litbook

Проза


Демьянова скрипка. Сестрички0

Звук никогда не умолкает. По законам физики – да. По каналам памяти – нет. «Вначале было слово». Это когда оно вышло из звука, когда ещё писать не умели, обозначать его. Потом кликнули: «Слово и Дело»! И гремело по Руси. Такими делами слова оборачивались – до сих пор нашу душу терзают. А потом пришло: «Нам не дано предугадать, как наше слово отзовётся…» Нет. Звук никогда не умолкает.

Казалось ему, что всё тянется и тянется нота – хоть задохнись – ни цезуры, ни паузы, и смычок стал продолжением руки… Она всё падает и падает вниз, а смычок никак не кончается, и тянется, тянется нота… бесконечно… однообразно, тягостно – нерв из тебя вытягивает, и озноб по спине… ну, хватит! Хватит! А смычок всё тянется, и нет конца ноте!.. – глаза сами собой открылись, и он прислушался – всё тихо. Откуда же? Нота? Он пошевелил пальцами – рука лежала на одеяле и привычно повиновалась. Откуда? Он наморщил лоб. Посмотрел в серое окно и словно увидел там этих клезмер, что стояли под дождём в чёрных лапсердаках под огромным чёрным зонтом. Старший затянул ноту, а мальчишка за его спиной подхватил на маленькой скрипочке, и тогда старший взмахнул смычком и перехватил эту ноту у мальчишки, взял её на свою струну – и так, меняясь, они долго-долго терзали местечко одной тоскливой нотой, что никто не остался равнодушным – проще сказать, вытерпеть невозможно – душу перепиливает! А он тогда выскочил к ним под дождь и стоял, не в силах оторваться от этой всепоглощающей ноты, и ничего на свете ему не хотелось больше, чем участвовать в её бесконечном звучании. Он тоже хотел перехватывать её смычком и заглядывать в глаза старшему, чтоб не пропустить момента и не уронить её... чтобы не было звуковой пустоты…

Как помнится, как помнится!.. Вчерашнее – чёрта с два, а это… Боже! Полвека с лишком! ...и с тех пор так и тянется эта нота…

Ха! Да он же тогда из дома утёк! Евреи эти подались в другое местечко хоронить кого-то, а он-то тогда за ними и рванул. Не сказал никому. Скибку хлеба резанул тесаком и рванул – ни отцу, ни матери… его ж потом по всей округе искали, пока не подсказал случайно кто-то, что видел белобрысого с клезмер в соседнем местечке Коленичи… очень он тогда хотел научиться на скрипке – никогда и ничего больше в жизни не желал так. Никогда. Надо же!

Он усмехнулся сам превратностям прихотливого мира, поднял руку, поиграл пальцами перед глазами и снова закрыл их.

Как-то ему бабка его, ещё когда совсем мальцом был, наставление дала на его вопрос: «А как человек умирает?» Она и вразуми его: «Миленький, когда пора придет, сам уразумеешь! Оно внутри гэкнеть, и ты лягешь токо токо, и тябе лёгко штанеть, и ничого ты больше желать не будешь… а значит, жизнь уже тябе в тягошть… и всё…»

И он, когда припирало к стене, вспоминал слова её, чтоб проверить, желает чего или нет, и всякий раз ему чего-нибудь да хотелось очень, а больше того: всегда утром у окна в белоснежной сорочке вскинуть смычок и слушать, слушать, как внутри ноты бьются, бьются голоса-подголоски и тянутся, и свиваются тонкой, бесконечной, блестящей косицей… эта нота, как пронзила его мальчишку, – так и осталась в нём на всю жизнь сладкой занозой…

И как же его фамилия была? От… Ор…Отр… Отрошко! Отрошко же, верно!

– Товарищ полковник! Товарищ полковник! Демьян Иваныч! Товарищ полковник!

– Да, не тарахти ты! Життя от тебя нету!

– Товарищ полковник, такое дело – срочное, я тут две скрыпки до Вас прихватил, мабуть прыгодятся, с трофейных… што немцам запрещэно, так я прихватил, а то, если Вы откажетесь, дак товарыщ генерал претэндовал сильно, но я був первий…

– Какие скрипки, Сашка, какие на хрен скрипки… – он оторвал голову от бумаг. – Скрипки!? А ну, покаж!

– Во! – И лейтенант выдвинул из-за спины сразу два скрипичных футляра, которые держал одновременно за ручки растопыренными пальцами одной руки.

– Ложи! – Скомандовал полковник. Он открыл по очереди оба футляра и, когда увидел их содержимое, почувствовал, как внутри стало горячо и просторно – всё отступило в стороны, назад, вниз, вверх, освобождая место для ноты, чтобы ей было, где звучать… он онемел и несколько секунд стоял, остолбенев. – Ты… ты где это…

– Ни-ни, – понял грозящую бурю Отрошко, – Ни Боже мой! Штоб я чужой хвост узяв! Это у них тут склады, щё они грабыли, так сказалы, что фрицам ни, а ми можем на память… я же понимаю политическую обстановку, товарищ полковник, Демьян Иванович, ну, шо Вы! Я же себе ничого не узяв. Мне некому. Вы ж знаете. Всех же... Ну… Товарищ полковник. Одну – мне. Другую – Вам. Подумаешь, две балалайки! Я ж честь по чести – в книге ихней записав.

Он опять открыл глаза. Чертовщина какая-то. Будто вчера всё было. Городишко этот почти не пострадавший – фронт слишком быстро двигался… снабжение отставало… кормить-поить надо, вот они и шукали по местным станциям по пакгаузам… а там такое открылось! Вот уж где солдат озверел! Хуже чем в бою, когда увидел, что они волокли к себе в дом, да не только с России, а со всех своих окрестностей. Со всей Европы. Ах, ты... твою мать, подлюки! Мородёры ...евы! Ну!.. А что, ну? Жечь да бить? Опять не резон – всё своё-то! Обратно тащить? Команды не было! А немцы своим же запретили напрочь хоть тряпицу взять…

Кто там разберёт, кто на этом нагрел руки! А ему вот адъютант приволок две скрипки… самому и вправду они ни к чему, а про полковника знали, что он иногда баловался музыкой… при себе возил простенькую такую скрипочку, отечественной работы, довоенную, широкой кистью из большой банки лаченную, со стёртой до зеркально блеска шейкой грифа… не то, чтобы он публично играл или выступал, упаси Бог, а так… иногда и с тоски-печали, и с радости… в Новый год… или, когда в тыл отводили… на недельку… после баньки да стопки…

В жизни ему повезло – жена и дети уцелели. Вернулся он раненый, да не покалеченный. На новом месте обживаться стал, когда семью из эвакуации выцарапал. Скарба никакого. Денег тоже – да всё же полковник! Сначала по военным городкам да казённым койкам, а там две девчонки в техникум в город, потом дальше учиться и замуж повыходили, а он подался к земле поближе. Купил домик в посёлке и сам его до ума довёл. Пенсии хватало, а когда скучать начинал – то в школе военную подготовку вёл, то в ДОСААФе работкой награждали – жил-не тужил. Внукам летом рассказывал, как крючок снаряжать на плотву, а как на окуня… и скрипки…

Никто в доме не интересовался ими, никто учиться не стал, как он ни настаивал – ни дети, ни потом внуки, – никто никогда в руки не взял, а считали всё его чудачеством, да снисходительно посмеивались… особенно с годами, когда стареть он стал, сдавать… присаживаться чаще и вдруг о войне вспоминать, чего никогда с ним не было… ничего про войну – ни слова, будто пропасть в четыре года перешагнул и не оглянулся ни разу…

Сам же он с первого раза, как провёл смычком по струнам, понял, что везение ему не по штату вышло, что такие скрипки не каждому, кто в концерте играет, к щеке прижимать приходится… одна явно постарше была и такая голосистая, что сама тебя вела – только волю дай. Да и вторая, чуть покрупнее и позакрытее, у неё не сразу душу разглядишь, но тоже глубины и силы невиданной. И как только смекнул он это, стал припрятывать их и бояться – не то, что ограбят, а придут откуда надо и спросят, мол, так и так, дескать, в своё время, в сорок пятом, в городке немецком получили вы в подарок две скрипочки, так извольте предъявить и отчитаться! А это ему была страшная рана… он, когда брал в руки трофей свой, всё замирало в нём, и опять возвращался он в своё блаженное неведение о мире, когда самое великое счастье было тянуть вечную ноту, как это делали бродячие еврейские музыканты. И он замедлял любую мелодию и слушал, слушал бархатное вибратто, бесконечно глубокое и всепроникающее, и знал, что эта скрипка – часть его самого… что с того, что играет он с пятого на десятое и ноты читает, пальцем по ним водя, как улитка ползёт… может, Бог дал ему какие-то великие способности, да карта в жизни не выпала, а поди учился бы… как знать… но уж поздно менять судьбу… поздно в любую сторону… не видал бы он этой старой скрипки и прожил бы век, не ведая такого счастья, а теперь изведав его, не в силах был с ней расстаться, как с любимой женщиной. Как с мечтой своей вечной, как с душой… враньё это всё, что продать душу можно – не верил он… заберут душу, и тело рухнет – в это он верил…

Когда схоронил он жену, и дети разъехались – не согласился дом продать и в город податься – долго сидел и думал, положив на стол оба футляра, не раскрывая их. На кладбище ходил, советовался с супругой. Не один раз ходил.

И по вечерам играл часами, не зажигая света, разговаривал сам с собой только не словами. Тут и плакать не совестно, и вспоминать вдвоём легче… а звук, звук… не было такого во всём свете, считал он… никогда не слыхал. Ни на пластинке, ни по телевизору… только у себя дома… может, потому что он был продолжением той, в детстве услышанной романтической ноты, может, потому что поверил в него, а может, и в самом деле так было – кто ж рассудить может!?

Незадолго до того времени, о котором идёт речь, к нему пришли. Двое. Не стали тревожить старика – ему уж за восемьдесят перевалило, – не стали вызывать никуда в присутствие. Он сперва не пустил, сквозь щель на цепочке взял документы, проверил – знал порядок… начали они издалека пока на цель вышли:

– В сорок пятом году, Демьян Иванович, вам две скрипки были переданы, припоминаете? Вот расписка Вашего адъютанта, Отрошко Александра Ивановича. Он, как Вы, очевидно, знаете, умер…

– Ох, – охнул старик

– Вам плохо, сейчас, сейчас… – засуетился старший.

– Чего хорошего? – перебил его полковник, – было – передал мне тогда Сашка две скрипки…

– Одна из них была работы неизвестного мастера восемнадцатого века, а вторая, – он замедлил свою речь, – вторая скрипка коллекционная знаменитого итальянского мастера Страдивари… Демьян Иванович… – все молчали.

Старик смотрел на пришедших и не собирался вступать в беседу…

– Мы ищем её уже давно, и вот, наконец, обнаружили, что она должна находиться у Вас… что скажете по этому поводу?

Старик ещё помолчал, сидя неподвижно, потом встал и твёрдо направился к шифоньеру, открыл дверцу и из-под висящих костюмов и оставшихся жениных платьев вынул футляр скрипки и положил его на стол.

– Вот.

– Это одна скрипка, – ввязался тот, что помоложе, а их две было…

– Вторую продал. – Возразил полковник. – Давно уж…

– Вы не могли её продать, Демьян Иванович, – возразил старший, она коллекционная…

– Что так? – Снова перебил старик. – Когда деньги нужны из беды вылезать, что хошь заложишь…

– Мы не про то, – возразил младший…

– Подождите, – остановил его старший, – а кому, где, как продали?

– Обыкновенно. На базаре. Мне-то две ни к чему – я ведь так, с тоски. Любитель… зачем мне две… мне уже теперь и одной много… так то…

Тогда младший быстро открыл футляр и тут же на месте стал пристально вглядываться в самое-самое нутро скрипки, подставляя розетку под абажур, и скоро отрицательно покачал головой…

Разговор этот, как и следовало ожидать, не дал никакого результата. Приходили потом к полковнику с обыском, детей трясли в городе и опрашивали соседей, но никто положительно не мог сказать о нём ничего плохого, а уж, тем более, не знали о скрипке… слухи ползли по посёлку… дети, основательно посовещавшись, постановили забрать старика… да опоздали.

Умер он без подготовки. Бог его знает, всё ли так вышло, как бабка ему говорила. Только утром он не проснулся после ночи и всё. Дом весь перевернули, даже камин разломали, что он лет десять назад соорудил, когда кости сильно ломить стало – думали он из ума выжил и там замуровал скрипку… но не нашли ничего… и дети решительно ничем не помогли делу, как их ни стращали… да что толку…

И вот, что удивительно. Пока после смерти отца дом не продали, нет-нет вечерами оттуда слышалась одна протяжная вибрирующая нота, так что порой стёкла оконные, попадая в резонанс, отзванивали, и по делу или нет – стрижи усаживались сразу в ряд на проволоке, что провисала от столба на улице к дому.

Были разные версии… даже такая, что скрипка и старик слились душами в одно целое, и теперь эта душа прилетает на старое место и грустит… но это всё обывательские толки…

А нашёлся, конечно, сразу один образованный доброхот и сообщил куда надо. Приезжали опять двое, но другие, на модной новой машине – из какого ведомства, или по частной линии не известно, они вскрыли опечатанный дом, снова облазили всё – но уж по брёвнышку разбирать не стали – скрипки-то в нём, всем известно, не было. Значит, осталась одна нота. Вполне возможно, та, что в детстве соблазнила полковника, ибо каждый человек оставляет на земле след, а звук, как известно, никогда не умолкает. Это просто наше несовершенное ухо перестаёт его слышать в доступном ему пространстве, и когда, и где он возникнет снова, записанный во всемирной памяти – никому не известно.

А скрипку всё ищут. Она, и правда, была коллекционная, Страдивари. Затрудняюсь сказать, какого периода…

                                                                    26 Июня 2001 г.

  

СЕСТРИЧКИ

 

Сито времени дыряво, и не понятно, что и зачем оно просеивает.

В дверь крепко постучали, и донеслось: “Ваш выход…”, а дальше – слова потускнели в плаче ребёнка. Наверное, кто-то из актрис привёл его, хотя это не разрешалось, но что ж, когда не на кого оставить…

Человек за столом не шевельнулся на вызов. Он сидел, подперев лоб рукой, в зеркале перед ним отражалась половина его лица с закрытым глазом и распахнутый, расшитый золотом ворот камзола или рубахи. Ноги под столом грели ступни о батарею, и казалось, что он покойно спит накоротке, как умеют только очень занятые и собранные люди, которым и надо-то всего – десять  минут передышки.

Плач вонзился в него, огородил от мира и поволок куда-то в сереющую темноту раннего утра…

Он тогда с трудом разодрал веки, чуть высунулся из-под слоёв тряпья и в створе двери увидел мать, а за ней что-то совсем тёмное, размытое, глухо цокающее по деревянному порогу и гнилым половицам. Когда всё это придвинулось к нему ещё на два шага, он, уже полусидя, стал выпрастывать руку, чтобы опереться на неё и подняться выше, но в этот момент услышал резкий детский плач и совершенно ошарашенный, не понимающий, откуда он, рухнул обратно. Плач был точно такой же: призывный и короткий: “Ме-а! Ме-е-е-а…”

Когда всё было выменяно, распродано, заношено, и надежды не умереть с голоду больше не осталось, мать вдруг привела в дом этих двух козочек. Верёвка соединяла своркой их шеи, а посредине покоилась в руке хозяйки. Они были такие же худые, как люди, такие же серые, как стены их нового жилища, и узкие детские мордочки их, совершенно одинаковые, вызывали жалость, а не надежду на помощь. “Зачем они? И на что она могла их выменять?” Эти вопросы не долго мучили мальчишку – на руке матери больше не было обручального кольца. Она пожала плечами и сказала:

– Пока снег не лёг, запастись для них надо… а то не выкормим и помрём  вместе… – трудно было вообразить, как эти доходяги могли спасти людей.

– Это насовсем наши? – удивился мальчишка.

– Насовсем… – мать кивнула головой, потянула вперёд верёвку и выдвинула козочек на середину комнаты, – знакомься: Майка и Апрелька…

– Майка и Апрелька… – повторил мальчишка, – А что они едят?

– Всё, – вздохнула мать и опустилась на лавку…

Теперь у него была забота – целый день проходил в поисках съестного для сестричек: упавший с телеги клок сена на обочине дороги, засохшие остья пижмы и новые ростки сныти, зачем-то вылезающие у самой завалинки из стылой уже земли навстречу холодному ветру и глухому предзимью, бурые корытца коры, оборванной с дровяных колод за складом… – всё, что ни попадалось, он тащил в дом и сваливал не в запас, а на ежедневный прокорм в ящик за печкой, которая, казалось, остывала быстрее, чем нагревалась. Но козочки всё же учуяли тёплый угол в избе и здесь обосновались.

Удивительное дело: они всегда жевали! Даже когда ящик был совсем пустой! Жевали, жевали, жевали, не раскрывая рта и двигая при этом носом и нижней губой в разные стороны. Неспешный сладкий звук добрый и живой разбавлял звенящую тишину, а иногда вдруг вливалась мелкая чуть слышная дробь от сыпавшегося из них на пол чёрного горошка… Тогда он брал обломок фанерки, прислоненный к стене, метёлкой подгребал на неё разбежавшиеся по полу катышки и выносил добро на пустую огородную грядку у забора…

Очень скоро он понял, что, когда ищешь корм для Майки с Апрелькой, самому меньше хочется есть, становится теплее, и день одиночества не так долго и нудно тянется к вечеру! Ведь он был не один теперь и в свои пять с половиной обрёл совершенно не детский навык борьбы с одиночеством, который не раз потом выручал в долгой жизни…

А как сладко было погладить их жёсткую щетинку, провести ладонью по чуть выпуклому рельефному хребту, или погреться, обхватив их шею руками и прижавшись щекой к колючему боку… и слышно было, как там, внутри что-то бурлит и переваривается…

От сытого и беспечно-блаженного вида сестричек им самим становилось веселее, они с матерью переглядывались, вдруг громко смеялись их потешным проделкам, детскому боданию, непонятной возне и трясущимся хвостикам. Всё это было так странно, так не вязалось с унынием и тревогой, в которых они  беспросветно тонули с первого дня войны, что порой матери бывало неловко этого нахлынувшего настроения, и она задумчиво замирала, а он тогда тормошил её, тыкался головой в живот, подражая сестричкам – будто бодал и, подняв глаза, нудно тянул:

– Ну, чего ты?.. чего ты? – она отстраняла его и говорила, втянув шею и поводя поднятыми плечами:

– Так… – и резко сменив настроение, – посмотри, как они похорошели! Поправились! Вот увидишь: уже весной по стакану молока дадут! Вот увидишь!.. – и снова плотно прижимала его к себе, а он даже зажмуривался, представляя это невероятное чудо!..

Почему? Почему сейчас в его сдавленной голове и морзяночно бьющемся сердце возникла эта картина? Разве мало чего было вспомнить ему! Чего-то потрясшего душу, ввергнувшего в отчаяние и тоску на месяцы или годы?! Триумфы на сцене и неудачи до отчаяния… женщины, увлекавшие в счастье, о котором мечтал, разрывы с ними и сопротивление последнему шагу на краю обрыва… предательство друзей… плевки власти и грязные сплетни нанятых газетных брехунов, тупики профессии и волчьи ямы жизни… страх за близких, превосходящий всё на свете, страх, за избавление от которого он готов был на всё и не раз шёл на всё, как…

Это “как” опять возвращало назад, когда он не испугался и защитил своих сестричек от бешеной собаки, бросившись ей наперерез… Он не знал, а вернее, не понимал тогда, что она бешеная, и её укус в то время и в той эвакуационной глуши для него – означал смерть.

Заплаканная мать прибежала, вызванная соседями с делянки, раздела его догола перед зевом печи, из которой шло тепло, и пристально разглядывала каждый сантиметр анемичного тела. Поворачивала и поворачивала на табурете, держа за “палку” руки, смахивала слёзы, чтобы не застилали взгляда, и никак не могла поверить такому везению – ни царапины, ни намёка на укус…

– Господи, Господи! – взывала она, – Да когда ж это кончится, Господи! – и это сливалось сейчас с далёким “Ме-е-е-а” и звучало, не потускнев, как в ту самую далёкую минуту…

Когда снова раздались энергичный стук в дверь и голос врастяжку “Ива-ан Семё-о-ныч! Ваш вы-ы-ход!” – он слышал, но не мог шевельнуться… дверь приоткрылась, кто-то уже трогал его за плечо, будил, теребил и повторял имя, – “Иван Семёныч! Иван Семёныч, что с Вами… Да, ну Иван же Семёныч! Господи! Господи!.. Беда какая...” Потом крики, крики: “Скорее, скорее! Скорую! Господи… да потом спектакль… одурели что ли! Что вам! Звоните, звоните!”

Он ничего не слышал.

Сито, сито… вся жизнь сама – это странное сито без логики и системы, доступное пониманию кого-то высшего, не близкого ему, не родного, но по сути, в конце концов, как получается, необходимого и справедливого…

Неужели того запаса нежности, полученной от двух прилепившихся к его душе четвероногих сестричек, хватило на столько дней долгого пути? Неужели ничего страшнее не было в его жизни, как их повергающего в панику плача, когда они с матерью уезжали и вынуждены были расстаться с ними – их спасительницами в долгие трудные месяцы на чужбине среди таких же обездоленных и беспомощных людей? Этот плач, этот рёв прощанья, когда  равнодушный, довольный удачной покупкой сосед тянул их на верёвке пережимающей горло, этот поток звука наотмашь стегал всю улицу, всю округу, взывал к человеческой справедливости и благодарности, и он тогда заорал вместе с ними в голос, и рванулся назад! Совсем назад – пусть снова в голод, холод и неизвестность, но лишь бы с ними! С ними – будь, что будет! И до конца! Неважно чего, в шесть с половиной, почти семь, неважно чего: войны, возвращения, расставания, смерти – всё это бестелесно, уже пройдено однажды и не страшно. Страшно быть без них, оставить их одних беспомощных и бессловесных… он бы и тогда сформулировал всё это и убедил бы мать отказаться, не уезжать… лишь бы с ними! Но весь он превратился в крик, в крик в унисон со своими сестричками, влился в это оставшееся навсегда в сердце, душе, памяти, ушах бесконечное “Ме-е-е-а!”, как это умели только они… и научили его самого… на всю жизнь… 

И в тот миг, когда резко распахнулась дверь, из коридора опять послышался крик ребёнка. Он не раздражал, не отвлекал его с дороги, по которой с невообразимой скоростью бежали воспоминания всего прожитого. Он возвращал в то время, когда рядом были Майка и Апрелька, в ту весну покоя и блаженства в овраге, где он сидел на тёплой земле часами, сидел и смотрел, как они, мотнув головой, срывают стебелёк и потом старательно жуют его, смешно перетирая челюстями, как, еле перебирая тоненькими ножками, спускаются всё ниже по склону к невидимому журчащему ручью в поисках новой сладкой добычи… и никогда больше в жизни ему не было так хорошо, как тогда, в самом раннем детстве, и сейчас снова с ними – на излёте длинной дороги…                                                                            Суббота, 23 января 2010 г.

 

Михаил Садовский. Поэт, прозаик, драматург, детский писатель. Кандидат технических наук. Член Союза писателей России. Родился в 1937 г. в Москве. С 2000 живет в Нью-Джерси. Автор мюзиклов, пьес, опер. Издал несколько десятков детских книг. Сб. стихов: "Завтрашнее солнце", "Бобе Лее", "Доверие", “Унисоны”, роман “Под часами”. В США в переводе на английский вышли книги прозы: “Stepping into the blue”, “Those were the years”, “Before it’s too late”. Лауреат российских и международных премий и конкурсов по литературе и драматургии. Челябинское Издательство MPI начало выпуск серии “Музыкальная коллекция на стихи поэта М.Садовского”.

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru