бревна, А далее - частокол, рябин цветущих ряд…» «Но вот Мой слух певучий скрип уключин различает. Вот лодка дачная лениво проплывает, И в лодке девушка одной рукой гребет… Склоненного плеча прелестно очертанье; Она, рассеяно, речные рвет цветы. Ах, это снова ты, все ты и все не ты». Роман: «У шаткой пристани он развернул грохочущую цепь большой, тяжелой, красного дерева шлюпки… Машенька села у руля, он оттолкнулся багром и медленно стал грести вдоль самого берега парка… Потом он повернул на середину реки, виляя между парчевых островов тины, и Машенька, держа в одной руке оба конца мокрой рулевой веревки, другую руку опускала в воду, стараясь сорвать глянцевито-желтую головку кувшинки… На реке теперь отражался левый, красный, как терракота, берег, сверху поросший елью да черемухой… А потом… солнце… выхватило… зеленый скат, и над ним белые колонны большой заколоченной усадьбы александровских времен. А дома ничего не знали, жизнь тянулась летняя, знакомая, милая… В гостиной, где стояла белая мебель,… желтый паркет выливался из наклонного зеркала в овальной раме, и дагерротипы на стенах (еще одно ветхозаветное словечко!) слушали, как оживало и звенело белое пианино». Все эти поэтичные описания вызваны тоской по утерянному времени. Выступают как побуждение к его преодолению при полной «неспособности вернуться в собственное прошлое»[9]. Внешне, однако, жизнь Набокова текла привычным, незамысловатым чередом. Крымом в это время правили: с января по 30 апреля 1918 г. - большевики (семью Набоковых они не тронули и даже не выселили из имения, предложив лишь оплатить проживание). Известен и другой случай «гуманного» конфликта. Однажды во время охоты на бабочек его задержал в горах часовой-красноармеец. На том основании, что он «размахивал сачком и подавал сигналы немецким кораблям». Пошумели они друг на друга и разошлись… С 30 апреля по 15 ноября в Крыму хозяйничали немцы. А с ноября 1918 г. по апрель 1919г. - на полуострове снова обосновались белые, на этот раз деникинцы. В этот относительно безмятежный - и последний - год в Крыму В. Набоков много пишет: стихи, пьесы, переводы с немецкого романсов Шуберта и Шумана. В Ялте возобновилась светская жизнь, а с нею и благотворительные концерты в пользу нуждающихся художников, музыкантов и литераторов. Памятный след оставила встреча с прибывшим в Крым поэтом и художником М. Волошиным. Они познакомились в Ялте летом 1918 г. и провели незабываемые часы в татарской кофейне на набережной. Пили кофе, читали стихи и спорили о новом методе стихосложения, предложенном А. Белым. С сентября 1918 г. Набоковы из Гаспры переехали в Ливадию. Младшим детям, Сергею, Ольге и Елене пора было идти в школу, а Гаспра находилась далеко. Поселились они в небольшом домике Певческой капеллы. В царский дворец вход был свободен, и Владимир часами просиживал в Императорской библиотеке, листая старые книги. Здесь же, в Ливадийском дворце, в спешке последних сборов и отъезда за границу он оставил - забыл! - свою первую значительную коллекцию чешуекрылах - 200 засушенных особей! В эти годы в Крыму Владимиром Набоковым было написано около двухсот лирических стихотворений. Из них 124 составили первый сборник стихов «Горний путь», вышедший в 1923 г. в Берлине, в издательстве «Грани». Как начинающий (и вдумчивый) ученый-лепидоптерист, он исследовал сады и парки, побережье и окрестные скалы между Ялтой и Алупкой в поисках редких видов бабочек. В летних своих походах забредал довольно далеко. И сочинял во время продолжительных экспедиций стихи, умудряясь на все находить время… Результатом его ежедневных лепидоптерологических походов, кроме коллекции бабочек, стала… написанная уже в Англии поэма «Крым» - замечательный образец ранней набоковской лирики. Любил я странствовать по Крыму… Бахчисарая тополя Встают навстречу пилигриму, Слегка верхами шевеля; В кофейне маленькой, туманной, Эстампы английские странно Со стен засаленных глядят, Лет полтораста им - и боле: Бои былые - тучи, поле И куртки красные солдат... О, греза, где мы не бродили! Там дни сменялись, как стихи… Баюкал ветер, а будили В цветущих селах петухи. Я видел мертвый город: ямы Былых темниц, глухие храмы, Безмолвный холм Чуфуткале… Небес я видел блеск блаженный, Кремнистый путь и скит смиренный,И кельи древние в скале… Любопытно, как по мере его проживания, а потом и разлуки - казалось, ненадолго, а вышло, что навсегда - менялось его отношение у Крыму. От угрюмо-подозрительного и недоверчивого, до полного любви и восхищения: Сторожевые кипарисы Благоуханной веют мглой, И озарен Ай-Петри лысый Магометанскою луной. И непонятных пряных песен Грудь упоительно полна, И полусумрак так чудесен. И так загадочна луна. «Судя по его стихам, Владимир уже успел испытать восторг от крымских ночей: лунный свет, отражающийся на лопастях магнолий, отбрасывающий тени в аллеях, где, как часовые, стоят кипарисы, или оставляющий дорожку на сиреневых водах бухты»[10]. А потом, в апреле 1919 г., Яйла, кипарисы, магнолии - весь этот «благоуханный край», - остались, как и вся Россия, за кормой греческого теплохода «Надежда». Набоковы уплывали в эмиграцию. Сначала в Турцию и Грецию (там Владимир Дмитриевич смешно общался с местными жителями на древнегреческом языке), а потом в Германию. Его пронзило знакомое чувство потери и страшной ностальгии, как после переезда из Петербурга в Крым. Крым ожидала та же печальная участь - превратиться по прихоти неумолимой судьбы в часть его памяти и воображения. Переживания звучали в душе, как вечная и недостижимая мечта о возвращении: О, заколдованный, о дальний Воспоминаний уголок!.. Помимо воспоминаний, щемящих и тягостных, проникнутых любовью и горечью; кроме стихов и набросков стихов, он увозил с собой в изгнание и нечто материальное: сведения об открытых им 77 новых видов местных бабочек и более чем 100 видов крымских чешуекрылых. Впоследствии все это богатство составило базу для его первой научной работы, опубликованной в авторитетном английском журнале «Энтомолог»[11]. Но это будет не скоро, - в далеком Кембридже, куда он поступит после бегства из страны. В университете он с головой окунулся в изучение европейских литератур и естественных наук. 2. Четыре дня в доме теней «Аще человек глас Сирина услышит, пленится мысльми и забудет вся временная и дотоле вслед тоя ходит дондеже пад умирает…» Древнерусский Азбуковник. Сопоставление нынешнего опыта жизни с предыдущим - обычное житейское дело. Сравнивая сегодняшнюю систему подготовки студентов-филологов с тем, как в свое время готовили нас, высокомерно морщишься: в наше время университетский уровень был значительно выше. Примерно такие же чувства, только с обратным знаком, испытываешь, когда знакомишься с преподаванием гуманитарных дисциплин в Кембридже. Нам такое и не снилось! (Или только кажется в силу обычной притягательности прошлого?). В. Набоков был зачислен в Тринити-колледж 1 октября 1919 г. Для учебы он выбрал две специальности: зоология, русская и французская филология. Для получения «трайпоса» - диплома бакалавра - нужно было каждый семестр сдавать уйму экзаменов. Вот краткий перечень дисциплин, которыми овладевал будущий писатель по части филологии. Русская и французская история и литература - от средних веков до настоящего времени. Французская философия. Бесконечные русские и французские диктанты - в Кембридже большое значение придавалось практической стороне предмета. Переводы с английского на французский и русский языки. С русского на английский и французский. Сочинения на двух этих языках. Устные экзамены по языкам плюс русская и французская литературы по периодам. Попутно лабораторные занятия зоологией и - походя - написание в первом семестре (и публикация во втором) научно-исследовательской работы «Несколько заметок о лепидоптере Крыма». Перекрестное использование русского, французского и английского языков производилось на произведениях классиков трех литератур. Критики впоследствии отмечали необыкновенные изящество и отточенность произведений Набокова - ранние уроки Кембриджа пошли ему впрок. Они вышколили будущего гения не только с точки зрения овладения общей культурой, ее и так было не занимать, но и культуры литературного стиля. А в смысле содержания нащупанная в Крыму тема - проблематика настоящего и прошлого - продолжала зреть и развиваться: Есть в одиночестве свобода И сладость в вымыслах благих, - писал он в одном из стихотворений. «Благие вымыслы» все чаще подменяли настоящую, подлинную жизнь. Но только в литературном творчестве. В повседневной жизни В. Набоков не лишал себя радостей молодости. Пребывание в Англии, а затем в Берлине было наполнено разнообразными событиями, встречами, любовными треволнениями и переживаниями. Но ведь наряду с внешним человеком, говаривал Л. Толстой, существует и внутренний, отличающийся от него. Этот внутренний человек в Набокове все дальше отдалялся от внешнего, все больше предпочитал ему закрытый от всеобщего обозрения мир внутренний - более глубокий и высокий. «Гетто эмиграции, - писал он в зрелые годы, - по сути дела, было средой более культурной и более свободной, чем те страны, в которых мы жили. Кому захотелось бы расстаться с этой внутренней свободой, чтобы выйти наружу, в незнакомый мир? Что касается меня, я чувствовал себя вполне уютно там, где я был - за своим письменным столом, в комнате, снятой внаем»[13]. Разум (что такое творчество, если не деятельность разума?) он понимал, как отрешенность. Homo poeticus предвосхищает Homo sapiens… «Он словно намекает, что за пределами видимого и осязаемого мира как будто бы есть нечто иное, но вопрос остается открытым…»[14]. Это «нечто» им еще не осмыслено и не понято, оно колышется неким невразумительным предчувствием, побуждая снова и снова браться за перо. Чтобы, наконец, найти ему объяснение и разрешение… Это стремление, исследовательское и рациональное, - найти искомое и сформулировать, - находит выражение в нескольких ранних рассказах. В 1924 г. В. Набоков пишет короткий рассказ «Пасхальный дождь». К этому времени он уже был известен в литературных кругах под псевдонимом «Сирин» - читатели берлинской газеты «Руль» не должны были путать его с отцом, который печатал свои статьи там же. Тема традиционная для писателя-эмигранта. Старая швейцарка Жозефина Львовна вспоминает, как она служила гувернанткой в одной состоятельной семье в России. Ей много лет, она давно уже на пенсии. И теперь, вспоминая прошлую жизнь, удивляется чудесам памяти. Когда началась эта ужасная война, она покинула Россию, - она ведь никогда ее, откровенно говоря, не любила. И уехала домой, в Швейцарию, - покинула эту дикую страну «со смутным облегчением». Ей казалось, что теперь, на родине, она будет наслаждаться уютом родного дома и общением с друзьями молодости… У этой пожилой, одинокой женщины, описанной В. Набоковым с большим сочувствием, был прототип - старая гувернантка детей Набоковых Сесиль Миотон. Это была «огромная, похожая на Будду, отгороженная от окружающих своим незнанием русского языка, постоянно чем-то уязвленная» mademoiselle»[15], все время читавшая своим юным воспитанникам чудовищно скучных Расина и Корнеля. Студентом Набоков навестил ее в Лозанне зимой 1921 года во время каникулярной поездки в Швейцарию на лыжный отдых. «Постаревшая, потолстевшая, почти совсем глухая, она утешалась в своих страданиях, вспоминая Россию, так же, как прежде страдания ее смягчал лишь образ Швейцарии»[16]. Возможно, после этой встречи и зародился замысел рассказа. Наверняка после стольких лет разлуки прорвалось то, что старая гувернантка тщательно скрывала и в чем не хотела себе признаться: единственной ценностью в ее жизни была не родина, а… годы, проведенные в России. Раньше она считала, что в России она не жила, а мучилась. Но, оказывается, существует нечто подсознательное, о чем мы даже не догадываемся. Оно исподволь накапливалось, пока она с трудом жила, мечтая о возращении на родину. «Пасхальный дождь» - попытка исследовать странный психологический феномен - преображение нелюбви в любовь. Назойливо-привычного и тягостного в необыкновенное и желанное. Черно-белого - в нечто, наполненное яркими, волнующими красками. Красками, каких и в помине не было в той, подлинной жизни. Это было превращение Явного в Не-явное, действительности в некую мысленную сущность. Создание не жизни, а сладостного мифа. Вот уже и подлинное мы именуем - той жизнью, как будто она нам чужая. А своя, настоящая, есть нечто невообразимое; точнее - воображаемое… Сладость этого нового бытия так изысканна, что человек уподобляется наркоману: он и двух дней не может прожить без мечтаний. Готов пожертвовать ради них настоящей, подлинной жизнью. Подлинная вызывает у него досаду, она ограничивает в чем-то важном и существенном. В «Записках Цинцинната» устами своего героя В. Набоков выносит приговор подлинности: «Я…жив, то есть, собою обло ограничен и затмен». Если перевести фразу на повседневный язык, Я ограничен моим телом. Тело и не-тело не дополняют друг друга, а враждуют - одно противоречит, противоборствует другому. Заложенная в человеке античная энтелехия - внутренняя движущая (и она же самосущая) сила требует независимости; возможно, раскрепощение этой силы и является подлинной целью и смыслом эволюции. 1-е отступление о лодочнике. В качестве дополнения прилагаю диалог из цикла рассказов современного русского писателя Б. Хазанова «Дорога». В вагоне поезда, идущего «из ниоткуда в никуда» беседуют двое - молодой и старик. Вместе со стариком едет ребенок, мальчик лет шести с бантом на шее. «В ящике письменного стола, - сказал я, - лежала большая фотография, где я на руках моей матери. Мне, наверное, было меньше года». Пассажир сказал: «Она и сейчас там лежит». «То есть где это там?» «Там, где вы сказали. В письменном столе». «О чем вы? - вскричал я. - Никакого письменного стола давным-давно не существует». «Верно, - сказал он мягко, - но в каком-то смысле все-таки существует. Так же на фотографиях человек продолжает жить, хотя, может быть, его давно уже нет… А более поздние?» «Я ответил, что была еще карточка, на которой я был снят во весь рост, в бархатном костюмчике и с бантом на шее». Чуть помолчав, старик продолжал: «Дорога - это великая вещь. Можно встретить кого угодно. Даже с теми, кого вы не только никогда больше не увидите, но и не могли бы увидеть в обычной жизни». «Что значит - в обычной жизни? Знаете ли вы, кто я?» «Приблизительно. Сиди спокойно, - сказал он мальчику. - Хочешь ко мне на коленки? Или к дяде. Не бойся, ведь это ты сам». Проблема, смутившая В. Набокова, - проблема времени и пространства. Наши воспоминания, тоска и безысходность происходят от невозможности существовать в трех измерениях времени. А значит, и в трех формах пространства. В противном случае Жозефина Львовна не испытывала бы мук ностальгии, ей достаточно было бы небольшого перемещения, чтобы развеять тоску. Постоянство повседневности - лучшее средство от меланхолии… Но подлинная свобода безгранична, как Космос, она позволяют без особых усилий человеку-взрослому, например, беседовать с самим собой-ребенком… 2-е отступление о лодочнике. Вот как рисует волшебный мир нежданных обретений Б. Хазанов. Перед нами та же сцена в поезде, что и в первом отрывке, - и с теми же персоналиями: мальчик, старик и взрослый. «Вспыхнули лампы, поезд вошел в туннель. Сквозь тьму мы мчались под грохот и визг колес, и рядом с нами в черно-туманном стекле пошатывался ярко освещенный вагон, и за окном мы трое, я и напротив меня старик в антикварном одеянии, с ребенком на коленях. Мальчик уставился на свое отражение. Впереди забрезжил утренний свет, померкло электричество, вагон вылетел на волю. В наступившей блаженной тишине вновь послышалось ровное, мерное постукивание. За окном тянулись пустынные ровные поля, и казалось, что поезд еле движется…» Все! Перемещение состоялось. Оно помедлило и… Жизнь возвратилась на круги своя! «Мы прекрасно помним себя детьми, это остается на всю жизнь. Вот и вы, например, сразу вспомнили, как вы негодовали, когда мама повязывала вам бант… Мы способны возвращаться в детство, в сущности говоря, это и есть единственная наша родина, наш дом. И когда мы входим туда, все стоит на своих местах… …я вам скажу так. Математическое время Ньютона, - все это мы прекрасно знаем. Но, дружок мой, все это не более, чем абстракция… Мы не живем в одном определенном времени, не плывем пассивно в его потоке, как лодочник по течению реки. Мы существуем, если вдуматься, и в настоящем, и в прошлом, и, может быть, даже в будущем…»[17]. Все изложенное, конечно, не вполне ясно. Процесс смены форм времени еще ничего не говорит о его механизме. Это одна из тайн, которую мы не в состоянии постичь. В. Набоков так далеко не заглядывал, ему достаточно того малого, что он нащупал и описал. В атмосфере безграничности мира живут герои Б. Хазанова, но персонажам В. Набокова в ней отказано. Они о ней догадываются, жаждут соприкосновения и - не покидают привычный одномерный мир: «за окном тянулись пустые ровные поля…» Или терпят поражение, как герой рассказа «Пильграм». Хотя трудно сказать, что нужно считать победой, а что - поражением… В прозе раннего периода В. Набоков охотно изображает не только русских эмигрантов, персонажей из недавнего прошлого, - но и этнических немцев. Притом что немецкий язык он знал плохо, друзей среди немцев у него не было, и замкнутую жизнь внутри русского «гетто» предпочитал связям с окружавшим его немецким миром. Но от реальной действительности уйти невозможно. Немецкая жизнь подстерегала его на каждом шагу - на улицах Берлина и пригородов, в пивных и магазинах, в продуктовых и табачных лавках; необходимо было ежедневно разъезжать тяжелым, грохочущим трамваем по адресам богатых русских учеников, которым он преподавал французский и английский языки, давал уроки бокса и тенниса. Все, чему он научился в России, что когда-то доставляло радость и удовольствие, теперь служило для него источником заработка. И видел он не парадный чопорный город, а грязные подворотни, убогие домишки и съемные квартиры - тяжелую, повседневную жизнь в и без того не очень сытой и благополучной столице Германии 20-х годов. В одном из таких убогих домов и в такой же точно квартирке проживал герой рассказа Пильграм (1930 г.). Жил он жизнью однообразной и жалкой. Рассказ полнится описаниями жалкого жилища, улицы, на которой он обитал, отвратительных деталей быта. И полного отсутствия интереса ко всему на свете у этого молчаливого, равнодушного человека. Каждое утро он исправно приходит в свою лавку, набитую старьем, и через несколько часов, так ничего и не продав, запирает ее и неспешно возвращается домой. Жизнь без цели, без смысла, без надежд… В «Жертвоприношении» А. Тарковского, помнится, был такой же жалкий и невзрачный персонаж. Каждый день он упорно и настойчиво поливал… засохшее дерево. Дерево не хотело зеленеть и плодоносить, но он терпеливо и сосредоточенно продолжал его орошать. Как некую безрадостную надежду. Когда не важно, исполнится она когда-нибудь или так и останется неосуществленной. Героя фильма занимал не результат, а процесс взращивания. Потому что сохраняется мечта: какое красивое дерево однажды вырастет из омертвевшего сухостоя!.. Вот и у Пильграма имелось такое спасительное дерево - его бесценная коллекция редких бабочек. Бабочек красивых и удивительных, из самых разных стран и континентов, они хранились в специальном ящичке, и каждое утро, отперев лавку, Пильграм первым делом изучает и осматривает свое сокровище, свою редкую коллекцию. Он проживает счастливейшие минуты, грезя о далеких, неведомых странах. Словно улетает на полупрозрачных засохших крылышках диковинных мумий за пределы своей жалкой жизни. Испытывая такую полноту жизни, словно никогда не знал нищеты и убогости. Его восхищение миром, который ему открывался в мечтах, безгранично. Он так уверовал в возможность счастья, что вознамерился транспонировать представления в реальную жизнь - увидеть пленявшие его картины иного мира наяву. И во время бегства, рано утром, когда он заканчивал тайком от жены последние приготовления к отъезду, Пильграм вдруг… умирает. Его хватил удар. Скончался он тут же, в лавке, где хранил свою единственную драгоценность - замечательных красавиц-бабочек… Другой персонаж В. Набокова, Цинциннат, отыщет объяснение своему раздвоению. «…в моих снах мир оживал, становясь таким пленительным, важным, вольным и воздушным, что потом мне уже бывало тесно дышать…»[18]. «…я давно свыкся с мыслью, что называемое снами есть полудействительность, обещание действительности, ее преддверие и дуновение, то есть, что они содержат в себе, в очень смутном, разбавленном состоянии, - больше истинной действительности, чем наша хваленая явь, которая, в свой черед, есть полусон… куда извне проникают странные, дико изменяясь, звуки и образы действительного мира, текущего за периферией сознания…»[19]. Два мира В. Набокова - мир воображаемого («Пильграм») и мир утерянного («Пасхальный дождь») - совпадают в одном качестве - качестве красоты. Ее не существует в реальной жизни, ибо красота - это миф, очищенный от земной скверны. Земное и небесное, чистое и грязное то и дело переплетаются в сочинениях В. Набокова берлинской поры. И с таким пиететом в отношении одного и пренебрежением к другому, что тема потери и обретения сводится к безусловному преимуществу первой. Это победа духа, воображения над бесплодной и грязной материей. Русский пансион Лидии Дорн в Берлине (роман «Машенька», 1926 г.) напоминает «апартаменты» несчастного Пильграма. «Пансион был русский и притом неприятный». «Голый, очень тесный коридор». «Трагические и неблаговонные дебри». «Грязная ванная и туалетная келья». «Скрипучие шкафы и ухабистые кушетки». «Унылая пансионная столовая»… Да и мир вокруг пансиона был тоже не лучше, - вроде «скверной пивной, где он по вечерам ел сосиски с капустой или свинину». И оттого, что «пивная скверная», читателю уже и сами сосиски, и свинина тоже кажутся скверными, отвратительными. Окружавшие в пансионе героя романа Ганина люди тоже не блещут привлекательностью. Его любовница Людмила - женщина с «желтыми лохмами» вместо волос и «с пурпурной резиной губ». Соседи по пансиону: «напудренные, жеманные танцоры с птичьими ужимками», «громадная Эрика», прислуга, Алферов, - «теплый, вялый запашок не совсем здорового пожилого мужчины»… Читаешь описания всех этих неприглядностей и представляешь аристократа, вырванного из привычной тепличной среды и в мгновение ока оказавшегося в гуще реальной жизни. С тоскливым изумлением он всматривается в ее безобразные черты. По происхождению и воспитанию В. Набоков и был аристократом, потому так достоверна и отвратительна в его писаниях будничная, грубая материя жизни. Она вызывает у него смутный протест, нежелание принимать в ней участие. Ганин в первые годы эмиграции еще пытался справиться со своим отвращением - много и упорно трудился, не гнушаясь никакой работы, и даже накопил денег, чтобы уехать из Берлина. А потом что-то случилось, что-то в нем сломалось… «В понедельник утром он долго просидел нагишом, сцепив между колен протянутые холодноватые руки, ошеломленный мыслью, что и сегодня придется надеть рубашку, носки, штаны, всю эту потом и пылью пропитанную дрянь…»[20]. Работай - не работай - избавиться от этой жизни ему не удастся. Она настигнет его всюду, в любой точке земного шара. Уедешь из Берлина, найдет тебя даже в Буэнос-Айресе. Зачем напрягать силы и тратить время на то, что недостижимо? Спасение - духовное и телесное - пришло к Ганину неожиданно. Он узнает о приезде из России сюда, в берлинский белоэмигрантский пансион, Машеньки. Той самой его первой любви, с которой он расстался в Петербурге в самом начале революции и гражданской войны. Так случилось, что она стала женой его нынешнего соседа по пансиону Алферова - того самого немолодого человека «с неприятным душком». И сразу все изменилось. Только что унылый и безразличный человек словно пробудился после долгого, тяжкого сна. Когда Ганин узнал о приезде Машеньки, он проснулся утром и «вздохнул с изумленным блаженством». «Решительным махом соскочил с постели». От бритья «находил особенное удовольствие», «поводил бровями и радостно улыбался». «То, что случилось в эту ночь (разговор с Алферовым, из которого Ганин узнает о приезде Машеньки. - А.Н.), то восхитительное событие души переставило световые призмы всей его жизни, опрокинуло на него прошлое». В этом далеком прошлом все было не так, как наяву. Наяву его берлинское жилище было жалким и убогим, как у Пильграма. А в воспоминаниях было прекрасно все - и светлые, большие окна дома, где он жил, и «мягкие литографии на стенах», и птичий щебет за окном, и коричневый лик Христа в киоте, и даже фонтанчик умывальника». Возможно, на самом деле все было не так трогательно и живописно, но Ганин по-другому себе не представлял - он не мог вообразить прошлое иначе, как в нежных, волнующих тонах. «Даже его белье и одежды казались необыкновенно чистыми, просторными и немного чужими». «…в моих снах мир оживал, становясь таким пленительно важным, вольным и воздушным, что потом мне уже бывало тесно дышать прахом нарисованной жизни»[21]. «В комнате, где в шестнадцать лет выздоравливал Ганин (после тифа. - А.Н.), и зародилось то счастье, тот женский образ, который спустя месяц он встретил наяву»[22]. Оказывается, чтобы полюбить, недостаточно просто увидеть девушку, женщину. Для любви требуется внутренняя готовность, воспитание предпосылки этого чувства, - специфическое духовное состояние, которое ощутил после болезни юный Ганин. И теперь, много лет спустя, он переживает его воскрешение. И в первом, и во втором случае объект любви отсутствовал: живой, из плоти и крови Машеньки еще (и уже) не было, вместо нее витал некий дух, духовное замещение и обещание. «И кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может»[23]. Он, этот образ, самодостаточен и не требует обязательного воплощения. Реальная, живая Машенька, если вдуматься, не так уж ему и нужна - за четыре дня в пансионе, прожитых им в воспоминаниях, он пережил с ее тенью самые чистые и сладкие часы. В сравнении с ними подлинная, земная любовь кажется неудачным повторением, дурной копией таинственного подлинника. Мы не знаем - и Набоков, великий исследователь человеческого духа, не дает нам ответа - в силу каких причин сладость мифа предпочтительнее действительности. Ведь, если вдуматься, в мифах человек рождается, живет и умирает, даже не подозревая об их иллюзорности. Но постановка вопроса о подлинном и мнимом, и поэтическое описание «мира чудес» служит напоминанием, что красота, единственная ценность, не умерла, и мы живы вместе с нею… 3 августа 2013 г. Примечания: [1] Б.Бойд, «Владимир Набоков: русские годы». По другим сведениям, напр., из материалов Википедии, Гаспра («белая» - крымскотатарск.) находится в двенадцати километрах западнее Ялты. [2] В.Набоков, «Другие берега», гл.11, часть 4. [3,4,5] там же. [6] М.Харитонов, «Способ существования», «Дружба народов», 1996г., №2. [7] М.Нейхоф. Цит. по статье К. Верхейла «Иосиф Бродский и Мартинус Нейхоф». «Звезда», 1997г., №1. [8] В.Набоков, «Другие берега». [9,10] Бр.Бойд, «Владимир Набоков: русские годы». [11] «…VN undertook several butterfly safaris capturing some 77 species of butterfly and more than 100 species of moth, which later formed the basis for his first scholarly publication, in the English journal The Entomologist in 1923». Vladimir Nabokov’s biography from «Zembla». [12] В.Набоков, «Другие берега». [13] Б.Бойд, «Владимир Набоков: русские годы». [14, 15] там же. [16], [17] Б.Хазанов, «Пока с безмолвной девой», «Октябрь», 1998г., №6. [18], [19] В. Набоков, «Приглашение на казнь». [20] В.Набоков, «Машенька». [21] В.Набоков, «Приглашение на казнь». [22] В.Набоков, «Машенька». [23] там же. Напечатано в журнале «Семь искусств» #10(56)октябрь2014 7iskusstv.com/nomer.php?srce=56 Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer10/Nikolin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru