Хроника маленького дома
Жизнь в небольшом поселке Добровка, находившемся неподалеку от крупного промышленного города, текла спокойно и размеренно. Население поселка составляли в основном люди рабочих профессий, которым приключения были просто не по карману. События, нарушавшие покой жителей, случались крайне редко, и большая часть из них, как правило, была связана с личностью Георгия Серова, местного дворника, изрядного шелапута и выпивохи, который, разумеется, считал себя наиболее интеллигентным человеком в Добровке. Он был единственным из жителей поселка, имевшим «полувысшее» образование, – два курса худграфа, – и постоянно (особенно в состоянии подпития) напоминал об этом всем окружающим. Стены комнат в маленьком деревянном домике, где он жил, были покрыты странными абстрактными рисунками, которые не понимал никто, кроме него. Гоша (так называли Георгия в поселке) искренне верил, что у него было великое предназначение, которого он, правда, почему-то не смог выполнить, и любил произносить заумные речи на высокие темы, что немало забавляло соседских детей. Когда Гоша, приняв дозу обычного «допинга», начинал разглагольствовать о смысле жизни перед смирным старичком Семенычем, целыми днями сидевшим на скамейке во дворе и реагировавшим почти на все, что ему говорили, неизменным протяжным «Да-а-а-а», мальчишки кричали: «У нашего Гоши опять мерехлюндия началась!» – и сбегались послушать его рассуждения, похихикивая при этом. Георгий, понимавший, что над ним смеются, казалось, совсем не обижался на мальчишек, а смотрел на них своим обычным насмешливо-сострадательным взглядом из-под густых бровей.
Когда-то Георгий мечтал стать художником, но после отчисления с худграфа (за пьянство) попал в армию, где и служил, пока не вышел в отставку по инвалидности (по официальным данным, из-за тяжелой депрессии; сам Гоша с горькой улыбкой говорил, что в армии заболел отвращением). Трезвое отвращение к той грязи (в прямом и переносном смысле этого слова), в которой он – дворник – копался, он и правда чувствовал постоянно, даже когда выпивал. Впрочем, Гошину жизнь скрашивала пронзительная любовь к Раисе, парикмахерше, жившей по соседству. Эта невысокая девушка с узким треугольным лицом, сквозь подвижную и тонкую кожу которого проступали синие жилки, и бессмысленным, немигающим взглядом больших серых глаз, слыла в поселке глуповатой, но Гоша ощущал, что ей, как и ему, требуется тепло и забота, найти которые им больше негде, и старался опекать её – не столько как муж, сколько как друг или брат.
Внешность у Георгия была запоминающаяся: высокий рост, бурые клочковатые волосы, чуб, изрытое оспинами лицо, большой нос, взгляд, выражавший одновременно иронию, насмешку и легкую грусть, привлекали к нему внимание на улицах. Впрочем, сказать, чтобы его кто-то в поселке уважал, было бы преувеличением; но и незаметным его тоже никак нельзя было назвать.
* * *
Самое нашумевшее из событий, произошедших с Гошей и сделавших его имя легендой Добровки, произошло прошлой осенью, когда отец Гоши, Иван Сергеевич, 67 лет, давно уже парализованный после инсульта, скончался. Смерть пришла к старику во сне, судя по всему, поутру. Об этом говорило то, что Владимир, – младший брат Ивана Сергеевича, временно оставивший свою городскую квартиру и поселившийся у Гоши, чтобы ухаживать за больным, – нашел брата ещё теплым, когда вошел к нему на рассвете, чтобы сделать утренний лечебный укол. Владимир рассказывал, что попытался разбудить Ивана, но тот не откликался. Испугавшись, младший брат направил племянника в аптеку за лекарствами, после чего, не дождавшись Гошиного возвращения, вызвал скорую помощь, которая и зафиксировала смерть старика от второго инсульта. Георгий сам при визите врачей не присутствовал, – он в это время был в аптеке. Вернувшись домой с лекарствами и узнав, что опоздал, Гоша молча прислонился лбом к дверному косяку, поднес руку к лицу, словно желая закрыть его, но замер, как парализованный, не завершив движения. Лицо его приняло странное не то плачущее, не то нервно смеющееся выражение: лоб сморщился, уголки губ поднялись, вокруг глаз образовались складки, как у людей, собирающихся плакать, только сами зрачки смотрели в какую-то невидимую точку, не выражая ничего – ни грусти, ни смеха, ни удивления. При этом Гоша несколько раз всхлипнул, если можно было назвать всхлипами эти странные звуки, скорее напоминающие фыркание ежа.
