— Ах, Джейк! — сказала Брет. — Как бы нам хорошо было вместе.
Э. Хемингуэй, «Фиеста» (И восходит солнце)
С работы она ездила электричкой, и всегда, если сидела слева по ходу, перед Заречной станцией читала на скале их имена и год — 1983. Год окончания школы виднелся отчётливей всего. А больше другого стёрлось «Василёк», потому что оно было выше, и на него сильнее лило во время дождей. Скала была их скалой — кроме них, никто туда так и не забрался, и других надписей на камнях не было.
От скалы поезд отворачивал сразу после Заречной: ни той поляны, ни того поля с рожью из окон было не разглядеть, да и видеть их Светка не хотела: надоели ей и поле, и поляна, и васильки синие.
А кому б они не надоели, если видеть их во сне чуть не каждую ночь?
На краю поля рожь росла редко, стебли были кривые и низкие, и на песке — там, где больше всего припекало солнце — росли синие васильки. Во сне Светка себя не видела. Она только чувствовала, как шла — трудно пробиралась сквозь спелые колосья, царапало колени и локти, пекло голову солнце, жужжали пауты. Ещё чувствовала Светка ветер: он был слабым, притворным — и не ветер вовсе — ласковым и тёплым.
Во сне она выбиралась изо ржи, усталая, садилась на песок, подобрав юбку, и сразу валилась на спину. Голова сама откидывалась вбок, и васильки, всегда пара штук, оказывались вровень с глазами. Она рассматривала тонкие лепестки-трезубцы, тёмные тычинки с белёсыми макушками — странно крупными, будто ненастоящими с такого близкого расстояния. Потом она смотрела в небо. Видела всегда одно и то же — далеко вверху парящего ястреба. Птица витала так высоко, что непонятно было, откуда и почему при виде птичьего силуэта поднималась в Светке нудная тревога. И едва тревога поднималась — птица пикировала, устрашающе быстро росла, чернея, темнея, крыльями закрывая небо.
— Ты кто? Придушу, сволочь! — хрипело в самое ухо.
Он снова тряс её, больно вцепившись в плечо, а её поломанная ключица снова ныла. Светка молчала. Она давно не отвечала ему: привыкла.
Она открыла глаза, вернувшись с васильковой поляны в тёмную комнату, отцепила от себя его руку, отвернулась к стенке. Потом она услышала его вздох. Кровать скрипнула, зашаркали по полу босые ноги, открылась балконная дверь, щёлкнула зажигалка: курит. Светка тоже вздохнула и закрыла глаза, подумав, что завтра на работу. Потом с работы, мимо их скалы, а ночью снова приснится поле с чёртовым ястребом.
Так повторялось каждую ночь.
— Ты кто? Придушу, сволочь!
Первые годы она пугалась, когда ночами он будил её, больно хватая плечо: «Ты кто?». Она соскакивала с кровати, несла воды, поила, по голове его гладила: «Вась, ты чего, Васька…» Первые годы она думала, что это пройдёт. Но это не прошло.
Светка думала, что не сможет привыкнуть. Но привыкла. Привыкла и ничего ему не отвечала.
Первые годы она вообще много чего пугалась. Первое — когда номер на нём увидела.
— Зачем это, Вась?
— Чтобы опознали, если убьют, дурочка.
Светка подумала, что теперь не убьют, а номер всегда будет.
Или когда однажды вернулась пораньше с работы — в городке электросети ремонтировали, и распустили всех, — а в комнате поёт кто-то будто. То ли поёт, то ли воет: гулко, низко, неясно. Она вошла тихо, а Васька на коврике — незнакомом, ярком — на коленках стоит, воет — и головой об пол, воет — и об пол. Светка ушла тихонько, испугалась, думала — с ума мужик сошёл. Подружку на улице встретила, та растолковала: молится он, мол, не по-нашему.
Или когда пропал на неделю. Потом звонит:
— В Казахстане я, Светка… Ну, не сказал… Пьяный был. Ну, не реви ты, Светка, живой же! Слышь, Светка? Я вот сегодня «Зорьку» пел. В зале большом. Пацаны упросили. Спел. Ты прикинь только, Светка! Народ встал весь. Человек двести было! И хлопают все. Слышь, Светка? Мне хлопают. Люди. Не, не пьяный уже. Не, пить не буду больше. Всё, не реви, Надюшку целуй, приеду скоро. Всё, деньги кончаются, целую тебя…
То в Казахстан, то в Магадан, то ещё куда. И всегда вот так: «Надюшку целуй». Бабка Болотница пятерых детей наворожила им перед свадьбой, а Бог одну девочку дал: Надюху, Наденьку, Надежду. Светка думала: «Это у меня — Надюха одна. А у него, может, и пятеро. Всюду ж мыкался. Кто их считал, детей-то? А Болотница никому не врала сроду. Всё знает бабка».
И зачем она тогда такое подумала? Заснуть не могла, вот и лезло всякое в голову. А когда подумала так, разозлилась. А тут еще он со своим: «Ты кто? Придушу, сволочь». Вот и ответила резко.
А он, видно, и вправду увидел кого-то впотьмах. Набросился на неё, ключицу сломал. Ничего, зажило быстро. Теперь изредка только ноет, если тронет кто за плечо. Зажило, только шрам такой остался — сарафаны не носить. А так — зажило, прошло всё.
Плакал он тогда в больнице, все коленки ей залил: «Не мог я тебя, Светка! Не мог! Это не ты была. Не я был. Ты хорошая. Ты лучше всех, Светка. А я — гнида. Я за тебя, Светка, всю кожу с себя сдеру, хочешь?»
Чего только раньше ни боялась Светка. Козью ножку с ним покурить — и то боялась долго. Да и не давал он: «Тебе-то зачем?»
Сорвалась она однажды: «Тебе — забыть, а мне — не надо?» Понял, вроде, затянуться дал. А сначала орал:
— Я — снайпер! Я сто пятнадцать языков взял! Понимаешь, дура? Я людей убивал! Убивал! Понимаешь ты это? Не понять тебе. Не убивала ты. Тому жить нельзя, кто убивал столько!
Сколько лет прошло... Был ли тот Афган, чёрт бы его... Вертолёт... Вылазки... Малярия... Водовозка... Труп того, кто вчера рядом с тобой спал, и этот труп еще донести надо, за спиной таскать и день, и второй, и третий... А тот мальчонка, что из хижины выскочил — пристрелил он которого, не разглядевши — был ли? И были ли вправду те пучки васильковые у края ржаного поля? И они там с Васькой — были? Или приснилось всё Светке? Нет, ведь помнит она: и поле, и гитара поёт, и Васька поёт «Зорьку» свою любимую, и она, Светка — любимая, и солнце кругом, и пауты жужжат, и берёзами пахнет, и ветер тёплый...
А может, приснилось ей всё? Может, и она лет двадцать как в голову контужена?
Раньше Светка обо всём, что услышит, думать любила. Когда одноглазый Ярчук к Василию приезжал — думала. Она тогда Надюшку качала, а они сидели за столом, обнявшись, и чушь свою всё несли — то ругались, то пели. А потом утихли вдруг, и Васька рассказывать стал.
— Ты васильки-то помнишь, Кутузов? В Чирчике ещё?
Они все Ярчука Кутузовым звали, одноглазым он с Афгана вернулся.
— Не, ты помнишь, Кутузов?
Загоготали оба: помнят.
— Главное, сам не пойму, зачем я те нитки в хибаре сгрёб! Му-ли-не... со школы помню, вышивать нас учили крестиком.
Опять загоготали оба.
— Смотрю — нитки! А цвета какие — яркие, красивые, сроду таких не видал ни потом, ни раньше! И целая куча этих ниток лежала на курпаче. Курпача старая, потёртая, нутро из дыр лезет, а нитки красивые. Сгрёб всё, в карман впихнул.
— А я! Куклу зачем-то взял. А глаза левого не было у куклы. Как увидел, что нет глаза — выкинул. Да поздно, видать, было: накликал, — и Ярчук-Кутузов щёлкнул ладонью по спаянной своей глазнице.
Налили, выпили.
— Не, ну ты помнишь? — Васька за своё. — Я ж тогда про нитки эти забыл. Потом вспомнил: что это дрягается в кармане? Достал, иголку у кого-то взял, уселся, вечером, трусы до колен спустил, давай вышивать. Синенькие цветочки, — Васька хихикнул. — Два цветочка синих — василька два!
Загоготали оба.
— Кра-асиво вышло! — проорал Васька сквозь смех.
— Утром чего было — тоже помню, — намекнул Ярчук.
— Ага, и я тоже. Выстроили нас, стоим, жарень, в труселях все, а у меня — цветочки!
Васька аж на писк перешёл от смеха.
Хохочут оба в голос, будто и сейчас там.
— Не, скажи, прапор наш — молодец, мужик! Выйди, говорит, на три шага вперед! Смотрите, говорит, какая красота у бойца на трусах!
— Мужики-то все как ржали! Чуть не сдохли там со смеху!
Светка тоже заулыбалась, слушая. А Васька с Ярчуком до того смеются — аж в стол головами уткнулись, вся посуда звенит.
Тут Надюшка засопела, Светка в кроватку её понесла. А Кутузов с Васькой за столом орут в голос, друг друга по рукам хлопают.
— А кто сказал: «Не понял: нам тоже василёчки вышивать прикажете»?
— Не помню, кто...
— И я не помню.
— А прапор-то?
— Отставить ржать, говорит. Можете тюльпанчики изобразить, идиоты!
И снова хохочут оба, на стол упали.
Светка тогда рядом с Надюшкой прилегла, подушкой ухо придавила, чтобы заснуть скорей, а сама всё думала: «Зачем ему цветок-то этот понадобился? Там-то? Ему-то, Ваське — зачем?»
Раньше Светка о чём только не думала. Когда Ярчука хоронили, кто-то сказал с ней рядом: «Отмучился, бедолага». И про это тоже думала Светка.
Васильки были совсем близко, когда внутри нее застрекотала тревога. Посмотрела в небо — ястреб.
— Ты кто? Придушу, сволочь!
Открыла глаза: утро. Подумала, что успеть надо платье погладить, пока Васька спит. Третий день они с Надюхой хитрили: сегодня последний звонок в школе, и Ваське лучше бы про то не знать. Они потом ему скажут, когда выпускной объявят. Рано сейчас, выждать надо, утаить. Так вернее будет.
Медленно разглаживая атласную юбку Надюхиного наряда, Светка вспоминала дочкину школу — с первого класса ходила Надюшка с бантами больше головы. Драчунья была, учительница всё жаловалась. Потом стесняться стала: «Мам, они меня пацанкой дразнят». Однажды, маленькая совсем, со школы прибежала переполошенная:
— Нам Валентина Андреевна про василёк рассказывала правду!
Васька заржал: «Истинную правду, что ли»? А у Светки сердце так и ухнуло вниз — в живот самый.
Дочка уселась на табуретку в кухне, прихватила со стола плюшку и, кусая и чавкая, стала рассказывать сказку о цветке-васильке, пока не забыла.
Слушали. Васька смеялся, Светка улыбалась для виду. Сказку эту она впервые слышала, да так и запомнила — Надюшкиным голосом сквозь ее набитый рот.
Жил да был в одном селе парень. Самым красивым был парень, самым умным, самым сильным, со всеми ладил, всем девушкам глянулся, а жениться не спешил. Звали красавца Василием. Девушки с того села ждать устали, гадать, которой из них красавец Василий сердце своё отдаст. А тот избирать не торопился, просто так жил да жизни радовался. И вот однажды ночью удил Василий в пруду рыбу, да вместо рыбы Русалку выловил. Русалка красавицей была, к тому же — подводного владыки дочь. Стала она Василия в подводное своё царство звать, богатства неземные обещать, жизнь бессмертную. А тот выслушал, но отказ молвил: к земной, мол, жизни простой я привык, не могу землю эту оставить с ее лугами да лесами. И дом свой с батюшкой, матушкой, сестрицами милыми, и село с дружками любезными тоже оставить не могу. Обозлилась Русалка и заколдовала Василия. «Так не достанься ты никому, — говорит, — синеглазый красавец. Веки вечные синим цветком тебе в поле быть».
Надюха рассказывала, Васька смеялся. А Светка сон свой вспоминала. «И когда ж он мне первый раз приснился? — думала. — Ведь до свадьбы ещё? Или после?»
До самой ночи Светка думала, а ночью глупое спросила:
— Васька, а вдруг — правда это? Заколдовала тебя Русалка злая?
— Ещё одна сказочница, — фыркнул Васька. — Надюха-то — кроха, а и ты туда же. Сказки всякие... кто им верит? Ты подумай, сколько нас на свете — Василиев. А раньше сколько было? Заколдованные мы все, ага, как же.
— Тогда к врачу бы сходил...
— Нечего мне там делать. Родили ж мы Надюху!
— Так то ж — до Афгана…
Во дворе черёмуха отцветала, принималась сирень. Сосед машину у крыльца мыл, музыку включил, — прямо праздник. Когда Светка с Надюшкой вошли домой, Васька в кухне сидел насупленный.
Светка сразу поняла: про последний звонок он знает. И Надюха догадалась, не маленькая. Засуетились обе с ужином, замелькали по кухне. Очень праздника Светке было жаль. И праздника было жаль, и Ваську жалко.
— Вась, смотри, какая у нас красавица.
— Угу, — буркнул, в окно отвернулся.
— «Зорьку» она пела. Понравилось всем. Хорошо было... Ладно, Вась, не дуйся. Ну, не сказали тебе. Сам свой характер знаешь.
Дождавшись, когда Надюха выйдет, Светка зашептала:
— Васька, ну, боится она — женихов ей распугаешь.
— На черта они сдались — пугливые? И когда это я страшный такой стал?
— Стал, Вась. Вон, Максим ходил. Хороший мальчик. Кто ему накостылял?
— Так он же — жлоб, дура! Он её же и подставит, в первом бою сдаст. Жлоб он, понимаешь? И близко не лезет пусть. Жлобина…
— Ты у нас зато добрый. Всё бы раздал. Телек Митяю отнёс.
— Митяй ходить не может, дома сидит. Пусть смотрит.
— Ты тоже дома.
— Я хожу. А он не ходит. Пусть смотрит.
Подошла к нему, взяла за подбородок, повернула лицом к себе:
— Да пусть смотрит, пусть. Про другое я. Какая война, Вась? Мир давно! Ты вон там, в окне, войну хоть раз видел? Мир там, посмотри, Вась!
— У нас всегда война! — Васька вырвался, снова в окно стал смотреть. — Полно везде мрази!
Она вздохнула, отошла к плите. Зажгла газ, сковородку поставила.
— В менты бы тогда шёл, Васька.
— Ага, хороших нашла. В менты... Да и взяли меня туда, ага. С башкой простреленной…
Она потянулась сытой довольной кошкой, села на кровати.
— Петушок, — сказала ласково. И потрепала мужика по светлой макушке.
Со школы Светка знала: он терпеть не мог, когда его Петушком зовут. Уж лучше Петькой. В школе терпеть не мог, а теперь и вовсе, когда Петром Николаевичем стал.
Знала это Светка, но очень уж нравилось ей Петушку досаждать — со школы нравилось. В школе ещё понять не могла Светка, думала: «Почему Василёк — не обидно, а Петушок — обидно? Какая разница?»
— Молодец ты, Петушок, — заговорила Светка, рассматривая его лицо так, будто раньше не видела. — Ведь дурак-дураком, а всё ладно устроил. Салон свой косметический имеешь, квартира у тебя, машина, жена, дочка, в отпуска выезжаете. Да ещё и любовницей перед товарищами похвалиться можешь! Всё, как у людей.
— Ты полегче, Светлана, в выражениях: дурак-дураком! Пользуешься, понимаешь, любовью моей.
— Да ладно тебе — любовью... Людку твою, что ли, не знаю? Флегма мертвячья, мымра постыдная. Сколько на пластику-то отдали? Так таким и пластика без пользы, красота-то нам изнутри даётся, в школе тебя учили чему?
Светка отвернулась, потянула с кресла своё платье.
— В каком сундуке-то такой клад отрыл? С института ж ты её привёз, помнится...
— С института, да.
— Вот я и говорю — дурак. Девчонок у нас своих полно было. А эта? Нюня истеричная, только сплетни собирать... Тьфу.
Светка плюнула и вдруг улыбнулась.
— Всю школу ж мы втроём... Скалу нашу помнишь? Василёк, Петушок, Светка… А пугать, Петушок, меня не надо. Я, Петушок, теперь не пугливая стала.
— Напугаешь тебя, снайперша.
Петр Николаевич посмотрел на Светку с удовольствием. «Красивая у меня баба», — подумал он.
— Светка, я вот в Турцию собираюсь. Может, поедешь со мной?
— Чего я там не видела? — Светка прокрутила платье, выворачивая с изнанки. — С Людкой езжай.
Повертела перед глазами платьем, любуясь им, будто в магазине. Потом руки на колени опустила, задумалась.
— А ты ведь, Петушок, в школе ещё Ваське завидовал. Всему завидовал: как он песни пел, как байки плёл, как с заводскими расправлялся, когда лезли. И умнее он тебя, и сильнее, и красивше. А досталось-то всё тебе, Петушок...
Она схватила платье за два конца, скрутила верёвкой, приладила петлей вокруг Петькиной головы.
— Тебе-тебе...
Наклонилась к нему близко, носом об его нос потёрлась, будто с ребёнком играла. Потом выпрямилась, платьем взмахнула, заговорила. Заговорила быстро-быстро, сама себе:
— Вчера опять заладил: денег ему дай, в Украину он рванёт, без него там никак не обойдётся. Как же, специалистов таких где взять. Негде взять таких специалистов. Сто пятнадцать языков взял. Снайпер. Гниёт тут зазря. А у самого во всех местах болит.
— Бросила бы ты его, Светка. Сдался он тебе, псих контуженый. Ты ж нормальная баба, при квартире, при работе, красивая. Поженились бы мы с тобой, сколько лет вместе. А что! Возьму да разойдусь с Людкой. У ней всё есть, сыта будет, довольна. Надежда ваша большая уже, и наша Юлия выросла. Считай, подруги, а будут сёстры. А мы с тобой, Светка, поженились бы. В Турцию бы…
— С тобой, Петушок?
Светка рассмеялась, встала и стала натягивать платье.
— С тобой? — высунулась из выреза. — А ты ему про это скажи! Ему! Скажешь?
Она повернулась к лежащему мужику быстро и решительно.
— Скажешь? Скажешь ты ему про это, Петушок?
Склонилась над кроватью, вперившись в него горячими серыми глазищами.
— Молчишь, Петушок... Почему ж ты молчишь? А? — и она с силой стукнула кулаком его грудь.
Петр Николаевич натянул одеяло по самый подбородок, лицо сделал презрительное, брезгливое даже.
— Боишься ты его, Петушок, — утвердительно сказала Светка. — И в школе боялся, и теперь боишься. И всегда ты его бояться будешь.
Она выпрямилась, оправила подол на платье, тряхнула рыжей гривой и вдруг рассмеялась. Обежала кровать, одеяло с мужика потянула.
— Ты чего, дура?
— Петя-петушок, хочешь, напугаю?
Она так и покатилась от хохота.
— А я сама ему скажу, Петушок! — говорила сквозь смех всё громче и громче. — Сегодня! Возьму, и скажу. С Петушком у нас, скажу, Василий, шуры-муры. Помнишь, скажу, Васька, Петушка, одноклассничка нашего? Вот с ним и милуемся, пока ты своих духов днями и ночами стреляешь! Так и скажу ему сегодня, Петушок! Что? Боишься? Да? Боишься ты его? Наложил, поди, там, под одеялом-то. Фу, воняет!
Светка зажала себе нос пальцами одной руки, а другой рукой еще сильней одеяло на себя потянула.
— А ну, Петух щипаный, покажи позор! Дай-ка погляжу! Боишься?
«Завязывать с ней надо, — думал Петр Николаевич. — Она и сама-то свихнутая. Пришибёт ещё, дура психованная. Обойдусь. Другую найду. Надоело всё».
Но она вдруг стихла. Бросила край одеяла, плюнула — точно в тапок хозяину угодила, снайперша. Пошла к трюмо, бусы свои взяла, надела, в зеркало глядя. Посмотрела на себя серьёзно, помолчала. Обернулась к полюбовнику — и будто новое что увидела: глазами вспыхнула, улыбку на лице зажгла.
— Слушай, Петушок! — сказала радостно. — Ты ж татуировщик у нас! А мне татуировочку сделай, а? Тату. Вот сделаешь мне тату — тогда я про нас не скажу Василию. А?
Она смотрела на него счастливыми глазами:
— Ой, и как это я раньше не придумала?
Снова, в три шажка, у края кровати очутилась, присела там застенчиво, на самый краешек:
— Вот здесь, Петушок, — заныла просительно. И сдвинула вырез на платье, чтобы оголилось место над больной ее ключицей, выше шрама.
— Вот здесь! — для верности показала пальцем.
Петр Николаевич вдруг заметил, что она плачет.
«Точно, свихнутая».
— Петушок, давай, вставай! Сейчас прямо сделай! Ну, чего тебе стоит, а? Васильки нарисуй на мне, синие васильки. Синие, два цветочка. У них лепестки такие, трезубцами, а серёдка потемнее, слышишь? — шептала она, приближая к нему худое белое плечико и глотая слёзы. — Сделай, Петушок, миленький… Чтоб, когда убьют, опознали.