Читаешь воспоминания о Юрии Селезневе — и ловишь себя на мысли: все пишущие о нем рисуют портрет гармоничного и одухотворенного человека, жившего в абсолютном ладу с самим собой, наделённого качествами бескомпромиссного бойца.
«Он ощущал себя и был на самом деле доблестным воином в сражениях за духовные и культурные ценности своего народа, за святыни Отечества: против враждебной пропаганды, пренебрежительных и двусмысленных оценок, издевательского пародирования, всего того, что сам он называл “паразитарным использованием” национального наследия... Короткая эта жизнь была так наполнена, так многообразна и богата трудом и вдохновением, что можно, не погрешив, сказать — он жил много. Время в его жизни было как бы плотней, наполненней, чем у других... Его душа, кажется, трудилась день и ночь. Вернее, это был не труд, а состояние — неустанное горение и кипение мысли и дела, как будто бы от самого Юрия Ивановича, от его усилий не зависевшее...» (Валерий Сергеев).
«...Для него литература мировая и русская, старая и новая — не застывший раз и навсегда слепок с действительности, но продвижение, продление жизни в бесконечность, постоянно растущий животрепещущий образ. Для него литература — не механическая сумма писателей и национальных достояний, но их непрекращающееся взаимодействие, в котором нет деления на живых и мертвых. Так и в русской литературе видит он дело соборное, все голоса для него сливаются в одно стройное звучание» (Юрий Лощиц).
«Душевно богатый и талантливый, он самоутверждался, отстаивая положительные идеалы, завещанные многовековым нравственным опытом, его совестью и воплощенные в великой нашей литературе... Страсть, с которой он боролся за очищение этих идеалов от всякого рода морально и эстетически порочных примесей, доходила у него до самозабвения. Он не боялся ответных ударов, а уговоры (мол, с твоим-то дарованием, да если б помягче, подипломатичнее, Юра, ты б далеко и высоко мог пойти) на него не действовали. Временами он напоминал мне луспекаевского героя из “Белого солнца пустыни” с его теперь уже знаменитым: “Я мзды не беру! Мне за державу обидно...”» (Евгений Лебедев).
«Как чист был взгляд его глаз, так чист он был в отношении своих пристрастий. И если он верил в какую-то идею или в какую-то книгу, он имел смелость сказать о своей вере на любом суде» (Игорь Золотусский).
«С уходом Юрия Селезнева... в нашей душевной жизни с течением времени все более стала ощущаться не просто недостача в безвременной потере русского таланта. Образовалась некая брешь, незаполненность, дыра в том участке духовного неба, который, кажется, мог и должен был (судя по уже вышедшим работам) обследовать и поставить диагноз только он... Чувствовалось... что для него главное — в возможности работать: не важно где, в каких условиях, но работать над тем, что тебе действительно дорого. Продвигаться шаг за шагом к намеченной цели, исступленно трудиться (а трудиться и именно исступленно, самозабвенно он умел), не обращая ни на что внимания, на высоте, где захватывает дух, без спасательного пояса и каски» (Олег Михайлов).
«Недолог был его земной путь, но сделанное им по сей день объясняет многое в происходящей в нашей России трагедии. Перелистывая страницы книг и журнальных статей, невольно вспоминаешь его самого, человека порывистой честной души, влюбленного в русскую словесность. Способного до смертного часа защищать ее от ненависти и литературного гноища перерождающейся цивилизации» (Сергей Лыкошин).
Время вхождения Юрия Селезнева в литературу — время чрезвычайно любопытное. Начало 1970-х годов. Только что отгремела ожесточенная схватка, в которой сошлись «Новый мир», «Октябрь» и «Молодая гвардия». Два главных редактора двух журналов — «Нового мира» и «Молодой гвардии» — лишились своих должностей. Твардовский ушел по собственному желанию, Никонов был снят специальным постановлением. Вскоре добровольно уйдет из жизни и главный редактор «Октября» Кочетов. Партийное постановление «О литературно-художественной критике» подведет своеобразную «черту» под литературными схватками предыдущего десятилетия, «разоблачая» «крайности» либерального и консервативно-почвенного направлений.
Прошелестела статья Александра Яковлева «Против антиисторизма», больше напоминавшая «донос по высшему начальству». Даром что автора отправили в «почетную дипломатическую ссылку» — основные положения сего «труда» легли тогда в основу государственной литературной политики.
