Апрель
Вы знаете, про апрель есть много примет.
Например, синие облака — это к теплу и дождю. Если апрель мокрый — будет хорошая пашня. Если днём жарко, а ночью прохладно — это к сухой погоде. Если долго ожидаемый вами троллейбус только что прошёл, но не в вашу сторону — значит, очень скоро, конечно, пройдёт и в вашу.
Вот люди на остановке, например, отлично знали последнюю примету. Им всем был нужен троллейбус № N и только он. И хотя троллейбус шёл из года в год по одному и тому же маршруту, каждый из тех, кто стоял на остановке, надеялся доехать на нём до своего, особенного места.
Немолодая женщина в клетчатом пальто критически заметила:
— Уже, наверное, пять минут, как наш туда ушёл...
Приподнявшись на цыпочки, кудрявая девушка осматривала горизонт.
— Во-он какой-то вижу,— медленно произнесла она, щуря глаза с густо накрашенными ресницами.
Двое из ожидавших доверчиво вытянули шеи. Все приготовились к штурму.
В сырой апрельский вечер по широкой, но пустынной улице городской окраины мчался с шумом троллейбус.
И вдруг решил притормозить.
— К нам приехал, к нам приехал наш троллейбус дорогой! — никого не стесняясь, воскликнул пенсионер лет шестидесяти пяти, в кепке.
Тотчас же вся толпа, шесть или семь человек (я вам точно не скажу), будто река, прорвалась в открытые двери.
— За проезд оплачиваем, в середину проходим,— усталым голосом сказала стоявшая у входа кондукторша.
Она была милая и совсем молодая. Если представить её одетой в длинное кремовое — вы знаете, именно кремовое — платье, убрать голубоватые тени под глазами, появившиеся от недосыпания, и вдобавок поставить не возле поручня, а под какое-нибудь раскидистое дерево, то она была бы очень похожа на одну из девушек с полотен импрессионистов.
Пенсионер в кепке расположился прямо напротив входа.
— Пенсионное ваше где? — спросила у него девушка и выразительно повернула руку вверх ладонью.— Я говорю, давайте пенсионное!
Дед неожиданно резко повернулся к ней и сказал, усмехнувшись:
— А кто сказал, что у меня пенсионное? Что уж, такой старый?
— Ты мне, дядя, шутки не шути,— понизив ещё голос, заметила девушка предостерегающе.— Ты плати или корочки давай. А то пешком — и до свидания.
Половина пассажиров с интересом наблюдала за этими двумя. Гадали: заплатит — не заплатит. Маленький мальчишка слез с коленей матери, чтобы лучше всё видеть. Женщина в клетчатом пальто, наоборот, притворялась, что ищет у себя в сумке ключи.
— И что ты сердитая такая? — притворно вздохнул весёлый дед.— Что, уж и пошутить нельзя? А может, ты мне понравилась?
— Чего-о? — изумилась кондукторша.
— А что? — дед обвёл хитрым взглядом салон троллейбуса.— Весна! Апрель.
Девушка ругалась, запутавшись в словах:
— Я тебе дам — весна! Шутит он! Козёл ты старый... Как сразу, у меня... У меня вообще муж есть!
Она крикнула водителю:
— Коля! Ты ж мой муж, правда?
— Ага,— громко и радостно ответил тот в громкоговоритель.
Пожилой мужчина покачал головой — казалось, что сокрушённо,— и достал из внутреннего кармана тёмно-красное удостоверение.
— Да вот оно, моё... На, не ругайся.
Девушка не стала открывать документ и даже не взяла его. Она села на кресло, над которым было написано «Место кондуктора не занимать», и скрестила руки на груди.
— Вы... забудьте уж, а? — робко сказала она деду.— С пяти утра на ногах! Между прочим... Замоталась. Вот и это... злюсь.
— Ты не злись, девочка,— от души посоветовала женщина в клетчатом пальто.— А то камни в почках образуются. А как злиться будем — раньше и помрём.
Троллейбус, лязгнув дверьми, тем временем впустил ещё одного пассажира. Дверь почему-то не закрывалась, и мальчик заметил, что всё-таки на улице уже очень темно.
Кондукторша поглядела на пол, грязный от занесённых с ног пассажиров земли и песка.
— А что... Может, там и лучше. Молодым — квартира, на которую за всю жизнь не накопишь. А старым — покой.
— А зачем нам покой? — сказал на это дед.— Не надо нам покоя,— и, чуть приподнявшись с места, крикнул: — Ну, поехали, муж!
Бабушка
Бабушка умерла внезапно. Ещё вечером она перелистывала тяжёлые мелованные листы старого альбома с видами Ленинграда. Мыла после ужина посуду, досуха вытирая тарелки с кружками и отводя каждой особое место в шкафу. Долго потом слушала в одиночестве тихо ворковавшее радио на кухне. А перед самым сном, как обычно, подошла к окну и, глядя на заснеженный пустырь с торчащей редкой щетиной сухой полыни, что-то шептала — то ли молилась, то ли разговаривала сама с собой. Изредка при этом она оборачивалась назад, в комнату, накладывала на себя крест и улыбалась какой-то странной мечтательной улыбкой.
— С ума бабка наша съехала,— всегда говорил Юрин отец, глядя на эти вечерние тёщины обряды у окна.
Под утро Юра проснулся оттого, что кто-то рядом кашлял и хрипел. Сначала он подумал, что это у соседей. Какое-то время держал глаза закрытыми, надеясь, что неприятный хрип закончится и можно будет поспать ещё немножко, пока не разбудят в школу. Но заснуть больше не получилось, сколько он ни сжимал веки. Открыв глаза, Юра увидел, что на коленях у бабушкиной кровати стоит мама и дёргает бабушку за плечо. Тогда Юра поднялся со своей тахты и включил в комнате свет, чтобы посмотреть — что там такое делается странное.
— Господи! Ты не спишь! — закричала мама.— Спи давай... Спи!
Юра обиделся и не понял: почему он должен спать? А в комнату тем временем вошёл и папа. На нём почему-то был надет мамин бордовый халат, и Юра хихикнул.
— Да что ж ты стоишь?! — надрывно крикнула мама. Юра растерянно повертел головой, пока не понял, что это она говорит не ему, а папе.— Скорую, скорую!!
И стала плакать, уронив растрёпанную голову на грудь бабушке.
Юра тоже осторожно подошёл к бабушке — и тут же отшатнулся от неё. Она вдруг перестала хрипеть и кашлять, но её лицо было как маска из белой резины, а глаза смотрели неподвижно в потолок. Рот у неё приоткрылся и как-то немного скосился на сторону. Из него пахло каким-то противным лекарством. И ещё было видно золотой зуб, а рядом с ним двух зубов не было — одни дёсны.
— Попрощайся... с бабушкой-то... о-ох! — мама всхлипывала, пытаясь положить Юрину руку на тёплое ватное одеяло, из угла которого торчала жёсткая толстая леска.
Он вывернулся. Решился спросить:
— Мам, а что, она сейчас умрёт, да?
— Да...
— А как она умрёт, насовсем?
Мать развернулась, посмотрела на него рассерженно и с отчаянием крикнула:
— Глупый, глупый ты! Ничего не понимаешь...
И, уже повернувшись снова к бабушке, трясла её руку с коричневой кожей в пятнышках, вытирала на щеках слёзы.
— Мамочка! Мама! О-ох...
А Юре стало страшно, потому что куда-то девалась его добрая бабушка и вместо неё лежит восковая мумия с невидящими глазами.
Когда приехала скорая, осталось только засвидетельствовать смерть от инсульта. Потом вызвали милицию — наряд составил протокол и быстро уехал, а врач и медсестра не спешили уходить, считая, что должны как-то поддержать близких покойной.
— Повезло вашей... родственнице,— заколебался молодой врач, не зная, была умершая матерью мужа или жены,— совсем не мучилась. Мгновенная смерть. Кровоизлияние в мозг, и... А то — бывает, годами...
Врач заметил, что его не слушают. Но, выходя из квартиры, всё-таки сказал Юриному отцу с некоторым сочувствием:
— Да, а то, бывает, годами лежат... не ходячие... лежачие. С ложки кормить, и судно. Так что... да. Неизвестно, что лучше... Да.
Отец дважды кивнул, соглашаясь, закрыл дверь за врачом и медсестрой и вернулся в комнату, но внутрь не вошёл, а остался стоять в дверях. Тёщу он не особенно любил — какая будет любовь при совместном с ней житье годами в одной квартире, но и никаких явно недобрых чувств к ней тоже не испытывал. Уж смерти-то, по крайней мере, точно ей не желал. А она вот... как-то так неожиданно.
Ему было жалко жену. Но по опыту он знал, что когда той плохо, она до поры до времени никого к себе не подпустит, только ругается: мол, никто её не понимает. Так что он решил: пусть поплачет одна. Сама потом придёт, когда сострадания захочет.
Сейчас она уже рыдала так, что начала икать и задыхаться. Волосы у неё совсем растрепались, упали на покрасневшее и мокрое от слёз лицо.
— Родная моя-а-а...
Юра подумал, что к маме сейчас лучше не подходить. Вернее, почувствовал, что теперь ей не до него. Он дрогнувшим голосом, но довольно громко спросил у отца:
— Пап, а бабушки больше не будет?
— Не будет больше, сына. Умерла,— папина рука с холодными пальцами потрепала Юрины волосы.
Юра попытался понять, что это значит: умерла и не стало. «Не стало»,— он повторил эти слова про себя ещё раз, а потом ещё. Что значит — не стало? Теперь она не будет листать свои альбомы, не будет рассказывать ему истории из своей жизни — не поучительные, как у папы и мамы, а просто интересные. Не будет печь пироги со всякими начинками — капустной, грибной, с мясом и рисом, с луком и яйцом; и без начинки тоже не будет печь, и булочки печь не будет — ничего!
Если её не стало, значит, она не поедет с Юрой в лес в апреле, а ведь обещала. Говорила ведь, что, как только земля чуть-чуть отогреется, освободится ото льда, поедет с Юрой в берёзовый лес недалеко от города — показать, как разворачиваются маленькие листья и распускаются подснежники. Подснежники Юра видел сто раз, листья — тысячу, но с бабушкой было бы всё другое. Конечно, с такой бабушкой, как у него. Такая не должна была обмануть — но она обманула, потому что умерла! Взяла и предала его!
Юра сидел на своей кровати и плакал почти беззвучно, не всхлипывая, стиснув зубы. Его одолевала злость на бабушку. К Юре подошла мать, стиснула его плечи и тонким, жалостливым голосом протянула:
— Попла-а-ачь, сыночка-а, попла-а-ачь...
Это мамино «а» было тоскливым и таким морозным, что от него дрожать хотелось.
— Да ты сильнее плачь, не бойся,— говорила мама.— Подойди к бабушке-то, обними её... Ты её любил...
Мама взяла его за руку, попыталась подвести к покойнице.
— Я не хочу к ней! — резко воскликнул Юра, выдернув руку одним движением.— Пусть она там лежит. Чего она умерла?!
Папа тут же кинулся к нему:
— Ты что? Ты что несёшь? Это бабушка твоя! Бабушка, блин, твоя родная! — сорвался он на Юру.
— Да глупый он... не кричи,— мама вздохнула, перекрестилась и жалостливо зашептала: — Господи, помилуй, Господи, помилуй... Родная моя... как же я без тебя, без тебя-а...
В школу Юра не пошёл. Небо за окном потихоньку бледнело: как будто тёмно-синюю ткань замочили в отбеливателе и она некрасиво вылиняла. Долго не выключали в комнатах свет — день был хмурый, бессолнечный. Лишь к вечеру оказалось, что весь день солнце было скрыто за неподвижной ватной массой облаков — и уже ко времени заката вдруг проявилось на горизонте чётко и почти целиком.
Все дома вокруг неожиданно стали двухцветными: верхняя часть у них была серой и тёмной, а два нижних этажа оказались подсвеченными красноватым золотом, полоса которого уменьшалась наискось. Через несколько минут солнце свалилось за высокий оранжевый с белым дом на дальней улице, и все дома покрылись до утра тускло-серой мглой, как пылью, и опять везде зажгли электричество. А в воздухе падали мелкие серебристые снежинки, как блёстки с новой красивой открытки.
Юрины родители сидели на диване в комнате.
— Гроб заказал,— вздохнул отец, поглаживая руку жены.— Хороший. Не ДВП, сосна. Бархат бордовый, позумент... Памятник потом сделаем мраморный, фотографию крупную. Всё честь по чести, обеспечим старушку...
— Мраморный! — мать неожиданно и резко распрямилась, как согнутая и потом отпущенная полоска металла.— Что ей твой мрамор?! Она умерла! Что ей твоя тесьма? Что ты вообще понимаешь?!
Отец терпеливо вздохнул и, удерживаясь от того, чтобы тоже не сорваться в крик, принялся объяснять:
— Знаю я этих бабок,— он откинулся от спинки дивана, положил руку жене на колено,— притащатся плакать и всё обсмотрят... Всё-о... И какой гроб, и какой памятник, и поминки. Так что уж надо честь по чести. Для тебя же стараюсь, родная,— он снова поймал руку жены и поцеловал её.
— Кто она тебе! — воскликнула мать, вскочив и начав нервно ходить по комнате.— Она тебе чужой человек была. Тебе и всё равно, что она умерла. Маленько раньше, маленько позже — ну всё равно бы коньки отбросила! Ну...
— Маша! — оборвал её укором отец.
— Вот и Маша,— она вытерла набегавшие слёзы вытянутым рукавом кофты.— Ох! Вот когда у тебя родители умрут, меня поймёшь... Ох, Господи, что же я говорю-то... Мамочка, милая ты моя, родная, одна я только тебя любила! Одна я тебя любила,— произнесла мать со страстным убеждением в голосе; отцу добавить больше было нечего, и последнее слово осталось за ней.
Юра смотрел на родителей растерянно, понимая только, что они хотят унести бабушку далеко, на кладбище, где лежат все мёртвые, и засыпать её там землёй, насыпать на неё много-много земли, чтобы она уже обратно не встала и не вернулась к ним...
После этого разговора мама заставила его идти есть невкусные макароны, которые размякли и слиплись в комок.
— Я не хочу есть,— сказал Юра вежливо.
Мама ничего не ответила, и Юра подумал, что она, наверное, не услышала его. Он повторил погромче:
— Я не хочу есть!
Мама вдруг закричала ему в самое ухо:
— Ты ещё будешь мне нервы мотать! Быстро ешь!
Юра не понял, как это — мотать нервы. Куда и на что их мотают? Но маму сейчас точно нельзя было ни о чём спрашивать. Он вообще решил больше ничего не говорить и, поковыряв со вздохом вилкой, съел клейкий макаронный комок, запив его двумя кружками чая.
Юра сегодня должен был один ночевать в маленькой комнате, где он до вчерашнего жил вместе с бабушкой — прямо с того самого дня, как его, маленького, принесли в конверте из роддома. Вторую комнату занимали мама с папой.
Бабушку сегодня отнесли ночевать на кухню, на маленький диванчик, и укрыли её всю, кроме лица, стареньким, кое-где вытертым до белых ниток оранжевым покрывалом.
Юра накрылся одеялом с головой, чтобы не смотреть на кушетку, где раньше спала бабушка. Ему раньше рассказывали разные страшные истории про живых призраков и привидения. Но они его почти никогда не пугали. Скорее, он был бы рад сейчас увидеть какое-нибудь привидение в виде бабушки. Это было бы доброе привидение. Оно бы взбило ему подушку и улыбнулось, а потом и вообще могло сказать: пойдём варить картошку! Или: пойдём на улицу, посмотрим на облака... Но сейчас отчего-то ему казалось, что на кушетке кто-то есть. Кто-то чужой и плохой. И этот кто-то смотрит на него из тёмного угла комнаты.
Под одеялом скоро стало очень жарко и нечем дышать. Надо было глотнуть воздуху. Он отвернулся к стенке, босая нога его нащупала ковёр, и тут только он решился высвободиться из тёплого одеяльного кокона. Стиснув край одеяла в руке, Юра стал смотреть на угол между стенкой и потолком. Внизу пронеслась машина — на потолке и на обоях мелькнули жёлтые полоски света. Потом опять стало темно — точнее, не темно, а как-то серо. Так всегда бывает, когда долго смотришь ночью: сначала темнота совсем уж тёмная, а потом светлее и светлее.
Оттого ли, что колыхнулась штора, или от неожиданного скрипа, Юре почудилось, что кто-то стоит за его спиной, только не папа и не мама — те были на кухне, и Юра слышал, как они разговаривали. А стоящий за спиной не уходил — наоборот, он как будто наклонялся ниже. И был это кто-то страшный.
Юру пронзила мысль, от которой у него руки сразу стали липкими и холодными: это стоит за ним смерть! Та самая смерть, которая отняла у него бабушку. Бабушка вовсе не виновата в том, что умерла. Это её забрали...
Страх настолько сковал его, что он даже не мог уйти назад под одеяло, а тем более повернуться на другой бок, хотя нога у него затекла и стала совсем ватной. Юрка закрыл глаза и ухватился рукой за подушку. В голове у него проносился весь сегодняшний день, начиная с того момента, как он проснулся. Мамин плач, скорая, милиция, соседи, закат, оранжевое покрывало... Впервые за день до него дошла мысль: бабушка умерла. Ему не хотелось плакать, совсем не хотелось плакать — только закрыть глаза от этого холодного ужаса за спиной.
Он помнил, что баба Аля говорила, будто хочет умереть весной, а вышло, что она умерла в феврале, когда мороз. Значит, даже умереть нельзя, когда захочется,— тебя придут и заберут, когда надо. Но если даже бабушка умерла, значит, он, Юра, тоже должен умереть. Он будет лежать неподвижно, и будет у него такое же страшное, гадкое резиновое лицо и холодные-холодные ноги и руки. А потом его возьмут и увезут далеко-далеко, положат в ящик, из которого не выбраться, потому что заколотят крышку. И его засыплют землёй, и будут плакать над ним. А ещё музыка будет играть, только он её уже не услышит. Он вообще ничего больше не услышит... А когда это всё будет?
И снова электротоком прошла по нему мысль: хоть когда, хоть завтра, хоть сейчас... Он не может знать.
Юра тихонько вскрикнул. Сердце у него билось быстро-быстро. Он решился открыть глаза и через открытую дверь увидел, что свет на кухне погас: значит, папа и мама ушли спать. А ведь их тоже засыплют, только они об этом не знают и не думают. О какие глупые!
В Юркиной душе шевельнулся спасительный лучик: может быть, если очень сильно попросить, то тебя не заберут, не заколотят, не засыплют. Он ухватился за эту идею. Не может быть, чтобы все умирали. Это, наверное, некоторые умирают, а другие всё время живут. Откуда же так много людей, если все умирают? Пускай новые рождаются, маленькие — всё равно получается очень уж много. А что значит умереть? Стать холодным, и лежать под землёй, и ничего не чувствовать. Как же можно ходить по земле?! Ведь под ней должны быть кругом покойники... Люди так много веков на земле живут. И если бы все умирали, под землёй были бы одни трупы. Им бы уже давно было некуда деться. Значит, умирают только некоторые. А он не умрёт, не умрёт...
Когда он утром проснулся, мама мыла пол.
— Посиди на кровати, я пока под ней протру...— сказала она тихо.— Оденься потом... гости придут. Рубашку белую надень.
Юра послушно кивнул.
Через час какие-то чужие люди привезли гроб — огромный ящик, обтянутый тёмно-красной тряпкой с жёлтой ленточкой по краю. Его поставили на две табуретки в большой комнате.
Юра стал смотреть в окно. Сейчас ему больше всего хотелось бы залезть с ногами на подоконник, но он знал, что мама будет ругаться, и остался стоять, прислонившись к дверному косяку. На балконе ходили голуби, оставляли в снегу, посыпанным крупной чёрной городской пылью, следы маленьких лапок. Бабушка любила голубей и частенько их прикармливала.
«Нате, нате вам,— приговаривала она, бросая птицам семечки или пшено,— угощайтесь». Голуби так яростно набрасывались на семечки, так сильно хлопали крыльями, что можно было подумать — не голуби это, а ястребы. Бабушка их порой урезонивала и пыталась воспитывать.
«Куда, куда ты полетел?! Чего крылья распустил, дай другим тоже поклевать! А вы чего драться полезли? — клюйте тут, хватит вам! — внушала она сизарям.— А ты что там притаилась? Не стесняйся, иди сюда. Поклюй, птичка, поклюй, деточка...»
Голуби часто садились ей на плечи, на ладонь, слегка щипали клювами пальцы, словно отвечая на её слова благодарностью. Иные гордо похаживали вокруг кормилицы, не оскорбляя своего птичьего достоинства излишним доверием к человеку. На Юрку голуби садились редко; лишь когда у него была полная пригоршня семечек, какой-нибудь смельчак присаживался на край его ладошки.
«Не привыкли ещё к тебе, погоди»,— успокаивала его бабушка с улыбкой.
А летом бабушка иногда пела — прямо на балконе. Пела негромко, но во дворе всё равно было слышно. Юрин папа ей говорил иногда: «Мама, вы бы хоть домой зашли. Не стыдно вам? Все слышат».
Но бабушке было ни капельки не стыдно, и Юрка выходил вместе с ней на балкон, когда она пела,— послушать. Песни у неё были старые, такие уже, наверное, никто на свете не пел. Эти песни всегда нравились Юре. Правда, в них были непонятные слова, но про них он всегда мог спросить бабушку, а она всегда объясняла, не то что мама или папа. Одну песню — про тонкую рябину — Юра сам выучил и пел вместе с бабушкой.
«Пить на улице можно, а петь почему нельзя? Это ж лучше»,— говорила бабушка и улыбалась хитроватой улыбкой. Она всегда так улыбалась, будто знала что-то, чего не знали другие.
Мать уже помыла пол и теперь сидела рядом с покойницей, которую перенесли из кухни в дом. Какое-то время она была неподвижна, гладила волосы и щёки умершей и сама в этот момент казалась такой беззащитной и совсем молоденькой. На её лице, кроме искренней грусти, читался вопрос: «Как дальше жить?», недоумение и растерянность.
— Ну, ну, Маша, не надо плакать, всю ночь проплакала,— утешал её Юркин отец и, зачем-то оглянувшись по сторонам, добавил: — Скоро весь подъезд придёт. Надо хоть убрать, чтобы прилично было.
— Какая разница...
— Большая,— отец не смог сдержать раздражения.— Не надо мне, чтобы про нас говорили, что живём хуже других. И поминки надо не самые бедные. Рыбку надо купить, водочку там, блины состряпаешь... Я скажу, всё что надо чтоб купили. Ты не волнуйся.
Отец стал ходить по комнате, беспокойно оглядывая расстановку вещей. Сначала его взгляд остановился на полке.
— Вазу эту страшную убрать,— пробормотал он про себя, взяв в руки тёщину зелёную вазу с отбитым краем, с которой та не расставалась уже лет двадцать, потому что этот подарок, по её словам, сделал ей какой-то «необыкновенный человек».
— Ничего в этот ящик не входит,— всё больше сердился отец, пытаясь засунуть второе одеяло в ящик для белья под диваном.— И подушки диванные, блин, какие-то страшные... линялые!
Он открыл дверь в маленькую нишу и попытался запихнуть туда подушки. Но в нише и так было полным-полно вещей: там стояли этажерка с книгами, большой деревянный ящик с инструментами, сахар в мешках; висели зимние куртки и пальто, по большей части уже старые и редко носившиеся; в одном углу примостился пылесос, в другом — гладильная доска. Ниша и без того уже была забита вещами, подушки пришлось запихивать в неё силой. Всё-таки их удалось втиснуть, но если открыть дверь, они должны были неминуемо вывалиться на пол в прихожей.
— Ну что там, всё готово? — крикнул он жене.— Сама обмоешь, или бабок подъездных ждать?
— Сама,— горделиво, с вызовом отозвалась мать.— Никого мне не надо.
Юра тихонько фыркнул от удивления. Он где-то уже слышал это слово — «обмыть», и оно значило — выпить вина, чтобы что-нибудь отпраздновать. Так они радуются, что ли?!
Но оказалось, что это совсем другое, проще. Юра увидел, как мать вместе с отцом стала стаскивать с мёртвого тела одежду — сначала кофту, потом платье, чулки. Он весь напрягся, насторожился, ожидая, что вот-вот бабушка шевельнёт рукой или ногой. Но она совсем не двигалась. Тело у неё было жёлтое, как восковая свечка, только покрытое синеватыми пятнами, с отвисшими грудями, вялое и безжизненное. Тело это надо было унести в ванную. Юра почувствовал, что его начинает тошнить, и выбежал прочь из комнаты.
«Разве это бабушка?!» — не верилось ему.
Когда он вернулся, то увидел, что покойница уже была одета в шерстяную юбку и белую блузку с красивым отложным воротником. Мама натягивала на холодные ноги колготки и вытирала слёзы.
— А баба Аля эту кофту не любила,— заметил Юра.— Баба говорила, что она колется. Вы её в платье чёрное одели бы.
— Ты указывать нам будешь?! — разозлился отец.— Не твоё это дело, во что надо, в то и оденем!
В дверь уже позвонили — пришли гости. Отец вдруг снова бросился к нише и, приговаривая: «Забыл, забыл»,— стал вытаскивать ковровую дорожку. Подушки вывалились в коридор, а сверху упала лампа синего света и шлёпнулся болоньевый плащик.
— Да брось ты! — крикнула ему мама.
Но отец достал дорожку, кое-как запихал вещи назад в кладовку и, притворив дверь, стал раскатывать красный коврик в коридоре.
— Голливуд им тут устрою,— невесело усмехнулся он.— Давно надо было линолеум перестелить...
Скоро в большой комнате собрался народ. Была суббота, поэтому проститься с покойной пришли и те, кто работал. Пришли три пожилые женщины, считавшие себя близкими подругами умершей, соседи по площадке, с которыми Юрины родители то ругались, то мирились, да несколько родственников, обычно приезжавших к Никоновым раза три-четыре в год.
Гроб по-прежнему стоял на двух табуретках. В него осторожно опустили тело, на грудь умершей положили иконку Богородицы в оправе, надели венчик на лоб и накинули покрывало с какими-то вышитыми буквами.
— Свят, свят, свят,— закрестились все взрослые, кто тремя пальцами, кто пригоршней.
Ни один человек не подходил слишком близко к гробу. Гости утешали хозяйку, разговаривали о поминках, расспрашивали, какое выбрали место на кладбище, вспоминали других покойников.
К Юре подошла соседка тётя Надя и стала приглаживать ему волосы так сильно, что у него голова чуть запрокидывалась назад, и повторяла:
— Всё будет хорошо.
Юра ей не верил, потому что видно было, что она это говорит просто так. Ему вдруг захотелось ещё раз посмотреть на умершую и проверить: точно ли это бабушка?
Однако сразу смотреть на лицо ему всё же показалось боязно. Юра сначала отвернул покрывало. Мёртвые руки были крест-накрест сложены на груди. Юра поднял одну, потом другую. В них не было никакой силы, они безвольно ложились туда, куда их опускал Юра. «Как будто кукла,— подумал он с удивлением,— у бабы Али совсем не такие были руки».
Лицо у покойницы уже не казалось по-вчерашнему страшным. Голова у неё была опущена, под шею подложили какой-то валик. Нос заострился и стал похож на клюв у вороны, кончик его побелел. Юре захотелось посмотреть, какие у неё теперь глаза. Но глаза у покойницы были закрыты веками — правда, один как будто не полностью. У бабушки были голубые глаза и ясный добрый взгляд.
«Это не она! — закричал он про себя от счастья.— Это не она, не она!»
Здесь, в ящике на двух табуретках, одна из которых шаталась, лежала совсем не его бабушка. Его бабушка не могла обмануть, не могла бросить его и умереть. Она слишком мудрая для этого. И как она успела незаметно уйти и оставить вместо себя эту тряпичную ворону?.. Вот хитрая! А где же она сама теперь?
— Юра!!
Мать пронзительно крикнула, не на шутку испугавшись при виде сына, с любопытством трогавшего уши и щёки покойной.
— Отойди! — попросила она уже гораздо мягче, и, когда Юра покорно отодвинулся, вдруг заревела в голос: — Как мы теперь без тебя!!
— Убивается-то, сердечная,— сокрушённо покачала головой одна из бабушкиных подруг.
Мать упала на колени рядом с гробом, причитала:
— Мама! Мамочка! Одна ты меня любила! Помру без тебя, помру! Кто меня пожалеет?! Кто?! Одна я без тебя на всём белом свете-е-е...
Несколько человек вздохнули. Юра бестолково топтался на месте, пугливо смотря на маму, которая всё продолжала кричать, что она осталась одна.
— Мальчишечку-то возьмёте на кладбище? — спросила у отца дальняя родственница.
— Возьмём, а как же,— отец притянул Юрку к себе за плечи.— Пускай с бабушкой простится.
— Ну, ну... Большой мальчик. В школу-то ходит? — продолжала любопытствовать женщина.
— Первый класс... Вот, осенью семь исполнилось.
На кладбище Юра поехал в машине, вместе с родителями и тёткой. Ему показалось в похоронной суете, что остальные гости куда-то внезапно подевались. Юра решил, что они просто незаметно разошлись по домам. Но уже возле самого кладбища большинство их вылезло из чёрного «уазика», и, держа в руках венки и цветы, они цепочкой потянулись по кладбищенской аллее.
Место для могилы было известно давно — в зелёной ограде рядом с почившим девять лет назад Юркиным дедушкой, мужем покойной. Пробираясь через высокие и низкие заборчики, отодвигая длинные ветви кладбищенских елей и клёнов, процессия шла к назначенному месту. Лица колол февральский порывистый ветер, и люди натягивали шапки на самые глаза и поднимали воротники своих курток и пальто.
Долго долбили лопатами мёрзлую землю; внутрь падал комьями белый-пребелый снег и не сразу растаивал там. Постепенно на скатах обнажалась глинистая почва с торчавшими из неё гнутыми тонкими корешками разных трав. Через несколько месяцев земля должна была оттаять, трава на могиле буйно зазеленеть, хотя сейчас, в мороз и колючий ветер, это казалось невероятным.
Юра закрыл лицо от колючего ветра воротником дублёнки. Потёр замёрзший нос грязной варежкой. Жалко, что баба Аля умерла всё-таки зимой, а не весной, как хотела. Он вспомнил, как бабушка не один раз говорила: «Я в апреле умру, в апреле хочу. Чтобы тепло, чтобы травка, птички пели... Благодать».— «Мамочка, милая, что ты такое говоришь!! — закричала однажды Юрина мама, когда такое услышала.— Рано тебе о смерти думать, ты ещё с нами поживи, ты ещё нам вот как нужна! Кто мне сына-то будет помогать на ноги ставить? Тебе шестьдесят лет всего! О чём ты?!» — «А кто знает когда? Может, я ещё тридцать лет на земле проживу, а может, и на следующий год туда,— ответила в тот раз бабушка.— А бояться не надо. Это ведь мы только здесь умираем, а там... Вот Юрочка подрастёт и поймёт».— «Господи! Чтобы я этих слов больше о смерти не слышала! Ты поняла меня?! — рассердилась тогда мама.— Ещё и ребёнка мне пугаешь!»
Последний раз откинули покрывало, чтобы попрощаться с покойной, и тут всех словно прорвало слезами. Плакали каждый о своём, и все плакали искренне. На бедную Юрину маму было жалко смотреть. Рванувшись вперёд, точно выпущенная из лука стрела, она упала головой на мёртвое тело, гладила безжизненные руки, и казалось, больше всего на свете ей хотелось унести труп домой, назад, чтобы никогда не разлучаться с ним.
Гроб закрыли, заколотили гвоздями крышку с четырёх сторон. Опять Юра вздрогнул от жуткой мысли о покойниках под землёй: а вдруг они ночью, когда все спят, потихоньку вылезают на поверхность, и пугают людей, и насылают им страшные сны?
Небо понемногу расчищалось. Заметно поутих злой ветер, и можно было почувствовать, как солнце гладит лучами закаменевшую землю и дарит улыбки людям.
Назад в город ехали долго, стояли в пробках. Когда наконец добрались до дома, Юре сказали уйти в маленькую комнату, и оттуда он слышал, как стучат на кухне ножи и как мама разговаривает с соседкой тётей Надей и ещё какой-то женщиной. Столовую для поминок отец решил не заказывать, обойтись домашним обрядом. Ему не хотелось видеть слишком многих людей.
Гости жевали блины и красную солёную рыбу, запивали это водкой и киселём, рассказывали истории о других покойниках — чьих-то отцах, матерях, бабках, дедах, сёстрах и братьях. Ругали машины скорой помощи, которые медленно едут на вызов к сердечникам, жаловались на высоченные цены, по которым продают лекарства больным. Потом речь пошла о теме более приятной: о еде. Гости хвалили кутью и мясной салат Юриной мамы, одна женщина записала рецепт её блинов.
— Ох, яйца-то забыли,— вспомнил вдруг Юрин папа.— Обязательно ж надо на поминки яйца вкрутую!
— Да ладно, Олег,— успокоили его гости.— И так неплохо проводим.
Юра снова ушёл в ту комнату, где спал вместе с бабушкой. Там на открытой полке в шкафу стояла коллекция пластмассовых динозавров. Были у него диплодок, и бронтозавр, и птеродактиль, и стегозавр, и много ещё кого. Юра разложил их всех на кровати бабы Али, расправил покрывало... Ему хотелось поговорить с бабушкой, но он точно не знал, где она теперь. Может быть, она была в берёзе на кладбище, или в густом облаке, которое неподвижно висит над бело-оранжевым домом, или даже в том альбоме с Ленинградом, который она любила смотреть. Она была во всём этом и в то же время где-то в другом месте.
В комнату вошла тётя Надя.
— Что, Юрочка, на кровать прилёг? Спать хочешь или по бабушке скучаешь? — тётя Надя наклонила голову набок и ласково улыбнулась.
Юра внимательно посмотрел на неё, решая — сказать правду или нет. На тёте Наде была надета толстая тёмно-зелёная кофта, из-под неё выглядывал воротник другой кофты, тонкой и тоже зелёной, только светлее. Волосы у тёти Нади были белые. Вся она вдруг показалась Юре похожей на капусту.
Тётя Надя достала для него из кармана конфетку:
— На.
Юра конфету взял, а потом твёрдо, внятно выговорил:
— Спать хочу.
И для убедительности потёр глаз кулаком.
Тётя Надя пожала плечами и выскользнула за дверь.
Слышно было, как взрослые в большой комнате говорят и говорят без конца на разные свои взрослые темы. Им, наверное, вместе было весело: один раз кто-то даже засмеялся. Ни мама, ни папа давно не вспоминали про Юру. Он обрадовался, что ему никто не помешает, и закрыл дверь на задвижку, чтоб надёжней.
Усаживаясь на край кровати, Юра взял в руку одного из своих динозавров и шёпотом заговорил:
— Баба Аля, ты здесь? Смотри — вот это орнитопод. Я его ещё тебе не показывал. Он хищный, ходит на двух ногах...
За окном садилось уставшее после трудного дня февральское солнце, чтобы завтра утром засиять в полную силу.
Десятый дождь
Ему было тринадцать лет, и ей тринадцать; но старше был, конечно, он: какие тут могут быть вопросы?! Он родился в ноябре, а она вообще — в январе, да и то шестнадцатого. Он уже ходить научился, когда она родилась. Ну, может, не ходить — но, всяко, уже научился что-нибудь делать, а она до сих пор... до сих пор не умеет, это... через козла прыгать!
Они шли по городской улице, то немного приближаясь друг к другу, то снова расходясь, так что со стороны выглядело, будто их чуточку шатает.
Пашка нервно дёрнул вверх молнию на куртке и сказал хриплым голосом:
— Руку давай.
— А? — Света даже вздрогнула, так неожиданно пришлось оторвать взгляд от витрины с мороженым.
— Руку, говорю, дай,— повторил Пашка.
— А-а...
— Бэ... Пошли...
Из подвала старого кирпичного дома, мимо которого они проходили, тянуло затхлостью и зимней сыростью. Тусклая, серая ледяная глыба прижалась вплотную к бордюру, как будто ища у него защиты и возможности спрятаться от набравшего силу солнца. Но бордюр успел нагреться, а вдоль дороги бежал вертлявый ручеёк, и он тоже подтачивал глыбу, только не сверху, как солнце, а снизу.
Было ещё не так тепло, чтобы ходить без куртки, но и не так холодно, чтобы не хотелось мороженого.
— Ты бы купил морожки,— Светка вытащила волосы из капюшона бледно-розового пуховика и аккуратно переложила длинный «хвост» на грудь.
Она вообще сегодня выглядела стильно: зелёные тени как раз подходили к синей туши, а вышивка на карманах куртки великолепно сочеталась с рисунком на колготках.
— Угу,— с готовностью, но невесело отозвался Пашка.
На кой чёрт он взял с собой эту дуру из седьмого «Б»? Что теперь с ней делать? А всё пацаны виноваты: «Светка в тебя втюрилась, Светка с тобой мутить хочет». Откуда они-то знают? Ну да, им Ксюхин брат сказал... Мало ли что он там прогнал... Хотя, вот,— пошла же с ним сейчас гулять. А только вдруг она просто, ради прикола... А потом вдруг скажет какую-нибудь гадость — они, девчонки, это могут!
Пашка ухватился пальцами за подкладку кармана, нащупывая мелочь на мороженое. С собой у него было ещё сто рублей, выданных отцом, которые он хотел потратить на колесо обозрения. Поэтому Пашка надеялся ещё полчаса поводить Светку по улицам, потом благополучно проводить её до подъезда и со спокойной душой отправиться в парк кататься на колесе. Ну а завтра, конечно, рассказывать пацанам, как они классно погуляли и целовались взасос.
«Да, взасос...— размышлял Пашка.— И скажу, что на плече ей поставил... Ей Серый в пятницу на физре мячом попал, там синяк должен быть — поверят...»
— Отойди! — услышал он вдруг Светкин истошный визг.— Шифер! — крикнула девочка.
Пашка поднял голову: на краю крыши действительно лежал кусок шифера, клетчатый, как вафля. Лежал, пылился, но падать совсем не собирался.
— Ну и что ты орёшь? — он строго посмотрел на Свету.
— Они падают! — взвизгнула та.
Пашка хмыкнул, побрякал зажатой в кулаке мелочью:
— А мы что, прямо под него идём? Мы идём себе мимо...
«Дурак,— подумала Светка.— Все мальчишки дураки. Вот свалится на него доска или кирпич, голову проломит, и будет знать! Хотя,— она внимательно посмотрела на Пашкину вихрастую макушку,— там у него и ломать-то нечего. Дурак».
— Дай мне твоё попробовать? — довольно вежливо попросил Пашка, когда в руках у каждого было по мороженому.— Мне кажется, твоё вкуснее...
Света презрительно передёрнула плечами:
— Можешь хоть всё забирать, мне не надо, если ты такой жадный.
— Я не жадный! — обиженно воскликнул Пашка.— Я же это... Наоборот, спрашиваю — какое вкуснее, чтобы самое вкусное тебе отдать!
Светка поглядела на него недоверчиво, но спорить не стала. Уселась на скамейку и стала дальше есть мороженое.
— А чё ты не куришь? Мы долго гуляем,— неожиданно заметила она.
«Бли-ин»,— пронеслось в голове у Пашки.
— Ты знаешь,— замялся он,— я редко курю... Ну, короче... Я вообще почти не курю.
— А все говорят,— Светины глаза на несколько секунд стали в пол-лица, как у марсианина.
— Да мало ли что говорят,— вздохнул Пашка. И вдруг, спохватившись, сменил тон: — Щас это вообще немодно — курить. Это детством заниматься — сигареты курить.
— А что, чай курить надо? — Света хихикнула.
— Не чай, а план,— строго поправил Пашка.— Слыхала про такой?
Светка снова уставилась на него изумлённо:
— Ты чё, реально траву курил?..
— Угу,— кивнул Пашка, надеясь произвести впечатление.
— Да пошёл ты! Наркоман фигов! — она дёрнулась со скамейки, собираясь убежать.
— Стой! — позвал Пашка.— Стой! Пошутил я...
Светка остановилась и упёрла руки в бока.
— Ну? — вызывающе спросила она.
— Пошутил, говорю! — хрипло крикнул Пашка.— Не курил я ничего...
— Ну дебил,— покачала головой девочка.— Как я с тобой гулять ещё пошла...
— А за дебила ответишь! — завёлся Пашка по новой.— Сама лахудра крашеная!
— Я-а?! А у твоей мамы, кроме тебя, выкидышей не было?
— Не было!!
— Ха-а, попался!
— Дура! Зачем я с тобой пошёл только?!
— Ой, ой! На фиг надо мне! Я сейчас домой пойду!
— Да вали... Нет, стой! — Пашка схватил её за рукав.— Ты у меня учебник заныкала, по биологии. Не забыла? Зайдём к тебе домой — отдашь!
— Я тебе завтра принесу...
— Да ты забудешь завтра!
— А ты позвони!
— Очень надо мне звонить тебе... Ещё родители подумают, что мы с тобой мутим...
Света чуточку скривила губы и тихонько фыркнула, бросив на Пашку быстрый взгляд из-под накрашенных синей тушью ресниц. Он сильнее сжал её руку.
«Пусть не вырывается»,— подумал он про себя.
Светиных родителей дома не оказалось.
— А ключа у меня нет,— сказала девочка.
— Прикольно...
— Вообще, они меня только через два часа ждут,— призналась Светка.— Я же сказала, что с тобой пойду гулять...
— Прико-ольно,— повторился Пашка, засовывая руки в карманы новых джинсов.— Это ты три часа гулять со мной собралась?!
— Блин, собралась! — вспылила Светка.— Я не думала, что ты такой дурак!
— Ладно,— Пашка неожиданно подобрел, почувствовав себя хозяином положения.— Чё бы сразу-то не сказать? — он поддел ногтем отваливающийся кусок штукатурки, отчего извёстка осыпалась на пол.— И в подъезд бы не заходили...
Он заметил у Светки на шее какие-то самодельные бусы — зелёненькие, из крупного бисера. Хорошо, что она не готичка,— а то навешала бы на себя всяких, блин, крестов да цепей. И в чёрное бы выкрасилась, а у неё глаза голубые и веснушки. И хорошо, что не эмо. Наташка вон эмо — у неё чёлка аж до колен, и розовой тушью крашенная. И ноет всё время: а-а, меня не понимают. Нет, эмо — фигня-война.
А вот всё-таки интересно: она целованная или нет? Ну, по-настоящему? Пацаны говорили, надо подойти сзади и за плечо ущипнуть, чтоб узнать... Если не целованная — то крикнет «ой», а целованная — «ай»... Но плечо-то у неё в пуховике, вот в чём фишка-то...
— Давай поцелуемся? — предложил Пашка.
Света всегда думала: как это люди не боятся целоваться, ведь можно вдохнуть слишком сильно и забрать весь воздух у того, кого целуешь... Тогда наступит кислородное голодание. Пашка, конечно, чокнутый, но было бы жалко, если бы он задохнулся... Иногда он очень, очень милый.
Света посмотрела на него с сожалением, а потом выдала:
— Ты не умеешь...
— Кто, я? — возмутился Пашка.— Я не умею? Давай сюда...
Он целовал Светку старательно, придерживал её ладонями за уши — на всякий случай, чтоб не вырвалась. Спустя целую вечность она наконец-то сообразила, что надо разжать зубы, и Пашка почувствовал сладковатый вкус её девчоночьего дыхания. Коленки у Пашки начали дрожать. Стало немного страшно: почему-то показалось, что Светка ускользает от него; вот он поцелует её — и растворится она в воздухе. Пашка осторожно подглядел, чтобы проверить, здесь ли она ещё. Не понял и подглядел решительнее.
Света смотрела на него в упор широко открытыми глазами.
— Зачем глаза-то открыла? — рассердился Пашка и выпустил её голову.
Целоваться больше не хотелось.
— Слюней напускал,— девочка вытерлась рукавом.— Пошли ещё гулять.
«Ну, всё хорошо,— подумала Света.— И дышала неглубоко. И нос не мешает, оказывается...»
Она крепко сжала Пашкину руку и сказала:
— Вообще-то ты такой классный...
— Я-то? — смущённо хмыкнул Пашка.— Ну да... Пошли в парк.
Он, конечно, заметил, как Светка посмотрела на колесо обозрения. У неё даже шаг замедлился. Даже во рту, наверное, пересохло... Как у него.
— Чё, вижу, покататься хочешь? — спросил он развязно.
— Хочу,— Света кивнула и для большего убеждения закрыла глаза.
Веки у неё были густо намазаны блестящими светло-зелёными тенями.
— На,— Пашка легко протянул ей сотню.— Езжай на этом колесе оборз... тьфу, блин!.. обозрения.
Светка звонко захохотала, запрокинув голову — безо всяких ужимок:
— Колесо оборзения! Ха-а!
— Ну, хватит уже,— утихомирил её Пашка.— Иди катайся. Детство вспомнишь.
— А ты что, не пойдёшь? — в Светином голосе было искреннее удивление.
— Я эту стадию прошёл,— Пашка уверенно выставил вперёд ладонь.— Хватит уже детством страдать. Но ты девочка, тебе ещё можно...
Он смотрел, как Светка прошла через турникет, как забралась в новенькую кабинку, аккуратно захлопнула дверцу... Как поднималась в этой кабинке всё выше и выше...
«Лахудра белобрысая,— подумал Пашка с тоской.— Катается там вместо меня теперь...»
Почти на самой вершине подул ветер, растрепал Светкины волосы, которые она для пущей красоты распустила по плечам. Внизу виднелись сплетения ветвей клёнов и черёмух, похожие на сложенные сучья для костра. Деревья вот-вот были готовы вспыхнуть зелёным весенним пламенем.
Пашке снизу почудилось, что Света замёрзла — она застегнула куртку до самого верха, обхватила руками коленки. На самой вершине колеса она казалась какой-то хрупкой конфетой из бело-розового сахара, которая могла растаять от солнца и рассыпаться от ветра. Пашке захотелось крикнуть ей что-нибудь, позвать, но он совершенно не знал, что сказать, и только вяло махнул пару раз рукой. Света радостно помахала ему в ответ.
Когда она сошла на землю, ветер усилился.
— Портится погода,— вздохнул Пашка, посмотрев на внезапно разбухшие и потемневшие облака.
Света робко кивнула.
— Обязательно дождь будет,— заметила она.— Это уже четвёртый... А я считала: после десятого дождя лето наступает...
— А-а-а,— с уважением протянул Пашка.— Считала?
— Да... И потом ранетки цветут — тоже десять дней...
Пашка удивился: откуда Светка знает такие вещи? Умные. Нет, не умные то есть, а мудрые...
Ему хотелось прижать её к себе крепко, но почему-то страшно было даже дотронуться. Он осторожно заправил прядь волос ей за ухо.
— Ну...— выдавил из себя Пашка.— Пора бы это... домой. А то скоро дождь пойдёт...
— Угу,— слабо улыбнулась Света.— А биологию у меня зайдёшь заберёшь?
— Да ладно... Завтра приноси,— Пашка рассеянно посмотрел куда-то сквозь деревья.— Только ты это... завтра мне самому не отдавай, ко мне не подходи, а так, скажи, чтоб передали...
— Почему?
— Да так...— Пашка снова посмотрел на Свету, на её зелёные бусы. Непривычно было видеть её такой серьёзной. Даже не серьёзной, а задумчивой... — Нет, вообще, можешь сама...
Порча
Студентка второго курса Светка Марченко вечером шла из института. Человеку, незнакомому с теми улочками и переходами, по которым она всегда возвращалась домой, легко было бы запутаться в этом неправильном узоре дорог и дорожек. Вообще-то говоря, можно было прийти домой и другим путём — по проспекту, но так ведь дольше, а главное, скучнее. Мать не раз ругала Светку за её любовь к обходным маршрутам, но той казалось: что же тут страшного, если теперь почти в каждом дворе свет и везде ходят люди?
Но то, что увидела Светка, подойдя к своему дому, чуть не заставило её отшатнуться. Вдоль улицы тянулась целая вереница детей с фонариками в руках. Фонарики были бумажные, самодельные, стыки их аккуратно обклеены чёрными полосками. Дети держали свои маленькие светильники за прикреплённые ручки: кто поднял над собой, кто нёс опущенными.
«На какой-то детский фильм похоже. Старый»,— подумалось Светке.
Не сразу она заметила между детьми нескольких взрослых — те были без фонариков и просто держали ребятишек за руки. Таинственная процессия продолжалась. Над домами протянулось похожее на экран в кинотеатре светло-серое матовое, чуть выпуклое, небо, летал в мятном морозном воздухе мелкий-мелкий невесомый снег. Светка подумала: чего-то в этом зрелище не хватает.
«Музыки!» — догадалась она.
От детской толпы отделился мальчик лет семи-восьми, подошёл к Светлане.
— Это вам. Всего вам хорошего,— выпалил мальчишка и вложил в руку девушки две конфетки.
Светка не запомнила — успела она улыбнуться или нет, но спасибо, кажется, сказала.
Одну из конфет она съела тут же, хотела умять и вторую, но, передумав, решила отнести неожиданный подарок матери.
— Мусор, хлеб, молоко? Что требуется?— как обычно, пошутила Светлана, заходя в квартиру.
— Ты что, с ума сошла? — огорошила та дочку с порога.
«Она мысли читает»,— ахнула про себя Светка.
— Зачем ты эту шапку напялила? На дворе мороз — она в осеннюю шапку вырядилась! Последние мозги заморозишь!
— Мам, слышь...
— Вон лежит меховая, так нет — она эту достала! Да ты её уж с десятого класса носишь! Мозги заморозишь...
— Смотри! — крикнула Светка и, чтобы уж точно быть услышанной, для эффектности подкинула и поймала конфетку.
— Что такое? — удивилась мать.
— Конфета, что! — она фыркнула.— Просто так угостили, прикинь! Я к дому иду, смотрю — дети. С фонариками такие идут, знаешь, красиво! Вот один ко мне подошёл и конфетки дал.
— И ты взяла?! — вскрикнула мать с возмущением.
— Конечно...
— Выкинь сейчас же! Выкинь!
Светка в растерянности затолклась у порога. От выплюнутой в руку жвачки ладонь сделалась липкой.
— Чё выкинь-то?.. Я одну уже съела, другую тебе...
— Ох, дура,— сказала мать, искренне сокрушаясь.— Там ведь порча была!
— Чего-о? — девчонка покатилась со смеху.
— Тебе бы всё ха-ха,— строго заметила мать, забирая волосы дешёвой пластмассовой заколкой.— Не понимаешь ты в таких вещах. На деньги порчу сводят, оставляют на дороге, чтобы кто-нибудь подобрал да на себя порчу принял. Поэтому деньги найденные — не надо брать,— мать помахала пальцем.— Ни в коем случае.
— Да я денег-то не находила ни разу,— сказала Светка, свободной рукой разматывая с себя шарф.
— Да где ж ты найдёшь, раззява! Себя-то не видишь,— беззлобно проворчала мать и продолжала: — Нельзя брать. А вот ещё бухгалтерша наша рассказывала, что платок носовой кидают на дорогу, чтобы сопли прошли. Кто подберёт — тот и засопливеет. Махом! Вот у нас Татьяна без конца простывает, так теперь говорит: «Хоть бы платок подкинуть, что ли!»
— Дак то сопли,— робко вставила Светка, опять положив жвачку в рот.— А меня ребёнок угостил.
— Ещё хуже,— мать, похоже, знала, о чём говорит,— это нарочно детей подучивают. Те людям дают, а кто-то от порчи избавляется. Дай сюда конфету. Выкину.
Мать прошла на кухню, ступая по линолеуму мягко, беззвучно, словно кошка. Так же неслышно шлёпнулась в мусорное ведро конфета. Аккуратно наложив на себя крест, мать громко, внятно прочитала:
— Прости, Господи, грехи наши — меня и моей девочки, аминь. Отошли от нас порчу, аминь.
Светка закрылась у себя в комнате, решила немного послушать плеер. Надо было читать к завтрашнему дню статьи, но читать не хотелось. Однако и музыка почему-то «не шла».
— Картошку сварить или пожарить? — услышала Светка мамин голос за стенкой.
— Пожарь. А давай-ка я сама почищу,— сказала девушка.
Кухню она любила, хотя та была совсем маленькой и с неудобной планировкой. Трудно сказать за что. Может быть, за тепло; ещё — за вид из окна.
— Вот где ты видела, чтобы кого-то просто так угощали? — мать продолжала тему, нарезая хлеб.— Вот где?
— Видела,— уверенно сказала Светка.— Нам с Катюхой недавно один мужик вечером выпить предлагал,— она засмеялась.
— Во-о! — поддакнула мать, кивнув.— Вот разве так! Что хохочешь-то?
Светка не сказала, что тот мужик был отец её лучшей подруги и выпить предлагал кофе. Просто ей нравилось раззадоривать мать. Она чувствовала, что, наверное, поступает неправильно — но зато ведь как весело получалось.
— Симпатичный был,— заметила Светлана, кокетливо щурясь.
— Пора посерьёзнеть, замуж выходить, а у неё всё какие-то мужики на уме...
— А давай я объявление напишу: «Выйду замуж. Интим не предлагать».
Светка от смеха чуть не поранила себя ножом.
После ужина мать включила телевизор. Новостям она верила, как ни одному человеку на земле, и каждый вечер для объективности смотрела не один, а два, когда и три выпуска — на разных каналах, естественно. Слово с экрана казалось ей магическим: сомневаться в нём было не просто глупо, но даже грешно.
— Света! Свет! — позвала вдруг мать взволнованным голосом.
— Что?
В сюжете показывали тех самых детей с фонариками, которых увидела Светлана по дороге домой. Серьёзный молодой корреспондент объяснял, что сегодня школа №... завершила акцию «Неделя добра».
— Смотри-ка,— сказала мать Светке, выразительно кивнув на телевизор.
На экране появилась учительница — женщина средних лет, довольно милая. Коротко объяснила, что её ученики целую неделю помогали чем могли родителям, учителям, товарищам.
«Наша «Неделя добра» завершилась таким необычным мероприятием,— сказала учительница.— Дети вместе с родителями вышли на улицу и дарили сюрпризы прохожим».
Мать зачарованно кивала телевизору, не произнося уже ни слова.
— Да-а,— протянула она наконец, и голос её заметно потеплел.— Редко где теперь такое встретишь. Педагоги вон какие хорошие! Приучают к добру ребятишек...
— Педагоги хорошие, а ты конфету выкинула,— напомнила Светка.
— И правда,— спохватилась мать.— Достать надо...
Она быстрыми шагами прошла на кухню, наклонила ведро, сильно потрясла его. Это не помогло. Тогда она переворошила картофельные очистки, скорлупки от яиц с клейкими остатками белка и луковую шелуху. Конфетная обёртка блеснула золотом.
Новогодний подарок
Я училась на первом курсе. В самом конце декабря, перед зимней сессией, нам поставили консультацию по предмету «Устное народное творчество». Несмотря на то, что тогда это был мой любимый предмет и мне хотелось просто послушать что-нибудь о циклах новгородских былин, о балладах и загадках, я опоздала на пятнадцать минут. Дома не могла оторваться от фильма «Двенадцать месяцев», а потом ещё попала в автомобильную пробку: снег в тот день валил и валил, его не успевали убирать, и машинам, автобусам, троллейбусам приходилось подолгу стоять без движения.
Когда я наконец зашла в аудиторию, стараясь быть незаметной, то поняла, что консультация уже фактически кончилась. Преподаватель пожелал нам удачи на экзамене и поздравил с наступающим Новым годом.
Я немного поболтала с однокурсницами, забрала у одной из них свою тетрадку с конспектами лекций, с двумя или тремя обменялась подарками. Точнее сказать — подарочками, потому что это были, кажется, брелки, орехи в шоколаде, какие-то аляповатые «символы года» в обнимку со свечками — словом, всякая мелочь.
Снег на улице вкусно хрустел. Может быть, я и не слышала этот хруст из-за того, что сигналили и скрипели тормозами машины, но отчётливо угадывала его, потому что знала: такой восхитительный снег не может не хрустеть. Какой это был снег! Привычными словами вроде «лёгкий», «пушистый» и «ослепительно белый» его не опишешь. Он совсем не казался холодным; наоборот, нежным, очень приятным на ощупь. Он густо покрывал деревянные скамейки возле университета, шапкой с леденистой бахромой лежал на козырьке крыши, заставлял провисать под своей тяжестью гибкие ветви тополя и ранеток.
Я купила в ларьке пачку жевательной резинки с сильным мятным вкусом (в такую погоду именно её хотелось пожевать), а потом поехала домой на автобусе.
Удивительно, что народу в нём было немного. Кажется, оставались свободными несколько мест. Я заняла боковое сиденье, удобно поставила на колени рюкзак и приготовилась к недолгому, но всё же путешествию — мне тогда любые поездки казались путешествиями, и порой я даже просто так, ради удовольствия, каталась на автобусах.
Окна в салоне сильно запотели, а по кромке обледенели. Можно было представить, что едешь куда-то в незнакомое чудесное место, и в предновогоднюю пору это казалось особенно интересным.
На следующей остановке в маршрутку зашёл молодой широкоплечий парень, одетый как многие в городе: чёрный пуховик с капюшоном, чёрная трикотажная шапка, потёртые на коленях джинсы, массивные ботинки со шнурками. Необычным было только то, что парень нёс большую дорожную сумку — из самых дешёвых, китайскую, в красно-белую клетку. Он зашёл через заднюю дверь и плюхнулся на свободное сиденье рядом со мной.
Парень снял шапку и попытался откинуть со лба мокрую прядь тёмных, почти чёрных волос, которая тут же упала снова. Потопал ботинками, чтобы стряхнуть с них комья налипшего мокрого снега. Потом вытянул вперёд руки и с наслаждением потянулся.
Он заметил, что я за ним наблюдаю, и, развернувшись ко мне, спросил:
— Чё, вот и Новый год скоро?
Я уверенно кивнула.
— Сама-то куда едешь?
— Домой вроде,— сказала я.— А ты куда же?
— Я? — переспросил парень.— А чёрт знает...
— Как же ты не знаешь, поздно уж...
Парень качнул головой и невесело улыбнулся:
— Ой, смешная ты.
— Да знаю,— легко согласилась я и зачем-то сообщила: — А вообще из института еду.
— Учишься? — решил уточнить мой спутник.
И, не дожидаясь ответа, по слогам, растянуто произнёс:
— Ма-ла-де-ец...
В автобус тем временем зашли женщина с девочкой лет шести и встали у горизонтального поручня, совсем рядом с нами.
Парень посмотрел себе под ноги, снова потопал ботинками, хотя теперь в этом не было никакой необходимости, и сказал довольно громко:
— А вот я, например, три года отсидел.
Я от неожиданности выпрямилась — и не знала, как реагировать. Кроме меня, слов парня, казалось, никто не услышал. Или, услышав, не придал им значения, погружённый, наверное, в мысли о скором празднике.
Я посмотрела на парня внимательнее и теперь заметила, что лицо у него было совсем молодое — лет двадцать, не больше. Светлые серые глаза с длинными, как у телёнка, ресницами, старались уйти от моего прямого взгляда.
— Д-да. Вот сейчас недавно вышел.
— За что сидел-то? — спросила я уже спокойно и тоже, как он, сняла шапку.
Парень поглядел на меня искоса и как-то изучающе, словно решая — стоит ли рассказывать.
— Из деревни приехал... ну — как все, думал учиться. Не прошёл... Ну и стал работать, это, грузчиком... А ты разве вот знаешь, что это такое? — сказал он мне почти осуждающе.— Это — тяжело!
— Понимаю, что тяжело,— оправдывалась я.
— Да-а... Целый день на ногах,— парень сильно выругался.
О том, что делают грузчики, я имела понятие отдалённое. Представила, как он каждый день рано встаёт, уходит пешком на работу и там целый день разгружает бесчисленные коробки и ящики, ящики и коробки... Они всё прибывают и прибывают откуда-то на машинах. В любую погоду, в ветер, жару и дождь. Их много. А он такой молодой и сильный.
— Придёшь домой,— он опять вставил крепкое слово,— упасть охота, больше ничего! Вот однажды выпили с ребятами, ну, типа, дай-ка, думаем, отдохнём. Погуляем щас...— парень вытянул ноги в проходе и продолжал: — Сидим бухие уже, тут один говорит: пойдём в винный?.. Я бы разве по трезвянке на такое согласился?! А тут... Ну и пошли. А я-то с двери стоял, они мне только пару бутылок в руки сунули. А сами потом сдрейфили и смылись.
Осмыслив то, что он мне поведал, я спросила:
— А где они теперь?
— Где! — усмехнулся парень и опять добавил, как в начале нашего разговора: — Смешная ты. Там свидетели были — потом оказалось. Видели, что не я и грабил. А всё равно на меня повесили.
— Как же... свидетелям-то не поверили? — взволнованно сказала я.
— Это счастье моё было, что не поверили,— возразил мой спутник.
— Почему?..
— А мне бы шесть лет дали за групповое преступление.
Теперь за нами наблюдал, наверное, уже весь автобус — кто с любопытством, кто с осторожностью. Старик, сидевший напротив, окинул нас полным презрения взглядом и поторопился к выходу, протискиваясь через невесть когда появившуюся в салоне толпу народа.
— Домой, в деревню, не хочу ехать. У меня родители такого позора не переживут. Они у меня оба молодцы. Пусть гордятся мной там. Я им писал, что в армии служу по контракту. Они и поверили.
— Но у тебя же ещё кто-нибудь... брат есть,— предположила я, но интонация получилась скорее утверждающая.
Парень посмотрел на меня с глубоким удивлением:
— Откуда ты знаешь?.. Есть, в городе живёт.
— И квартиру снимает. С девушкой. На правом берегу,— выдала я с ходу.
В моей догадке не было ровным счётом ничего удивительного: где же было жить молодому парню из деревни, как не в арендованной квартире; где же было её снимать, как не на правом берегу, ведь там цены дешевле; и как же ему было скучать в этой квартире одному, без девушки?
Но мой спутник был ошеломлён и только прошептал:
— Да...
— А тебя он пускать не хочет. Потому что, говорит, места нет.
Он медленно покачал головой, словно пытаясь избавиться от какого-то наваждения, потом уставился на меня, будто на музейный экспонат:
— Ты откуда всё знаешь-то?
— Да я волшебница. Экстрасенс я.
Это была, разумеется, шутка, но мой спутник даже не улыбнулся; наоборот, вздохнул и кивнул как бы понимающе:
— А-а... Понятно всё с тобой. Да, знаешь, я сам к брату не хочу. На фиг я ему нужен. У него Алинка. Щас вообще время такое, что все друг друга забывают. Не хочу я на шее ни у кого сидеть. Как-нибудь сам вылезу,— и, вздохнув, прибавил: — Только грустно вот, что Новый год на носу. Ты, поди, уже подарки получила,— укорительно заметил он.— А мне-то ждать нечего.
Я призналась, что и впрямь получила: ведь как же было отказаться, если они лежали у меня с собой, в красном рюкзаке?
— Ну а куда ты пойдёшь?
— Не знаю,— очень просто сказал парень.— Пойду куда-нибудь.
Мне вдруг захотелось открыть рюкзак, высыпать между нами на сиденье всё его содержимое — китайскую керамическую собачку, свечку, орехи, ручку,— всё это барахло, которое там лежало. Тогда у меня всё ещё сохранялась детская, перенятая у мальчишек привычка постоянно носить с собой разные полезные вещи: складной ножичек, верёвочку, сложенный кусок фольги, фонарик и тому подобное. И эти вещи я бы тоже вытряхнула. И всё, всё подарила ему.
Мои пальцы теребили шнурок рюкзака, но я боялась выглядеть глупо — не перед всеми, кто ехал в автобусе; нет, я боялась, что он будет смеяться.
Тогда я достала из кармана свою почти новую пачку жевательной резинки и сказала парню:
— Возьми... вот, я тебе дарю! Я тебя поздравляю с Новым годом.
Он взял жвачку, немного повертел её в руках и насмешливо поблагодарил:
— Хороший у тебя подарок. Весь год буду жевать, вспоминать.
Я вдруг почувствовала себя неприятно — и потому, что мне есть куда ехать, и потому, что сказала, наверное, что-то не так. Потерев варежкой автобусное стекло, я увидела, что совсем скоро мне надо выходить.
— Ну ладно,— выдохнула я.— Мне идти надо. Моя остановка.
— Что, пойдёшь? — спросил он таким тоном, как будто не мог или не хотел в это поверить.
— Ну... а как? — пожала я плечами.
Он ничего не ответил и даже не посмотрел на меня больше.
Я расплатилась за проезд, вышла на свою остановку, а автобус всё стоял и не трогался с места — мне показалось, что очень долго. И вообще хотелось думать, что так он и будет стоять всегда. А когда маршрутка наконец поехала, мне захотелось побежать за ней. Но всё-таки, преодолев себя, я осталась стоять и просто глядела ей вслед. Заднее окно в салоне было плотно задёрнуто синими шторками, да и без шторок я бы ничего не увидела из-за тонкой ледяной корочки, покрывающей стекло.
Я ещё тогда не знала, как много их в городе — людей, таящих в своём сердце глубокую обиду на судьбу,— старых и средних лет, совсем молодых, как мой спутник, и даже подростков.
Отвёртка
Димка никогда не видел отца. Если не считать, конечно, маленькой, три на четыре сантиметра, чёрно-белой фотографии. Прошёл уже год с тех пор, как мама, перебирая в ящиках альбомы и документы, впервые показала ему эту фотокарточку. Он как раз готовился пойти в первый класс.
— А это, Димочка, знаешь кто? — каким-то неестественно высоким голосом спросила она тогда у сына.
Димка честно и равнодушно ответил, что не знает.
— Папаша твой, вот кто! — выпалила мать в Димку четырьмя сердитыми словами. И добавила уже спокойнее: — Полюбуйся вот, посмотри...
Димка сразу потянул руку, чтобы достать фотографию. На маленьком кусочке картона запечатлено было мужское лицо с некрупными правильными чертами.
— Красивый,— оценил Димка.— Жалко, фотка не цветная. А какие у него глаза?
— Голубые.
— А волосы? — Димка безошибочно почувствовал, что в этот раз мама может наконец кое-что рассказать, и обрадовался.
— Ну, обычные такие... русые.
— А не толстый он был?
— Почему толстый-то? — мать как будто даже оскорбилась.— Стройный он был, красивый...
— А высокий?
— Среднего роста.
— А...— Димка думал, о чём бы ещё спросить — а то забудет.— А он умный?
— Да, наверное, не дурак,— хмыкнула мать.
— А он на коньках любил кататься? — Димка научился в минувшую зиму немного ходить на коньках и потому спрашивал.
— Не помню я что-то. Не знаю.
— А что он любил?
— Что! Водку пить да по бабам ходить! — внезапно взвилась мать.— Зачем он тебе вообще? Нет его, и ладно!
Она замолчала и стала убирать фотографии под плёнки в большой альбом.
— А ты... точно не знаешь, где он? — не унимался Димка.
— Не знаю я, где этот козёл,— мать старалась не смотреть на сына.— Как семь лет назад пропал, так ни слуху ни духу.
— Может, потерялся? — предположил Димка.— Ушёл в магазин и не вернулся. По телевизору же такое показывают. Ты в милицию бы заявила,— наставительно посоветовал он.
Мать неожиданно закатилась смехом:
— О-ой, ну и глупый ты ещё. Ну и глупый.
Димка немного обиделся: что это он глупого сказал? — но расспросы на время прекратил. Об отце он только и знал, что того должны звать Вадимом, ведь он, Димка, взрослым станет Дмитрием Вадимовичем. Мать никогда ему об отце раньше не рассказывала, когда он спрашивал,— только ругалась или ограничивалась фразой: «Нет у тебя папы». Димка не очень понимал: как же нет, когда у других есть, и некоторые папы у его одноклассников даже приходят в школу. Правда, про Никиту рыжего тоже взрослые говорили, будто у него отца нет, но и с Никитой стало со временем всё ясно, он сам Димке рассказал: «Мой отец на другой улице живёт, в другом районе. Там тётка у него кудрявая, мама видела. Она туда ездила и ругалась». Глупый у Никиты папка, подумалось тогда Димке: уехать от жены и сына к какой-то тётке, пусть она и кудрявая. Но хотя бы глупый, да есть, а у него, Димки, говорят, совсем нет. Как же так?
Димка не говорил маме об этом, но решил, что когда ему будет уже шестнадцать лет или, лучше, восемнадцать, он обязательно найдёт отца. По правде говоря, у Дмитрия появилась одна гипотеза насчёт папы: может быть, он — агент секретных спецслужб, и ему пришлось семь лет назад срочно уйти на задание государственной важности. Правда, мама сказала, что никакой отец не агент, даже не милиционер и не военный, что просто техник-механик, и ещё смеялась. Но Димка начал догадываться, что мама-то, наверное, тоже не всё знает. Техник техником, а задание никому раскрывать нельзя.
Стояли последние дни лета. Давно пожухли и покрылись некрасивой ржавчиной листья тополей, но остальные деревья ещё зеленели пышно и сочно, не желая пока признавать, что не за горами холода и неуютные осенние ветры. Только с балконов, с верхних этажей было видно, как отметились жёлтым самые верхушки раскидистых клёнов. Во дворе астры, посаженные местными бабушками, развернули белые, розовые и фиолетовые махровые звёзды, и буйно зацвёл за домом на пустыре жёлто-оранжевый топинамбур, крепко державшийся на своих толстых тёмно-зелёных стеблях. Димка очень его любил и называл «шоколадные цветы» за тёплый маслянисто-ванильный запах, и впрямь напоминающий аромат хорошей плитки шоколада.
Комнату ярко освещало вечернее летнее солнце. На улице, похоже, ничуть ещё не похолодало, и Димка подумывал уже, не выйти ли ему погулять. Правда, с утра он уже был на улице, но к обеду, как и его приятели, проголодался, разогрел дома приготовленный мамой суп, а потом включил телевизор — да так и засиделся возле него. Не то чтобы все передачи казались Димке очень уж интересными, однако от себя почему-то не отпускали уже несколько часов.
Всё же, решив только досмотреть начавшихся «Смешариков», Димка принял решение идти гулять. Тем более скоро осень и школа, а там не очень-то разгуляешься — сиди дома да пиши, мама строго смотреть будет...
От мыслей о школе Димку отвлёк стук в дверь.
— Мам, ты? — спросил он на всякий случай, хотя и так был уверен, что это мама. Наверное, ключи утром забыла.
За дверью молчали.
— Кто? — деловито спросил Димка, давно наученный и дома, и в школе осведомляться, кто пришёл.
— Дима, ты? — спросил его в ответ чей-то мужской незнакомый голос.
Димка отчего-то заволновался. Встал на цыпочки, чтобы хорошо было видно в глазок.
— Я! — крикнул он погромче, чтобы за дверью точно услышали, не ушли.
— А я, это... Папа твой. Открой.
Дрожащими руками Димка повернул колёсико замка — один оборот, ещё один! Ручка вдруг показалась ему тяжёлой — так хотелось, чтобы дверь распахнулась сама собой, а она открывалась уж слишком медленно.
За дверью стоял человек лет тридцати пяти, широкоплечий, одетый в серую рубашку не первой свежести и видавшие виды джинсы, с заметной щетиной на вспотевшем лице. В руках у него были полупустая чёрная сумка и пластиковый пакет.
— Привет, малый,— небрежно-ласковым тоном обратился он к Димке и, проходя прямо в кедах на кухню, потрепал мальчишку по тёмным волосам.
Димка даже не улыбался, только смотрел зачарованно, заботливо следя за каждым шагом долгожданного гостя. Гость же тем временем плеснул себе в чашку кипяточку из чайника, попробовал лежащее в большой стеклянной вазе песочное печенье.
— Это мама пекла,— сообщил Димка.— Вкусно, да?
— Мама умница, это однозначно,— согласился гость, энергично жуя и прихлёбывая чай.
Димка так много хотел спросить и сказать, так многим поделиться, но в горле у него словно засел какой-то комок, мешавший говорить, и только одно пришло на язык:
— Папа, а ты где раньше был? На задании?
— А? — не понял вначале гость.— Чего?
Димка решил, что, может быть, отец не хочет рассказывать, но ведь он-то, Димка, всё уже знает, догадался.
— Ну, ты ведь не просто ушёл... тогда, а тебе надо было на задание?
Гость внимательным, умным взглядом посмотрел на застывшее в ожидании лицо мальчишки, потом улыбнулся какой-то скользкой улыбкой и подтвердил:
— Конечно. По работе нужно было.
— Я так и решил,— у Димки стало легко на сердце, и говорить получалось уже проще.— А мама думает, что ты потерялся... А ты её видел?
Гость внезапно замялся и перевёл разговор на другую тему:
— Ну, ты как живёшь-то вообще?
Димка, сбиваясь с одного на другое, поведал, что он скоро пойдёт во второй класс, что в их классе девчонок больше, чем мальчишек, а учительница очень хорошая — добрая и всё знает, что он больше всего любит урок, который называется «Окружающий мир», и ещё в школе любит столовую. Рассказал про рыжего Никиту, про других своих приятелей, про то, что умеет кататься на коньках и варить пельмени, и какие любит мультики... А гость слушал всё это и время от времени кивал, и Димка чувствовал себя счастливым.
— Папа,— остановил он наконец свой бесконечный рассказ и попытался взять отца за руку, но тот руки убрал.— Ты же теперь к нам насовсем пришёл, да? Насовсем, да?
— Да нет... видишь, насовсем не получится. Мне идти надо.
Димка недоверчиво и еле слышно протянул:
— Почему опять?..
Гость неожиданно встал, окинул взглядом всю маленькую кухню, в которой, кроме покрытого свежей клеёнкой стола, стоял ещё старенький зеленоватый гарнитур, плита да холодильник, и пробормотал что-то вроде:
— Плита знакомая...
Потом повернулся к Димке и продолжал уверенным уже тоном:
— Ты слышь, малый, я в ваши края по делам забежал. Ты скажи, у вас отвёртка есть?
Димка послушно кивнул. Он знал, где мама хранила инструменты, и, качнувшись пару раз от тяжести, принёс отцу на кухню большой деревянный ящик, в котором лежали и молоток, и плоскогубцы, и дрель, и даже маленькая пила. Отвёртки были аккуратно завёрнуты в отдельный пакет.
Димка молча глядел на отца, на его руки, развернувшие этот пакет и перебиравшие теперь отвёртки. Слишком большие были сразу отложены в сторону, затем убраны плоские... Димке казалось, что время начало течь тихо-тихо, и руки отца двигались чересчур медленно; странной была и просьба отца, которого он так долго ждал,— странной, потому что слишком уж обыкновенной, будничной.
— Пап, а зачем тебе отвёртка?
Гость ничего не ответил на это, убрал нужную ему отвёртку в карман — маленькую, крестовую,— и Димка понял, что он сейчас уже уйдёт и, наверное, больше ничего не скажет.
Но почти перед самой дверью он спросил:
— Ну, как вы тут вообще живёте-то, нормально?
— Нормально,— пожал плечами Димка.
— Ну и славно,— гость немного замешкался, пошарил по карманам джинсов и достал оттуда полпачки каких-то жевательных конфеток.— На, это тебе.
Димка машинально взял конфетки и, уставившись в стену, снова задал тот же вопрос:
— Зачем тебе отвёртка?
Гость подхватил свою чёрную сумку и коротко попрощался:
— Ну, бывай.
Димка сел в коридоре на тумбочку. Время по-прежнему текло медленно, а он не двигался, так и сидел и не знал, сколько уже прошло — две минуты или, может быть, двадцать. Скоро должна была вернуться с работы мама, и тогда, наверное, время опять станет обычным. А пока...
Димка съел уже почти все конфеты из пачки, осталась только одна, которую он поначалу хотел сохранить на память. Но, подумав немного, решил, что это ни к чему,— съел и последнюю. Она оказалась со вкусом винограда.
Всё похоже на то, как мама говорила: роста среднего, не худой и не толстый, и что умный — тоже правда. И глаза...
Димку внезапно кольнуло что-то изнутри. Как же это он забыл посмотреть, какие у отца глаза? Карие, как у них с мамой, или всё-таки голубые? Забыл, забыл!
Он корил себя за такую оплошность: запамятовал, не посмотрел, а теперь следующей встречи долго ждать — может быть, до тех пор, пока он не вырастет. Шевельнулась в Димке мысль: да будет ли она, эта следующая встреча? — и тут же, словно ящерица под камень, ускользнула, пропала.
В дверь постучали. Димка открыл, ничего уже не спрашивая, и удивился, снова увидев на пороге отца.
— Пакет забыл,— пояснил тот своё возвращение, растерянно улыбнувшись.
Димка всё-таки ухватил его за руку, чтобы легче было поймать взгляд. Глаза у отца оказались вправду ярко-голубыми, только белки были какие-то изжелта, будто у старика, да само лицо — красное, одутловатое.
— Ты что это, малый?
— Ничего,— спохватился Димка.— Ты приходи ещё.
— А... Приду, приду...
Мать вернулась на час позже обычного — заходила в магазин за продуктами. Сбросив тяжёлые сумки у порога, она облегчённо выдохнула:
— Ф-фу. Донесла.
— Тяжело? — спросил Димка.— Ты бы не носила много.
— Да? — усмехнулась мать.— А кто мне носить будет, ты?
— Я,— ответил Димка.
— Ну, давай, давай... Я тебе список напишу в следующий раз, отправлю... Как день прошёл?
— Я отца видел.
— Кого?!
Димка потупился, повторил ещё раз:
— Отца видел. Он приходил. Отвёртку забрал.
Мать заголосила, запричитала. Первым делом забежала в комнату, посмотрела, всё ли цело. Но компьютер и телевизор — всё их нехитрое богатство — стояли на своих местах. Мать метнулась на кухню, проверила серебряные ложки; загрохотав кастрюлями, посмотрела, лежат ли ещё под ними спрятанные в коробочку деньги. Всё было сохранно.
— Ой, о-ой,— продолжала стонать она.— Так это он, может, проверить приходил. Теперь адрес знает. Теперь выследит, когда никого дома не будет. О-ой.
— Кто выследит? — не понял ничего Димка.
Мать закричала, заругалась уже на Димку, сокрушаясь, что сын у неё такой глупый, открывает дверь кому попало, и когда же, наконец, даст Бог побольше ума ему, чтобы соображал хоть что-нибудь.
— Привёл вора в квартиру, ну что за ребёнок-то, что за безмозглый!
— Это не вор! — выкрикнул Димка отчаянно.
— А кто же? — горько усмехнулась мать.
— Это не вор,— твёрдо повторил сын.— Это отец. Он меня по имени назвал. И тебя он знал. И плиту сказал, что помнит. И ещё...— Димка подыскивал главный козырь.— Он прямо как тот, на фотке. Глаза голубые.
Мать посмотрела на него со страхом и растерянностью:
— А что он тебе сказал? Когда пришёл? Как ты понял?
— Как, как,— хмыкнул Димка.— Он же сам сказал: «Это я, твой отец».
Мать внезапно засмеялась каким-то неестественным, диким смехом:
— Ну неужели... Неужели правда, а? Как таких козлов земля носит? Да что же он не сдох ещё где-нибудь под забором? Что же он ходит-то ещё, сволочь? Сгнить бы ему где-нибудь побыстрее от своей водки!
Димка испуганно слушал её. Мать и раньше говорила похожие слова в адрес отца, но тогда было отчего-то нестрашно, а теперь вот страшно. Казалось, что всё напророченное в самом деле может сбыться. Да и взгляд у матери был до того дикий, недобрый, что поневоле становилось не по себе.
— Не говори больше,— дёрнул он её за рукав.— Мама, не говори!
Она не послушалась, а Димке хотелось сделать всё что угодно, лишь бы она замолчала. Неожиданно для самого себя он заплакал.
— Сынок, да ты что? — встревожилась мать.— Да забудь ты про этого урода. Ишь, приходил он... Забудь, сынок! — она прижала мальчишку к себе.— А может, всё-таки это и не он?..
Часов уже в девять мать позвала к себе соседку, тётю Валю, как называл её Димка,— поделиться накипевшим. Пока они сидели на кухне, Димка в комнате возился с конструктором, и до него долетали обрывки их разговора.
— ...А он мне как бухнет: «Отец приходил». Ну ты что, ты представляешь, я ж в осадок выпала!
— Напугаешься тут. Мои девки большие, а ума тоже нет. Тоже бы вот кому попало открыли,— поддакнула тётя Валя, у которой были две дочери старше Димки — одной двенадцать, другой четырнадцать лет.
— Твои-то хоть не поверили бы, что отец. Знают, какой отец... У них есть...
Тётя Валя посчитала нужным как-нибудь поругать своего мужа, чтобы поддержать разговор:
— Да что он там! Сам как ребёнок. Только и ухаживай за ним. Всю жизнь я с ним вожусь... Денег от него не дождёшься...
Димкина мать соглашалась, чувствуя себя как-то лучше от этих, пусть и не очень искренних, жалоб своей приятельницы.
— Слушай, я думаю, это правда твой бывший приходил,— вдруг серьёзно сказала тётя Валя.
— Думаешь?
— Да я тут слышала... бабы говорили, будто он квартиру хочет продавать. Помнишь, там же долг у него был.
— Мне ли его дела не помнить? — громко сказала мать.
Димка в комнате насторожился.
— Так, может, засудили за какие долги,— предположила тётя Валя.— Вот и приехал квартирёнку свою продать.
— Чтоб ему под забором где-нибудь валяться! — воскликнула мать с такой нескрываемой радостью, что Димка опять испуганно вздрогнул.— Пришёл, сволочь, попроведовать ребёнка. Ребёнок его ждал, ждал! А он, подлюга, конфетку ему принёс. Не подавился же своей конфеткой!
— Ой, да ладно тебе,— попыталась унять соседку тётя Валя. Видимо, ей тоже было не очень приятно слушать эти пожелания.— Интересно только, зачем отвёртка ему понадобилась?
— А хрен знает. И отвёртку-то хорошую унёс. Ну, Валя, не сволочь ли? Ребёнок-то теперь не простит его никогда, подрастёт — проклянёт... Это же надо таким козлом быть, забыть про родное дитя...— мать понемногу успокаивалась, говорила тише.
— Да ну его на фиг. Что ты всё про него вспоминаешь? Любишь ещё, что ли? — хохотнула тётя Валя.
«Ну вот, мама теперь больше рассердится»,— огорчённо подумал Димка.
Но она, к удивлению Димки, тоже засмеялась, правда, невесело:
— И не говори. Ну его к чёрту. Ты по Первому кино-то новое смотришь? Вчера третья серия была...
Димка убрал конструктор, забрался с ногами на диван. Совсем скоро закончится лето, он пойдёт в школу и там сможет всем рассказать, что видел отца. Хоть один раз, но видел. Мама говорила, что он никогда не придёт, но он всё-таки пришёл. И пусть все говорят что хотят. Всё-таки он приходил, и это точно был он — глаза голубые. Он пришёл, а значит, не забыл, и он, Димка, от этого был счастлив.
Он был счастлив.