Non-fiction"Помнится, что жил..." *0Александр Авдеенко, Семь искусств, №11 • 25.11.2014
«Авдей, это Кирс! – И, не дав мне зазора для ответного приветствия, напористо продолжил: - Надо немедленно увидеться. А то помрем и так и не увидимся!».
Я нервно рассмеялся. Буквально то же самое, если не считать различия в именах, сказал мне некоторое время назад наш общий друг детства Павел Катаев. И сказал по печальному поводу, когда ушел из жизни друг детских и юношеских лет Юра Грибачев. На что еще один знакомец из тех же давних пятидесятых, Саша Нилин, помладше нас года на три, когда я ему рассказал об этом разговоре, ехидно заметил: «А что это изменит, если все равно помрем?!»
Всё это я пересказал Володе Кирсанову, объяснив причину своего не очень веселого смеха. Он выслушал и тоже не без грусти подвел итог: «Это вы, гуманитарии, привыкли ерничать, а я, технарь, говорю абсолютно серьезно».
Этот диалог запал мне в душу по нескольким причинам. Во-первых, потому что после того звонка мы почти сразу увиделись с Кирсом, он приехал ко мне, и мы долго, чуть не до утра, трепались, перебивая друг друга и заполнив все лакуны, оставшиеся от невстреч на протяжении многих лет. И уже не теряли друг друга в тот короткий, как оказалось, миг возрождения дружбы, увы, оставшийся нам всего на пару годков. А во-вторых, когда его не стало, я снова с отчетливой ясностью ощутил, что потери порой неизмеримо ценнее приобретений. Ценнее не в материальном, физическом измерении, а скорее в метафизическом, духовном, где однокорневые слова «цена» и «ценность» обладают разными смыслами. Хотя и попахивает от таких рассуждений софистикой. Ведь потеря ничто иное, как расставание с некогда приобретенным. «Что имеем, не храним, потерявши — плачем».
Нас с Владимиром Семеновичем Кирсановым связывало более чем полувековое знакомство и, смею верить, незыблемая дружба, хотя, бывало, не выходили на связь годами. Зато никогда не забудется время становления и взросления, коктебельские походы в горы или на скалы, первые влюбленности и откровенности, моционы вокруг Кремля, прогулки то в одну, то в другую по кругу сторону, ради того чтобы лишь раскланяться со встречными знакомыми девочками, в одну из которых кто-то из нас был влюблен. Этого мига было достаточно для счастья.
Громкие фамилии, упомянутые вначале, проливают некоторый свет на истоки нашего знакомства. Большинство из нас, сдружившихся в сороковые и пятидесятые, – писательские дети. Знакомства возникали по советскому коммунально-бытовому признаку. К названным именам следует добавить братьев Ардовых (Михаила и Бориса), девочек Никулиных (Сашу и Олю), Машу Лебединскую, Илью и Петю Катаевых (Петровых), Женю Катаеву и Лену Лаптеву, Женю Чуковского, Алика Рыбакова, да и многих еще. Кто жил в соседних подъездах писательского дома по Лаврушинскому переулку, кто в литфондовских дачах в Переделкино, кто заприятельствовал и задружился в коктебельском Доме творчества, куда разрешалось приезжать с семьями, кто в детских садах, пионерлагерях и школах.
Круг достаточно своеобразный и до определенной степени элитный, правда, далеко не однородный. Это мы, дети, практически не чувствовали никаких различий. А у отцов было свое отношение друг к другу, свои скелеты в шкафу, свои собственные амбиции, счеты, иерархия распределения лавров и розг в сложной системе поощрения и порицания литературного дела, утвержденной так называемым методом социалистического реализма.
Семен Исаакович Кирсанов, отец Володи, занимал в этой системе весьма заметное место. Родом он из Одессы и по праву включен в плеяду знаменитой южной литературной школы, которую прославили Катаев и Бабель, Паустовский и Багрицкий, Ильф и Петров, Олеша и Славин. С младых ногтей был замечен Маяковским и вовлечен им в орбиту своих ближайших соратников и последователей. Виртуозный мастер стиха, почти что цирковой фокусник, искусно жонглирующий созвучиями и смыслами слов. Вполне мог бы быть «прищучен» литературными надзирателями как отъявленный формалист, но не попавший в черные и расстрельные списки именно из-за близости к Маяковскому. Да и «благонадежный», не позволяющий себе аллюзий и колкостей. Лауреат Сталинской премии, пусть и третьей степени. Вполне благополучный советский писатель, хорошо зарабатывающий, имеющий возможность отстроить хорошую дачу за собственные деньги. И как многие талантливые люди в советское время, представлявший собой нечто большее, чем официальное положение в литературе.
Он был вызывающе франтоват. Невысокого роста, крепко сбитый, далеко не первый красавец, он, тем не менее, едва появившись на публике, привлекал к себе всеобщее внимание. Нездешние пиджаки и пальто, яркие галстуки, а то и шелковый платок под воротом. Во времена стиляг он бы вполне мог сойти за такового, прошвырнувшись по Броду, как тогда в кругу посвященных именовалась улица Горького, нынешняя Тверская. Во всяком случае, однажды, когда он уехал в командировку, мы с Вовкой и Юркой Грибачевым облачились в его одежды и «вышли в люди». Особенно мне оказалось впору его серое однобортное пальто в елочку — по-моему, второго такого в Москве не было. Мы представлялись себе невероятными денди.
В кирсановской лаврушинской квартире на стенах висела живопись Бурлюка и еще кого-то «из бывших» (по тогдашнему уровню собственного развития других имен я не запомнил). На книжных полках стоял весь Велимир Хлебников прижизненных изданий (других тогда не было) и еще масса поэтических сборников. Грешно вспоминать, но в те глупые и безотчетные юношеские годы мы немало перетаскали книг из родительских библиотек в букинистические магазины.
Особо котировались довоенные издания, серия Academia, за любой том под этим грифом давали хорошие деньги. Вполне можно было зайти в арбатское кафе-мороженое и даже не отказать себе в рюмочке коньяка. Помню, мы с Юркой Грибачевым отнесли в «бук» на Кузнецкий словарь Михельсона, выручили четвертак по старым ценам, но были разоблачены его отцом буквально через несколько часов. Он оставил заявки на этот словарь во всех «буках», и когда ему позвонили с Кузнецкого, сначала ответил, что словарь уже купил. Но потом, по какому-то наитию, проверил его местоположение на полке и тут же обнаружил пропажу. Оказался один и тот же Михельсон на всю Москву, только купленный на Горького. Влетело по первое число. Полвека прошло, а не забыл. В искупление грехов я после немало книг покупал в букинистических. Приобрел как-то рублей за двести пятьдесят (уже в новом, но не в сегодняшнем, исчислении) и Михельсона, вспомнив позор юности. Может быть, тот же самый том.
Кирсановские книги в «бук» не сдавали. Уж очень они были единичны. Но зато Володя давал их нам читать. Еще до всеобщего помешательства на Хемингуэе мы прочли все изданное у нас до войны. Володя его очень ценил, а также Олдингтона, других англоязычных классиков. Он был необыкновенно начитан, знал наизусть много стихов. И вообще был лириком по натуре. Так что, называя себя технарем, а не гуманитарием, если не кокетничал, то позиционировал себе несколько односторонне.
Вовка боялся отца. Тот был жёсток. Здесь пожалеешь об отсутствии в современном написании слов буквы «ё». Не жесток, но жёсток. Без всяких родительских сантиментов. Получил выговор – и будь любезен принять замечания без обсуждения.
В присутствии отца мы редко бывали у Вовки дома, хотя у того была собственная комната, и вообще я не припомню ни одного разговора с Семеном Исааковичем. Возможно, их просто не было. Правда, в Коктебеле мы как-то над ним славно подшутили. В столовой писательского Дома творчества во время обеда на столы клали отпечатанное на кальке меню назавтра, и надо было поставить свой номер против выбранного тобою яства.
А яства состояли из борща или щей, свекольника или окрошки, ну а на второе — скоблянки, запеканки, биточки, котлетки и прочие рагу уже через не могу. Мы приготовили Семену Исааковичу меню отменное. На завтрак буйволиное молочко, мацони, пармскую ветчину с дижонской горчицей, омлет из перепелиных яиц, козий сыр, поджаренный в пергаменте на углях. На обед — суп из акульих плавников, буайбес по-неаполитански, таратор по-балкански. На второе предложили стейк из мяса косули, фаршированную овощами фазанятину, паштет из зайца, тунца по-карибски. На ужин устриц, лобстеров, крабов — выбирай, что душе угодно.
Конечно, я сейчас точно уже не помню, что мы там написали на листке, подсунутом ему вместо литфондовского меню, но хорошо помню, как мы подглядывали из-за двери за его реакцией. На какую-то секунду он поверил в невероятное, но потом расхохотался. Мы с Вовкой и другими приятелями не скрывали, что это наших рук дело. Кирсанов нас похвалил за хороший вкус и неплохое знание литературы, ибо откуда еще в срединные пятидесятые можно было почерпнуть названия упомянутых блюд как не из западных романов и повестей. Семен Исаакович, между прочим, был известным гурманом, а в Доме литераторов на Воровского шефствовал над ресторанной кухней. Но Вовка отчего-то всегда ходил голодный. Это и сейчас помнят его друзья тех давних лет. Не в еде дело, конечно, но Вовкиных обид на отца выслушал немало.
Зато я знал и часто видел Володину мачеху — красавицу Раису Дмитриевну Кирсанову. Маму Вовка не помнил, но часто говорил о ней с нежностью и гордостью. Знал о ней по рассказам отца и семейным легендам. Раиса Кирсанова, на которой Вовкин отец женился перед самой войной, через несколько лет после того, как стал вдовцом, была удивительно юна и хороша собой и в середине пятидесятых. Она была не только женой знаменитого поэта, но и известной теннисисткой. Я в поздние школьные годы тоже пытался добиться успехов в теннисе, занимался в «Юном динамовце» у Нины Николаевны Лео и Елизаветы Михайловны Чувыриной.
Тогда на всю столицу существовал только один крытый корт — на малом стадионе «Динамо», и в нем тренировалась зимой вся теннисная элита Москвы. Впрочем, не только теннисная, но и крупные партийные и советские начальники. К примеру, министр культуры Михайлов. Или бывший начальник того же ведомства Пономаренко. Там, на крытом корте, я увидел впервые Раису Кирсанову, еще не будучи знакомым с Володей. На нее нельзя было не обратить внимания. Она была, повторю, неотразима в своей свежести и привлекательности. К тому же здорово играла. Однажды заняла третье место в чемпионате Советского Союза. Правда, моя тренерша Чувырина выиграла этот чемпионат третий раз подряд. Но в тот год в теннисе начались новые веяния, и ветеранам настойчиво советовали покинуть корт и уступить дорогу молодым, приводя в качестве примера растущих талантов как раз Раису.
А ведь они с Чувыриной были погодками, просто Елизавета Михайловна прожила трудную жизнь, рано погрузнела, согнулась, наверно, никогда не знала, что такое косметика. А Раиса Кирсанова только играла в теннис. И еще ездила за рулем на собственной машине. Для тех времен это была практически недоступная роскошь.
Есть одно страшно стыдное воспоминание, косвенным образом связанное с Раисой Дмитриевной и Володей. В отсутствие родителей мы устроили на их «хате», как это тогда называлось, вечеринку с приглашенными одним из приятелей девушками. Оказалось, что в результате наших развлечений у Раи пропало кое-что из носильных вещей и косметики. Вовка, как партизан, друзей не выдал, и к следователю нас не таскали. Но на суде, там же, в Лаврухе, недалеко от дома, я был. И когда девушкам огласили приговор — два или три года тюрьмы — пронзительно закричала и запричитала стоящая рядом со мной женщина, мать одной из них. Просто, если не сказать бедно, одетая, растрепанная, неухоженная. И я обозлился на Володькину мачеху, хотя в том, что случилось, была виновата не она, а мы, введя девчонок в искушение, перед которым они устоять не могли. Ничего подобного из тряпок они никогда не видели.
Еще я знал некую тайну ее не только спортивной жизни, ибо видел часто рядом с ней ее кавалера, сильного, мастеровитого, но не на всесоюзном уровне, теннисиста, однако привлекательного и сильного мужчину. Для теннисного мира не секретом были их отношения. Они, в конечном счете, и разрушили семью Кирсановых. К тому времени мы с Володей уже меньше общались. Началась работа, поменялись юношеские компании.
Спустя много-много лет, а точнее три десятилетия, мы встретились с Раисой Дмитриевной в Монте-Карло, на международном телефестивале, где я был в качестве корреспондента «Советской культуры», а она в качестве жены почетного гостя фестиваля, собственного корреспондента советского Гостелерадио во Франции Георгия Зубкова. Мы тесно общались неделю на Лазурном берегу, а потом дня три в Париже. Много говорили о пятидесятых и, конечно, о Володьке. В годы юности она представлялась мне совершенно иной, ветреной что ли, и слишком модной. А тут я увидел женщину глубокую и интересную, по-прежнему эффектную, но уже умиротворенную собственной красотой и не выставляющую ее напоказ. Она с большой любовью говорила о Володе, гордясь его успехами на научной ниве, переживала за неудачи в личной жизни.
По приезде я передал ему эти приятные слова и какой-то милый французский сувенир, но тему взросления без матери мы затронули гораздо позже, в последние годы нашей дружбы.
И тут я снова вернусь к Семену Исааковичу, к трудной теме отцов и детей, всегда присутствовавшей в русской жизни и подавно в отечественной литературе. А что уж говорить о персонажах тургеневских «Отцов и детей», будто специально для предмета моего рассмотрения носящих фамилию Кирсановы. В романе есть противопоставление двух сыновних чувств — отторжение от отцов и притяжение к ним. Нигилист Базаров приобрел над своим отцом абсолютную власть и даже испытывал некое сладострастие от этой униженной покорности. Друг его Аркадий Кирсанов пытается найти этому объяснение в ранних семейных взаимоотношениях. «А тебя в детстве не притесняли?» — вопрошает он, полагая узреть тут некий мотив мести. Сам же говорит: «Сын своему отцу не судья».
Еще раз повторю, Владимир Кирсанов часто обижался на своего отца. Обижался крупно, всерьез, трагически. Ему не удалось с первой попытки поступить на физфак МГУ, и отец был категорически против того, чтобы Володя терял год. Он заставил его пойти в Нефтяной институт, хотя Володя грезил университетом. В одном из писем, сохранившемся у меня и датированным 1957 годом, Володя пишет из туркменской экспедиции: «Жизнь здесь х…я. Ничего пока не делаем, но скоро подадимся в пустыню. От скуки занимаюсь математикой. Выясняется, что я полный профан. Но ничего. Я еще успею поднабраться знаний. Правда, неудача на физфаке настолько огорчила меня, что чувствовал почти физическое недомогание. Да еще поссорился с отцом и, по-видимому, навсегда (ты знаешь, что о таких вещах я не говорю наобум, не в пример Гешному)».
Гешный – это Юра Грибачев, заваливший первую сессию на журфаке МГУ и отправившийся на четыре года служить матросом в бухте Ольга на Дальнем Востоке. У него тоже были непростые отношения с отцом и мачехой. Тема эта как-то само собой время от времени возникала в наших разговорах.
А у Володи с годами семейная жизнь с отцом окончательно разладилась. С первой мачехой Володи они развелись. Затем Семен Исаакович снова женился. Его новую избранницу трудно было именовать мачехой — она оказалась моложе старшего сына своего мужа, то есть Володи. А родился и младший — Алеша. Его я видел только в детстве, да и то не очень помню. Слышал о нем от его детсадовских корешей Вани Марьямова и Алеши Аксенова, сыновей моих друзей. Они называли его Кирсанка. Судьба младшего Кирсанова сложилась трагически. Он умер совсем молодым, вернее, погиб в автомобильной катастрофе. При каких-то весьма запутанных обстоятельствах. Умер и Семен Исаакович — истаяли лета и силы. Его вдова довольно быстро сквозь пальцы пропустила наследство, и в последние годы нашей с Володей дружбы он рассказывал мне, что несколько раз она обращалась к нему за помощью. И чем мог, старался ей облегчить довольно унылое существование.
А отца, чем дальше, тем больше, Володя чтил, отсекая из памяти мелочное, случайное, преходящее. Можно сказать, он заново перечитал его, заново осмыслил. Бережно сформировал и упорядочил его литературное наследство. Подготовил к изданию и успел увидеть в завершенном виде огромный том стихов Семена Кирсанова. Лучше сына вряд ли кто-нибудь сумел сделать это. Обиды обидами, но именно отец привил ему вакцину самостоятельности, на генном уровне одарив талантом к выявлению собственных подспудных сил и возможностей. Именно отец твердо поставил на ноги. Вернее, вынудил Володю ощутить, что только сам он может устоять на собственных ногах в этом мире.
Я всегда поражался Володиной организованности. Полный порядок в делах и бумагах. Четкий график текущих и грядущих занятий. Обязательность в обещаниях. Я всегда знал, что он рукастый и сметливый. Казалось, нет дела, к которому не приноровились бы его руки, будь то протекающий кран или оковалок из свиного бедра, закопченного прошуто, который надо срезать-нарезать тонкими, как папиросная бумага, слоями.
Однажды на мой день рождения он подарил мне DVD полного Глена Миллера, композиций сорок. В юности, в последние школьные годы, мы бредили «Серенадой Солнечной долины», знали фильм наизусть, как и бессмертные хиты из него. «Отчего так в мае сердце замирает, знаю я и знаешь ты» (I know why and so do you). Но танцевали под другие мелодии. Пластинок с записями Миллера не выпускали, магнитофонов еще не было. Танцевали под патефон. Так что «Брызги шампанского», «Утомленное солнце», «Рио Рита» — это пожалуйста.
Часто собирались у Эльмиры Тагиевой, восточной красавицы, чуть помладше нас, что жила на Полянке. На ее патефоне крутили «Караван», но не Дюка Элингтона, а Эдди Рознера. Папа ее – Эюб Измайлович – был крупнейшим, не только всесоюзного, но и мирового масштаба, нефтяником. Иногда он с нами разговаривал. И особенно выделял Вовку за его основательность. Он предрекал ему большое будущее. Сейчас я думаю, что в Нефтяной институт Володя поступил не без влияния и помощи Элиного папы. Вот как далеко может увести всего лишь одна мелодия. Если вы не знаете, что подарить своему старому другу, верните ему его молодость. А каким способом — это уже зависит от вашего таланта. У Володи он присутствовал изначально.
В семидесятые годы, когда с танцами было уже покончено, помню, на меня огромное впечатление произвела песня-баллада, исполненная Александром Градским на музыку Давида Тухманова и стихи Семена Кирсанова. Стихи назывались «Строки в скобках».
Жил-был – я.
(Стоит ли об этом?)
Шторм бил в мол.
(Молод был и мил…)
В порт плыл флот.
(С выигрышным билетом
жил-был я.)
Помнится, что жил.
Были в этом сочинении и исполнении загадочные биотоки, некая тайна, делающая вдруг чужие переживания твоим собственным жизненным опытом и собственным воспоминанием. Я сказал Володе об этом ощущении. Он почему-то отреагировал с некоторой агрессивностью: «Есть у отца стихи и получше!». Но теперь, по прошествии многих лет, стихи эти и песня звучат у меня в памяти в неразрывной связи с самим Володей. Вот только «выигрышного билета» не было. Выигрывать и проигрывать приходилось самому.
А еще Кирс в тот день моего рождения, о котором я вспоминал выше, подарил мне листок в клеточку, где поверху было крупно выведено РАСПИСКА, а дальше шел текст примерно такого содержания: я, Авдеенко Александр Александрович, со всеми атрибутами паспортных данных подтверждал, что продал свою «бессмертную душу» (это иронический парафраз из «Записных книжек» Ильфа: «И снова Г. продал свою бессмертную душу за 8 р.». А.А.) Кирсанову Владимиру Семеновичу за такое-то количество наличных с правом последующего выкупа в случае уплаты процентов».
Расписка была помечена 1956 годом, за полвека набежало столько процентов, что, получив их, можно было бы забыть обо всех тяготах и бренностях бытия. Володя великодушно и назидательно в именинный день простил мне приобретенный навар. Свой, как говорится, выигрыш обратил в мою пользу. К сожалению, процитировать точно цифры и слова не смогу. Я таскал бумажку в куртке, потом заложил в кармашек солнцезащитного козырька машины, затем вынул оттуда и упрятал в надежное место, чтобы никогда уже не потерять. А вот что это за место, вспомнить не могу, хотя переворошил уже, кажется, все ящики и папки. Вот что такое порядок в мозгах и делах.
Он называл себя технарем, а не гуманитарием. Первую часть этой тезы я оценить не готов, ибо в понимании физических процессов не проник глубже того, что электричество бьет током, а потому его надо остерегаться. Но доверюсь и самому Владимиру Семеновичу и его коллегам, кто способен не только творить в этой области, но и наслаждаться эстетической красотой формулы, теоремы или задачи. Я знаю, как высоко коллеги оценивали его культурологическую миссию пропагандиста и популяризатора науки. Тут необходим особый талант и особое проникновение в суть проблем.
Иногда в программах НТВ-плюс на специальных каналах мне попадаются старые записи передач с участием Владимира Кирсанова, где он с увлечением рассказывает о проблемах науки и великих ученых. Какой там технарь в собственной пренебрежительной самооценке! Глубоко образованный, широко мыслящий, прекрасно говорящий на родном языке (увы, сегодня это дорогого стоящая редкость) увлеченный и артистичный человек. Именно артистичный. Раньше он, бывало, стеснялся этой артистичности и мог, чтобы его не заподозрили в пафосности, снизить градус высокой беседы нарочитой грубостью или соленым словцом. Сразу чувствовалось — это не его. Он имел право воспарять над обыденностью. Он был свободным человеком, когда немногим это удавалось. Он ездил по миру не за казенные командировочные и жил на свои кровные, трудом заработанные деньги. Имел счастье не только уезжать за «бугор», но и возвращаться. Он закалился в юности.
Вот еще одна цитата стародавнего письма из туркменского Куня-Ургенча: «При всем при этом рад, что здесь. Пустыня помогает мне не вспоминать о прошлом и надеяться в будущем на лучшее. А ведь должно же оно быть, черт побери! Когда далеко уезжаешь, далекое становится необыкновенно близким, как стала близка мне Москва и ты, и все мои друзья и доброжелатели...».
Теперь он уехал в такое далеко, откуда не возвращаются. Но остался в каждом из тех, кто хранит о нем благодарную память. «Жил-был я…».
Напечатано в журнале «Семь искусств» #11(57)ноябрь2014
7iskusstv.com/nomer.php?srce=57
Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer11/Avdeenko1.php
Рейтинг:
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать |
||||||||
Войти Регистрация |
|
По вопросам:
support@litbook.ru Разработка: goldapp.ru |
||||||