litbook

Проза


Эротический массаж+6

АЛЕКСАНДР БАЛАШОВ

 

ЭРОТИЧЕСКИЙ МАССАЖ

 

Рассказы

 

Прекрасное далёко

 

С первой же повышенной, или, как её называли в газетах и по телевидению, «валоризированной» пенсии Лыков решил устроить праздник. Как в старые добрые времена.

Пенсию он получал в начале месяца, на неделю раньше своей супруги Октябрины, тоже пенсионерки, с которой прожил без малого сорок лет.

Октябрина, названная своими родителями в честь Октябрьской Революции, когда все слова в её названии писались с большой буквы, заглянула в большой пластиковый пакет, с которым муж ходил к растащенной по кирпичикам ферме, куда по бездорожью только и могла добраться автолавка.

– Чего празднуешь, Рёма? – спросила бабушка Октя, как её называл муж. – Небось на цельную тыщу накуплял! Прибавили грош – и в кармане вошь на аркане.

Ефрем, ожидавший от жены понимания и поддержки его идеи устроить праздник с валоризированной пенсии, обиделся.

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!.. – развёл старик руками. – На тыщу больше – это уже сумма... Барская.

– Царская! – передразнила мужа жена.

– Ну, глухомань сопеловская! – тряхнул седой головой Ефрем и поставил под стол купленные для домашнего праздника харчи и выпивку. Обида на упрямую супругу, которая портит то, что ещё и не началось, никак не оседала на донышко души.

– И не называй меня Рёмой! – думая, как бы побольнее укусить вредину, сказал старик. – Не Ерёма я, не Рёма, а Ефрем!

Октябрина скривила высохшие ниточки губ в ехидной улыбке:

– Окстись! Тебя как ни назови, в кузов не положишь... Одни убытки!

Лыков покрутил пальцем у своего виска: совсем выжила из ума старуха!

– В какой кузов, дура! От «Камаза», что ль? – Ефрем в сердцах пнул резиновым сапогом пакет, но, услышав в нём мелодичный звон бутылок, отдёрнул ногу и немного успокоился. – Не будь Октя, чем ворота подпирают, – уже примирительно бросил он старухе. – Это я с радости от этой... валерии... тьфу ты, чёрт, язык сломишь! Радости-то сейчас у нас – кот наплакал. И уныние, мать, смертный грех.

Ефрем достал пачку «Примы», фатовато щёлкнул дешёвой китайской зажигалкой и сел в уголок подымить, как фартовый мужик. Жёлтые пальцы   пенсионера подрагивали, ценный пакет он придерживал ногами.

 

БАЛАШОВ Александр Дмитриевич – прозаик, член Союза писателей России, лауреат литературных премий. Победитель II этапа Всероссийского литературного конкурса «Наше культурное наследие». В «Ковчеге» печатается впервые. Живёт в г. Курчатове Курской области.

© Балашов А. Д., 2015

 

Октябрина, не держащая подолгу зла, приняла мир:

– Я сама накрою на стол… Да оставь ты, дед, свой пакет в покое, не убежит небось, – сказала она, доставая из сундука праздничную скатерть.

Ефрем загасил водой из рукомойника окурок, причесал давно не стриженные волосы.

– А где моя воскресная рубаха? Та, что Сенька из городу привозил? – крикнул он жене, переворачивая комод верх дном.

– Ты что, помирать собрался? – спросила старушка.

– Жаниться! – зло пошутил Ефрем. – Могу я себе праздник устроить за последние пять, – он быстренько сосчитал в уме, – нет, шесть лет, а? Могу! Имею полное право с пенсионной прибавки! И молчи, мать, молчи...

Супруга тяжело вздохнула:

– Да я молчу, Рёма, молчу... И ты, дедушка, бери с меня пример.

 

Октябрина расстаралась на славу. Селёдка была почищена, нарезана и самым аккуратным образом уложена в мелкую тарелочку. Не забыла бабка полить её душистом постным маслом с запахом жареных семечек (водянистого, цвета мочи молодого поросёнка рафинированного масла «второго отжима» Лыков не признавал). Рядом с кусками малосолёной селёдки покоились две полоски свежайшей икры, только что вынутой из селёдочного брюха. Эту икру Ефрем обожал мазать на чёрный хлеб, поверх сливочного масла, если, конечно, находил его в старом холодильнике, который Семён, его старший сын, лет десять назад уже беушным припёр на казённой «газельке» из района. 

Закусь, решил Ефрем, что надо! Настала пора переходить к зелену-вину.

Ефрем достал из пакета самое дорогое – бутылку водки. Наклейка была яркой, многообещающей. А верх бутылки, напоминавшей по дизайну старинный штоф, венчала винтовая пробка. Старик крутанул пробку влево – не шевелится. Крутанул вправо – дохлое дело. Тогда Ефрем задумался.

– Как бы этой стерве башку скрутить? – спросил Лыков супругу. – Вот когда я ещё маленьким был, горлышко сургучом заливали. Тюк ножичком по пробке – и готово.

– Иде ж сейчас столько сургучу набраться-то? – буркнула Октябрина. – Цену на неё, проклятую, накидывают, накидывают, а выпускают больше и больше... Море разливанное... Сургуч и перевёлся весь.

Ефрем заглянул супруге в глаза – уж не иронизирует ли бабка. Лицо Октябрины было непроницаемо-серьёзным.

– Ты, Рёма, поосторожней, поосторожней, – под руку учила мужа Октябрина. – Бутылку с винтом сдать можно... Если без трещин на винту.

Ефрем, злясь, пытался подцепить пробку стальной вилкой.

– Ну да, в район её вези, за пять копеек-то!

Терпение Ефрема закончилось, он сунул под пробку вилку, напрягся...

В ту же секунду пробка пулей просвистела над праздничным столом, угодив Октябрине в покатый лоб. Лыкова коротко ойкнула и, к ужасу Ефрема, стала медленно сползать со стула.

– Убил ты меня, Рёма, – тихо прошептала старуха, подкатывая к потолку глаза.

– Да что же это? Не хотел я... Прости, мать! – засуетился перепуганный Ефрем, бросившись к жене. Но, приглядевшись, приметил улыбку, спрятавшуюся в уголках губ супружницы. «Комедию, дура, ломает!» – подумал, усаживая грузную Октябрину на стул поудобнее. – Ты это... того, – сказал он. – Не помирай раньше срока. У тебя пенсия только через два дня.

Октябрина открыла плутоватые глаза.

– Ты, Рёма, и впрямь хотел меня убить? – спросила она.

– Та-а-к, – протянул Ефрем. – Знакомая пластинка.

Переполненные слезами глаза не выдержали давления изнутри – слёзы покатились по изрытым морщинами щекам старой женщины. Сердце Ефрема дрогнуло:

– Ну, бабушка, Октя моя милая... Ну будет тебе, будет... – Сердце Лыкова всегда размягчалось до состояния подогретого воска, когда он видел женские слёзы. Старик, заглаживая вину, налил Октябрине полную рюмку, а в стакан плеснул пенного пива – для запива. – Октя, а помнишь, как Сенька под гитару нам тут пел? – заглядывая в глаза обиженной им супруги, спросил Лыков: – «Я в весеннем лесу пил берёзовый сок, с ненаглядной певуньей в стогу ночевал...» Певунья моя – это ты, Октя. Ну улыбнись, улыбнись... Простила старого дурака?

Такого напора жалостных слов уже не вынесло сердце Октябрины. Жена улыбнулась ему сквозь слёзы и вздохнула – Ефрем был прощён.

– Ты бы, чем пробками стреляться, – сказала она, сморкаясь в платок, – лучше бы подумал, как крота в огороде извести. Летом весь огород, паразит, ходами своими изрыл. Вот и остались без урожая. Ни картохи, ни морковки, ни капустки нету – всё крот своими подземными ходами уничтожил.

Ефрем молча чокнулся с рюмкой Октябрины, выпил дорогую водку залпом, скривился и закусил селёдкой.

– Чего молчишь? – спросила бабка.

– Думаю, думаю, – махнув вторую рюмку с «перерывчиком небольшим», крякнул старик.

– Я вижу, о чём ты, Рёма, думаешь, – вздохнула супруга.

– О жизни! – хрустя солёным огурцом, ответил Ефрем. – Странное дело эта жизнь. Вот выпил малость – и ничего, жить можно...

– Ладно, – оборвала его Октябрина, кивая на свою пустую рюмку. – Ты о своей жене не забывай. Мне ведь тоже жить хочется...

Старик подскочил на стуле.

– Октя! Да со всем нашим удовольствием! Певунья ты моя ненаглядная!.. «Я в весеннем лесу...»

Жена наступила на горло мужниной песне:

– Всё, Рёма! Не в ту степь попёр, – раскритиковала она мужа. – Твой голос там, в прошлой жизни. До сего дня его отголосочек докатился.

 Октябрина, смеясь одними глазами, малым числом зубов тщательно пережёвывала кружок варёной колбасы, закусывая выпитую рюмку. – Ты скажи мне лучше: отчего это повышение пенсии так странно назвали –Валерией, что ли?

Захмелевший Ефрем соврал не моргнув глазом:

– В телике не сериалы сопливые смотреть надо, мать! Это в честь этой... Валерии. Певицы. Про часики там разные поёт, про любовь и разлуку... Слыхала, певунья ты моя престарелая?

Октябрина, обидевшись на некорректный комплимент, надулась и замолчала. Ефрему опять стало жалко супругу. Подвинувшись к ней поближе, он толкнул её в плечо.

– Ладно тебе дуться, Октя! Куда там всем этим субтильным Валериям до тебя, первой певуньи Сопеловки, района и области! Спой, мать, а? Ну, свою коронку, что на районном смотре тогда пела...

– Какую? – тихо спросила Лыкова.

– Ну, ты за неё грамотку от райкома получила тогда... В комоде по сию пору лежит. Склероз на мою голову! Напрочь название песни забыл, мать...

– А про что там, Рёма?

Лыков задумался, наморщив жёлтый лоб, даже дёрнул себя за мочку уха.

– Ну, там про светлое будущее. Ты там его просишь, чтобы оно жестоким не было...

– Ах, эту! – посветлела лицом Октябрина. – Ладно. И, откашлявшись, запела грудным тёплым голосом:

 

Прекрасное далёко,

Не будь ко мне жесто-о-ко,

Жесто-о-ко не будь...

 

Слёзы покатились из глаз стариков. Ефрем, постарев, стал чувствительным до неприличия. А уж как выпьет – так вообще не мог удержать в себе ни слезу, ни солёное слово. Таким он стал после смерти Семёна, на похороны которого супруги Лыковы не попали: некому, видать, было сообщить старикам из города о смерти их сына.

 А Октябрина вспомнила, как они тогда на районном смотре художественной самодеятельности семейным дуэтом пели эту песню с чудесными, почти молитвенными словами, как говорится, защищали честь их колхоза «Новая жизнь». Тогда они с Ефремом свято верили, что это «прекрасное далёко» не только не будет к ним жестоко – прекрасным, сказочно-светлым будет. Верили и были счастливы уже одной этой верой.

Обида, что вера эта из мечты обратилась в ничто, в неясную и потому тревожную пустоту, неожиданно сдавила горло, Октябрина дала петуха и замолкла.

Лыков икнул и погрозил Октябрине пальцем.

‒ Нет, милашка, затянула песню – допевай, хоть тресни!

Октябрина только молча махнула рукой – будто назойливую муху от себя отгоняла.

Обиженный жестом Ефрем замолчал, припоминая все обиды последнего времени, которые нанесла ему упрямая жёнка.

‒ А зря я тогда, блин, с тобой не развёлся... Когда ты Федьке Лупатому частушку пела, как там?..

И он, кривляясь, заголосил:

 

Весела девчоночка,

гуляю без милёночка!..

 

Октябрина опять надулась обидой, с укоризной посмотрела на разгулявшегося супруга.

‒ Пойду прилягу, ‒ встала она из-за праздничного стола.

‒ Поди полежи, ‒ кивнул Ефрем, подливая себе в рюмку. – Я ж не Федька Лупатый...

‒ Дурак ты старый, Рёма, ‒ вздохнула Октябрина, копаясь в коробке с лекарствами. – Ты лучше не о Федьке из прошлой жизни думай, а о кротах в огороде. Не то зимой зубы на полку положим с твоими пенсиями в честь Валерии...

‒ Я и без твоих напоминаний думаю! ‒ ответил Лыков. – Ежечасно, можно сказать, ежеминутно только об этом и думаю. Об чём мне ещё и думать-то? ‒ Он покатал желваки на худых серых скулах: ‒ Ужо я их всех, кротов подколодных!..

Ефрем выпил ещё рюмку, и его осенило. Он придумал, как решить проблему радикально, раз не берёт кротов ни химия, ни не раз устраиваемый в их подземных жилищах потоп. «А если травануть их газом?» ‒ подумал старик. Он не слишком твёрдо встал из-за стола и направился к сараю, где хранился запасной газовый баллон.  

С горем пополам докатил он баллон до огорода. Передохнул, перекурил и огляделся. Огород напоминал кладбище – столько проклятый крот наставил холмиков, угрожая будущему урожаю овощных культур.

‒ Сплошная, блин, кротиная аномалия, ‒ плюнул на ближний холмик Ефрем. – Ужо вам будет, ребятки, по первое число... ‒ Он подтащил баллон с почти стёршейся надписью «пропан» к входу в подземное жилища крота, приговаривая: ‒ Ну, теперь тебе полный пропан!

Надеть резиновый шланг на вентиль было минутным делом. Всё было прилажено с тех пор, как Ефрем приловчился опаливать ощипанных кур не паяльной лампой, на что требовался постоянно дорожающий в России бензин, а газом. Он засунул конец шланга в дыру, углубляя его на максимально доступный ход, пока конец не упёрся в какой-то кротиный переход или кладовую зверька. «Хорошо бы противогаз на свою харю напялить, ‒ мелькнула мысль. – А то мандец не только кроту придёт. Только где противогаз тот взять?»…

Ефрем мелко перекрестился и открыл кран. Горючий газ, по-змеиному шипя, пошёл по подземным лабиринтам крота. Старик принюхался – газом вроде не пахло. «Видно, ‒ решил он, ‒ лабиринты опоясали все девять соток. Хватит одного баллона или нет?..»

Прошло пять минут, десять, полчаса... Газ всё ещё шипел, заполняя подземные коридоры.

‒ Ну, кажись всё, ‒ вслух сказал Лыков, прислушиваясь, не скребётся ли кто в глубине этих лабиринтов, заполненных пропаном. Он завинтил краник уже почти пустого баллона. Оттащил его к сараю. ‒ Прости, подземный друг! – сказал кротобой и щёлкнул зажигалкой…

 

Что произошло дальше, Ефрем помнил плохо. Это уже потом, через час после «теракта», соседи рассказывали, как что-то глухо ухнуло на огороде Лыковых ‒ и огород взбух, будто хотел подняться в небо, как летающая тарелка. Потом комьями полетела земля. Взрывной волной вырвало молодую яблоньку и унесло на соседский двор, покалечив старого красного петуха Веньки Баринова.

Насмерть перепуганная Венькина жена, прижав контуженого петуха к груди, дрожащими пальцами тыкала в мобилку, набирая районную полицию:

‒ В Сопеловке огороды взрывают! – заполошно кричала она в трубку. – Хто-хто? Террористы, а хто ж ишшо?

От смерти Ефрема, как он потом решил, спасла вековая ракита, за которую вот уже третий год Октябрина пилила мужа: когда свалишь ракитку? Она, мол, помидорам солнце застит. Слава Богу, не спилил.

Упавшее дерево посекло сучьями лицо и руки старика. Ефрем с грязным исцарапанным лицом, пошатываясь от лёгкой контузии, вошел в хату и тронул за плечо спящую супругу.

‒ Октя, Октюшка!.. – прохрипел Лыков. – Вот и мне, видать, капут пришёл...

И с этими  грустными словами рухнул на пол.

 

Участковый Петров прикатил в Сопеловку на старом уазике. Прибыв на место происшедшего, он смотрел на перепаханный взрывом огород, весь в комьях вывороченной земли, плохо понимая, что же здесь, собственно, произошло. Потом он у крыльца дома Лыковых собрал всех подозреваемых и свидетелей, достал из папки бумагу официального протокола. В свидетелях оказались жена и муж Бариновы. Больше свидетелей не нашлось.

‒ Пусть за петуха красного нам вред возместит, старый хрыч! – кричала Зинка Баринова, тыкая в участкового уже пришедшей в себя после контузии глупой птицей. Кочет моргал круглыми глазами и порывался долбануть его в руку.

‒ Да подождите вы со своим петухом! – осадил Зину участковый. – Ваш петух живее всех живых! Какая, на хрен, компенсация? Где сам террорист-то?

‒ Спит он, ‒ жалобно моргая, ответила Октябрина.

‒ Разбудить! Взорвут территорию моей ответственности – и под одеяло! Так, что ли?

‒ Он не хотел, товарищ милиционер, ‒ заплакала старуха. – Крота изводил проклятого...

‒ Крота? Взрывом? – не поверил Петров. – Вы мне тут сказки не рассказывайте, бабушка...

На крыльцо вышел заспанный Ефрем.

‒ Вон он, террорист хренов! – ткнула в старика пострадавшим петухом Зинка. – Держите его, товарищ Петров, а то убегнет!..

‒ Тихо, гражданка Баринова! – оборвал её Петров. – Разберёмся.

 Участковый ещё с четверть часа походил по изувеченному огороду в надежде найти остатки «неизвестного взрывного устройства», потом записывал с угрюмым видом сбивчивые объяснения Ефрема и Октябрины Лыковых.

 «Господи, ‒ кисло думал он, ‒ на таком теракте карьеры не сделаешь. Какой из старого дурака террорист?»

 А так хотелось офицеру, попавшему после училища МВД в эту дыру, совершить заметный для высокого начальства подвиг. Громкий такой подвиг, чтобы тебе под нос репортёры совали микрофоны с названием телеканалов и яркие журналы с твоим скромно улыбающимся лицом лежали на столе начальника областного УВД или даже самого министра... Петрову опять не повезло. В Сопеловке только на старых дураков и везёт...

‒ Крот? – поднял равнодушные глаза на чумазого деда Петров. – А что  или кого вы кротом называете? Тип взрывного устройства, да?

‒ Да Господь с тобой, сынок! – замерла от таких страшных слов Октябрина. – Ты никак Ефрема под теракт подводишь?.. Под статью, стало быть.

Петров ухмыльнулся:

‒ Однако вы, бабушка, гляжу я, юридически вполне подкованы...

‒ Подкуёшься тут с вами, ‒ огрызнулся ещё не трезвый и потому бесстрашный Ефрем, поправляя на голове полотенце, которым обвязала контуженую голову мужа Октябрина.

‒ А вы не хамите мне, ‒ грубо оборвал Петров Ефрема. – Чем взрывал?

‒ Газом! – ответил Лыков. – Вишь, куда баллон закинуло?

‒ Куда?

‒ На крышу уборной!

Милиционер покачал головой, успокоил:

‒ Найдём и все другие улики, вы не волнуйтесь... Я только одного никак не пойму: ну, хотели поймать крота, который сейчас спит в своей берлоге... то есть норе, но зачем огород-то взрывали?

‒ А может, их там целый выводок? – ответил старик. – Одним махом чтоб...

Петров что-то пометил в бумаге, которую достал из чёрной папки.

‒ Значит, акт взрыва налицо и это гражданин Лыков подтверждает своими признательными показаниями, ‒ сказал участковый, будто разговаривая сам с собой.

Октябрина всплеснула руками:

‒ Какой такой акт? Мы вам, товарищ милиционер, про крота всю правду рассказали... А акта не было. Вот вам крест – не было! ‒ И старая женщина истово перекрестилась перед представителем власти. ‒ Это я, дура, виновата, ‒ зачастила старуха. ‒ Всё пилила, пилила Рёму: изведи, мол, крота. Весь прошлый урожай наш загубил. Вот он, дурень, и рванул его. Газом. Понял, сынок?

‒ Не понял, ‒ честно признался Петров. – Пойдёмте в дом. Там ваш муж объяснительную напишет... А вы, свидетель, ‒ повернулся он к Зинке Бариновой, ‒ вот тут распишитесь – и свободны.

‒ А петух? Он теперича с полгода кур топтать не захочет от перенесённого стресса. Вот вам и моральный вред! – взвилась грамотная Зинка, толкая в бок молчавшего мужа. – Чего, Венька, молчишь? Нас взрывают, имущество изводят, а ты молчать будешь?

‒ Пошли давай! – буркнул Вениамин, забирая у неё испуганную криком птицу. – Раскудахталась, чёртова баба.

‒ А вред, моральный и материальный? – не унималась Зинка, чувствуя, как уплывают из её рук халявные деньги. – Вон у него один глаз никак не проморгается... Окривел петушок-то... Порченым сделали племенную птицу, террористы проклятые...

Петров потрепал за бороду лупоглазого красавца, всё ещё попытавшегося долбануть его клювом.

‒ Живой, гад! Какая тут компенсация? Ни моральной, ни материальной, как говорится, не отмечается... Ущерба вам, граждане, не принесено. Так что до свидания...

Соседи Лыковых, бурча под нос, что будут жаловаться «выше», заковыляли к своему дому.

Проводив взглядом супругов Бариновых, удалившихся восвояси не солоно нахлебавшись, лейтенант посуровел и сухо обратился к хозяевам:

‒ А с вами, господа Лыковы, пошли за стол, бумагу сочинять... Протокол.

‒ Бумагу? – испугалась Октябрина. – Зачем бумагу? Что написано пером... Вы ж, товарищ милиционер...

‒ Полицейский, ‒ поправил участковый.

‒ Извиняйте, товарищ полицай... За что его, на старости-то лет, да протокол этот? Чай, не бандит Рёма мой...

‒ Это кто ещё такой Рёма? – официальным тоном спросил участковый. ‒ Вы меня не путайте, гражданка Лыкова.

Октябрина заглянула в холодные глаза человека с папкой под мышкой, и слёзы полились рекой.

‒ Ну-ну, только без слёз мне этих!.. За всё нужно держать ответ, – морщась, сказал Петров, поправляя папку под мышкой. – А что вы хотите – взрывать огороды и оставаться безнаказанными? Факт хулиганства с вашей стороны налицо. Злостного, так сказать, хулиганства... Со статьёй в УК РФ. До пяти лет суд может дать...

Лыкова коротко охнула и схватилась за сердце.

«Товарищ полицай» почесал нос и уже умиротворённо буркнул:

‒ Конечно, можно найти смягчающие обстоятельства... Если они у вас есть, конечно...

‒ Есть! – почти выкрикнула Октя. – Как не быть? Есть, конечно, смягчающие...

Она быстро смекнула: без угощения не обойтись. Да что там угощение? Всё была готова отдать, чтобы спасти от тюрьмы своего старого дурака.

‒ А давайте-ка перекусим, чем Бог послал, ‒ вытирая слёзы, предложила она. – Я мигом соберу! У меня и «смягчающее обстоятельство» припасено... Сама делала! На всякий случай. Вот и приспел он, случай-то... Наш чёрный день с Рёмой.

Герой дня Ефрем Лыков всё это время молча стоял в дверях, прислонившись к косяку. Кротобой угрюмо смотрел в пол, покаянно нагнув повинную голову.

‒ Вы, гражданин Лыков, садитесь, садитесь, ‒ кивнув на табуретку, сказал Петров, доставая из папки чистый лист бумаги и шариковую ручку.

‒ Сесть мы завсегда успеем, ‒ угрюмо пробасил Ефрем. – Полдеревни уж сидело ‒ теперь, выходит, моя очередь? ‒ И остался стоять, крючком согнувшись над милиционером.

‒ Вы что, стоя писать будете? – поднял на него глаза участковый, краем зрения наблюдая, что ставит хозяйка на стол.

‒ А что писать-то? – буркнул Лыков.

Петров, провожая взглядом большую бутылку вишнёвки, которую из своей «похоронки» достала Октябрина, придвинул табурет деду.

‒ Садитесь, гражданин Лыков, и пишите: «Объяснительная. Я, житель села Сопеловка Лыков Ефрем Иванович, из хулиганских побуждений...»

Услышав эти колючие слова, не предвещавшие Рёме ничего хорошего, хозяйка выронила из рук миску с квашеной капустой, которую несла к накрытому по новой «праздничному столу».

‒ Да вы покушайте, выпейте, человек хороший! – запричитала Октябрина, доставая чистые стаканы. – Потом уже писать будете... Какая на пустой желудок писанина?

‒ Вы так считаете? – сглотнул слюну Петров, глядя на белоснежные ломти сала с мясной прослойкой. – И то правда... С утра маковой росинки во рту не было... ‒ Он спрятал в папку бумагу, которая, по его разумению, с полчасика могла и потерпеть, расстегнул кожаную куртку, промокнул платочком вспотевший крутой лоб. ‒ Ну, наливай, хозяин! ‒ сказал. – За что выпьем?

Ефрем кисло улыбнулся:

‒ За светлое наше будущее!.. За что же ещё?

Участковый неопределённо хмыкнул, выпил до дна, закусил.

‒ Будущее теперь у вас одно, ‒ сказал Петров Ефрему, следя глазами, как подкладывает и подкладывает угощений в его тарелку хозяйка. – Живём-то при капитализме, когда за всё платить нужно... Разберёмся, короче.

Лыкова обернулась к красному углу и перекрестилась на иконку Богоматери. Потом снова суетливо стала двигать тарелки поближе к незваному гостю.

‒ Разберись, разберись, сынок, ‒ причитала Октябрина, ‒ только не сажай Рёму... Он вить передовиком в колхозе завсегда был. В комоде панбархатный вымпел «Передовику жатвы-77» лежит, колхозные грамоты... Пел со мной про прекрасное далёко на конкурсе в районе. Знаешь, как пел-то!.. – Она растрогалась от воспоминаний, всхлипнула: ‒ Нам грамоту тогда за это «далёко» дали... А ты – «злостное хулиганство»... Это ж тюрьма, выходит? На старости-то лет! ‒ Октябрина шумно высморкалась в платок и, уже не сдерживая слёз, снова полилась весенним ручьём:  ‒ А что он видел-то, кроме работы в колхозе? От зари до зари, то на тракторе, то на комбайне в жатву... Придёт грязный как чёрт. До кровати не доходил, засыпал на ходу... И всё за бархатный вымпел и карточку на Доске почёта... Хором-то каменных трудом своим праведным – нетути! Всё «прекрасное далёко», чтоб ему провалиться, ждали… Вот тебе, бабушка, и Юрьев день, вот тебе и прекрасное далёко, сынок... ‒ Бабка вывернула платок наизнанку, шумно высморкалась. ‒ Нынче хоть и живём на горке, так порой доедаем последние корки. Хлеб возят в год по обещанию… Говорят, уж больно далёко мы живём с дедом от цивилизации – ни дорог, ни торгового ларёчка. Форменный этот… как его?..

‒ Беспредел, ‒ подсказал участковый уполномоченный.

‒ Форменный! – обрадовалась подсказке Октябрина, сглатывая слезу. – Чуем, что нашей песне конца не будет. Из бредня воды не напьёшься. И жить не живём, и умирать не умираем…

Ефрем, слушая супругу, тоже зашмыгал носом и стыдливо утёр рукавом рубахи непрошеную слезу. Уж больно сердечно, до слёз правдиво говорили о нём. Может, на поминках не хуже скажут, но так, да ещё и о живом – никогда...

Лейтенант, не дождавшись окончания речи защиты, сам налил себе и Ефрему по полному стакану рубиновой забористой вишнёвки из выставленной хозяйкой четверти. Глаза лейтенанта повлажнели не то от градусов, появившихся за год в вишнёвке, не то ещё по какой-то неизвестной  причине.

‒ Не веришь, сынок, что ль? – испуганно вскрикнула Октябрина. ‒ Я мухой все его грамотки принесу. С фиолетовыми печатями, подписями... Как положено.

‒ Не надо! – остановил её участковый и поднялся из-за стола.

‒ А объяснительную? – спросил Ефрем. – Писать?

‒ Не надо, ‒ повторил Петров, застёгивая куртку.

Старик понял: прощён! Глаза Ефрема переполнились влагой, но Лыков изо всех сил удерживал слезу, чтобы не опозориться перед властью. Захотелось вдруг сказать что-то такое доброе, тёплое, чтобы и этому парню в кожанке стало хорошо, тепло на сердце. Как и ему от слов его Октябрины.

Но нужные слова к старику никак не приходили, словно зацепились где-то внутри о невидимый порог – споткнулись на полдороге.

Ефрем покряхтел, влажными глазами глядя на участкового, и сказал:

‒ Давай, командир, за наше с бабкой светлое будущее... ‒ И добавил, вздохнув: ‒ Не чокаясь.

Лейтенант тоста не понял, пожал плечами, но выпил на посошок стакан вишнёвки до самого донышка. Чтобы, наверное, слёз хозяевам не оставлять. Лыковым своих хватало.

 

Марашка на носу вождя

 

В послевоенные годы в слободе Михайловка, что нынче доживает свой долгий и не шибко счастливый век под боком Курской магнитной аномалии, небольшим тиражом выходила районная газета с типичным для того времени названием – «Вперёд». Делали её два литсотрудника, как в провинции в 50-е годы прошлого века называли  журналистов: редактор Вениамин Терновский и Вася Ламин, прозванный в слободе Сыном полка. Вася подростком воевал в составе партизанского отряда и успел ещё до войны окончить шесть классов. Печатался «Вперёд» в допотопной районной типографии, построенной на скорую руку ещё до войны, в 1939-м. В пятьдесят третьем году, к которому относится эта история, типографию возглавлял бывший партизан, которого вся слобода почему-то по-родственному называла «дядей Гришей».

Вениамин Павлович Терновский был назначен редактором райгазеты в канун новогодних праздников. Слобода готовилась встретить 1953 год, и Терновский, пришедший в журналистику из заготконторы, которую с переменным успехом возглавлял в послевоенные годы, решил выпустить новогодний номер с большим портретом Сталина и его нетленными словами под клише: «Жить стало лучше, жить стало веселей», – набранными рубленым жирным шрифтом. А под этой крылатой фразой редактор, предварительно согласовав своё свободное творчество с руководством Михайловского района, планировал порадовать население торжественным отчётом первого секретаря райкома партии о новых трудовых победах, с которыми район встречал восьмой мирный год.

Терновский задумал – партия одобрила, Вася Ламин как мог исправил грамматические ошибки в торжественном отчёте – и новогодний номер газеты «Вперёд» отдали в печать дяде Грише.

В типографии дяди Гриши была одна плоскопечатная машина, выпущенная Ленполиграфмашем, наверное, ещё во время первой пятилетки. Машина часто хандрила, капризничала и уже с трудом справлялась даже с тем небольшим тиражом, который выходил из-под её громких разболтанных шестерёнок и валов. А что про качество печати можно было говорить «первопечатнику слободы дяде Грише» при таком почтенном возрасте машины?.. Нечего, короче, было говорить. И, принимая набор, он честно предупредил Терновского, что печатная машина дышит на ладан, но, учитывая важность заказа, он, как беспартийный, считающий себя коммунистом, сделает всё, чтобы выжать из старушки всё возможное и даже невозможное, пусть она даже развалится от такого героического усердия.

Когда дядя Гриша отпечатал первую сотню праздничного номера, Терновский и Сын полка, литсотрудник Ламин, позвали директора типографии, так сказать, отметить новогодний выпуск райгазеты «Вперёд».

– Дядя Гриша! – перекрывая грохот печатной машины, прокричал Ламин. – Вас товарищ редактор требует к себе в кабинет!

– Зачем это? – в ответ закричал в ухо Сына полка дядя Гриша.

– По актуальному вопросу, – тихо сказал Вася и сделал международный выразительный жест, который дядя Гриша понял без слов.

Вениамин Павлович, предвкушая похвалы партийного начальства района, уже накрыл свой редакторский стол чем Бог послал: сальцо с мясной прослойкой, репчатый лук, головка чеснока, три солёных огурца семенного размера и полбуханки сыроватого чёрного хлеба. Но самое главное – новоиспечённый редактор выставил самогон в старинной пузатой бутылке зелёного стекла, которая была заткнута бумажной пробкой, сделанной из становившейся родной ему газеты «Вперёд».

– Ну, вперёд, товарищи! – сказал Терновский, поднимая стакан. – За новый год, новые победы!

Дядя Гриша, оставивший за себя разнорабочую Глашу «присмотреть за печатью», широко улыбнулся, показывая редактору и литсотруднику железные зубы, вставленные в сорок восьмом у старого курского еврея-стоматолога.

– А жить, верно, хрены моржовые,  кажись, становится веселее!.. – бросил через плечо дядя Гриша и, по-утиному крякнув, опрокинул в себя стакан.

– Кто за печатника остался? – брызгая солёным огурцом, по-деловому спросил Вениамин Павлович.

– Глашка-замарашка, – улыбнулся Сын полка. – Она дура дурой в полиграфическом деле.

– Хрен ты моржовый, Васька, – возразил дядя Гриша. – Главное в нашем деле что? Главное – наладка, подгонка, приправка… Я самолично всё чин-чином приправил – теперь только в стопки складывай! Справится Глафира Ивановна. Она, бестия, всё умеет… Огонь девка! Такие кастрюли даёт!..

– Какие такие кастрюли?

– Кастрюли, гастроли то есть.

– Дай попробовать, дяденька! – похотливо хохотнул Сын полка.

– Слюни не обсохли!

– Ну, за это ещё по стопке! – разливая самогонку, поспешил сгладить начало конфликта редактор газеты. – Выпьем за товарища Сталина, и жизнь станет ещё лучше, ещё веселей, как учит отец народов наших.

В цехе грохотала печатная машина, в кабинете редактора звучали тосты. Глафира Ивановна, начинающая помощница «первопечатника слободы», еле поспевала складывать новогодний номер в стопки по пятьдесят экземпляров – машина работала споро, не капризничала, как у неё водилось.

Безотказная молчаливая Глафира, конечно, и на этот раз не отказала директору в его сугубо производственной просьбе. Но умела она далеко не всё, как о ней отзывался дядя Гриша. Да и думала она не о портрете вождя с его нетленными словами под ним, набранными аршинными буквами. Думала о доме, о больной матери, которая осталась без дров в эту зиму. Задумался человек – с кем не бывает. Вот тогда на клише, наверное, и залетела какая-то марашка, Глашка-замарашка по задумчивой рассеянности её не увидела. Однако чёрная, траурная марашка, величиной с муху среднего возраста, чёрт знает откуда, села прямо на грузинский, тщательно отретушированный  неизвестным художником нос «кормчего и рулевого». И нос советского вождя в таком неприглядном виде отпечатался в половине тиража районки.

Глаша, закончив печать, отключила машину от электричества и посчитала пачки. Всё сходилось тютелька в тютельку.

– Усё, дядь Гриш! Можно домой?

– Иди, радость моя! – отозвался из-за фанерной стенки печатник, жизнь которого с каждым стаканом становилась всё лучше и всё веселей. – С Новым годом тебя, Глафира Ивановна!

– Ты только свежий номер на подпись занеси в кабинет! – приказал Терновский. – Я его завизирую!

Глаша, застенчиво улыбаясь, занесла номер, пахнувший типографской краской.

Но троице уже было не до редакторской визы: Сын полка по приказу редактора ещё пару раз с красивой тарой бегал к Журавлихе за самогоном, брал в долг, под честное слово газетчика.

Как и когда ушёл из типографии, дошёл до дома, дядя Гриша не помнил абсолютно. Молодой литсотрудник, бывший сын полка, и закалённый в боях за выполнение плана  по заготовке  пеньки, мяса и сала Терновский более стойко переносили дружеские попойки, доказывая тем самым, что напряжённая умственная работа вреднее физического труда.

Когда самогонка кончилась, а Журавлиха отказала в очередной бутылке, Сын полка развернул праздничный номер газеты и, к понятному для каждого советского человека ужасу, увидел на носу вождя… марашку.

– Японский городовой! – воскликнул Вася. – Что за насекомое уселось на нос Иосифа Виссарионовича?

– Чего-чего? – не понял Терновский. – Ты чего там, Васька, буровишь?

– Это я-то буровлю? – вскричал литсотрудник, прикрывая себе же рот ладонью, густо пахнувшей луком и чесноком. – Гляньте, товарищ редактор, что этот гад… набуровил на первой полосе!

– Иде?

– У Караганде! Вы на нос, на нос гляньте!

Терновский  широко расставленной пятернёй подгрёб так и не завизированный им новогодний номер к близоруким глазам, взглянул на портрет вождя – и стал медленно оседать мимо стула, прямо на пол.

– Величиной с инфузорию-туфельку! – образно сравнил Сын полка марашку с одноклеточным созданием.

– С амёбу!.. – выдохнул редактор. – Всё, амба! Приплыли…

– Десять лет без права переписки, – в тон редактору протянул литсотрудник.

– Молчи, грусть, молчи!

Василий замолчал, вопросительно поглядывая то на нос вождя, то на руководителя районной газеты, в которую чёрт угораздил его попасть из-за своего каллиграфического почерка и незаконченного среднего образования. 

Терновский тяжело поднялся на ноги, открыл глаза, будто не веря, что это с ним не во сне. Он с трудом заставил себя ещё раз взглянуть на праздничный номер: идеально ровный, почти греческий нос «отца всех народов» украшала какая-то чёрная блямба, действительно весьма схожая с амёбой из школьного учебника. Первую полосу нужно было спасать в авральном порядке.

– Вперёд! – скомандовал редактор. – К дяде Грише! Пусть перепечатывает первую страницу! А эту халтуру с носом, – Терновский с ненавистью бросил взгляд на амёбу, севшую на руководящий нос вождя, – приказываю сжечь! Весь тираж, до последнего номера!

Василий понятливо кивнул и стал энергично перетаскивать пачки с бракованным тиражом во двор типографии, где облил их бензином и чиркнул спичкой.

– А визировать будете, товарищ редактор? – поинтересовался Ламин. – Надо же дяде Грише его брак под его сизый нос сунуть? Что мы ему предъявим? Слова к делу не пришьёшь!

– Визировать! – передразнил Терновский своего подчинённого. – Ну, ты, как говорит дядя Гриша, даёшь кастрюли, паря! Это я себе приговор подпишу! А для предъявы возьми, возьми один экземплярчик. Но после приказываю и его уничтожить!

– Кого? – не понял Сын полка.

– Экземпляр бракованный.

– Есть, товарищ редактор! – по-военному отчеканил Василий и бросился в сторожку.

– Ты куда? – сдавленно крикнул ему вслед Вениамин Павлович, понимая, что жизнь его повисла между альтернативой: стукнет в «компетентные  органы» Ламин или нет. Третьего не дано.

– Сейчас, – отозвался Василий из времянки сторожа, – тут дед Паша ружьё своё под топчаном хоронит…

– Зачем нам ружьё?

– А вдруг заартачится дядя Гриша? Не пойдёт на исправление своего преступного брака? Так под ружьём поведём! Нам это «там» зачтётся…

– Чёрт с тобой, товарищ Ламин! – махнул рукой редактор. – Ты с оружием-то умеешь обращаться?

– Обижаете, Вениамин Палыч! К тому же берданка Пашкина ещё с первой мировой не стреляет… Это для форсу! Для порядка, так сказать.

Через десять минут они уже колотили кулаками в дверь вросшего в землю дома дяди Гриши.

Печатник с тяжкого похмелья не сразу понял, чего от него хотят взбеленившиеся газетчики.

– Никуда я не пойду с вами, козлы безрогие! – позёвывая, сказал дядя Гриша, и равнодушно окинул взглядом ржавую берданку, которую наперевес держал в дрожащих руках Сын полка. – Я не охотник, к хренам собачьим! Да и зайца в наших краях в голодный год такие же хрены моржовые, как вы, пеньковыми силками начисто перевели…

– Значит, не пойдёте с нами? – с козлиным дребезжаньем в голосе, которому изо всех сил старался добавить железа, спросил человек с ружьём.

– Идите вы знаете куда, на хут…

Но дядя Гриша не успел послать газетчиков на дальний хутор – Терновский резким движением, как фокусник в цирке, развернул перед ним первую полосу праздничного номера.

– Иди сюда и смотри, гад! Смотри, что ты и твоя сучка Глашка с товарищем Сталиным сделали!

Директор типографии прищурился и, увидев свой брак, потерял лицо. Он побледнел, потом потемнел ликом так, что будто только что сошёл с древней фрески в закопчённом соборе, где хранили ГСМ.

– Я к твоей преступной полиграфии, гад, никакого отношения не имею, – прошипел Терновский. – Это компетентные органы выяснят, какой ты вражий умысел имел, сажая на нос нашего любимого вождя эту гадкую амёбу капитализма…

– Постойте-постойте, бумагомараки! Нечего на здоровую голову свои ошибки валить! Клише-то, Вениамин Павлович, вы мне подсунули. Сказали, что из областной типографии привезли, где его кислотой на цинке травили… Вот и вытравили на вашу голову!

Терновский хотел что-то возразить, но захлебнулся словами. Только толкнул под руку Сына полка и хрипло приказал:

– Расстрелять гада!

Васька нажал на курок, уверенный, что старое ружьё не заряжено.

Выстрел прозвучал как гром с ясного неба. Заряд крупной соли прошёл в десяти сантиметрах от головы полиграфиста.

– Убери свою пукалку! – буркнул старый партизан. – Начадил в сенях, хрен моржовый, страсть! – И добавил, надевая подаренный ему в сорок пятом мариманский бушлат, который бессменно носил в любое холодное время года: – Чего стоим-то? Идём, хрены моржовые! Идём, пока меня в ваши «компетентные органы» не сдали.

Вася, до глубины души напуганный взрывом, деланно улыбнулся и даже попытался приободрить дядю Гришу:

– Ничего страшного, если и сдадут… Ты «там» так и скажи: мухи, мол, накакали на клише… Простите, не углядел! Не сторож я, мол, мухам тем…

– Мне «там», знаешь, куда тут же «накакают»?.. – задал риторический вопрос литсотруднику дядя Гриша. – Буду век жалеть, что ты меня, Васька, не расстрелял прямо тут, в родных сенях.

И все трое, уже по тёмным улицам слободы, отправились в типографию. До утра перепечатывали газету и палкой ворошили костёр, в котором догорали праздничные газеты с преступной амёбой на носу любимого вождя всех советских народов. Но один номерок всё-таки остался… Как всегда в аналогичных историях.

И какая-то бдительная сволочь проинформировала «кого надо». Даже бракованный номерок к доносу приложила. Сутки просидел дядя Гриша в райотделе МГБ, всё какие-то объяснительные и покаянные письма писал. Поклялся, что «больше никогда не будет».

– Чего не будете? – спросил следователь дядю Гришу.

– Не буду печатать вождя на старой раздрызганной машине, – пояснил дядя Гриша, так и не сдав Глашку, по вине которой появилась марашка на выдающемся носу.

Отпустили. Даже от полиграфической работы не отстранили. А вскоре пришёл первый весенний месяц – март. Сталин умер. И все потихоньку забыли о марашке на его носу вождя.

 

Эту историю в восьмидесятые годы в Железногорске  рассказал мне сам дядя Гриша, старый полиграфист. Года за три до своей смерти.

Хороший был печатник. Лучший из всех, кто числился в штате городской типографии. Я любил смотреть, как он ловко управлялся с новой офсетной машиной, которой другие никак не давали ладу. Дядя Гриша приправлял металлические пластины аккуратно, с неторопливостью профессионала. И всегда тщательно, с напускной серьёзностью и даже какой-то злостью, протирал тряпочкой места, где находились портреты руководителей любого ранга: бережёного, как известно, Бог бережёт.

 

Ангелы приходят без стука

 

Толик Смирнов, по-деревенскому Трында, родился в селе со странным названием – Нижний Раёк. От его дома до райцентра – семнадцать вёрст с гаком по разбитой дороге, построенной азербайджанцами ещё в колхозные времена, когда Толик сосал мамкину грудь. Если взять по просёлку на северо-запад от Нижнего Райка, то придёшь в Пилюгино. Дальше ‒ Сопеловка и Чернушки. И никакого Верхнего Райка. Нижний есть, а Верхнего нет и не было никогда.

«Откуда же тогда Нижний взялся? – не раз думал Трында. ‒ Если есть Нижний, то, значит, был и Верхний. Может, Верхний когда-то был там, на холме, где когда-то церковь стояла? А каменные развалины – это бывшая церковная школа. Капитанша, блин, рассказывала, что её отец и отец его отца когда-то учились в здешней ЦПШ – церковно-приходской школе. Когда в двадцатом году взорвали церковь, школы уже в Райке не было. Райские детишки ходили за пять вёрст в Пилюгино – по бездорожью в непогоду, через замерзающее болото в зимние месяцы, через сосновый лесок весной и ранней осенью. Пять километров с гаком ‒и вот она, Пилюгинская, очень средняя по всем временам школа».

В Пилюгинской школе учился и Толик Смирнов, и его средний брат Иван, и старший брат Володька. И отец Толика, и мать – все свои положенные вёрсты до Пилюгино и назад оттопали в своё время. Но до десятого класса дошёл только один из Смирновых – Толик. И это никого не удивило: Смирнов-младший был уникумом.

Его мать осилила только семь. Посчитала, что для того чтобы «дёргать коров за дойки» на колхозной ферме и дома, в ветхом сараюшке, ‒ и этого вполне хватит.

А вот учащиеся мужского пола частенько сходили с дистанции совершенно по другим причинам. На первом месте, конечно же, стояла матушка-лень. Деревенскому подростку, с детства привыкшему к физическому труду, порой пошевелить мозгами было просто лень. Ребята из бедных семей, не думавшие поступать в какой-либо вуз, после школы какое-то время жили в деревне ещё как бы по инерции, с парализованной волей ‒ словно во сне ‒ ожидая повестки либо в военкомат, либо в кабинет следователя.

 

Как-то директор Пилюгинской школы проанализировала выпуски за последние двадцать лет. И школьная статистика её и удивила и ужаснула. И было чему удивиться преподавателю математики, заслуженному учителю РФ. Если взять калькулятор на батарейке, сложить за все эти годы число всех выпускников школы мужского пола и разделить на число выпускников, попавших в колонии общего и строгого содержания, то получается невероятное: в окошке этого математического приборчика, как чёрт из табакерки, выскакивает цифирка, говорящая, что каждый третий бывший учащийся сидел или сидит в местах лишения свободы. «Что ж это получается? – думала директриса. – Строим правовое государство одним только принудительным методом – лишением самого дорогого, самого ценного, что есть у человека, ‒ его свободы?». Любовь Алексеевна хотела было даже провести на эту тему что-то вроде социологического исследования: ну, нельзя же равнодушно смотреть, как на глазах гибнет «племя младое и знакомое»? Но до исследования занятые школьной рутиной директорские руки так и не дошли... Начала  было собирать «статистический  материал» – и бросила. «Я ж не социолог, а директор, ‒ подумала заслуженная учительница. ‒ Каждый, в конце концов, должен заниматься своим делом. Крышу надо чинить, старую мебель в классах хорошо бы заменить... На всё деньги и деньги нужны, а где их взять? Вот тебе и вся социология...»

 

Отец Трынды Макар Смирнов попал «за колючку» после драки на свадьбе Кольки Залётного, своего закадычного дружка. Толику тогда был год с небольшим. Отца он не помнил, но когда подрос и мать рассказала подростку об отце (не ветром же его надуло!) – не удивился: обычное для Нижнего Райка дело: сесть по пьянке. То есть – по своей же дури. 

В колонии Макар умер на последний, шестой год своей отсидки. Тогда смышлёный Толик, научившийся читать ещё в четыре года, пошёл в первый класс. Так что официальную бумагу о том, что М. Ф. Смирнов умер от неизлечимой болезни, он уже прочитал сам. Без помощи матери и без запинки. (На братьев Толик особенно никогда не рассчитывал – он их и знал-то плохо. Братья больше в тюрьмах и лагерях жили. Только выйдут, гульнут на радостях – и снова за колючку! За что их сажали, Трында уж и не помнит. Стоит раз попасться – а там пойдёт по накатанной колее, как салазки под гору покатишься...)

Никто из детей Макара играть на осиротевшей отцовской гармони, которой он веселил райковские свадьбы, так и не выучился – то ли лени было много, то ли слуха музыкального не было, только братья пропили гармонь, и средний брат Иван в тот же день был задержан в Дмитриеве за угон мотоцикла. У Ивана и Володьки Смирновых вообще была тяга к технике: к моторам и железякам, пахнувшим бензином или соляркой, тракторам, машинам, мотоциклам. Не могли они равнодушно проходить мимо бесхозного железа. А когда в участке выяснялось, что «железо» имеет хозяина, было уже поздно каяться и извиняться – УК РФ жалости не знает, особенно к рецидивистам.

Толик по сравнению с технически скособоченными братанами был не только тихим гуманитарием, но и обладал уникальным даром – умел «зеркально» говорить». «Зеркально» читать» ‒ пусть и медленно, но все-таки прочитать слово или предложение «наоборот», с конца до начала, может каждый из нас; Трында же и говорить мог так, будто читал эти слова и фразы с листа справа налево. И делал это с поразительной быстротой. Получалась, как мать говорила, «татарская абракадабра, речь вроде бы человеческая, но ‒ шиворот-навыворот. Редкий и ужасно весёлый дар.

‒ Иди коров пасти! – например, говорила ему мать. Толик улыбался и тут же переворачивал сказанное:

‒ Иди итсап ворок!

Братья, признававшие за младшим братом «дар чёрта», как определил его райковский батюшка отец Сергий, находили ему  в своих бедных фантазиях своё применение.

‒ Бойся не пера, ‒ говорил Иван, ‒ а языка Толяна! Умели бы мы так трындеть, так бы на нарах у «хозяина» не по фене ботали, что всем блатным понятно, а по-толянски. Кайф!.. Как стукануть ссученному, коль не фурычит по-нашему?

Володька соглашался:

‒ Вот-вот, Толяна языка, а не ножа бойся!

Толик тут же вывернул наизнанку и эту Володькину фразу:

‒ Тов-тов, ясиоб ен ажона, а акызя Анялот!

‒ Сынок! – покачала головой мать. – Прямо гастарбайтер какой! И не разберёшь, что ты там курлыкаешь по-птичьи.

Одно утешало материнское сердце: людям и государству, которое стояло на страже свобод и прав своих подданных, такой редкий дар её младшенького ничем не грозил. Значит, была надежда, что по следам старших братьев он всё-таки не пойдёт и будет ей, Наталье Ивановне Смирновой, на старости лет хоть какой-то опорой и надеждой.

И судьба хранила Толика до поры до времени. Кое-как, благодаря сердобольным учителям, делавшим, наверное, всё-таки скидку на бесполезный обществу, но весьма редкий талант Смирнова, Толик дотянул до ЕГЭ.

‒ ЕГЭ, ‒ доказывал Толик своим экзаменаторам, ‒ слово уникальное: его с любой стороны читай ‒ одна и та же хрень получается.

Иван и Володька на выпускной вечер к младшему брату не попали – к тому времени они опять сидели в Косиново, за попытку угона дорожного бульдозера, случившуюся где-то в районе Фатежского участка федеральной трассы. Зачем братьям понадобилась эта дорожная техника, не смог понять ни следователь, ни судья. Однако дали два года (на двоих) – для профилактики.

Братьев Смирновых арестовали прямо в зале суда. Маленький зальчик районного суда был почти пуст – в последнем ряду молча сидели заплаканная мать, Толик и дорожный рабочий, проходивший свидетелем неудавшегося угона. На другой день Трында не пришёл на очередной экзамен. Директор школы по мобильному телефону вызвала мать к себе в кабинет.

‒ Останется без аттестата парень, ‒ сказала Любовь Алексеевна. ‒ А ведь, Наталья Ивановна, потенциал у Толика очень большой... Явно способный мальчик, с таким редким даром – слова в уме переворачивать!.. Но с полным отсутствием внешней и внутренней дисциплины! Вы с ним построже, построже... Тогда, уверяю вас, толк будет. Напишет ЕГЭ, получит аттестат и найдёт своё место в жизни... Вы только справку принесите...

‒ Что на суде был? – тихо спросила мать.

‒ Да нет, от врача нужна справка. Суд – это не оправдание.

Директриса ещё что-то говорила о смысле и цели жизни, а мать только вздыхала и, не мигая, смотрела в одну точку – в угол класса, где в паутине обреченно звенела глупая муха.

Наталья Ивановна всегда горько вздыхала, боясь смотреть в глаза учителям – стыдно было за своих «мужиков», как она сынов называла. А как им, людям непьющим, несудимым, знающим, в чём он, непонятный и ей смысл жизни, смотреть через их глаза в душу? И она, опустив глаза, деликатно сморкалась в белую тряпицу, заменявшую ей носовой платок так, что люди не понимали: то ли мать украдкой плачет, то ли страдает хронической простудой.

Придя домой, Наталья Ивановна управлялась по хозяйству, а потом дожидалась Толика, который часто ездил то в Дмитриев, то в Орёл к своим новым дружкам. Сердце матери разрывалось на части, когда заметила, что всё чаще Толик приходил «выпимши» и, не стыдясь матери, «дыхал» на неё кисловатым перегаром.

‒ Илшоп есв ан киф! – пьяно ругался Толик на своём тарабарском языке. – Пошли все на фик!

‒ Не пей, сынок, Христом Богом прошу тебя, ‒ умоляла мать. ‒ Отца в тюрьме урки зарезали, братья тюремную лямку тянут... И ты по их тропке хошь? Отвечай, паразит!..

Мать в сердцах замахивалась на сына, но Толик знал: до рукоприкладства не дойдёт: покричит, попричитает ‒ и отстанет. А потом всё равно достанет из старого холодильника кастрюлю с картошкой, миску солёных огурцов да нальёт тарелку вчерашнего борща, красного от избытка в нём бураков с огорода. И обязательно кружку молока поставит, напитка, который в старших классах Толик стал презирать, другого слова и не подберёшь. «Вот джин-тоник, ма, ‒ говорил он, ‒ или «пепси» ‒ это вещь! А молоко – для сосунков».

‒ Пей, дурень! - бурчала Наталья, глядя на сына  влажными глазами. – Это ж не порошок! Продукт-то – натуральный! Три коровы всего на деревне осталось. И я надумала нашу Милку продавать – молокосборщиков более нет, молоко пропадает, и на зиму не осилю сена накосить. Остарела я... Кому косить-то?

‒ Да ладно тебе, мать! – бухался в койку Толик. – Всё путём!

‒ Путё-о-м, – вздыхала мать. – Я вижу...

‒ Не-а, не видишь, ‒ весело отвечал Толик. – Если ЕГЭ завалю, то я, ма, в шпионы пойду. Никаких шифровальщиков содержать не нужно. И немцы не поймут, что Алекс Юстасу пишет.

И тут же «переводил» последнюю фразу справа налево.

‒ Ну-ну, ‒ отвечала мать. ‒ В шпиё-о-ны... Давеча Нюрка Дубасова трындела у колодца, что ты приезжим рыбакам на пруду свой тарабарский дар за стакан вина демонстрировал.

‒ Не за стакан, а за гонорар, мать, ‒ уже засыпая, отвечал Толик. – Рароног по-нашему.

‒ Рароног, ‒ передразнивала Наталья. – Слово-то какое... гаденькое. Собьёт тебя твой чёртов дар, Толик. Ох, собьёт...

Но Толик уже её не слышал. Он засыпал с улыбкой на губах. Как давным-давно, в безмятежном детстве.

 

* * *

Тем летом он всё-таки получил аттестат зрелости. У учителей Пилюгинской школы в разгаре была реформа, проверка из района, и им было не до Толика с его неприятностями. На другой год по весне его должны были призвать в армию. Но об этом уже должно было позаботиться само государство, а не школа. Армия, в представлении многих, она ведь, как могила, ‒ всех горбатых исправит.

‒ Верю, что мы о тебе ещё услышим! Ты только развивай свой талант, в землю его не закапывай, ‒ сказала Толику Любовь Алексеевна, вручая ему свидетельство о среднем образовании.

‒ Услышите, ‒ пообещал Толик. – Постараюсь.

 

После выпускного бала Любовь Алексеевна долго не могла уснуть. Легла, снова встала, достала из стола своё «научное исследование», полистала уже написанные страницы. Наткнулась на вырезанную из журнала иллюстрацию – китайский иероглиф.

Иероглиф, обозначающий «государство», имел в своей основе изображение человека, огороженного забором. «Древние китайцы, наверное, только так понимали роль государства в жизни человека: как забор, ограничивающий внутреннюю свободу, ‒ размышляла она. ‒ Иначе чем объяснить этот забор? В Нижнем Райке, Пилюгино, Воробьёвке, других наших сёлах, ‒ думала она, глядя на вырезанную картинку, половина мужиков своей судьбой точно повторяет этот китайский иероглиф: за драки, кражи, мелкое хулиганство или сидело, или ещё сидит за высоким забором, за колючей проволокой».

Пропел первый петух, а сон всё не шёл к старой учительнице. Она пыталась докопаться до сути. Почему же так? Кто виноват в этом печальном феномене. Может, виновата ещё сталинская индустриализация и последующие социально-экономические курсы на урбанизацию страны? Сколько крови пролили, чтобы выдернуть из матушки-земли с корнем крестьянство как класс! И кто ж это первый додумался, что крестьянин и при социализме склонен к частной собственности, что он мелкобуржуазен по своей гнилой сути...Теперь вот расхлёбываем эту «линию партии и правительства». И ведь били в рельсу, гоня людей тушить пожар, её любимые писатели-деревенщики!.. Но то, о чём они так мрачно пророчествовали в середине прошлого века, сбылось в Нижнем Райке, Пилюгино, других здешних деревнях только в начале века нынешнего. Российская деревня, будто устав от свалившихся на неё перестроечных бед, наконец-то не понарошку, как в кино, а по-настоящему легла (в самом центре России, в каких-то восьми сотнях километров от Москвы!) в двухметровый бурьян ‒ умирать.

Не в кино, а в жизни всё оказалось обыденнее и потому ‒ страшнее.

Колхоз давно развалился, почти половина здешних чернозёмов который год гуляла без семени, зарастая дурной травой забвения, работы не было.

‒ Может, в Дмитриев поедешь? – спрашивала мать сына. – Вон Лёнька Кашин, твой одноклассник, там в магазин грузчиком пристроился. Комнату с товарищем снял – всё не как ты, не безработный...

Толик отмахивался от этих материнских советов, грубил:

‒ Я, что ли, эту безработицу устроил? Кризис в стране и мире. Понимать надо! Хотя совсем забыл: ты ведь у нас всего шесть классов и коридор  закончила... Тундра!

Безработица волновала Толика мало. Безденежье – гораздо больше. Ребята, у которых была кое-какая техника в личном дворе: старенький трактор, списанный ещё в колхозные времена, картофелесажалка – перебивались тем, что вспахивали и сажали пенсионерам огороды. Жизнь нежданно-негаданно повернулась к селянам другим боком: теперь с рублём были не молодые, которые должны были помогать и кормить своих престарелых родителей, а наоборот – старые. Те, кто получал пенсию по старости. Или инвалидности.

Смирнов тоже попробовал подряжаться с лопатой на грязную работу, но быстро остыл.

‒ Не для того я десять лет учился, ‒ сказал он матери, ‒ чтобы за копейки мудохаться!.. Капитанша за шесть вскопанных мною соток триста рублей всего дала, а пенсию под десять тыщ получает... Стяжатели хреновы! Капиталисты недоделанные.

За неделю до новогодних праздников Толика повесткой вызвали в район – в военкомат, на медицинскую комиссию. Небритый военкоматовский капитан в кителе, но без зелёного галстука, привыкший ко всему: к мату, убийственной скуке русской глубинки, тупости и жадности начальства, к скудным взяткам и «подарочным» пакетам, ‒ исподлобья глядя на Толика, сказал:

‒ Ну всё, Смирнов, годен к строевой. Главное доживи до весны – весной   в армию забреем.

Толик стукнул пяткой о пятку, приложил ладонь к пустой голове, отдавая честь, и ответил на своём перевёрнутом языке:

‒ А тов рех!

‒ Чего-чего? – не понял капитан. – Я тебе не «товрех», а «товарищ капитан». Усёк?

‒ Усёк, товарищ капитан!

 

* * *

Конец декабря выдался бесснежным, но морозным. Солнце не появлялось неделями, прячась от людей и зверей за низкими плотными облаками.  Работы не было, денег на выпивку у райковских мужиков тоже не было. Дунькин Коля, вернувшийся досрочно из областной психушки, исстрадавшийся от вынужденной трезвости, бродил по окрестным деревням, стучал в окна и без смеха предлагал людям купить у него почку, или глаз, или кусок печёнки ‒ кому чего надо. Бабки плевались, гремели засовами и спускали собак. А Коля-юродивый, отбиваясь палкой от голодных дворняг, заливаясь мелким смехом, кричал:

‒ Налетай! Подешевело! Было рубль, стало два!

‒ Отпускают же дураков! – глядя Коле вслед, судачили мужики. – Хотя кто при капитализме бесплатно их кормить будет? Если посчитать, сколько за тверёзую горбачёвскую перестройку, когда весь одеколон и тормозуху выжрали, наши бабы дураков понарожали, то такую армию, верно ‒ ни одно государство не прокормит!

Многим мужикам хотелось только одного – выпить. Домов в Нижнем Райке, черневших пустыми глазницами окон, ‒ ещё крепких хат, что за последние годы бросили хозяева, снявшись в хлебные места, стало, наверное, больше, чем людей в округе.

‒ Вот что, Трында, ‒ сказали как-то дружки Толику, сидя в чьём-то заброшенном доме. – Мы тебе за твой весёлый дар наливали? Наливали! Теперь твой черёд. Вишь – Рождество католическое, а у нас ни в одном глазу.

Толик молча вывернул карманы наизнанку, демонстрируя дружкам полную потерю финансового кредитования. Но сотоварищи не унимались.

‒ Говорят, на Западе Рождество встречают жареной индейкой и бокалом доброго вина, ‒ сказал Васька Портнов.

‒ Можно и гуся зажарить, не хуже, ‒ возразил кто-то из парней.

‒ На что намекаешь? – глухо спросил Толик.

‒ Ширяевы всю жизнь серых гусей держат, ‒ сказал Васька. – Чего смотришь? Аль не знал?

‒ Дом Митяя крайний от леса? – спросил Толик задумчиво.

‒ Самый видный ‒ с крышей под красной металлочерепицей. Фермеры хреновы!.. Жируют, капиталисты, пока мы тут с голоду пухнем.

‒ Под красной крышей, значит, ‒ уточнил Трында.

‒ «Шнива» белая под окнами, Витька с отцом на ней ездят, твари! – сплюнул на грязный пол Портнов.

‒ Ну, тогда вы тут посидите... А я пошёл, ‒ сказал Толик, засовывая за пазуху найденный в сенях «ничейного» дома мешок из-под картошки.

‒ Куда? – оживляясь от призрачной надежды, спросили ребята.

‒ Аз мёсуг, – ответил Толик.

‒ За гусём, - перевёл дружкам Васька.

 

* * *

Толика судили перед Днём защитника отечества. За гуся, который, к удивлению Трынды, значился в протоколе как «частная собственность крестьянского хозяйства Дмитрия Ширяева», дали три года колонии общего режима. Мать его из зала суда скорая увезла в районную больницу, где Наталья Ивановна под капельницей умерла в тот же вечер. Толик об этом не знал. Красивый сержант, надев на него новенькие браслеты, сказал сакраментальное слово первого космонавта Земли:

‒ Поехали!

И голубой автозак, который язык не повернётся назвать «чёрным вороном»,  увёз Анатолия Смирнова в местечко Косиново, на его первую «ходку».

 

Толик не досидел назначенного ему срока несколько месяцев – выпустили по УДО. Это значит, что вёл себя заключённый Смирнов тихо, распорядка исправительного учреждения не нарушал. Но главной причиной была болезнь, быстро съедавшая Толика изнутри. (Где-то в самом начале срока Смирнов подцепил  палочку Коха, «тубик», как он говорил сам.) О том, что  умерла мать, ему сообщили через месяц после смерти Натальи Алексеевны – отпускать на похороны через три дня после взятия под стражу в областном УФСИН было не принято. Мать похоронили без Толика. Но старший брат Володька на тех похоронах был – его «хозяин» оказался помилосерднее. Да и досиживать Володьке тогда оставалось меньше полугода.

В осиротевший без матери дом любитель рождественских гусей вернулся искупившим свою вину перед государством и обществом, больным и худым. Односельчане качали головами:

‒ Старик, прямо старик!..

Трында, смешивший народ своим редким талантом, в зоне потерял дар выворачивать слова наизнанку. Много ещё чего потерял Толик за этим грозным государственным забором. Что приобрёл? Открытую форму туберкулёза. Больше ничего.

Освободился Толик ранней весной. Односельчане в ту весну частенько видели, как на ещё неласковом мартовском солнышке Смирнов молча сидел на чурбачке у колодца в старых валенках и рваном отцовском тулупе – мёрз, болезный. Колодец тот у самого дома Смирновых выкопал ещё его батя, когда Толик только на свет появился. И теперь Трында по праву наследника считал колодец своей собственностью.

‒ Нынче питьевая вода больших денег стоит, ‒ говорил он каждому, кто приходил за водой к колодцу. – Сами капитализма захотели. Вас туда насильно из социализма не загоняли. А в этой формации за всё платить нужно. Так что рубль ведро. По дешёвке отдаю, себе в убыток, да вас, дураков, жалко...

И сухо кашлял, поднося ко рту грязный платок, харкая в него кровью.

Кто-то сперва и правда платил. Не милостыню же Трынде подавать? Два ведра – два рубля. Не были богатыми – и начинать нечего! За день на буханку хлеба, какую-нибудь «консерву» и чекушку самогона набиралось... Но потом кто-то пустил слух, будто Толик, озлясь на весь белый свет, тайно плюёт в свой колодец. Источник доходов Толика на глазах иссяк – народ стал ходить за водой в Маруськин лог, к Казанскому колодцу. Это за два километра с гаком. Но вода в родниковом колодце была всегда вкусна и свежа, чиста как слеза ребёнка. Недаром же отец Сергий каждый раз на Казанскую читал тут свои молитвы и освящал воду.

Тогда Толик принародно пообещал отравить воду в Казанском колодце. Он нашёл в чулане три пачки уже окаменевшего стирального порошка, ночью пробрался к месту преступления и, прямо в картонной упаковке, на которой было ярко напечатано «Тайд», бросил коробку в святой колодец.

На несколько дней Нижний Раёк остался без питьевой воды. Это было чревато не только для соседей Толика, но в первую очередь для него самого. Не вытерпев  жажды, Васька Портнов и ещё трое крепких молодых мужиков, с которыми  Толик когда-то закусил рождественским гусём, в поиске улик вывернули наизнанку дом Смирновых. В чуланчике нашли ещё две коробки такого же «Тайда», которую ещё при жизни покупала в автолавке мать Трынды. Этого хватило, чтобы полностью изобличить «врага народа» и тут же, на месте обыска, наказать преступника: Трынду крепко побили.

Толик принял наказание по-мужски, без слёз. Но с угрозами.

‒ Вот Ванька с Володькой вернутся из мест не столь отдалённых, ‒ вытирая кровь с лица, кричал Трында вслед своим обидчикам, ‒ тогда за всё посчитаемся!

Потом три дня беспробудно пил, пропивая последнее добро, что оставалось ещё в давно не топленной хате. Разлепит гноившиеся глаза, уставится в потолок и поёт свою коронную песню, что привёз с зоны:

 

А над белой тайгой

Ангел белый летает,

И когда-нибудь он

До меня долетит...

 

На четвёртый день к Трынде заглянул Васька Портнов. Просто так заглянул, из жалости. Он не стал стучать в обшарпанную дверь покосившегося за последний год дома Смирновых. А чего стучать, когда открыто?

‒ Ну как ты? – спросил Васька. – Всё поёшь?

Толик пел самозабвенно, с иступлённой злостью и жалостью к себе одновременно. Он не ответил обидчику. И петь не перестал.

‒ Ну, я пошёл тогда, ‒ вздохнул Васька и положил на стол шматок сала и полбуханки хлеба. – Ангелы ‒ они ведь без стука приходят.

* * *

Толик умер после Покрова, когда почерневший бурьян, угрюмо окруживший деревню, будто ворог взял её в полон. Первый недолгий снег как мог подбелил умирающую деревню, подретушировал мрачную фотографию.

На похороны пришли оставшиеся в Нижнем Райке бабки. Из бывших друзей – только Васька Портнов. Их неподвижные фигуры нелепо чернели на белом, ещё не затоптанном ногами снегу. Старушки плакали. Но не по Толику – по себе. Им, последним в Райке долгожителям, совсем скоро тоже придётся уходить – знали, что зажились, да горький комок жалости ко всему, что уходит, драл сухое горло.

Потом на раздолбанном грузовичке времён развитого социализма приехал глава сельской администрации. «Сельский», как называли его ещё с советских времён, о чём-то коротко поговорил со старухами и ушёл по неотложным делам своим, оставив машину, как он сказал, «для транспортировки тела на кладбище».

Могилу покойному брату копал Володька, которого из колонии-поселения, где он «чалился» на этот раз, его отпустил новый «хозяин». Земля уже промёрзла, копалось тяжело. Но Володька всё сделал на совесть. Даже крест сладил из струганого бруса, что остался после изготовления гроба. Работал он без отдыха: от усердия запрел, снял шапку, пот застилал глаза. Он вытер его изнанкой шапки – будто слезу смахнул.

Но слёз не было. Не шли они  из глаз, не просились на волю из Володькиной души. Поджидая грузовик с телом младшего брата, Володька сел на свежий бугорок промёрзшей земли, достал из ватника пачку «Примы» и криво усмехнулся, вспомнив странный талант брата говорить слова «шиворот-навыворот».

«И зачем человек живёт на белом свете?» ‒ прикуривая негнущимися пальцами, подумал Володька. Спички ломались, не загорались – пшикали, дымили и гасли. Он чертыхнулся и швырнул сигарету в пустую ещё могилу.

‒ Ладно, ‒ вслух сам себе сказал Володька, оглядывая безлюдный деревенский погост. – Спи, братан, спокойно... Скоро, чую, и я к тебе приду.

Он погладил рукой крест, думая, что хорошо бы сюда карточку Толика прилепить. Цветную фотографию молодого, красивого Володькиного брата, где он со школьным аттестатом и синей лентой выпускника на груди. «Но это потом, ‒ решил Володька. – Успеется».

 

«Потом» дружки Толика, выпившие за помин души на свежей могилке бутылку самогона, криво нацарапали ножиком на потемневшем кресте: «Трында».

 

Эротический массаж

 

Бывший студент медуниверситета Павел Дизилёв, отчисленный с платного отделения вуза за финансовую несостоятельность его престарелых родителей, в военкомате, куда его тут же вызвали повесткой, выбрал для себя альтернативную службу. Как он утверждал, по специальности ‒ санитаром в центральной районной больнице предложенного ему заштатного городка, затерявшегося среди полей, поросших чертополохом, и лысеющих перелесков. Паша аргументированно соврал военкоматовской комиссии, что за два неполных года учёбы стал «убеждённым пацифистом». То есть человеком, кому претит не то что стрелять – брать в руки оружие. Комиссия студенту-недоучке не поверила, но санитары в глубинке тоже на дороге не валяются... Направили Дизилёва туда, куда ни Макар, ни его нынешние потомки коров  «ни в жисть» не гоняли – в Никольскую ЦРБ. Там медбрата Пашу, весельчака с плутоватыми зелёными глазами со странной фамилией Дизилёв, коллеги тут же перекрестили в «Дизелька». Так было привычнее провинциальному уху и проще в общении.

Дизелёк был добрым малым. Нельзя сказать, что он очень тяготился своей альтернативной службой, но ему было скучно. Как бывает скучно молодому здоровому человеку в русской глухомани, где каждый новый день похож на предыдущий. Редко здесь вообще что-то происходит, но если происходит, то часто несусветное, о чём потом говорят год, а то и больше.

Примерно через месяц после того как Павла зачислили санитаром в штатное расписание ЦРБ, городок потрясло нелепое преступление на сексуальной почве, каковых здесь не случалось с вакханальных перестроечных времён: на сторожа обанкротившегося кирпичного завода Зинаиду Мишкину, или, проще, – бабу Зину, которую в городке знала каждая дворняга, напал неизвестный сексуальный маньяк.

Чего хотел этот маньяк, баба Зина до сего дня не разобрала. Но никольским полицейским и принимавшим её медичкам в приёмном покое твердила одно:

– На мою девичью честь, ирод, покушалси!.. Кабы не тулуп, что остался в его руках, была бы я не только в шопе, но уже, памятью покойного деда клянусь, на том самом свете!..

И весь Никольск загадочно заговорил, горячо зашептался, что сексуальный маньяк, разумеется, ошибся с выбором жертвы. На бабке-сторожихе гастролёр, так сказать, потренировался – вот всё уляжется, стихнет, и тогда уж держитесь, никольские бабы!..Тут «шопом» уже не отделаешься...

Потерпевшая Мишкина после встречи с маньяком, как она сама говорила, путая слова «шок» и «шоп», «пребывала в глубоком шопе».

– Третьи сутки, дохтур, в уборную не хожу, – жаловалась она Дизельку, принимая санитара за молодого доктора. – Шо-о-оп... Ужо неделю в нём, проклятущем, пребываю...

– Это, бабуля, дело поправимое, – успокаивал её Паша. – Пару послабляющих клизм с подсолнечным маслом – и пробьём брешь в вашем шопе.

Старшая медсестра центральной районной больницы Анна Ивановна Пряхина, у которой в непосредственном подчинении находился санитар Дизилёв, за три года до пенсии, чтобы получать зарплату побольше (думала, бедная, что побольше и пенсия выйдет), закончила курсы массажистов. На курсах при областной больнице училась прилежно и освоила все популярные у населения виды лечебного массажа, в том числе и тайский, который Дизелёк почему-то называл эротическим.

– Ваши руки не для скуки! – с восхищением глядя на красные кулаки своего непосредственного начальника, восклицал Паша, поцокивая языком. – Вам бы заняться индивидуальной трудовой деятельностью – от любителей эротического массажа отбоя бы не было!

– Да ну тебя, Дизелёк! – краснела Анна Ивановна. – Руки как руки... Обветрились только.

Руки у Пряхиной, несмотря на предпенсионный возраст, были такие сильные, что она одна на весеннем субботнике, который по старой привычке устроил главный врач ЦРБ в день рождения Ленина, погрузила в тракторную тележку с полтонны битого кирпича, стволы спиленных деревьев, погибших в морозную зиму, и единолично вскопала три цветочные клумбы.

Слухи о сексуальном маньяке, который почему-то выбирает женщин «в возрасте», не давали Пряхиной покоя. Дежуря в терапевтическом отделении, она не отходила от бабы Зины, которая, «пребывая в шопе», больше страдала от своего зверского аппетита, чем от причинённых маньяком нравственных страданий.

В женской палате при больной Мишкиной, бабе Зине то есть, было тревожно. Справа от пострадавшей Зинаиды Михайловны лежала продавщица мини-супермаркета «Мир еды», которую сильно побил пьяный муж, приревновав её к своему собутыльнику. Слева от Мишкиной после удаления гнойного аппендикса приходила в себя диспетчер пассажирского автопредприятия Елена Владимировна, почётный донор СССР, женщина грамотная, и, как все умные бабы, довольно желчная. Мужики из мужской палаты за глаза называли Коброй Владимировной.

– Бога они не боятся, – невнятно прошамкала разбитыми губами продавщица палатки, поправляя завязки бинта под заживающей челюстью.

– А чего им его бояться-то? – зло отозвалась со своей койки Елена Владимировна. – Веру в светлое будущее у людей отобрали, а другой веры взамен не дали. Вот вам и почва для маньяков и коррупционеров! Вон моду взяли – школы закрывать как неперспективные... А куда учителей прикажете деть? В богадельни отправить?

Кобра Владимировна знала, о чём говорит: в тот день в мужскую палату терапевтического отделения поступил больной Пустовойтов, учитель физики только что ликвидированной Гнилецкой малокомплектной школы. Где-то там, в высоких и светлых кабинетах, следуя железной логике, решили: если в школе учеников меньше, чем учителей, то такая школа признаётся неперспективной и подлежит безоговорочной ликвидации. Ни мнение родителей, ни слабые голоса детей, ни даже жалобы в комитет по образованию, которые без устали писал Пустовойтов, приняты во внимание не были.

Дмитрию Ивановичу Пустовойтову до пенсии оставалось два года. В Гнилецкой школе он проработал двадцать три. И вот теперь старый учитель физики ликвидировался вместе со всей школой. Не думал физик на старости лет, что окажется, как учили прежние учебники по отечественной литературе, в числе «лишних людей».

«Лишнему человеку» в больничке поставили привычный диагноз – остеохондроз поясничного отдела позвоночника. И уложили скрюченного болезнью Пустовойтова в стационар, так как дома, в Гнильце, за одиноким учителем ухаживать было некому. Уложили – и, как у нас водится, забыли.

Но уже на третий день своего пребывания в терапевтическом отделении вредный больной с расстроенными образовательной реформой нервами задал вопрос главврачу:

– А почему меня не лечат?

– Как не лечат? – как бы удивляясь, спросил главный врач.

– Да так, не лечат – и всё! – неприятно глядя снизу вверх на главврача, ответил Пустовойтов. – Если лекарств нет, то хоть массаж могли бы сделать! Мне в Алупке массаж спины хорошо помогал!

– Хорошо-хорошо! – замахал руками на сердитого пациента главный врач. – Мы не Алупка, но массаж делать тоже умеем... – И, покачав головой, обратился за поддержкой к санитару Дизилёву, который невзлюбил Пустовойтова за полные утки по утрам, которые ему приходилось выносить в побелённый известью сортир в конце больничного дворика. – Не так ли, коллега?

– Да что тут говорить! – воскликнул Дизелёк, вытаскивая из-под кровати экс-учителя щедро наполненную больничную утку. – Наша Аннушка вам такую «Алупку» покажет, что не только о спине забудете!  

– Вот-вот, – кивнул главный врач. – Прямо сегодня – и к Пряхиной! Она и тайский, и китайский массаж делать умеет... Покойника, надо вам сказать, на ноги своими ручищами поставит в два счёта.

– Думаете, поможет? – держась за спину, бросил нигилист Пустовойтов в спину уходящему главврачу.

– Обязательно поможет! – ответил за него Дизелёк. – Совершенно инновационный метод лечения. Только массаж массажу рознь.

– Как это? – не понял учитель.

– Ну, Пряхина владеет двумя десятками видов массажа. И не все они одинаково полезны для таких пациентов, как вы...

– А какой для меня полезен? – угрюмо спросил Пустовойтов. – Тайский? Китайский?

Дизелёк пожал плечами, вздохнул и, вспомнив про полную утку, сказал:

– Вам эротический массаж подойдёт. За два-три сеанса на ноги поставит!

– Да ну!.. – с потаённой надеждой протянул Пустовойтов. – Как-то странно: эротический при радикулите...

– Ничего странного! – отрубил Пашка, и в глазах его мелькнул бесовской огонёк. – Вы ведь сексом уже дано не занимаетесь...

– Да, давненько...

– Вот-вот, отсюда и защемление седалищного нерва. Только эротический массаж. – Паша для убедительности щёлкнул пальцами и добавил: – Эротический! Только он! Умоляйте Анну Ивановну только его сделать! Она, конечно, начнёт с традиционного, но вы повернитесь на спину и горячо попросите: «Мне, пожалуйста, эротический!»...

– Мне, пожалуйста, эротический, – бледным эхом отозвался Пустовойтов.

Дизелёк улыбнулся и подмигнул сокращённому учителю:

– А вы – способный ученик! – Он сделал паузу. – Ну, через полчаса Пряхина будет ждать вас в кабинете старшей медсестры. Возьмите полотенце. И шоколадку, если она у вас есть.

– Нету у меня никакой шоколадки! – сухо бросил медбрату Пустовойтов. – И вообще, я против коррупции...

– Господа! – обратился Пашка к обитателям мужской палаты. – У кого-нибудь есть шоколадка? Цена здоровья уважаемого педагога – одна шоколадка.

Мужики пятиместной палаты давно поняли, что Дизелёк «разводит» новичка и, предвкушая кульминацию Пашкиной драматургии, начали ему подыгрывать.

– У меня есть, – пробасил со своей койки шофёр КАМАЗа Витька Коломоец по прозвищу Колыма. – Вчера Люська приносила на закусь, а у меня от сладкого толстая кишка слипается, доктор... Вот и пригодилась «Алёнка»!

Уговорив учителя, Дизелёк со всех ног бросился к Анне Ивановне в кабинет для массажа.

– Анна Ивановна! Анна Ивановна!.. – с порога заполошно запричитал медбрат. – У вас мобильник с собой?

– У меня батарейка села, – ответила массажистка. – А что случилось-то?

Пашка обречённо опустился на топчан, схватился за голову.

– Да то и случилось, – прошептал Дизелёк. – Маньяк, которого по всей округе милиция, простите, полиция, ищет, у нас в больнице лечится.

– Да не мели ты, Емеля!.. – не веря Дизелёву прошептала Аннушка. – С чего ты взял?

– Клянусь Гиппократом! – перекрестился Дизелёк. – Его баба Зина опознала! Пошла в уборную после послабляющей клизмы, а когда возвращалась, палаты перепутала – в мужскую забрела. А там он, маньяк! В лице гнилецкого учителя...

– Пустовойтова?

– Вот именно!

– Не может быть! Он же – учитель!

– Чикатило тоже учителем был.

– Ах! – Пряхина схватилась за сердце. – То-то я смотрю...

– Плохо мы все смотрим, – не дал договорить массажистке балагур. – Кабы не баба Зина, страшно даже представить...

– Вот тебе и Пустовойтов, – выдохнула Пряхина и без сил бухнулась на кушетку.

Пашка налил в стакан воды, протянул Анне Ивановне. Сделал строгое лицо:

– От вас, вашей гражданской позиции сейчас очень многое зависит, – не сказал – отчеканил он.

– Мамочка!..

– Проявите, прошу вас, всё своё гражданское  мужество. С вашими руками молотобойца это не так уж трудно сделать.

– Какое... мужество?

– Гражданское! Понимаете, без вас его не поймать с поличным. Вы, Анна Ивановна, просто обязаны посодействовать органам.

– Каким органам?

– Внутренним, Анна Ивановна! Внутренним. Он обязательно придёт к вам и попробует... сделать то, что он всегда делает... Ну, вы меня понимаете. Без веских улик его не возьмёшь. Что предъявить, если нет даже попытки...

– Так на меня, как на живца, маньяка ловить будут?! – ужаснулась Анна Ивановна. – Нет!

– Спокойствие! – поднял руку санитар. – Главное – ничего не бойтесь. Мните его руками, как праздничное тесто, но как только он скажет ключевые слова, я тут как раз нажимаю на эту кнопку... – Пашка указал на клавишу «звёздочка» на своём мобильнике, – и из засады выскакивает ОМОН. Ребята уже предупреждены и ждут только моего сигнала. 

– А какие ключевые слова он скажет?

Дизелёк испытующе смотрел в глаза своей руководительницы и сострадательно молчал.

Массажистка простонала:

– Какие?

– «Мне эротический, пожалуйста!»

Аннушка перекрестилась:

– Господи, спаси и сохрани!..

И в этот миг раздался стук в дверь. Пряхина вздрогнула. Пашка метнулся к двери, оставив в руках Аннушки хлястик от своего белоснежного, фатовато приталенного халата.

– Здравствуйте, уважаемая! Вот, – сказал боком ввалившийся Пустовойтов, подпоясанный махровым полотенцем и держась за изболевшуюся спину. – Меня к вам главврач прислал... На лечебный массаж.

С первого взгляда учитель понял, что эта мощная тётка свою шоколадку в жизни не упустит. Не подмажешь – не поедешь...

Анна Ивановна, теребя в руках оторванный хлястик, нервно кивнула в сторону кушетки.

– Что, уже? – глядя на мощную фигуру массажистки, дрогнувшим голоском спросил учитель. – Вот так сразу? И не спросите, что у меня болит?

– Ложитесь... На живот, – хрипло прошептала Анна Ивановна. Массажистка решила любым способом потянуть время. Страх сковывал её движения. И она, боясь выдать своё волнение, перешла на жесты. Красноречивым жестом Пряхина показала, чтобы маньяк снял рубаху.

– А штаны не надо? – спросил Пустовойтов, поняв, что от него хочет эта глухонемая. Анна Ивановна покачала головой.

Учитель снял рубашку и лёг на тахту. Помня наставления Дизелёва, Пряхина тут же начала его мять, как «праздничное тесто». Руки массажистки не слушались хозяйку. Предательски дрожали толстые коленки. Она была близка к полуобморочному состоянию.

– Ну, что же вы молчите? – потеряв терпение, прошептала Пряхина, сходя с ума от страха. – Вам общеукрепляющий или тайский?

Пустовойтов, кряхтя, перевернулся  на спину, привстал на тахте и, вспомнив наставления Павла, промямлил «ключевые слова»:

– Мне эротический, пожалуйста...

Пряхина судорожно взялась за горло. Глаза массажистки напряженно следили за дрожащими руками пациента. И когда тот полез в карман за шоколадкой («за ножом полез, гад!» – мелькнуло в голове женщины), она изо всей силы мочканула маньяка прямым в голову.

Больной коротко ойкнул и рухнул на пол, потеряв последнее сознание.

– Помогите-е-е!.. – закричала Анна Ивановна на весь корпус и бросилась в коридор. – Милиция!.. Блин, полиция! Омо-о-он! Парамон! Люди добрыя-я-я!.. Помогите, убивают!..

Дизилёв, не ожидавший столь шумной и драматической для Пустовойтова развязки, попытался встать на пути пожилой массажистки, чтобы объяснить ситуацию и вместе посмеяться над «юморным приколом», но был смят мчавшейся напролом Пряхиной.

 

* * *

Слух о прикольном розыгрыше тут же разлетелся по всем палатам. Елена Владимировна, устав от так и не вышедшей из «шопа» бабы Зины, заглянула в мужскую палату «проверить факты». Она подошла к лежавшему с закрытыми глазами педагогу, оглядела его заплывший глаз и покачала головой:

– И чего ржёте, сивые мерины? Над кем, дурни, смеётесь? Это ведь они всех нас поимели, нам всем эротический массаж заделали!

– И вам эротического массажа захотелось, Елена Владимировна? – смеясь, спросил шофёр по прозвищу Колыма.

– Э-э-х! – в сердцах бросила Елена Владимировна. – Уже как из пня труха сыплется, а всё туда же...Тьфу!

И Кобра Владимировна в сердцах хлопнула дверью. Да так, что с потолка посыпалась штукатурка.

 

Мужская палата угомонилась только перед ужином. Болящие поели серых переваренных макарон с тощей пресной котлеткой, не пахнувшей едой, выпили по стакану тёплого котлового чая и, кряхтя, начали отходить ко сну.

– А учитель-то ходил на ужин? – заглянула в палату Анна Ивановна. Но никто ей не ответил. – Спят уже, – прошептала Пряхина и тихо затворила дверь.

Учитель не спал. Отвернувшись к чугунной батарее, он беззвучно плакал, вытирая слёзы плохо выстиранной больничной простынёй. Понять это можно было только по вздрагивающим плечам учителя.

 «Может, он от рождения такой – трясущийся? – думала, отходя от мужской палаты, старшая медсестра. – Вон их сегодня сколько развелось – неприкаянных, не то жертв, не то маньяков... Поди разбери! И все со своей болью к ней лезут... И всем дай здоровья и счастья. А где ж его набраться-то на всех? Самой этого счастья позарез не хватает...».

Анна Ивановна тяжко вздохнула, сладко зевнула и шаркающей походкой стареющей матроны поплыла по пустому больничному коридору в свой персональный кабинет. И пока дошла до двери с табличкой «СТ. СЕСТРА», напрочь забыла и о Пустовойтове, и об «эротическом массаже», о котором просил этот странный одинокий человек, которого даже по выходным никто не навещает. Но слёзы старого педагога как-то не тронули сестру милосердия. Видно, верно мать говорила: чужие слёзы – они ведь что водица. 

Рейтинг:

+6
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru