Осенний ландыш
В последний день лета к Ольге приехали сёстры, Настя и Вера. Суровые, однако. Пообедали. Похвалили картошку рассыпчатую и пирожки. Но хвалили скупо. Славка догадался, что не просто так они приехали, сказал:
— Я на улицу.
— Ты же с нами хотел! На природу. Пойдём!
— Пусть гуляет! — приказала тётя Настя, хотя до этого ни в чём не потакала племяннику.
Дверь за ним мягко щёлкнула. Сёстры, каждая на свой лад, вздохнули. Вера (она приехала в Москву на консультацию к врачам) не стремилась на улицу. У неё природы в саду и в огороде хватало. Настя жила в Москве, у Никитских ворот. Окно её длинной комнаты смотрело в стену старого дома, искривлённого многочисленными пристройками. Работала она в ГУМе рабочей на складе, в подвале. Ей хотелось на природу.
Русоволосые, голубоглазые, но в остальном очень разные, они спустились по деревянной мытой лестнице со второго этажа, пошли по посёлку. Ольга выдвинулась чуть вперёд.
— Тебя на расстрел, что ли, ведут? — крикнула вслед знакомая у колонки.
— Это же сёстры, гулять идём.
Она замедлила шаг, пыталась встать в линию с сёстрами, но те сблизились, выдавливая её. Вышли за посёлок.
— Погода как в прошлый раз, когда мы ландыши собирали, правда?! — Ольга покорно уступила место ведущей Вере, а ведомой — Насте и вспомнила тот день три месяца назад.
Они, также втроём, Славку привезли из Москвы. С вещами, шахматами и со свидетельством об окончании четвёртого класса. Славка лично портфель нёс, пока на все сто не поверил, что теперь никто его в Москву не вывезет. А как поверил, бросил портфель на диван, достал из ведра на столе ватрушку и, на ходу жуя, у подъезда громко крикнул друзьям:
— Пацаны, я из ссылки вернулся! Навсегда!
Настя скривила губы, Вера сказала:
— Хорошая комната. На втором этаже. Никто в окна не будет глаза пялить.
— Окна на север,— бросила Настя.— Сырость всегда.
— Не сахарные, не растают.
После обеда они гуляли.
Вера чувствовала себя прекрасно. Что-то детское, дерзкое было в ней. У оврага она остановилась, зажмурилась, взяла Ольгу за руку, и вдруг вырвалось из груди запретное:
— Помнишь, как мы бежали через наш овраг?
— Не смей молоть чепуху! — крикнула Настя.— Сколько раз говорить.
Старше Веры на двадцать лет, она имела право на строгий материнский тон. Со стороны могло показаться, что она и есть им мать.
— Будет тебе, тридцать лет прошло. И потом, отца-то оправдали. Ещё тогда. Оль, помнишь, точно такой овраг был, да?
— Наш — в три раза больше, если не в пять. Ты забыла.
— Сколько раз говорить вам: молчите.
— У нас же документы.
— Дуры вы. Если бы оправдали... — Настя неожиданно разволновалась.— Мы бы с Зинкой и Дмитрий с Тимофеем институты бы закончили, а вы...
— А нам всё одно война дорогу переехала,— у Веры был характер непокорный.
— Ничего вы не знаете и не понимаете.
— Нашлась знаток. Ничего нам толком не говорили, да, Оль? — Вере надоела эта тема, и она нанесла Насте коварный удар.— Хватит злиться. Тебя Славка задел, а ты на нас обиду срываешь. Он же малóй совсем, не понимает, что говорит. Ссылку какую-то придумал, а сам в такой школе, в центре Москвы, учился.
— Правда, Настя,— смиренно выдохнула Ольга.— Ты для нас так много сделала.
Они спустились в овраг. Ольга подвела сестёр к своему картофельному участку, небольшому, у самого ручья, огибавшего ровные грядки, из которых тянулись ростки.
— Мешков пять собираешь? — спросила Вера.
— Шесть-восемь,— Ольга приосанилась.— А то и десять. Земля хорошая. До июля хватает.
— У нас палисад был в три раза больше,— хмыкнула Настя.
И они пошли в лес, чудом уцелевший в центре колхозного поля. Настя забыла о грустном, дышала глубоко. А сёстры её младшенькие бросились в воспоминания. Впервые за тридцать лет говорили они громко о том, как бежали летним вечером под Верунькин плач в соседнюю деревню, как там, у большого дома, уткнулись они в широкий подол цветастой юбки и долго, как взрослые, плакали, накрытые тёплыми руками бабы Ксюши.
Им в тридцатом было на двоих восемь с половиной лет. Они на всю жизнь запомнили и тот бег, и тот плач, и два слова: «На живца». «Баба Ксюша! Нас на живца ловят!» И грубый окрик деда Ивана, вошедшего в избу: «Чтоб я больше не слышал этого слова!»
В лесу женщины стали меньше ростом ровно на высоту ландышей. Вера, будто на собственном огороде орудуя, нарвала толстый букет. Настя — букет небольшой.
Проводив сестёр до станции и возвращаясь на посёлок, Ольга рассуждала: «Войну надо было выиграть, без этого никак. Но как же хорошо было в тот день, когда на новоселье в наш дом приехали все братья и сёстры из своих институтов и заводов! Жаль, фотографа не дождались. Может быть, он услышал о ссоре отца с дядей Петей, председателем? Не знаю. Но лучшего дня у меня в жизни не было. Все весёлые, сильные, нас с Верунькой по очереди на руки брали. До сих пор тепло их тел чувствую, хотя некоторых уже в лицо не помню. А Верунька того дня не помнит. Было-то ей два с лишним годика. Как я её довела в тот вечер до бабы Ксюши, ума не приложу. «Не пойду дальше,— твердит своё, и хнычет, и повторяет при этом: — Пусть лучше меня на живца поймают, к маме хочу!» Еле-еле дотащила её».
— Не пойду дальше,— Вера остановилась у склона оврага.— Здесь поговорим. Ольга, ты подумай о сыне, о себе...
— Сын обут-одет, форму новую купила. Спасибо тебе, конечно, что он погостил у вас на море, загорелый приехал. Давайте спустимся к огороду. У меня там лопата припрятана, картошки накопаем. Настя, тебе же нравится картошка.
— Ты что дуру из себя строишь? — буркнула Вера.— Мы тебе Славку отдали три месяца назад, а ты сразу за своё!
— Я ему рубашку купила.
— Прекрати дурью маяться! — в разговор вступила Настя.
— На том пятачке он, видать, и ревел.
— О чём ты?
— Трёх дней не продержалась, как мы были здесь, и нажралась.
— Нет!
У Ольги дрогнуло внутри — сын им всё рассказал. Но про какой пятачок говорит Вера?
— Как же ты посмела?! — Настя злобно махнула рукой.— Неделю не могла подождать, чтобы он спокойно уехал на юг.
— Да я ждала! — сорвалось у Ольги.— Но подруга дочку родила, немного пришлось выпить. А он, чудак, расстроился.
— Совсем ты, что ли, с ума сошла? Знаешь, как он рассказывал об этом, как у него руки тряслись, глаза бегали, защиты просили? Ты знаешь это? — Веру уже трясло.— Он же боялся о тебе говорить, тебя, дуру, предавать не хотел, случайно вырвалось. А ты!
— Я два года с ним мучилась,— Настя говорила спокойно, но жёстко — так больней.— Думала, ты остепенишься, дала тебе возможность пожить одной. Обстирывала его, кормила. При живой-то матери! При том, что у меня сын студент
— Я вам картошку возила, капусту, пирожки...
— Ты тут водку пила!
— Я, говорит, пришёл домой,— Вера вздохнула,— пирожками пахнет, обрадовался, а мамка пьяная. Я в тот раз, говорит, даже кричать не стал, убежал в овраг и плакал там, пока не уснул.
— Кто лёг-то?
— Слушай, ты сегодня, случаем, не махнула? Чего глаза воротишь? А ну-ка дыхни!
— Да ты что, Господь с тобой! Неужели мне не веришь? Мы же с тобой точно по такому оврагу...
— Перестань! Дыхни, говорю!
— Да не пила она сегодня, не кричи,— сказала Настя.
— Может, всё-таки накопать картошки-то? Я же один раз. За всё лето. А он разволновался.
— Не ври,— голос Насти был спокоен.— Я была здесь летом. Тебя не застала, в комнате бутылки.
— Дежурила, видать. А бутылки я на стройке собираю, сдаю.
— Хорошо, что он матери не рассказал. Она и так еле дышит. Когда узнала о смерти Тимофея, чуть Богу душу не отдала. Еле вы́ходили. О тебе спрашивала, Славке в глаза смотрела. Но он ничего о тебе не сказал.
— Что он, совсем глупенький?
Сёстры устали от тяжёлой темы. Ольга поняла это и сказала с чувством:
— Всё. Больше в рот не возьму. Клянусь матерью и сыном. Я, я... пойду картошки накопаю. А вы отдохните.
«Какой же ты глупенький,— думала Ольга, копая картошку.— Сам же из Москвы убегал, ссылкой её называл. И наговорил на меня. А они и рады-радёшеньки, налетели. Тётя Настя и тётя Вера ладно, они родные какие-никакие. А если интернат или, ещё хуже, детдом. Думаешь, не отправляют? Ещё как. Да не бойся, сынок, я тебя никому не отдам. Просто на слова нужно быть осторожнее, даже с родными. Твой дедушка сказал на собрании колхоза всю правду-матку, и вот что получилось. А ведь председателем был его двоюродный брат, дядя Петя. И вместо нашего дома огромного мы с тобой оказались в комнатке. И овраг здесь — овражек. И не соберёмся никак. После войны нас десять человек осталось, могли бы собраться. Маленький ты у меня ещё».
«Раскинулось море широко»
Они не понимали друг друга весь день. Рано утром, когда даже дворник бабка Васёна спала крепким сном, она включила свет, громко, чтобы он проснулся, оделась, тихо, чтобы не разбудить соседей, подогрела на кухне картошку, принесла сковородку в комнату, поставила её на стол, сказала упрямо:
— Вставай, нам пора! Опоздаем — весь день насмарку!
Он не успел отреагировать на её упрямство своим, как услышал совсем уж вредные голоса из репродуктора:
На зарядку! На зарядку!
На зарядку, на зарядку
Становись!
— Поешь,— сказала она.— Там нас кормить никто не будет.
Ел он до водных процедур, медленно, будто бы на что-то надеясь. Она принесла чай, нервно покрутила ложкой в металлической чёрной кружке.
— Пей,— сказала, а в репродукторе мощно загудело:
Распрягайте, хлопцы, кони!
Чай под песню выпил он быстро. Ей показалось, что они стали друг друга понимать.
— Вот молодец! — она взбодрилась.— Надевай ботинки и пиджак.
Мощь репродуктора угасла. Шнурки были длинные, не рваные ещё, без узелков. Вечером она вымыла и нагуталинила ботинки и теперь, одетая, обутая, стояла у двери, смотрела на неловкие его пальцы, дышала со вздохами.
А репродуктор опять стал набирать мощь:
Раскинулось море широко,
А волны бушуют вдали...
Эту песню на радио любили. И он её любил. Море всё-таки, кочегары, мотив красивый.
— Долго ты ещё? — она не сдержалась, поторопила.
— Да всё, всё! — он поднялся, надел осеннее пальто, застрял у выхода, у репродуктора, хотел дослушать кочегарскую песню.
— Ну хватит, опоздаем! — поняла она, в чём дело.
Радио умолкло, свет погас.
— Переться на эту станцию! — огрызнулся он, не понимая её: «Песню не дала дослушать, как будто на поезд опаздывает».
На посёлке зажигались первые окна. Они высветили мокрые голые ветки деревьев, круги влажного звонкого асфальта и две тёмные фигурки матери и сына, бредущих вразнобой, не в такт, не по-солдатски. За посёлком асфальт стал глуше, а небо светлее — они шли на восток.
— Может, срежем? — вслух подумала мать, но сама же себе ответила: — Нет, лучше по асфальту. Темно ещё. Испачкаемся. В контору придём как твои кочегары.
— Сама ты как кочегар,— брякнул он невпопад, крепко обиженный.
Она хотела что-то ответить, но услышала шум машины сзади, взяла сына за руку, шагнула на обочину, в тонкую грязь.
Машина была «чужая», водитель — незнакомый. Мать вздохнула, ускорила шаг. Ещё два грузовика пробежали мимо. Мать покорно уступала им дорогу и шла всё быстрее. Так же быстро светлело вокруг: облака, мокрая лента шоссе, деревья с каплями на ветках вместо почек.
В контору, двухэтажное здание за железной дорогой, они прибыли вовремя: ни один начальник ещё не явился. Даже начальник матери, который всегда приходит раньше всех. По коридорам сновали две уборщицы. На ранних посетителей смотрели они как на лунатиков. Но мать была довольна.
«Лучше бы песню дослушали»,— подумал Славка, поднимаясь на второй этаж кирпичной конторы.
Мать пыталась и здесь взять его за руку, но он огрызнулся, сунул руки в карманы и удивился: «Чего улыбаешься?! Как будто её в морское путешествие хотят отправить на боевом корабле!!»
— Вот здесь!
Мать гордо показала на дверь с табличкой, но он не стал читать фамилию её начальника, сел на стул у окна, не вынимая рук из карманов осеннего пальто, будто бы боясь, как бы она его руки в свои не взяла...
С ней бывало такое и дома. Сядет рядом, возьмёт его ладошки в свои, в глаза посмотрит и начнёт оправдываться: «Вот премию дадут за квартал, тогда и поедем за велосипедом. В рассрочку купим, не волнуйся».
Он и не волновался всё лето. А чего волноваться, если вéлика нет и нет, нет и нет? Хорошо, что к бабушке на море уехал. Там у сестры велосипед был. Покатался по-человечески. А домой приехал — она опять за своё. Вот, говорит, за второй и третий квартал премию получу... Надоели ему эти кварталы!
— Ты здесь не спи,— шепнула она.— У нас начальник сонных тетерь не любит.
— Долго ещё? — спросил он и строго засопел.
— Да мы же только-только пришли! — воскликнула мать, чем-то гордясь — то ли начальником, который не любит сонных тетерь, то ли тем, что они явились в контору раньше всех, то ли — совсем уж непонятно, чем или кем гордилась мать.
За окном зашушукались мелкие капли дождя, убаюкивая сына, но мать была начеку. Она говорила ему что-то о плане, переработке, надбавке и велосипеде, отгоняя его сон. Вдруг мать встрепенулась, поднялась, поправила юбку, старый плащ, который по дешёвке уступила ей соседка, шагнула навстречу невысокому мужчине, колобком катившемуся в свой кабинет.
— Здрасьте! Вот и мы,— сказала она неловко, а начальник, шустрый колобок, слегка замедлил движение, нахмурил брови, словно бы о чём-то вспоминая, быстро вспомнил, наградил работницу отеческим:
— Ценю!
Затем, уже в дверях, куда на радостях устремилась «награждённая», сказал:
— Ты подожди. У меня срочный разговор с директором.
И мягко захлопнул за собой дверь.
Ещё полчаса тюкал на улице дождь. Сын психовал, мать с гордостью повторяла:
— Директор у нас голова. Они сейчас поговорят, и наша очередь.
— Сколько можно ждать? — вдруг взмолился сын, и мать робко поднялась, подошла к кабинету, так же робко стукнула три раза, открыла дверь:
— Можно?
И тут же дверь закрыла: нельзя.
А уже люди загалдели во всех коридорах конторы, очередь пристроилась за матерью.
Ещё час за окном не лил дождь.
Они просидели в конторе до обеда. Мать уже устала гордиться своими начальниками, а сыну совсем расхотелось спать. Наконец начальник вышел из кабинета, хотел было по привычке покатиться по своим делам, но увидел женщину в старом плаще и сказал очень обидные для сына слова:
— Ну что там у тебя опять? Проходи!
Мать вдруг обмякла, развела руки в стороны, быстро их вернула в исходное положение — руки к груди, так просить легче, так просят все русские бабы у своих начальников свои же собственные деньги,— и провалилась за дверью кабинета.
Сын встал со стула, подумав почему-то, что пора идти домой. Его место тут же заняли посетители других кабинетов. За окном опять начался дождь. Он разбросал вокруг конторы небольшие лужи, похожие на пупырчатые шкурки неизвестных зверьков, расчертил на окнах короткие линии и, словно бы не зная, чем ещё ему заняться, совсем обмельчал и поднялся в облака.
— Сколько можно там торчать?! — кто-то грубо оскорбился.— Тут же люди ждут!
Сын не видел тихо вышедшую из кабинета мать, но почему-то оторвался от окна, повернулся к ней. Будто бы что-то внутри у него колыхнулось неосознанно, не понимаемо.
— Пойдём, сынок.
Он пошёл за ней, поймал пальцами её ладонь, уже влажную. Мать украдкой всхлипнула. Но сдержалась. На улице она ещё раз, громче, со вздохом, всхлипнула и, чтобы сбить накат из груди, вскрикнула:
— Ой, а дождь-то какой прошёл!
А потом, когда на душе чуток полегчало, она посмотрела на свои и сына грязные ботинки и сказала:
— Сейчас велосипед покупать ни к чему. Грязи по колено. Осень. Да и ты за зиму вырастешь. Весной мы тебе сразу большой купим. Не горюй!
— А я и не горюю,— сказал сын и сунул свои пальцы во влажную ладонь матери.
Лунный сорт
Непутёвая стояла осень в том году. Не то пасмурная, не то солнечная, не то тихая, не то ветреная — не поймёшь. С первого сентября не заладилась.
Славка школьные брюки порвал на коленке, на самом видном месте. Она дырку заштопала треугольником, нитки серые, под цвет брюк, не отличишь.
— У тебя никогда ничего не отличишь! — буркнул сын и убежал на улицу, дождя не побоялся.
Под детсадовской верандой ему никакой ливень не страшен, пусть носится до вечера, спать крепче будет. Но Ольге дождь осточертел. Как суббота-воскресенье — обязательно польёт. Нет чтобы с понедельника по пятницу лил, хоть бы передохнуть от зануды-прораба, надоел он со своим планом. Подъёмник починить не может, чего-то там у него не хватает, а носилки на второй этаж с утра до вечера таскай-надрывайся, руки оттягивай.
После первого сентября погода менялась раз десять. Как она умудрилась картошку выкопать, да просушить, да погреб подлатать и туда весь урожай, шесть мешков, картошка к картошке, высыпать,— это ей и самой в диковинку было. Но что такое шесть мешков до следующего урожая? Может быть, хватит, а то и маловато будет. Хоть с капустой, с салом (мать в декабре пришлёт), а ещё пару мешков свалить в погреб не мешало бы.
Но какая же вредная стояла осень! Будто кто-то специально там, на небе, всё просчитал. В будние дни шагом марш на стройку, план гони, а в выходные и вечерами штопай носки за телевизором «КВН», к зиме готовься.
Сидела она за штопкой весь сентябрь, уже и привыкла, как в последнюю субботу месяца, после обеда (они только со стройки вернулись), рванул с юга ветер, разогнал облака и пошёл шуметь над Жилпосёлком, взмывая к небу, бросаясь оттуда со свистом, как мальчишки зимой на санках по склонам оврага.
Отложила она нитки и вздутый лампочкой носок на кровать, вспомнила брошенную утром фразу подруги: «Утром копалки елозили по полю»,—
и побежала к ней в соседний подъезд. Та будто ждала её:
— Пойдём, конечно! Поесть только дай. Заодно и стемнеет.
У неё на сковородке шваркала картошка, резанная в кружок.
— А может, на дорожку винца тяпнем, всё интереснее будет? Сходи.
Подруги выпили бутылку тридцать третьего портвейна под хруст румяного картофеля, а тут и затемнело: сначала на кухне — они включили свет, потом на улице — там, на столбах, фонари, похожие на шляпы длинноногих путников, загорелись.
— Разморило что-то,— сказала соседка.— Лучше посидим ещё, пока магазин не закрылся, споём. А?
— Надо идти. Погода хорошая.
— Извини, сбила тебя с панталыку.
Ольга вернулась домой, увидела сына.
— Ты куда собираешься? — спросил он глаза в глаза.
— Скоро приду.
— То штопала, то уходишь,— сказал сын недоверчиво, но на экране телевизора за круглой линзой уже начался фильм.
Она сунула в хозяйственную сумку мешок, надела сапоги.
По резиной сапог дерево ступенек скрипело сдержанно, шла она мягко, чтобы не всколыхнуть ненужные сплетни. За посёлком осмелела, шла спокойно по сухой, хорошо проветриваемой тропе. Справа оставила карьер, спустилась в овраг, услышала сдавленный говорок рядом, прислушалась.
— Фу ты, ручья испугалась, трусиха! — рассмеялась вслух.
По деревянному мостку громко ударила сапогами: «Это я иду, ничего не боюсь!» Ручей, бессловесно журча, промолчал. Она поднялась по склону, взяла вправо, подальше от дач какой-то академии, и присела на корточки, огляделась.
Женщина в вигоневом свитере, в тёртой телогрейке, в чулках, в тёплом платье, в резиновых сапогах точно по размеру — ругалась из-за них с завскладом, не хотел, старый хрен, искать размер поменьше,— в шерстяном платке, не молодая и не старая, а ровным счётом тридцатипятилетняя, разнорабочая на стройке, недавно лимитчица, сидела на корточках у картофельных грядок, слушала назойливый шум ветра, ненужного сейчас, и внимательно осматривала картофельное поле. На небо и не глянула.
По спине глухой болью пошла носилковая тяжесть, затекли ноги. Она поднялась, уверенно пошла по долгому холму, зная по опыту, что близ оврага делать нечего, взобралась на самый горб и ахнула:
— Какая картошка! Прямо тебе дыньки-колхозницы.
Непугливо щёлкнул замок сумки из кожзаменителя, выпал на вскопанные грядки мешок. Она подхватила его, расправила и стала укладывать вовнутрь картошку, крупную, омытую дневным дождём, словно бы подсвеченную изнутри. Ветер уже не мешал, помогал, разгоняя по Вселенной шум её дыхания, шорох быстро тяжелеющего мешка по влажной земле.
— Всё, больше не донесу,— шептала она, но такая была хорошая картошка! — Хватит, тебе говорят! — приказала себе и вдруг замерла.— Где же сумка-то? Там же письмо с адресом.
Вот дурёха, взяла бы авоську, завернула бы мешок в газету, конспиратор несчастный. Отошла от мешка метра на два, он растаял в чёрном поле, вернулась. Потянула груз за собой, по спине пробежала мурашками боль. Вспотела, спустила на плечи платок. Из-под облака выполз на небо громадный диск луны, фонарище.
— Тебя тут не хватало! — сказала она и, увидев рядом сумку, обрадовалась, поправила платок.
В грязных сапогах, с рукавами, густо закрашенными землёй, стояла женщина на вершине пологого холма, освещённого светом луны, и в этом тихом свете неохотно шевелились деревья дач, пики тополей, извилина реки и мрачная луковица церкви. Идти под таким фонарём у всех объездчиков на виду, с мешком на плечах да с сумкой в руке, она побаивалась.
— Ну уж и не брошу я мешок! — крикнула она, не заметив подобравшуюся к горлу горечь, а ветер затих где-то за рекой, будто любуясь своим отражением в лунной воде.
Схватила женщина мешок за длинный чуб обеими руками, изогнулась, взгромоздила его на спину, сумку подняла, повесила её на левый локоть, пошла вниз меж грядок, пришёптывая:
— На двадцать кило тянет. Что я, вино зря покупала? Донесу.
Спустилась к траве, мешок на землю поставила осторожно, чтобы не бить картошку, чтобы она хранилась лучше. А тут и ветер разгулялся над полями, а по небу из Москвы тронулись облака, закрывая яркие точки в бескрайнем чёрном поле, приближаясь к луне, хоть и коронованной, но беспомощной.
Вдруг она услышала неясные звуки и засуетилась:
— Неужели объездчики? Чёрт их на мою голову послал.
Однако пошла, шумно дыша, потея, сбивая руками платок. Скомкались в сапогах штопаные носки, сполз на макушку платок, вывернулись не пойми как чулки. Сумка врезалась в локоть, хоть и не тяжёлая совсем. Путая шаг, она громко простучала по мостку.
— Неужели выследил?
Она шла быстро... всё медленнее всходила она по оврагу, а незнакомые звуки тянулись за ней, догоняя, а сумка всё назойливее блямбала по животу, впиваясь в руку.
Из оврага Ольга выбралась, но на большее сил не хватило. Опустила тяжёлый груз и крикнула, шлёпнув о бёдра руками:
— Да берите вы свою картошку вместе с мешком в придачу, вот пристали.
Никто ей не ответил; она, отдыхая, подумала: «Мне бы только карьер пройти, там до посёлка рукой подать. Не будут же они переться за мной до дома?» Остыли пальцы от жара мешковины, Ольга сняла-переодела носки (ногам стало так приятно!), расстегнула телогрейку, застегнула, повязала платок.
Объездчики её так и не догнали.
— Такой фильм, скажу тебе! — сын лежал в кровати, и пока она на кухне мыла сапоги, он уснул.
Когда он спал, она могла мыть полы, двигать стол и табуретки, открывать и закрывать двери шкафа — сын ничего не слышал, и это ей очень помогало в домашней работе.
Утром он посмотрел на шаровидную картошку и напугал Ольгу:
— Лунный какой-то сорт.
— Почему?! — с ножа, с картошки слетела в ведро пружинистая тонкая завитушка в три кольца.
— Круглая, как луна с кратерами. На луне кратеры есть, нам учительница говорила.
— Выдумщик ты у меня!
После завтрака она отнесла лунную картошку в сарай, разложила её на просушку, удивилась: «Чего я испугалась, когда он «лунный сорт» сказал? Ой, хватит об этом, трусиха несчастная. Надо ещё пару раз сходить. Запас ухи не просит».
Непутёвая осень с неохотой уступила место зиме. А потом, уже в апреле,— на посёлке солнце стояло яркое — русский человек, Юрий Гагарин, полетел в космос, в то самое небо, которое так напугало подмосковную женщину, оказавшуюся не вдруг и не случайно на ночном колхозном поле.