litbook

Культура


Тетрадь В.Ф. Одоевского (стихи последнего года жизни)0

Неполных двадцать семь лет жизни Лермонтова - как если бы Пушкин умер в 1825 году в михайловской ссылке. Поразительно, как за такой кроткий жизненный срок он успел дорасти до написанного им и встать рядом с Пушкиным в сердцах всей “читающей России”. Публицист и философ Юрий Фёдорович Самарин, один из идеологов славянофильства, записывает в дневнике 31 июля 1841 года: “Лермонтов убит. Его постигла одна участь с Пушкиным. Невольно сжимается сердце и при новой утрате болезненно отзываются старые: Грибоедов, Марлинский, Пушкин, Лермонтов. Становится страшно за Россию”. Его идейный противник, глава “западников”, профессор Московского университета Тимофей Николаевич Грановский пишет сёстрам: “По-прежнему печальные новости. Лермонтов, единственный человек в России, способный напомнить Пушкина, умер той же смертью, что и последний...” Михаил Юрьевич Лермонтов, гравюра на дереве Ф.Д. Константинова Место дуэли Лермонтова, раскрашенное фото 1896 г. Дуэль состоялась у подножия горы Машук близ Пятигорска на Северном Кавказе. Через 80 лет, в 1921 году оказавшись в этих местах, Велемир Хлебников медитировал: На родине красивой смерти - Машуке, Где дула войскового дым Обвил холстом пророческие очи, Большие и прекрасные глаза, И белый лоб широкой кости. Певца прекрасные глаза, Чело прекрасной кости К себе на небо взяло небо, И умер навсегда железный стих, Облитый горечью и злостью. ... И в небесах зажглись, как очи, Большие серые глаза. И до сих пор живут средь облаков, И до сих пор им молятся олени, Писателю России с туманными глазами, Когда полет орла напишет над утёсом Большие медленные брови... Уезжая на Кавказ в апреле 1841 года, Лермонтов был полон печальных предчувствий, он был уверен, что не вернётся. Или романтически настраивал себя на готовность к этому? Правда, свою смерть он представлял по-иному. В Москве по дороге на Кавказ, Лермонтов записывает: Сон В полдневный жар в долине Дагестана С свинцом в груди лежал недвижим я; Глубокая ещё дымилась рана, По капле кровь точилася моя. Лежал один я на песке долины; Уступы скал теснилися кругом, И солнце жгло их жёлтые вершины И жгло меня — но спал я мёртвым сном. И снился мне сияющий огнями Вечерний пир в родимой стороне. Меж юных жён, увенчанных цветами, Шёл разговор весёлый обо мне. Но в разговор весёлый не вступая, Сидела там задумчиво одна, И в грустный сон душа её младая Бог знает чем была погружена; И снилась ей долина Дагестана; Знакомый труп лежал в долине той; В его груди дымясь чернела рана, И кровь лилась хладеющей струёй. “Тетрадь В.Ф. Одоевского” Стихотворение это было записано в альбоме или, можно сказать, тетради или книге для записей - в коричневом кожаном переплёте с надписью на форзаце: “Поэту Лермонтову даётся моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возратил мне её сам и всю исписанную. Князь В. Одоевский. 1841 апреля 13-е СПБург”. Из пояснительной пометки внизу явствует, что “книга покойного Лермонтова” была возвращена Одоевскому родственником поэта 30 декабря 1843 года. Копия этой книги выставлена в музее-усадьбе «Тарханы», а оригинал находится в Петербурге в отделе рукописей Государственной публичной библиотеки имени М.Е. Салтыкова-Щедрина как дар самого князя Одоевского. В этой тетради Лермонтовым были записаны стихотворения последних трёх месяцев его жизни – конец апреля, май, июнь, первая половина июля. Стихотворение «Сон» не первое - ему предшествуют «Спор» (“Как-то раз перед толпою соплеменных гор...”) и «Утёс» (“Ночевала тучка золотая... ”), написанные в дороге из Петербурга в Москву. Удивительно, но в разных статьях и изданиях указывается различное число стихотворений, записанных в тетрадь: от девяти до четырнадцати и даже шестнадцати, хотя, казалось бы, так просто – перелистать, если не оригинал, то факсимильную копию, и пересчитать. Учитывая набросанное начерно карандошом и переписанное набело чернилами, можно, кажется, дойти до истины. Из числа “канонических” стихотворений Лермонтова, в “тетради Одоевского” были записаны: вышеупомянутые «Спор», «Сон» и «Утёс», а также: подражание Гейне “Они любили друг друга так долго и нежно...”, «Дубовый листок», «Царица Тамара», «Свиданье» (“Уж за горой дремучею Погас вечерний луч...”), “Нет, не тебя так я пылко я люблю...”, “Выхожу один я на дорогу...”, баллада «Морская царевна» и, самое последнее, «Пророк» - итого одиннадцать. Но, кроме них, в тетради наличествуют также стихотворение «L’Attente», то есть «Ожидание», написанное по-французски и обычно воспроизводимое разве что в прозаическом переводе на русский, и два отрывка-наброска, печатаемых лишь в академических изданиях. Итак, с учетом стихотворения по-французски и двух набросков – 14 стихов. Но прежде, чем вернуться к самим стихам, надо сказать о том, кто вручил Лермонтову эту тетрадь, “чтобы он возратил мне её сам и всю исписанную”, и о том, что привело Лермонтова на Кавказ. Владимир Фёдорович Одоевский (1803-69) Князь Владимир Фёдорович Одоевский сам по себе был весьма примечательной фигурой. Он принадлежал к одному из знатнейших и древнейших русских родов, старшей ветви Рюриковичей. По отцу был прямым потомком черниговского князя Михаила Всеволодовича, замученного в 1246 году в Орде и причисленного к лику святых, а мать была из крепостных. Одоевский известен как издатель, писатель, философ, педагог, музыковед, общественный деятель. Вместе с Вильгельмом Карловичем Кюхельбекером он издавал альманах Мнемозина, где печатались Пушкин, Грибоедов, Баратынский, Языков. Впоследствии сотрудничал с Пушкиным в издании Современника, а после смерти Пушкина взял выпуск журнала на себя. Был (вместе с Андреем Александровичем Краевским) соредактором журнала Отечественные записки, откуда и произошло его знакомство с Лермонтовым в 1838 году. Одоевскому было адресовано одно из последних писем Пушкина. На предложение принять участие в издании Детского журнала Пушкин отвечал: “Батюшка, Ваше сиятельство! Побойтесь Бога: я ни Львову, ни Очкину, ни детям – ни сват, ни брат. Зачем мне sot-действовать Детскому журналу? уж и так говорят, что я в детство впадаю. Разве уж не за деньги ли? О, это дело не детское, а дельное. Впрочем, поговорим”. Сам Одоевский был автором одного из первых в русской литературе произведений, написанных для детей, которое и до сих пор можно читать просто так, удовольствия ради, – я имею в виду сказку «Городок в табакерке». Когда-то Розой Иоффе по ней была сделана великолепная радиопостановка с Николаем Литвиновым и Валентиной Сперантовой. Рядом с этой сказкой можно поставить разве что волшебную повесть «Чёрная курица, или Подземные жители» Антония Погорельского (псевдоним Алексея Алексеевича Перовского). А ещё Одоевский выпустил Пёстрые сказки с красным словцом, собранные Иринеем Модестовичем Гомозейкою, восхищавшие Владимира Ивановича Даля своим свободным и ярким языком. Литературную маску Гомозейки Одоевский использовал до конца своих дней. Одоевский был автором первого русского фантастическо-утопического романа «4338-й год», написанного в 1837 году, то есть с заглядом вперёд на 2500 лет. Между прочим, там он предсказал нечто вроде телефона и интернета: “между знакомыми домами устроены магнетические телеграфы, посредством которых живущие на далёком расстоянии разговаривают друг с другом”. А ещё он придумал, что “будет приискана математическая формула для того, чтобы в огромной книге нападать именно на ту страницу, которая нужна, и быстро расчислить, сколько страниц можно пропустить без изъяна”, то есть что-то вроде поисковика. Одоевский, наряду с тем же Антонием Погорельским, явился и зачинателем “российской гофманианы” – романтическо-фантастических повестей, первой из которых был его «Последний квартет Бетховена». Гоголь писал о нём: “Воображения и ума - куча! Это ряд психологических явлений, непостижимых в человеке!” Историки литературы также высоко оценивают философский роман Одоевского «Русские ночи» о судьбах культуры и смысле истории, о прошлом и будущем Запада и России. В общем, удивительно интересный был человек! Писатель Иван Иванович Панаев так описывает своё впечатление от знакомства с Одоевским: “Когда я в первый раз был у Одоевского, он произвёл на меня сильное впечатление. Его привлекательная симпатическая наружность, таинственный тон, с которым он говорил обо всём на свете, беспокойство в движениях человека, озабоченного чем-то серьёзным, выражение лица постоянно задумчивое, размышляющее, - всё это не могло не подействовать на меня. Прибавьте к этому оригинальную обстановку его кабинета, уставленного необыкновенными столами с этажерками и с таинственными ящичками и углублениями; книги на стенах, на столах, на диванах, на полу, на окнах - и притом в старинных пергаментных переплётах с писанными ярлычками на задках; портрет Бетховена с длинными седыми волосами и в красном галстухе; различные черепа, какие-то необыкновенной формы стклянки и химические реторты. Меня поразил даже самый костюм Одоевского: чёрный шёлковый, вострый колпак на голове, и такой же, длинный, до пят сюртук - делали его похожим на какого-нибудь средневекового астролога или алхимика”. В этом самом кабинете Лермонтов был у Одоевского в последний свой день в Петербурге перед возвращением на Кавказ. Теперь надо ещё вспомнить, почему Лермонтов оказался на Кавказе. Для этого придётся вернуться в 1840 год. Лермонтов встречал его в глубокой меланхолии: И скучно и грустно, и некому руку подать В минуту душевной невзгоды... Желанья!.. что пользы напрасно и вечно желать? А годы проходят - все лучшие годы! Любить... но кого же?.. На время - не стоит труда, А вечно любить невозможно. В себя ли заглянешь? - там прошлого нет и следа: И радость, и муки, и всё там ничтожно... Что страсти? - ведь рано иль поздно их сладкий недуг Исчезнет при слове рассудка; И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, - Такая пустая и глупая шутка... Дуэль, рисунок Лермонтова В феврале 1840 года Лермонтов был на балу у графини Лаваль (тёщи декабриста Сергея Трубецкого), где произошла его стычка с сыном французского посла Эдуардом де Барантом, которая кончилась тем, что Барант вызвал Лермонтова на дуэль. Считается, что ссора произошла из-за княгини Марии Щербатовой, за которой оба ухаживали. Приятель Лермонтова Аким Шан-Гирей свидетельствовал в воспоминаниях, что “слишком явное предпочтение, оказанное на бале счастливому сопернику, взорвало Баранта... и на завтра была назначена встреча”. Дуэль состоялась за Чёрной речкой, на Парголовской дороге. Секундантами были близкий друг и дальний родственник Лермонтова Алексей Столыпин по прозвищу Монго (двоюродный дядя, на два года моложе Лермонтова) и француз граф Рауль д’Англес. Лицейский однокашник Пушкина Модест Корф меланхолически занёс в дневник: “Странно, что лучшим нашим поэтам приходится драться с французами: Дантес убил Пушкина, и Барант, верно, точно также убил бы Лермонтова, если б не поскользнулся, нанося решительный удар, который только оцарапал тому грудь”. Поединок сначала шёл “по-французски” - на шпагах, а затем (из-за обломанного кончика шпаги Лермонтова) был продолжен “по-русски” - на пистолетах. Барант промахнулся, а Лермонтов выстрелил, не целясь, в воздух. За участие в дуэли Лермонтов был предан военному суду и до вынесения приговора посажен на гауптвахту. 13 апреля 1840 года последовал вердикт Николая I: “Поручика Лермонтова перевести в Тенгинский пехотный полк тем же чином”. Лермонтов служил в Лейб-гусарском полку, и перевод из гвардии в армейский пехотный полк был стандартным, хотя и довольно чувствительным наказанием, тем более что сопровождался обычно негласным предписанием об ограничении в награждениях и продвижении по службе. Тенгинский полк стоял на Северном Кавказе, и в начале июля 1840 года Лермонтов через Ставрополь прибыл в крепость Грозная, куда был назначен для экспедиции против горцев. Портрет молодой женщины, рис. Лермонтова Марии Алексеевне Щербатовой, ставшей невольной причиной ссылки Лермонтова, было тогда около 20 лет. Была она дочерью украинского помещика Штерича; в 1837 году вышла замуж за князя Щербатова; брак был несчастлив, муж оказался, как пишет дальняя родственница, “дурной человек, но, к счастью для молодой женщины, умер через год после венчания”. Есть её словесный портрет в стихах Лермонтова, написанных тогда, в 1840 году, по дороге в полк. На светские цепи, На блеск утомительный бала Цветущие степи Украйны она променяла, Но юга родного На ней сохранилась примета Среди ледяного, Среди беспощадного света. Как ночи Украйны, В мерцании звезд незакатных, Исполнены тайны Слова её уст ароматных, Прозрачны и сини, Как небо тех стран, её глазки, Как ветер пустыни, И нежат и жгут её ласки. И зреющей сливы Румянец на щёчках пушистых И солнца отливы Играют в кудрях золотистых. И, следуя строго Печальной отчизны примеру, В надежду на бога Хранит она детскую веру; Как племя родное, У чуждых опоры не просит И в гордом покое Насмешку и зло переносит; От дерзкого взора В ней страсти не вспыхнут пожаром, Полюбит не скоро, Зато не разлюбит уж даром. Стычка на Кавказе, рис. Лермонтова В начале июля отряд, куда был назначен Лермонтов, выступил в поход и после ряда мелких стычек 11 июля 1840 года выдержал жестокий бой при речке Валерúк. В «Журнале военных действий» отмечено: “Тенгинского полка поручик Лермонтов во время штума неприятельских завалов на реке Валерúк имел поручение наблюдать за действиями передовой штурмовой колонны и уведомлять начальника отряда об её успехах, что было сопряжено с величайшей для него опасностью от неприятеля, скрывавшегося в лесу за деревьями и кустами. Но офицер этот, несмотря ни на какие опасности, исполнял возложенное на него поручение с отменным мужеством и хладнокровием и с первыми рядами храбрейших ворвался в неприятельские завалы”. Этому бою было посвящено большое стихотворение Лермонтова, которое обычно так и обозначается – «Валерúк», начинающееся следующими строфами: Я к вам пишу: случайно, право! Не знаю, как и для чего. Я потерял уж это право. И что скажу вам? – ничего! Что помню вас? – но, Боже правый, Вы это знаете давно. И вам, конечно, всё равно. И знать вам также нету нýжды, Где я? что я? в какой глуши? Друг другу мы давно уж чужды, Да вряд ли есть родство души. Страницы прошлого читая, Их по порядку разбирая, Разуверяюсь я во всём... Безумно ждать любви заочной – В наш век все чувства лишь на срок; Но я вас помню - да и точно, Я вас никак забыть не мог. Во-первых, потому что много И долго, долго вас любил, Потом страданьем и тревогой За дни блаженства заплатил; Потом в раскаяньи бесплодном Влачил я цепь тяжёлых лет И размышлением холодным Убил последний жизни цвет. С людьми сближаясь осторожно, Забыл я шум младых проказ, Любовь, поэзию.. – но вас Забыть мне было невозможно... По свидетельству Акима Шан-Гирея, стихи эти были обращены Лермонтовым к Варваре Александровне Лопухиной, сестре его товарища по университету, в замужестве Бахметевой, чувство к которой Лермонтов, по словам Шан-Гирея, “едва ли не сохранил... до самой смерти своей”. Эпизод из боя при р. Валерик. С акварели М.Лермонтова и Г.Гагарина, 1840. Лермонтов описывает сам бой: ...Едва лишь выбрался обоз В поляну, дело началось; Чу! в арьергард орудья просят; Вот ружья из кустов выносят, Вот тащат за ноги людей И кличут громко лекарей; А вот и слева, из опушки, Вдруг с гиком кинулись на пушки; И градом пуль с вершин дерев Отряд осыпан. Впереди же Все тихо - там между кустов Бежал поток. Подходим ближе. Пустили несколько гранат; Ещё продвинулись; молчат; Но вот над брёвнами завала Ружьё как будто заблистало; Потом мелькнуло шапки две; И вновь всё спряталось в траве. То было грозное молчанье, Не долго длилося оно, Но в этом странном ожиданье Забилось сердце не одно. Вдруг залп... глядим: лежат рядами, Что нужды? здешние полки Народ испытанный... В штыки, Дружнее! раздалось за нами. Кровь загорелася в груди! Все офицеры впереди... Верхом помчался на завалы Кто не успел спрыгнýть с коня... Ура! – и смолкло. – Вон кинжалы, В приклады! – и пошла резня. И два часа в струях потока Бой длился. Резались жестоко, Как звери, молча, с грудью грудь, Ручей телами запрудили... Хотел воды я зачерпнуть - И зной, и битва утомили Меня – но мутная волна Была тепла, была красна... Лермонтов продолжает: А там вдали грядой нестройной, Но вечно гордой и спокойной, Тянулись горы - и Казбек Сверкал главой остроконечной. И с грустью тайной и сердечной Я думал: жалкий человек. Чего он хочет!.. небо ясно, Под небом места много всем, Но беспрестанно и напрасно Один враждует он - зачем?.. Это было не первое знакомство Лермонтова с Кавказом. До того, ещё в детстве, его трижды вывозили на лето в северокавказские имения родственников – в 1818, 20-м и 25-м годах, а в 1837 году Лермонтов был отправлен в свою первую ссылку на Кавказ, в Нижегородский драгунский полк за стихи на смерть Пушкина, особенно их заключительную часть. По-своему, Николай был прав. Любой, оказавшись на месте императора, просто вынужден был бы наказать поэта, осмелившегося написать: Черновой автограф стихотворения «Смерть поэта» А вы, надменные потомки Известной подлостью прославленных отцов, Пятою рабскою поправшие обломки Игрою счастия обиженных родов! Вы, жадною толпой стоящие у трона, Свободы, Гения и Славы палачи! Таитесь вы под сению закона, Пред вами суд и правда - всё молчи!.. Но есть и Божий Суд, наперсники разврата! Есть грозный Судия: Он ждёт; Он недоступен звону злата, И мысли, и дела Он знает наперёд. Тогда напрасно вы прибегнете к злословью: Оно вам не поможет вновь, И вы не смоете всей вашей чёрной кровью Поэта праведную кровь! В 1837 году Нижегородский драгунский полк, куда был направлен Лермонтов, участия в боях с горцами не принимал. Так что тогда Николай обошёлся с Лермонтовым вполне милостиво, и кавказская ссылка Лермонтова была заведомо легче, скажем, чердынской или воронежской ссылки Мандельштема. Может быть, Николай, как Сталин по отношению к Мандельштаму, не исключал возможности ещё “приручить” Лермонтова, как самому Николаю удалось “приручить” Пушкина, добиться его доверия и дождаться от него хвалебных стихов. Основания к этому, в общем-то, были – даже то самое “возмутительное” стихотворение «Смерть поэта» одновременно с заключительной, самой крамольной частью получило и вполне верноподданический эпиграф: “Отмщенье, Государь, отмщенье! Паду к ногам Твоим: Будь справедлив и накажи убийцу, Чтоб казнь его в позднейшие века Твой правый суд потомству возвестила, Чтоб видели злодеи в ней пример” – из трагедии «Венцеслав» французского драматурга Ротру. Через год, в 1838 году, по настойчивым просьбам бабушки Лермонтова, Елизаветы Алексеевны Арсеньевой, Николай “простил” Лермонтова и вернул его в гвардию. Ходатайство бабушки было поддержано и начальником III Отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии Бенкендорфом, который резонно отмечал, что дерзкого поэта, от которого неизвестно чего ещё можно ожидать, лучше держать под присмотром в столице, да и воздействовать на него в этом случае будет проще. Лермонтов, Автопортрет, 1838 Именно тогда, в год своей первой кавказской ссылки Лермонтов написал автопортрет в драгунском мундире и бурке. Из статьи Ираклия Луарсабовича Андроникова «Образ поэта»: “Лермонтовские портреты принадлежат художникам не столь знаменитым, как те, что писали Пушкина, способным, однако, передать характерные черты, а тем более сходство. Но несмотря на все их старания, они не сумели схватить жизни лица, оказались бессильны в передаче духовного облика Лермонтова, ибо в их изображениях нет главного – поэта! И пожалуй, наиболее убедительны из бесспорных портретов Лермонтова – акварельный автопортрет на фоне Кавказских гор, в бурке, с кинжалом на поясе, с огромными печально-взволнованными глазами и беглый рисунок Д. Палена (Лермонтов в профиль, в смятой фуражке). Два этих портрета представляются нам похожими более других, потому что они внутренне чем-то сходны между собой и при этом гармонируют с поэзией Лермонтова. Дело, видимо, не в портретистах, а в неуловимых чертах поэта”. Лермонтов, рисунок Д. Палена, 1840 Андронников продолжает: “Если мы обратимся к воспоминаниям о Лермонтове, то сразу же обнаружим, что люди, знавшие его лично, в представлении о его внешности совершенно расходятся между собой. Одних поражали большие неподвижные глаза поэта, другие запомнили выразительное лицо с необыкновенно быстрыми маленькими глазами. Один из юных почитателей Лермонтова, которому посчастливилось познакомиться с поэтом в пoследний год его жизни, был поражён: “То были скорее длинные щели, а не глаза, и щели полные ума и злости.” На этого мальчика неизгладимое ввпечатление произвела вся внешность Лермонтова: огромная голова, широкий, но не высокий лоб, выдающиеся скулы, лицо коротенькое, оканчивающееся узким подбородком, желтоватое, нос вздёрнутый, фыркающий ноздрями, реденькие усики, коротко остриженные волосы. И – сардоническая улыбка”. Стоит, наверно, дополнить это описание впечатлением молодого Ивана Сергеевича Тургенева, видевшего Лермонтова на бале-маскараде в декабре 1839 года: “Какой-то сумрачной и недоброй силой, задумчивой презрительностью и страстью веяло от его смуглого лица и неподвижно-тёмных глаз”. У Булата Окуджавы в романе «Путешествие дилетантов» - “поэт казался чрезмерно насмешлив, несоответствие скорби в глазах с едва уловимой усмешкой в каждом движении губ вызывало раздражение”. Рисунок Палена был сделан в 1840 году, и согласитесь - на нём поэт выглядит заметно старше, чем на автопортрете двухлетней давности. Тогда, в 1840 году, после боя у Валерúка, Лермонтов совершил ещё один поход с отрядом генерала Галафеева и участвовал во множестве небольших, но жестоких схваток с горцами. Один из сослуживцев поэта вспоминал: “он был отчаянно храбр и удивлял своей удалью даже старых кавказских джигитов”. Генерал-лейтенант Галафеев представил Лермонтова к ордену святого Владимира 4-й степени с бантом (по другим источникам - святого Станислава 3-й степени) и лично ходатайствовал о возвращении его в гвардию. Вместо этого, военный министр Чернышёв сообщил командуюшему Отдельным кавказским корпусом, что “Государь Император, по всеподданейшей просьбе госпожи Арсеньевой, бабки поручика Тенгинского пехотного полка Лермонтова, высочайше повелеть соизволил: офицера сего, ежели он по службе усерден и в нравственности одобрителен, уволить к ней в отпуск в Санкт-Петербург сроком на два месяца”. Горные вершины спят во тьме ночной (фото) Из Гёте Горные вершины Спят во тьме ночной; Тихие долины Полны свежей мглой; Не пылит дорога, Не дрожат листы... Подожди немного, Отдохнёшь и ты. Исходное стихотворение Гёте называется «Ночная песнь странника». Довольно близкий к оригиналу перевод Валерия Брюсова звучит так: На всех вершинах Покой; В листве, в долинах Ни одной Не дрогнет черты; Птицы спят в молчании бора. Подожди только: скоро Уснёшь и ты. Есть ещё переводы Иннокентия Анненского и Бориса Пастернака, явно уступающие, однако, переводу Брюсова в точности и переложению Лермонтова в обаянии. В своё время Фет писал: “Лермонтов перевёл известную пьесу Гёте; но уклонился от наружной формы оригинала. Что ж вышло? Две различные пьесы, одинаковые по содержанию, но не имеющие по духу, а затем и по впечатлению на читателя, ничего общего. Гёте заставляет взор наш беззаботно, почти весело скользить по высям гор и вершинам неподвижных дерев. Утешение... приходит к вам почти неожиданно и застаёт вас под влиянием объективного чувства. У Лермонтова с первого слова торжественная тишина заставляет предчувствовать развязку”. В стиховедческих статьях, посвящённых этому стихотворению, оно трактуется как написанное несколько экзотичным для русской поэзии размером трёхстопного хорея, то есть каждая строка рассматривается как состоящая из трёх двухсложий с ударениями на первом слоге. Однако при озвýчении стихотворения (правильном! его озвýчении) первые слоги всех строк не должны быть сильными, становясь практически безударными. В результате каждая строка предстаёт как состоящая не из трёх, а из двух стоп: трёхсложной анапестной и двухсложной ямбической с ударением в обеих на последнем слоге. Благодаря этой разносложности строки звучат словно медленный перебор фортепианных клавиш. Акцентирование же первых, формально ударных слогов, обедняет, упрощает звучание. 14 января 1841 года Лермонтов получил отпускной билет и выехал из Ставрополя – через Новочеркасск, Воронеж, Москву – в Петербург. 4 февраля он был в Петербурге, а на следующий день неожиданно появился на балу у княгини Воронцовой-Дашковой, где ожидалось присутствие членов императорской фамилии. Появление ссыльного офицера в обществе “высочайших особ” (конкретно - великого князя Михаила Павловича) было расценено как ужасный эпатаж, и только заступничество хозяйки дома отвратило от Лермонтова неминуемое наказание – немедленную высылку в полк прежде окончания отпуска. Лермонтов писал кавказскому сослуживцу Бибикову “...я отправился на бал к госпоже Воронцовой, и это нашли неприличным и дерзким. Что делать? Кабы знал, где упасть, соломки бы подостлал...” Лермонтов подал прошение о выходе в отставку – ему было категорически отказано, и когда назначенный ему двухмесячный отпуск, продлённый ещё на месяц по ходатайству бабушки, подошёл к концу, Лермонтову было предписано в 48 часов покинуть Санкт-Петербург. Это было 11 апреля 1841 года. На следующий день друзья поэта собрались на прощальный вечер у дочери историка Карамзина Софьи Николаевны. Среди других были Жуковский, Плетнёв, Соллогуб, Ростопчина. Была там и Наталья Николаевна Пушкина, которая после почти четырёхлетнего пребывания в деревне вернулась в Петербург и снова стала бывать у Карамзиных. Разговор, произошедший тогда между Натальей Николаевной и Лермонтовым, через много лет (аж в 1908 году!) был пересказан со слов матери Александрой Петровной Араповой, урожденной Ланской: Наталья Николаевна Пушкина, с портрета В. Гау (1842) “Нигде она (Наталья Николаевна) так не отдыхала душою, как на карамзинских вечерах, где всегда являлась желанной гостьей. Но в этой пропитанной симпатией атмосфере один только частый посетитель как будто чуждался её, и за изысканной вежливостью обращения она угадывала предвзятую враждебность. Это был Лермонтов. Слишком хорошо воспитанный, чтобы чем-нибудь выдать чувства, оскорбительные для женщины, он всегда избегал всякую беседу с ней, ограничиваясь обменом пустых, условных фраз. Матери это было тем более чувствительно, что многое в его поэзии меланхолической струей подходило к настроению её души, будило в ней сочувственное эхо... Наступил канун отъезда Лермонтова на Кавказ. Верный дорогой привычке, он приехал провести вечер к Карамзиным... Общество оказалось многолюднее обыкновенного, но, уступая какому-то необъяснимому побуждению, поэт, к великому удивлению матери, завладев освободившимся около неё местом, с первых слов завёл разговор, поразивший её своей необычайностью. Он точно стремился заглянуть в тайник её души, чтобы вызвать её доверие, и сам начал посвящать её в мысли и чувства, так мучительно отравлявшие его жизнь, каялся в резкости мнений, в беспощадности суждений, так часто отталкивавших от него ни в чём перед ним неповинных людей... В заключение этой беседы, удивившей Карамзиных своей продолжительностью, Лермонтов сказал: «...Я чуждался вас, малодушно поддаваясь враждебным влияниям... и только накануне отъезда надо было мне разглядеть под этой оболочкой женщину, постигнуть её обаяние искренности,.. чтобы унести с собою... бесплодное сожаление о даром утраченных часах. Но когда я вернусь, я сумею заслужить прощение и, если не слишком самонадеянна мечта, стать вам когда-нибудь другом...» Прощание их было самое задушевное...” Сам факт длительной и дружественной беседы между Натальей Николаевной и Лермонтовым, подтверждается другими свидетелями, но доверяться чересчур уж красноречивой Александре Петровне в передаче слов Лермонтова вряд ли стоит. Софья Николаевна Карамзина (1802-56) Хозяйка салона Софья Николаевна Карамзина была заметно старше Лермонтова, и современные исследователи характеризуют отношение Лермонтова к ней как “доверчивую дружбу”, отмечая в то же время, что она отвечала ему “чем-то более глубоким и горячим”. В мае 1839 года всезнающая Александра Осиповна Смирнова-Россет писала Петру Андреевичу Вяземскому “Софья Николаевна решительно относится к Лермонтову”. Это “решительное отношение” отмечали и другие общие друзья, в том числе Жуковский и Плетнёв. В прощальный вечер 12 апреля 1841 года, как пишет один из первых биографов Лермонтова Павел Александрович Висковатый, Лермонтов “растроганный вниманием к себе и непритворной любовью избранного кружка,.. стоя в окне и глядя на тучи, которые ползли над Летним садом и Невою,” прочёл стихи, последние из напечатанных в только что вышедшем томике Стихотворения 1840 года: Тучки небесные, вечные странники! Степью лазурною, цепью жемчужною Мчитесь вы, будто как я же, изгнанники С милого севера в сторону южную. Кто же вас гонит: судьбы ли решение? Зависть ли тайная? злоба ль открытая? Или на вас тяготит преступление? Или друзей клевета ядовитая? Нет, вам наскучили нивы бесплодные... Чужды вам страсти и чужды страдания; Вечно холодные, вечно свободные, Нет у вас родины, нет вам изгнания. Как уже упоминалось, на прощальном вечере у Карамзиных присутствовала ещё одна давняя знакомая Лермонтова - поэтесса графиня Евдокия Петровна Ростопчина. Незадолго перед этим Лермонтов подарил ей альбом с вписанными туда стихами: Я верю: под одной звездою Мы с вами были рождены; Мы шли дорогою одною, Нас обманули те же сны. Но что ж! - от цели благородной Оторван бурею страстей, Я позабыл в борьбе бесплодной Преданья юности моей. Предвидя вечную разлуку, Боюсь я сердцу волю дать; Боюсь предательскому звуку Мечту напрасную вверять... Так две волны несутся дружно Случайной, вольною четой В пустыне моря голубой: Их гонит вместе ветер южный; Но их разрóзнит где-нибудь Утёса каменная грудь... И, полны холодом привычным, Они несут брегам различным, Без сожаленья и любви, Свой ропот сладостный и томный, Свой бурный шум, свой блеск заёмный И ласки вечные свои. В тот вечер 12 апреля Ростопчина сидела за ужином с Лермонтовым и братом хозяйки Андреем Николаевичем Карамзиным “втроём за маленьким столом”. Впоследствии, в письме к Александру Дюма-отцу, она вспоминала: “Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его казавшимися пустыми предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце”. Лермонтов. Вид Крестовой горы из ущелья близ Коби, 1837-38 На следующий день, перед самым отъездом, Лермонтов посетил Владимира Фёдоровича Одоевского, получил от него в подарок ту самую книгу или тетрадь для записи стихов с надписью “чтобы он возратил мне её сам и всю исписанную”. В качестве ответного дара Лермонтов вручил Одоевскому свою акварель. На обороте сохранилась надпись Одоевского: “Эта картина рисована поэтом Лермонтовым и подарена им мне при последнем его отъезде на Кавказ. Она представляет Крестовую гору...” По крайней мере, до недавнего времени акварель эта хранилась и экспонировалась в Пятигорском художественном музее. Евдокия Петровна Ростопчина (1811-58) По свидетельствам современников и по более позднему признанию самой Евдокии Петровны Ростопчиной или “Додо”, как её называли в свете, в течение трёх месяцев 1841 года, проведеных Лермонтовым в Петербурге, они встречались чуть ли не каждодневно, “постоянно, утром и вечером”. Незадолго до вынужденного отъезда Лермонтова Ростопчина посвятила ему стихотворение с многословными уверениями в том, как Лермонтову будет бесконечно плохо там, куда он едет. Надо сказать, довольно странное “дружеское утешение”... ри прощании Евдокия Петровна, вроде бы, шепнула Лермонтову коротенькую, в одно дыхание, французскую фразу: Je vous attends (Я вас жду). По-видимому, ответом стало французское стихотворение «L'attente» («Ожидание»), записанное в “тетрадь Одоевского” и вставленное потом Лермонтовым в письмо от 10 мая из Ставрополя Софье Карамзиной. В русском прозаическом переводе это стихотворение звучит так: “Я жду её в темной долине. Вдали, вижу, белеет призрак, который приближается. Но нет! Обманчива надежда! То старая ива качает свой сухой и блестящий ствол. Я наклоняюсь и долго прислушиваюсь; мне кажется, что я слышу звук лёгких шагов по дороге. Нет, не то! Это шелестит лист во мху, колеблемый душистым ветром ночи. Полный горькой тоски, я ложусь в густую траву и засыпаю глубоким сном. Вдруг я вздрагиваю и просыпаюсь: её голос шепчет мне на ухо, её уста целуют мой лоб.” Комментаторы единодушны в том, что стихотворение это не имеет отношения к адресату письма, то есть к Софье Николаевне Карамзиной, и рассчитанно на то, что таким вот окольным путём оно надёжнее дойдёт до истинного адресата, каковым лермонтоведы считают Додо - Евдокию Петровну. И.И.Шишкин. На севере диком..., 1890. На том же приёме 12 апреля у Карамзиных, Лермонтов разговаривал с сыном Петра Андреевича Вяземского Павлом Петровичем – будущим сенатором, председателем Комитета по печати, видным деятелем народного просвещения, исследователем «Слова о полку Игореве». Но всё это – в будущем, а тогда ему был всего 21 год. Речь шла о стихотворении Генриха Гейне «Ель и пальма» из раздела «Лирическое интермеццо» Книги песен. По воспоминаниям Шан-Гирея, год назад, когда Лермонтов сидел под арестом на гауптвахте за дуэль с Барантом, он сам (то есть Шан-Гирей) принёс Лермонтову эту книгу стихов Гейне, и Лермонтов что-то переводил оттуда. В этот вечер у Карамзиных Софья Николаевна принесла и вручила Лермонтову свой томик стихотворений Гейне по-немецки, и Лермонтов, “набросал на клочке бумаги” перевод этого стихотворения: На севере диком стоит одиноко На голой вершине сосна, И дремлет качаясь, и снегом сыпучим Одета как ризой она. И снится ей всё, что в пустыне далёкой – В том крае, где солнца восход, Одна и грустна на утёсе горючем Прекрасная пальма растёт. Впервые стихи Гейне, в том числе и это стихотворение, были переведены на русский язык Фёдором Ивановичем Тютчевым ещё в 1829 году; но публикация Тютчева в альманахе «Галатея» прошла практически незамеченной, и можно с уверенностью полагать, что Лермонтов тютчевского перевода не знал. В оригинале вместо возможного Fichte (ель, пихта) Гейне использует слово мужского рода Fichtenbaum. Чтобы передать гейневскую метафору грёз о далёкой возлюбленой, Тютчев заменил ель кедром, и у него гейневское стихотворение прозвучало так: На севере мрачном, на дикой скале Кедр одинокий под снегом белеет. И сладко заснул он в инистой мгле, И сон его вьюга лелеет. Про юную пальму всё снится ему, Что в дальних пределах востока Под пламенным небом, на знойном холму Стоит и цветёт, одинока... Вслед за Тютчевым образ кедра использовали и другие переводчики вплоть до Брюсова. Фет, чтобы сохранить метафору Гейне, пошёл на замену ели дубом. Однако результаты трудно назвать очень удачными. В переложении Лермонтова отсутствие “гендерной” составляющей в теме разделённых душ, в теме одиночества не воспринимается как слишком большая потеря. Формально – по ритмическому рисунку, по организации строфы - лермонтовское стихотворение также несколько дальше от гейневского оригинала, чем перевод Тютчева, но по своим поэтическим достоинствам оно, конечно, неизмеримо выше. Достаточно сравнить “в инистой мгле” и “на знойном холму” у Тютчева и перекликающиеся рифмой “под снегом сыпучим” и “на утёсе горючем” у Лермонтова. Сам Гейне говорил незадолго до смерти одному французскому германисту, имея в виду свои стихи: “Есть такие вещи, которые непременно нужно перелагать, а не переводить”. По пути на Кавказ в тетради Одоевского появилось ещё одно стихотворение, тема которого была взята в книге Гейне, и сами стихи предварены двумя строчками по-немецки: Они любили друг друг друга, но ни один не желал признаться в этом другому. Heine. Они любили друг друга так долго и нежно, С тоскою глубокой и страстью безумно-мятежной! Но, как враги, избегали признанья и встречи, И были пýсты и хлáдны их краткие речи. Они расстались в безмолвном и гордом страданье, И милый образ во сне лишь порою видали. - И смерть пришла: наступило за гробом свиданье... Но в мире новом друг друга они не узнали. Для сравнения – перевод Афанасия Фета: Они любили друг друга, Но каждый упорно молчал; Смотрели врагами, но каждый В томленьи любви изнывал. Они расстались - и только Встречались в виденьи ночном; Давно они умерли оба - И сами не знали о том. В переложении Лермонтова, в данном случае, отступление от оригинала, мне кажется, не пошло на пользу стихотворению ни по форме (избыточное многословие, проходные, трафаретные эпитеты – грех, довольно обычный для Лермонтова в отличие от Пушкина, переусложнённый ритмический рисунок), ни по поэтической мысли (“не узнали друг друга в загробном свидании” вместо “сами не знали о том, что умерли оба”). И ещё одно восьмистишие Гейне из той же Книги песен. Вот его почти подстрочный перевод Вильгельмом Вениаминовичем Левиком: Смерть – это ночь, прохладный сон, А жизнь – тяжёлый, душный день. Но смерклось, дрёма клонит, Я долгим днём утомлён. Я сплю – и липа шумит в вышине, На липе соловей поёт, И песня исходит любовью, - Я слышу её даже во сне. По-видимому, для Гейне это был не более чем поэтический стереотип представления о вожделенном загробном покое, но оно послужило “затравкой”, центром кристаллизации, как писал Стендаль, для создания одного из удивительнейших, совершеннейших произведений русской лирики, стихотворения, одного из последних, вписанных в “тетрадь Одоевского”, – “Выхожу один я на дорогу... ” .Г.Якимченко. Выхожу один я на дорогу... (гравюра), 1914. Характерно, что и в этом стихотворении Лермонтов использует тот же приём, что и в «Горных вершинах», - введение двух безударных слогов (анакруз) в начале каждой строки и превращение таким образом бодрой хореической структуры в задумчивое сочетание анапеста с ямбом. Историк Василий Осипович Ключевский писал о мелодике лермонтовских стихов применительно как раз к этому стихотворению: “пьеса Лермонтова своим стихом почти освобождает композитора от труда подбирать мотивы и звуки при её переложении на ноты”. Проблема, по-видимому, состоит только в том, чтобы уловить этот самый “единственный мотив”. В 1861 году Елизавета Григорьевна Шашина положила стихотворение “Выхожу один я на дорогу...” на музыку, и с тех пор они воспринимаются практически неразрывно до такой степени, что, при всей документальной подтверждённости авторства Шашиной, время от времени снова и снова возникает легенда, что и музыка была написана самим же Лермонтовым. Выхожу один я на дорогу; Сквозь туман кремнистый путь блестит; Ночь тиха. Пустыня внемлет Богу, И звезда с звездою говорит. В небесах торжественно и чудно! Спит земля в сияньи голубом... Что же мне так больно и так трудно? Жду ль чего? жалею ли о чём? Уж не жду от жизни ничего я, И не жаль мне прошлого ничуть; Я ищу свободы и покоя! Я б хотел забыться и заснуть! Но не тем холодным сном могилы... Я б желал навеки так заснуть, Чтоб в груди дремали жизни силы, Чтоб дыша вздымалась тихо грудь; Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея, Про любовь мне сладкий голос пел, Надо мной чтоб вечно зеленея Тёмный дуб склонялся и шумел. Тройка, выезжающая из деревни, рис. Лермонтова (1832-34) В книге Бориса Михайловича Эйхенбаума «Лермонтов» есть краткое замечание: “его поэзия резко отделяется от них (имеются в виду русские поэты первой половины ХIХ века, в первую очередь - Пушкин, Баратынский и Тютчев) отрицательным характером содержания. Нечто похожее (хотя мы и не думаем их сравнивать) видим мы в Гейне”. Может быть, Лермонтов и сам в своём последнем путешествии через всю Россию – от Петербурга до Ставрополя, читая гейневскую Книгу песен, чувствовал эту свою схожесть “отрицательного характера содержания” с немецким поэтом. Стихотворение, написанное в Москве 20 апреля 1841 года и лишь по случайности не попавшее в “тетрадь Одоевского”: Прощай, немытая Россия, Страна рабов, страна господ, И вы, мундиры голубые, И ты, им преданный народ. Быть может, за стеной Кавказа Укроюсь от твоих пашей, От их всевидящего глаза, От их всеслышащих ушей. Оно перекликается и с другим стихотворение, написанным менее чем за полгода до этого – по завершении пути с Кавказа в Петербург: Родина Люблю отчизну я, но странною любовью! Не победит её рассудок мой. Ни слава, купленная кровью, Ни полный гордого доверия покой, Ни тёмной старины заветные преданья Не шевелят во мне отрадного мечтанья. Но я люблю - за что, не знаю сам - Её степей холодное молчанье, Её лесов безбрежных колыханье, Разливы рек её, подобные морям; Просёлочным путем люблю скакать в телеге И, взором медленным пронзая ночи тень, Встречать по сторонам, вздыхая о ночлеге, Дрожащие огни печальных деревень; Люблю дымок спалённой жнивы, В степи ночующий обоз И на холме средь жёлтой нивы Чету белеющих берёз. С отрадой, многим незнакомой, Я вижу полное гумно, Избу, покрытую соломой, С резными ставнями окно; И в праздник, вечером росистым, Смотреть до полночи готов На пляску с топаньем и свистом Под говор пьяных мужичков. Лермонтов, акварель К.А. Горбунова, 1841. Тем временем путешествие Лермонтова подошло к концу - 9 мая он пишет бабушке: “Я сейчас только приехал в Ставрополь... Кажется, прежде отправлюсь в крепость Шурý, где полк, а оттуда постараюсь на воды... Я всё надеюсь, милая бабушка, что мне всё-таки выйдет прощенье и я смогу выйти в отставку.” Елизавета Алексеевна в Петербурге продолжала свои отчаянные хлопоты о прощении внука, но безуспешно. Следующим днём, 10 мая, помечено вышеупомянутое письмо Софье Николаевне Карамзиной - предпоследнее из писем, известных нам. Лермонтов опять сообщает о прибытии в Ставрополь, местоположение которого определяет как “между Каспийским и Чёрным морем, немного южнее Москвы и немного севернее Египта”, и о своих планах участия вместе со Столыпиным-Монго в военной экспедиции. Помимо прочего, Лермонтов пишет: “Я не знаю, надолго ли это, но во время переезда мною овладел демон поэзии, сиречь стихов. Я заполнил половину книжки, которую подарил мне Одоевский, что, вероятно, принесло мне счастье.” В чём проявилось это счастье, Лермонтов не уточняет, но в конце письма словцо это снова пробивается наружу: “Пожелайте мне счастья и лёгкого ранения, это всё, что только можно мне пожелать...” По-видимому, на заключительной части пути – от Новочеркасска до Ставрополя - возникли три “балладных” стихотворения, записанных в “тетради Одоевского”: «Листок», «Морская царевна» и «Тамара». Метрические размеры этих трёх стихотворений не кажутся нам чем-то необычным; но для современников Лермонтова это было не так. В отличие от канонических для русской поэзии, начиная ещё с Тредьяковского и Ломоносова, двухсложных размеров – ямба и хорея, эти три стихотворения написаны трёхсложными размерами: «Листок» и «Тамара» - амфибрахием, с ударным (сильным) средним слогом трёхсложья, и «Морская царевна» - дактилем, с ударным первым слогом. Для русской поэзии это было открытием новых широчайших возможностей, в полную меру использованных уже в 1840-е годы и далее Некрасовым, Фетом... Использование трёхсложных метров позволило ввести в поэзию новые интонации, новую мелодику, недостижимую для двухсложия. В исследовании Книга о русской рифме Давид Самойлов пишет: “Лермонтов умер, не успев осознать своего значения для русской литературы и не обременив себя задачей реформировать русский стих. Всё, что он сделал, - результат не выношенного плана, а свойственной гению способности творить новое... За десятилетие он написал больше трёхсложных стихов, чем Пушкин за всю жизнь: из ста сорока двух стихотворений, написанных Лермонтовым с 1832-го по 1841-й, двадцать девять - трёсложными размерами.” Я не проверял статистику Самойлова, но если обратиться к стихам последних полутора лет жизни Лермонтова – 1840-й и первая половина 1841-го до роковой дуэли – то это соотношение станет ещё более выразительным: из 39 стихотворений – одиннадцать, то есть более 28%, написаны трёхсложными размерами – против цифры 20.4%, приводимой Самойловым. Но, на самом деле, и эти соотношения должны быть откорректированны в сторону увеличения доли трёхсложных размеров: во-первых, из общей статистики имеет смысл исключить “альбомные” стихи, которые, по традиции, надлежало писать исключительно четырёхстопным ямбом, то есть там не было свободы выбора, и, во-вторых, четыре лермонтовских хореических стихотворения последних полутора лет (и «Горные вершины», и «Утёс», и «Спор», и “Выхожу один я на дорогу...”) могут считаться таковыми, то есть двухсложными, лишь относительно – как я уже говорил, Лермонтов их превращает, по сути, в некое сочетание анапеста и ямба. Лермонтов явился также пионером применения дактилической рифмы в русской поэзии, то есть рифмы с двумя безударными слогами после ударной гласной. Как подчёркивает Самойлов, “до Лермонтова в сознании читателей и большинства поэтов дактилическая рифма, по традиции 18-го века, считалась неблагородной и комической”. Именно так она звучала, например, в шуточных стихах лермонтовского приятеля, ёрника и пародиста “Ишки Мятлева”, упоминаемого в стихах в альбом Карамзиной. В “серьёзных” же стихах использовались только традиционные “мужские” и “женские” рифмы. Лермонтов же, по словам Самойлова, “утвердил в лирике дактилическую рифму”, причём именно в стихах последних лет, написанных уже после смерти Пушкина, – «Свидание», «Тучи», «Молитва»: В минуту жизни трудную Теснится ль в сердце грусть, Одну молитву чудную Твержу я наизусть. Есть сила благодатная В созвучьи слов живых, И дышит непонятная, Святая прелесть в них. С души как бремя скатится, Сомненье далеко — И верится, и плачется, И так легко, легко... По словам всё того же Самойлова, “Лермонтов сделал для трёхсложной рифмы то, что Блок сделал для «новой» рифмы. Он подготовил революцию Некрасова, как Блок подготовил поэтическую революцию Маяковского”. Замок Тамары, рис. Лермонтова 12 мая Лермонтов принял неожиданное решение ехать не в полк, а в Пятигорск, ссылаясь на нездоровье. Он отправил командиру Тенгинского полка рапорт о том, что заболел лихорадкой. К рапорту было приложено медицинское свидетельство, выданное пятигорским врачом Барклаем де Толли о том, что он, Лермонтов, “одержим золотухой и цынготным худосочием, сопровождаемым припухлостью и болезнью дёсен, также с изъязвлением языка и ломотою ног, от каких болезней г-н Лермонтов, приступив к лечению минеральными водами, принял более двадцати горячих серных ванн, но для облегчения страданий необходимо поручику Лермонтову продолжать пользование минеральными водами в течение целого лета 1841 года”. Алексей Аркадьевич Столыпин (1816-58), с акварели В. Гау Лермонтов и присоединившийся к нему Алексей Столыпин-Монго сняли в Пятигорске домик в четыре комнаты – одноэтажный деревянный особнячок с обмазанными глиной и побелёнными стенами, с низкими потолками и тростниковой крышей. Окно комнаты Лермонтова – его кабинета и одновременно спальни – выходило в вишенный сад. Среди ближайшего окружения Лермонтова в Пятигорске, помимо упомянутого Алексея Столыпина-Монго, были князь Сергей Трубецкой (Сергей Васильевич в отличие от декабриста Сергея Петровича), Михаил Глебов, как и Трубецкой, лечившийся после ранения, полученного в сражении при Валерúке, и Александр Васильчиков. Все они, включая Лермонтова, кроме Глебова, принадлежали к так называемому “Кружку Шестнадцати” - “в 1839 году в Петербурге существовало такое сообщество молодых людей, которое называли, по числу его членов, кружком шестнадцати. Это общество составилось частью из окончивших университет, частью из кавказских офицеров. Каждую ночь, возвращаясь из театра или бала, они собирались то у одного, то у другого. Там, после скромного ужина, куря сигары, они рассказывали друг другу о событиях дня, болтали обо всём и всё обсуждали с полнейшею непринуждённостью и свободою, как будто бы III отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии вовсе и не существовало”. По своим родственным и семейным связям члены кружка были близки к тем государственным и военным деятелям прошлого поколения, которых декабристы после переворота прочили в члены Временного правительства: Сперанскому, Мордвинову, Васильчикову, Столыпину (отцу Монго), Ермолову. Анализируя свидетельства бывших членов кружка и их современников, Эйхенбаум констатирует: “Кружок вырос на почве оппозиционных настроений старинной родовой знати и подвергся воздействию историософских идей П.Я. Чаадаева.” Если же попытаться вкратце выразить настроения “кружка” в лексике второй половины ХХ века, то, наверно, лучше всего подошла бы строчка Высоцкого: “Всё не так, ребята!” Князь Сергей Васильевич Трубецкой (1815-59), с акварели П.Ф. Соколова Любопытна и в какой-то степени характерна, хотя и довольно экзотична, биография одного из членов этого кружка, приятеля Лермонтова - князя Трубецкого. Сын генерал-адъютанта Александра I, он вступил в военную службу восемнадцати лет, в 1833 году. После ряда эскапад и последующих за них наказаний, в январе 1840 года был “назначен состоять по кавалерии, с прикомандированием к Гребенскому казачьему полку; участвовал в экспедиции генерала Галафеева и в деле при Валерúке ранен пулею в грудь; в 1842-м переведен в Апшеронский пехотный полк” и через год в чине штабс-капитана вышел в отставку “для определения к статским делам”. В 1851 году за увоз от мужа Лавинии Жадимировской посажен в Алексеевский равелин Петропавловской крепости. Вышедши оттуда без титула, чина и знаков отличия, был отправлен рядовым в пехотный полк в Петрозаводске “под строжайший надзор, на ответственность батальонного командира. В 1854 году за отличие произведен в прапорщики и через год уволен со службы”. После отставки Жадимировская приехала к нему и жила в его имении под видом экономки. История эта послужила Булату Окуджаве основой для романа «Путешествие дилетантов». Конь, акварель Лермонтова По утрам, как вспоминали друзья, Лермонтов “выезжал на своём лихом Черкесе за город... Он любил бешеную скачку и предавался ей на воле с какой-то необузданностью. Ничто не доставляло ему большего удовольствия, чем головоломная джигитовка по необозримой степи, где он, забывая весь мир, носился, как ветер, перескакивая с ловкостью горца через встретившиеся на пути рвы, канавы и плетни.” Выезжали на лошадях и днём, большими компаниями. Одной из частых спутниц Лермонтова в этих прогулках была его дальняя родственница Екатерина Быховец. Она внешне была похожа на Варвару Лопухину – давнюю и незабытую любовь Лермонтова. В воспоминаниях Быховец признавалась: “Он и меня оттого любил, что находил в нас сходство, и об ней его любимый разговор был”. В день дуэли Лермонтов встретил Екатерину Быховец с тёткой, которых сопровождали Лев Пушкин, брат поэта, и ещё двое молодых людей. Всё это общество направлялось в Шотландку - посёлок, лежащий на полпути между Пятигорском и Железноводском. Лермонтов поехал с ними и выпросил у Бышовец её золотое бандó (головной обруч), пообещав, что вернёт его на другой день сам или передаст с кем-нибудь. Причёска с бандó была любимой у Вари Лопухиной, и Лермонтов так и изобразил её на акварельном портрете, сделанном десять лет назад – в 1831 году. Варвара Лопухина, акварель Лермонтова, 1831 Екатерине Бышовец или, вернее, через неё - Варваре Лопухиной посвящено стихотворение “Нет, не тебя так пылко я люблю...” – предпоследнее в “тетради Одоевского”. Как и многие другие стихи Лермонтова, оно легло в основу нескольких романсов именитых и не слишком известных композиторов, но наиболее адекватным, на мой взгляд, его музыкальным воплощением стал романс Андрея Шишкина, который, как и Елизавета Шашина, так и остался в памяти поколений автором одного произведения, но стихи Лермонтова неразрывно слились с его музыкой... Нет, не тебя так пылко я люблю, Не для меня красы твоей блистанье: Люблю в тебе я прошлое страданье И молодость погибшую мою. Когда порой я на тебя смотрю, В твои глаза вникая долгим взором: Таинственным я занят разговором, Но не с тобой я сердцем говорю. Я говорю с подругой юных дней, В твоих чертах ищу черты другие, В устах живых уста давно немые, В глазах огонь угаснувших очей. Томас Лермонт –Томас Рифмач из Эркельдуна. Посёлок Шотландка упомянут выше специально, чтобы иметь повод вспомнить о родовых корнях Лермонтова. В 1634 году под Смоленском был убит ротмистр рейтарского полка Георг Лермонт, шотландец по происхождению. Один из его сыновей - Пётр - в 1653 году перешёл в православие, и от него идёт прямая линия наследования к Юрию Петровичу – отцу поэта. Предполагается, что через Георга Лермонта род Лермонтовых восходит к легендарному шотландскому барду XIII века Томасу Лермонту, Честному Томасу, или Томасу Рифмачу из Эркельдуна. Рассуждения на тему шотландского наследия Лермонтова, тем более – от знаменитого барда, сегодня так же тривиальны, как и тема “эфиопского” происхождении Пушкина. Но, как у Пушкина - наряду с одной восьмой “эфиопской крови”, была и одна восьмая шведской – от Христины, жены “Арапа Петра Великого” и матери Осипа Ганнибала – деда Пушкина, так и у Лермонтова, наряду с гипотетическим шотландским предком, были и более явно прослеживаемые татарские корни – в 1389 году Аслан-мурза Челебей вместе с дружиной перешёл из Золотой Орды на служение к великому князю Димитрию Донскому. Старший сын Аслана-мурзы Арсений стал основателем рода российских дворян Арсеньевых. К этому роду принадлежал дед Лермонтова по материнской линии Михаил Васильевич Арсеньев, муж Елизаветы Алексеевны, урождённой Столыпиной. Она говорила, что внук Мишенька – точная копия деда и по внешности, и по характеру: так же горяч и настойчив в отстаивании справедливости; так же легко увлекается красотой – и в жизни, и в искусстве… Да и имя внук получил в честь деда. Тем не менее, фигура барда Томаса Лермонта, разумеется, выглядит очень эффектно в качестве предка великого русского поэта, тем более, что и Байрон числил Томаса Лермонта среди своих предков, правда, по женской линии. Прозвище “Честного Томаса” Лермонт получил за то, что якобы никогда не кривил душой. В шотландской балладе XVII века рассказывается о том, как Томас своей песней пленил сердце королевы эльфов, и та перенесла его в волшебную страну и сделала своим возлюбленным. От королевы он получил дар предвидения, и легенда приписывает ему прорицание многих событий в истории Шотландии. Пророк, рис. И.Е.Репина Пророк С тех пор как вечный судия Мне дал всеведенье пророка, В очах людей читаю я Страницы злобы и порока. Провозглашать я стал любви И правды чистые ученья: В меня все ближние мои Бросали бешено каменья. Посыпал пеплом я главу, Из городов бежал я нищий, И вот в пустыне я живу Как птицы, даром божьей пищи; Завет предвечного храня, Мне тварь покорна там земная; И звёзды слушают меня, Лучами радостно играя. Когда же через шумный град Я пробираюсь торопливо, То старцы детям говорят С улыбкою самолюбивой: "Смотрите: вот пример для вас! Он горд был, не ужился c нами: Глупец, хотел уверить нас, Что Бог гласит его устами! Смотрите ж, дети, на него: Как он угрюм и худ, и бледен! Смотрите, как он наг и беден, Как презирают все его!" Это - последняя запись в “тетради Одоевского”. Далее – чистые, незаполненные страницы. Для Лермонтова пушкинское “всеведенье пророка” оборачивается пониманием порочности и злобЫ человека. “Глас Бога”, взывающий к пушкинскому пророку, подвергается людскому глумлению: “Глупец, хотел уверить нас, что Бог гласит его устами”, и финал лермонтовского стиха как бы соотносится с началом пушкинского – “мрачная пустыня”, по которой “влачился” томимый “духовной жаждой” герой пушкинского стиха, оказывается для лермонтовского пророка единственно возможным жизненным пространством, где ему внимают и тварь земная, и звёзды, тогда как люди отвергают пророка, встречая его каменьями и “самолюбивой” улыбкой. Тамара Жирмунская в книге «Библия и русская поэзия», как отмечает Владимир Корнилов, “делает неожиданный и отважный вывод: «Приходится признать: герой Лермонтова ближе к библейским пророкам именно погибельной опасностью своей миссии... Надо ли лишний раз напоминать судьбы тех писателей и мыслителей, что в ХХ веке, особенно в России после 17-го года, вздумали провозглашать "любви и правды чистые ученья"?»” Но Жирмунская тут же как бы останавливает себя и заканчивает новеллу, посвящённую Лермонтову, рассказом о том, как бабушка поэта “распорядилась особым образом расписать купол "усыпальницы семейственной" в Тарханах, поместив в центре композиции лик Михаила Архангела, списанного... с портрета внука”. Елизавета Алексеевна Арсеньева, с портрета неизв. художника начала XIX века. Последнее из известных нам писем Лермонтова - из Пятигорска в Петербург: Июня 28-го. Милая бабушка, Пишу к вам из Пятигорска, куды я опять заехал и где пробуду несколько времени для отдыху. Я получил ваших три письма вдруг и притом бумагу от Степана насчет продажи людей, которую надо засвидетельствовать и подписать здесь; я это всё здесь обделаю и пошлю. Напрасно вы мне не послали книгу графини Ростопчиной; пожалуста, тотчас по получении моего письма пошлите мне её сюда, в Пятигорск. Прошу вас также, милая бабушка, купите мне полное собрание сочинений Жуковского последнего издания и пришлите также сюда тотчас. Я бы просил также полного Шекспира, по-англински, да не знаю, можно ли найти в Петербурге; препоручите Екиму. Только, пожалуста, поскорее; если это будет скоро, то здесь ещё меня застанет. То, что вы мне пишете о словах г-на Клейнмихеля, я полагаю, ещё не значит, что мне откажут отставку, если я подам; он только просто не советует; а чего мне здесь ещё ждать? Вы бы хорошенько спросили только, выпустят ли, если я подам. Прощайте, милая бабушка, будьте здоровы и покойны; целую ваши ручки, прошу вашего благословения и остаюсь покорный внук. М. Лермонтов. Эмилия Алекандровна Клинбергер (Верзилина), с миниатюры Р.Белова Лермонтов, как и другие молодые люди, квартировавшие в Пятигорске, был частым гостем дома генерала Верзилина, где их привлекало общество трёх молодых барышень - сестёр Эмилии, Аграфены и Надежды. Лермонтов ухаживал за старшей – падчерицей генерала Эмилией Клинбергер. Из воспоминаий о Лермонтове: “Сначала Эмилия была благосклонна к поэту и сделала всё возможное, чтобы завлечь "петербургского льва", несмотря на его некрасивость. Взгляд её был нежен, беседа интимна, разговор кроток (называла она его просто - Мишель), прогулки и тет-а-теты продолжительны, и счастье, казалось, было уж близко: как вдруг девица переменила фронт. Её внимание привлёк другой, более красивый и обаятельный мужчина. Им был отставной майор Николай Соломонович Мартынов. Не стесняясь его ухаживанием за своей сводной младшей сестрой, она быстро повела на него атаку, и он сдался.” Может быть, дело здесь было не только и даже не столько в красоте и обаянии Мартынова – Эмилии было уже 26 лет, а шансы женить на себе Лермонтова были очень призрачны, Мартынов же в этом плане представлял гораздо бóльшие надежды. В конце концов, Эмилия Верзилина вышла замуж за Шан-Гирея. Николай Мартынов, 1840-е гг. С Мартыновым Лермонтов был знаком ещё со Школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. В декабре 1835 года тот был выпущен корнетом в Кавалергардский полк. Лето и осень 1840 года Мартынов провёл вместе с Лермонтовым в экспедиционном отряде генерал-лейтенанта Галафеева в Чечне и Дагестане. Оба были участниками дела при речке Валерúк: Мартынов командовал линейцами, а Лермонтов - сотней охотников. И Лермонтов, и Мартынов описали это сражение в стихах, но, безотносительно к разному качеству стихов, они заметно разнятся и в содержании – Мартынов с увлечением описывает карательные действия российской армии - сожжение аулов, угон скота, уничтожение посевов. Тем не менее, вскоре после дела при Валерúке Мартынов вышел в отставку. В злополучный вечер 13 июля 1841 года Лермонтов, будучи в гостях у Верзилиных, пригласил Эмилию на тур вальса – “последний раз”; та согласилась - “Ну уж так и быть, в последний раз, пойдёмте”, после чего они, по её воспоминаниям, “уселись мирно разговаривать. Ничего злого особенно не говорили, но смешного много; но вот увидели Мартынова, разговаривающего очень любезно с младшей сестрой моей Надеждой, стоя у рояля, на котором играл князь Трубецкой. Лермонтов не выдержал и начал острить на его счёт, называя его "горец длинный кинжал". Надо же было так случиться, что, когда Трубецкой ударил последний аккорд, слово "кинжал" раздалось по всей зале. Мартынов побледнел, закусил губы, глаза его сверкнули гневом, он подошёл к нам и голосом весьма сдержанным сказал Лермонтову: "сколько раз просил я вас оставить свои шутки при дамах", - быстро отвернулся и пошёл прочь... После уже рассказали мне, что, когда выходили от нас, то в передней же Мартынов повторил свою фразу, на что Лермонтов спросил: "Что ж, на дуэль что ли вызовешь меня?", Мартынов ответил решительно: "Да!" - и тут же назначил день”. Пристрастие Мартынова к черкеске и большому кинжалу было в кругу друзей Лермонтова предметом множества острот – надо признать, довольно дурного тона. После смерти Лермонтова Столыпин-Монго поспешно сжёг альбом с двусмысленными рисунками на эту тему. Существует также несколько иных версий причины дуэли – неблагопритных для Лермонтова, рисующих его в не слишком благовидном свете, но уж очень плохо согласующихся между собой. М.А.Врубель. Дуэль. Иллюстрация к «Герою нашего времени». Дуэль состоялась между шестью и семью часами вечера 15 июля. Секундантами были Михаил Глебов со стороны Лермонтова и Александр Васильчиков со стороны Мартынова. Присутствовали также, формально не будучи секундантами, что вступало в противоречие с дуэльным кодексом, Алексей Столыпин (Монго) и князь Сергей Трубецкой. Их непосредственное участие в дуэли грозило бы им более суровыми мерами – Столыпин уже наказывался за участие в дуэли, а Трубецкой был, что называется, “в самоволке”, не имея разрешения на отпуск из части. В мемуарах современников и в советском литературоведении часто высказывалось мнение, что подлинным инициатором дуэли был Александр Васильчиков, ещё в “кружке шестнадцати” уязвлённый превосходством, которое демонстрировал Лермонтов, его саркастическими насмешками и “подначками”. В Пятигорске Васильчиков стал завсегдатаем салона генеральши Мерлини, тайного агента III отделения, не порывая при этом отношений и с кругом Лермонтова, несмотря на многочисленные “шпильки” в его адрес. Мемуары Васильчикова, хотя и вызывают сомнения в достоверности ряда сообщений, являются основным источником версий, порочащих поведение Лермонтова. Доведенные до сведения Мартынова, они неизбежно должны были спровоцировать его к вызову на дуэль. Васильчиковым же были предоставлены для дуэли кухенрейторовские пистолеты крупного калибра. При этом можно было с достаточной степенью уверенности полагать, что Лермонтов будет стрелять, не целя в противника, как это было в дуэли с Барантом. Барьер был установлен на дистанции 15 шагов, дуэлянты были разведены от него ещё на 10 шагов каждый. По условиям дуэли стрелять могли до трёх раз, стоя на месте или подходя к барьеру. Осечки считались за выстрел. После первого промаха противник имел право вызвать выстрелившего к барьеру. Стрелять следовало на счёт “два-три” (то есть стрелять дозволялось после счёта “два”, пока не прозвучит счёт “три”). Глебов дал команду сходиться. Лермонтов остался на месте и, заслонившись пистолетом, поднял его дулом вверх. Мартынов, целя в противника, подошёл к барьеру, но на счёт “три” ни один не выстрелил. Кто-то из секундантов сказал: “Стреляйте или я развожу дуэль!”, на что Лермонтов ответил: “Я в этого дурака стрелять не буду!” Отвечая на вопросы следователя, Мартынов растерянно свидетельствовал: “Я вспылил... и опустил курок”. Пуля, срикошетив, пробила оба лёгкие. Смерть была практически мгновенной. Булат Окуджава пишет: “Он лежал, уже чужой, уже остывший, на холодном камне, распластавшись, словно летел со скалы, обиженно поджав губы... Коротконогий гусарский поручик с громадным лбом гения и с отчаянием беспомощности в недоумевающих бархатных глазах, с неприятными, задевающими манерами злого ребёнка, раздражённый завистью и потому упорно презирающий всё вокруг и страдающий; тот, чьи кровавые капли были перемешаны с крупными каплями пота, из которых родились, выкрикнулись проклятия, заклинания, молитвы, слова, которые были подстать разве что Пушкину... ” Лермонтов на Кавказе, автолитография А.С.Пруцких, 1941. В начале 1841 года Лермонтов написал стихотворение «Оправдание», являющееся переработкой давних юношеских стихов. Большинство лермонтоведов считает эти стихи посвящёнными Варваре Лопухиной. Когда одни воспоминанья О заблуждениях страстей, На место славного названья, Твой друг оставит меж людей, - И будет спать в земле безгласно То сердце, где кипела кровь, Где так безумно, так напрасно С враждой боролася любовь, - Когда пред общим приговором Ты смолкнешь, голову склоня, И будет для тебя позором Любовь безгрешная твоя, - Того, кто страстью и пороком Затмил твои младые дни, Молю: язвительным упреком Ты в оный час не помяни. Но пред судом толпы лукавой Скажи, что судит нас Иной, И что прощать святое право Страданьем куплено тобой. “Июнь 30. Дежурный генерал Главного штаба граф Клейнмихель сообщил командиру отдельного Кавказского корпуса генералу Головину о том, что Император, "заметив, что поручик Лермонтов при своём полку не находился, повелеть соизволил,.. дабы поручик Лермонтов непременно состоял налицо во фронте..." Подлинная резолюция царя гласила: "Зачем не при своем полку? Велеть непременно быть налицо во фронте, и отнюдь не сметь под каким бы то ни было предлогом удалять от фронтовой службы при своём полку". Это распоряжение было получено уже после гибели Лермонтова”. И в заключение - короткая цитата из всё того же “исторического романа” Булата Шалвовича Окуджавы «Путешествие дилетантов»: “Чем больше мы знаем о человеке, тем меньше у нас повода негодовать на его несовершенства...” Напечатано в журнале «Семь искусств» #10(56)октябрь2014 7iskusstv.com/nomer.php?srce=56 Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer10/Lejzerovich1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
Регистрация для авторов
В сообществе уже 1132 автора
Войти
Регистрация
О проекте
Правила
Все авторские права на произведения
сохранены за авторами и издателями.
По вопросам: support@litbook.ru
Разработка: goldapp.ru