Казалось бы, наступила столь желанная «тишь да гладь». И вдруг на поверхности этой «глади» появляется новая фигура — молодой Юрий Селезнев со своей статьей «Если сказку сломаешь...» (таково ее окончательное заглавие). И стало очевидным: точным, безошибочным критическим анализом Селезнев разворошил осиное гнездо. Много позже мне в руки попала машинописная стенограмма заседания представителей секции детской литературы, состоявшегося тогда в Ленинграде. Какие проклятия, сыпавшиеся на голову критика, сохранила она, с кем только его не сравнивали! Статью квалифицировали как негативное литературное явление, впервые проявившееся после доклада Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград».
«За публикацию моей статьи и еще одного парня из Ленинграда в сборнике “О литературе для детей”... сняли первого директора издательства ленинградского отделения “Детской литературы” — случай в последние годы уникальный и настораживающий, — писал Селезнев Александру Федорченко, — не помогло даже заступничество его родного брата — Б. Стукалина, председателя Госкомиздата СССР, то есть, по существу, министра печати...»
И вся его дальнейшая литературная жизнь проходила в атмосфере боя на литературной ниве — за душу человеческую, за совесть человеческую, за русскую гармонию. Главным полем битвы в 1970-годы стала русская классика.
Статьи критика о Гоголе, Тютчеве, Тургеневе, Чехове не просто вскрывали потаенные смыслы их произведений. Классические произведения рассматривались в контексте единого, непрерывного потока, несущего свою благотворную духовную влагу со времен «Слова о законе и Благодати» и вплоть до наших дней. Они рассматривались в контексте народного мироотношения: «Дело не в том, сколько представителей народа стало героем того или иного романа, а в том, что все без исключения герои времени оценивались писателями только по тому, как их жизнь соотносилась с жизнью народной, с народными идеалами и устремлениями. Именно идеалы народные были тем последним судом, которым судили русские писатели своих героев».
В этом направлении он и работал в должности заведующего серией «Жизнь замечательных людей» в издательстве «Молодая гвардия». Книги Михаила Лобанова, Сергея Семанова, Олега Михайлова, Игоря Золотусского, Валерия Сергеева, выходившие в то время в этой серии, читатели рвали из рук, сметали с прилавков книжных магазинов. Русская литература в своем подлинном значении, в своей адекватной интерпретации, очищенная от всех накопившихся за десятилетия вульгарно-социологических и «либерально-прогрессистских» напластований вставала с их страниц. Селезнев и здесь, на ниве литературной политики в благородном смысле этого слова был на высоте. Его незримое влияние на самого читающего в мире человека той поры отрицать невозможно.
Естественно, он нажил себе массу врагов. И здесь сомкнули ряды официальные представители концепции «социалистического реализма» с неофициальными подпольными литераторами диссидентского толка.
Василий Кулешов, Юрий Суровцев, Александр Дементьев, Феликс Кузнецов горохом рассыпали в разные стороны словечки «патриархальщина» и «внеисторичность». С ними в унисон запел бывший редактор ЖЗЛ, позже сбежавший из Советского Союза, Семен Резник. В книге, издевательски названной «Выбранные места из переписки с друзьями» (обезьяна, передразнивающая Гоголя) он собрал все свои доносы советского времени в Московскую писательскую организацию, в журнал «Коммунист», в ЦК КПСС... на литераторов, ему не нравящихся, и на редакторов, не отвечающих на его «сигналы». Жалобы и кляузы на Юрия Лощица, Олега Михайлова, Дмитрия Жукова, на журнал «Наш современник» чередовались в ней с настырными требованиями «немедленной реакции».
Соцреалистических «мастодонтов» здесь поистине невозможно отличить от «диссидентов» — одни и те же формулировки: «историческая правда подменяется мифами», «проводятся идеи, направленные на подрыв нравственных ориентиров», «все передовое, прогрессивное, революционное в России XIX века предается... поруганию, а все реакционное и лакейское превозносится», книги «пропитаны дремучим национализмом... и замешаны на патологическом страхе перед прогрессом», «группа... литераторов почти открыто взяла на вооружение идеологию национализма, шовинизма и антисемитизма», а сам Селезнев «бросается спасать... всю русскую культуру от посягательств каких-то интриганов и злодеев»... При написании последней фразы автор сих пассажей вполне мог бы посмотреть на себя в зеркало.
Сам же Юрий Иванович в частных письмах сетовал на дикое количество анонимных доносов помимо «официальных статей» («За своего “Достоевского” пришлось выслушать такие наветы, что сердце бы захолонуло у другого, а сколько анонимок делается!») и описывал свое состояние в перерыве между прошедшими и грядущими бурями:
«...Знаю, не все даром, было, наверное, и что-то дельное; не случайно же книжки жэзээловские сейчас до пены доводят кое-кого и расправы требуют. И немедленной, — значит, работают. А ведь в этих книгах и я есть, невидимо, но есть, я-то знаю: некоторые мною же и задуманы, и авторов нашел, и убедил их написать (и не побояться написать). Тратил время — не рабочее: на работе — встречи, мелочи, бумажки, и главное — бумажки, в день отвечаешь на двадцать-тридцать писем, на кучу жалоб, доносов и т. д., а дома, после работы, читал уже рукописи, редактировал, писал письма с советами и просьбами, чтобы еще доработали, чтобы еще прояснить и т. д. И снова на меня — как на дурака... Никогда не ждал, да и не имел никакой благодарности за это, кроме немногих добрых, порой просто обязательных в таких случаях слов, да и не ради них работаешь, не в словах дело: из неприятностей вылезти и не рассчитываю — при моей работе и при моем характере это и невозможно, угроз уже давно не пугаюсь, обид тоже...»
Но это — обращено лишь самым близким друзьям (которых, как известно, наперечет). На людях — легкость, жизнерадостность, абсолютная убежденность в своей правоте, непреклонность и доброжелательное участие. Таким, во всяком случае, Селезнев запомнился мне, и знаю, что я здесь не одинок.
«Нужно действовать... Ведь кто-то должен. Разве мы не у себя дома живем? Не в России?.. Неужто станем бояться? Надо спокойно делать дело своей совести» — эти слова Селезнева запомнил Николай Бурляев.
«Делом своей совести» Селезнев считал (и справедливо!) книгу о Достоевском в серии ЖЗЛ, ставшей лучшей биографией классика. Он сделал все, чтобы снять с Достоевского густые напластования «достоевщины», чему, в частности, посвятил блистательный и точный разбор книги Б. Бурсова «Личность Достоевского». Но главное все же было в другом: Достоевский Селезнева — личность соборная. Всем своим творчеством, всей своей сутью отрицающая некое «право» отдельной личности вершить чужие судьбы. И мир его не полифоничен (бахтинская концепция полифонизма мгновенно вошла в широкую моду), но соборен. «В полифоническом мире, — писал Селезнев, — вообще невозможно художественно поставить в центр слово народа, — осуществить ту идею и ту задачу, которую, по нашему убеждению, смог осуществить Достоевский и которую он мог и сумел воплотить уже не на уровне полифонизма, но на уровне соборности. Здесь слово народа, даже и безмолвствующего народа, даже и вовсе не явленного сюжетно, может проявить себя не только наряду с другими, но и внутри каждого из равноправных участников диалогических взаимосвязей, и через них...» «Преклонение перед правдой христианской», «народную правду, правду совести» выделял он как основополагающую черту героев Достоевского.
«Достоевский. Его любят или ненавидят. И любят и ненавидят страстно. Его либо принимают, либо отрицают, нередко доходя и в том и в другом до крайностей...» Так он начал статью «Великая надежда Достоевского». И эти слова в будущем осветились неожиданным и парадоксальным отсветом.
Уже в начале так называемой «перестройки» прогремела статья еще одного «прогрессивного достоевсковеда» Юрия Карякина «Стоит ли наступать на грабли?», где автор беспощадно издевался над неким обобщенным «сталинистом» и «ретроградом», а речь «сталиниста» составил из отрывков многочисленных писем безымянных корреспондентов, объединив их в единый текст своего оппонента под именем Инкогнито (прием чрезвычайно удобный и безопасный — можно при случае передернуть и оглупить мысли противника до нужной тебе «кондиции», а то и вписать «необходимое», фальсифицируя оригинальный текст). И в частности написал следующее: «Уже давно я заметил одну закономерность: люди Вашего склада почему-то очень активно не любят — прямо-таки ненавидят — Достоевского». При этом даже процитировал отрывок из речи Шкловского (не назвав его) на первом съезде писателей, где тот предлагал «судить Достоевского как изменника».
Пройдёт несколько лет, и самый что ни на есть характерный представитель либерального прогресса и неистовый апологет расставания России с «проклятым прошлым», идейный абсолютный соратник Карякина по «либерализму» Анатолий Чубайс вполне осознанно опубликует свои недвусмысленные откровения (правда, в зарубежной, а не отечественной печати):
«Я перечитал всего Достоевского и теперь к этому человеку я не чувствую ничего, кроме физической ненависти. Он, безусловно, гений, но его представление о русских как об избранном, святом народе, его культ страдания и тот ложный выбор, который он предлагает, вызывают у меня желание разорвать его на куски...»
Селезнев точно выделил и описал этот тип личности как в анализе героев Достоевского, так и персонажей современных ему классиков, в частности, разбирая «Царь-рыбу» Астафьева и приснопамятного Гогу Герцева.
Он точно предугадал будущую ставку наших новых идеологов на персонажей подобного типа, на законченных индивидуалистов, озабоченных «правами личности», как рыбы в воде ощутивших себя в атмосфере джунглей 90-х в России. Оттого естественным и совершенно оправданным в легендарной речи в ходе дискуссии «Классика и мы» было его обращение к Достоевскому — самому современному, как он подчеркнул, писателю наших дней.
Прозвучавшие тогда слова об идущей третьей мировой войне заставили окаменеть распалившийся, бьющийся в антикультурной истерии зал. Его речь до сих пор не забылась, она, надо признать, остаётся актуальной, ибо пророчество литературного критика оправдалось полностью. Сегодня, после очевидного крушения ценностной иерархии в культуре, разложения смыслов, отрыва художественного слова от реальной жизни, строки, написанные Селезневым более трех десятилетий назад, остаются наполненными жгучими токами современности:
«Необходимость учебы у классиков, необходимость творческого восприятия уроков мастерства диктуется задачей не возвращения вспять, но потребностью нашего времени, потребностью возрождения высоких критериев художественности и духовности слова, литературы. Ибо и в наше время слово — великое дело. А великое дело требует и великого слова».
«Мера нашей памяти о прошлом, мера нашего понимания целей и смысла, подвижничества великих предков — это мера уровня нашего сегодняшнего сознания, нашего собственного отношения к нравственным, духовным, культурным проблемам современности. Это и мера нашего долга перед будущим, основы которого закладываются сегодня».
…Его мысли и убежденность, его творческое поведение, его бескомпромиссность вызывали не только ненависть врагов, но и тревогу у «своих». Достаточно вспомнить, как после появления статьи «Мифы и истины» раздавались голоса, что, дескать, Селезнев чрезвычайно неосторожен, что теперь из-за него «нашим» придется «труднее». Кульминацией практикуемой «тактики» чередования «выверенных» выпадов с испугом в сочетании с желанием убрать с глаз подальше того, кто «подставляет», стала памятная история с 11-м номером «Нашего современника» за 1981 год и последовавшее увольнение Юрия Ивановича из журнала.
А он никого не «подставлял». Он просто не представлял себе, как можно иначе. Все, что происходило в литературе и — шире — в культуре на его глазах, он мерил мерками классики в контексте идущей третьей мировой войны. И не стеснялся спорить с ближайшими друзьями. О ристалищах с ним на ниве древнерусской литературы оставил яркие вспоминания Валерий Сергеев. И Вадим Кожинов счел необходимым особо отметить, что «спор — то есть острый, напряженный диалог — был главной формой нашего общения с Юрием Селезневым с первой и до последней встречи».
Не согласный со многими положениями знаменитой кожиновской статьи «И назовет меня всяк сущий в ней язык...», он без тени сомнений напечатал ее в том самом номере «Нашего современника», рассчитывая в будущем на серьезную дискуссию. Но именно продолжение разговора (выход статьи Аполлона Кузьмина в № 4 журнала за 1982 год) обернулось для него как отлучением от работы, так и негласным запретом на любые журнальные и газетные публикации.
…Мы смотрели на него, как на красивого, благородного, мужественного рыцаря на поле брани. А он, глядя на нас, еще только начинавших, ничего толком не сделавших, прозревал в нас какие-то возможности, нам еще не ведомые. Николай Кузин воспоминал о задушевной и серьезной беседе о литературе, которую завел с ним Селезнев при первой встрече, будучи знаком лишь с двумя-тремя рецензиями молодого критика.
…Как-то мы встретились в коридоре «Литературной России», будучи уже знакомы, но не более того. И Селезнев, с приветливой улыбкой поздоровавшись, вдруг сразу взял быка за рога: «А когда у Вас выйдет книга?» У меня к тому времени было напечатано лишь несколько коротких рецензий и первая серьезная статья. Ни о какой книге я еще не думал. А он... Сейчас мне кажется, что он словно уже видел ее.
Последние два года жизни он был погружен в раздумья о Лермонтове, который должен был стать следующим после Достоевского героем его жэзээловской книги. И сейчас, в год двухсотлетия Лермонтова, с особенной печалью сознаешь, что этой книги не будет уже никогда.
Не будет и книги «У вещего дуба» о народных преданиях и мифологических сюжетах, заявку на которую он незадолго до кончины принес в издательство «Современник».
Но остался классический «Достоевский». Остались книги «Глазами народа», «Мысль чувствующая и живая». Осталось его страстное, напитанное удивительной энергетикой, во многом пророческое слово, посвященное вечной теме: классика и мы.