Владимир, грузный мужчина лет шестидесяти, с прямоугольным тяжелым лицом, грузным взглядом серых глаз, казавшихся маленькими из-за косматых бровей и больших мешков под глазами, в пижамных штанах и полурасстегнутой белой рубахе, из-под которой виднелись густые седеющие волосы на груди, угрюмо сидел у смертного одра брата, подперев голову рукой. Георгию показалось, что дядя только притворяется расстроенным, что есть что-то театральное, притворное, в выражении горя на его лице. Обменявшись несколькими словами с дядей, Георгий угрюмо прошел в комнату, служившую им одновременно кухней, столовой и общей спальней, и перекрестился на стоявшую на холодильнике старинную икону Богоматери с младенцем «Умиление». Эта икона, массивная, в деревянной раме, была своего рода семейной реликвией дома Серовых, она передавалась из поколения в поколение, и строгие глаза вечной Матери и её Сына наблюдали за рождением, жизнью и смертью всех членов этой семьи на протяжении уже почти ста лет.
Вдруг взгляд Георгия заметил какой-то маленький белый предмет, спрятанный за иконой. «Что бы это могло быть?» - удивился Гоша и вытащил из-за иконы… шприц, которым дядя делал уколы старику. С иглы ещё капала ядовито-белая жидкость. «Так вот оно что! – пронеслось в мозгу Георгия. – Так Владька убил его! Дядька давно говорил, что хорошо бы домик продать, в город переехать, в дело деньги пустить, а я против был. Вот он и сделал укол отцу, чтобы тот скончался, пока завещание не переписано!» Дело в том, что Иван Сергеевич завещал свой дом брату, считая сына неудачником, но Георгий хотел, чтобы отец переменил свое решение. Уже была назначена дата визита нотариуса, когда отец должен был, по крайней мере, разделить дом пополам между двумя наследниками. Владимир не соглашался с этим и не раз в запале грозил Гоше, что силой решит вопрос в свою пользу. «И вот как он решил! Отцу – укол, а мне – облом! И, главное, мне ответить нечем! Можно, конечно, в суд подать, шприц показать, но ведь на нем теперь и мои отпечатки пальцев! – рассуждал Гоша сам с собой. – Так что – мстить надо! Самому! Или смириться? И на улицу идти, без дома, без гроша в кармане? Может, лучше тем же шприцем дядюшку кольнуть? И – под суд?… Так – мстить или не мстить? Прям как в «Гамлете» вопрос! Я вчера по телеку смотрел… А что, это идея… Поступлю, как в «Гамлете». Поймаю дядю в мышеловку! Покажу ему фильм, где ситуация та же, что у нас, и намекну, – так, мол, и так, я все знаю, так что сознавайся. И сознается он, струхнет, сорвется, я же его знаю!... А как скажет, что виноват, я признание запишу на видео – и дело в шляпе. Суд будет выигран, как пить дать! А если он невиновен, а мне только зря этот бред на ум пришел, – это тоже после просмотра ясно будет. И все подозрения прочь, и – мир во всем доме! На веки веков! Так что – вперед! К телевизору! Там как раз сегодня вчерашнее кино повторяют. Включу звук во всю мощь, и пусть Владька слушает! Сам все поймет!»
Как Гоша решил – так он и сделал. В доме, где несколько часов назад гостила смерть, зазвучали громкие крики Гамлета, бегущего за дядей со шпагой, Клавдия, тщетно пытающегося спастись, взволнованный шепот Горацио и труба Фортинбраса. Владимир сначала не замечал какофонии за стеной (или делал вид, что не замечает), затем начал стучать по стене кулаком, потом как-то странно затих – видно, понял, на что намекает племянник. Вскоре сквозь дверной проем между комнатами Гоша увидел, как дядя, приведя себя в приличный вид, идет к выходу из дома, – по-видимому, чтобы в агентстве по ритуальным услугам решить вопросы, связанные с похоронами. «Посмотрим, каким он вернется вечером», – зло подумал Георгий.
* * *
Вечером Гоша понял, что «киносеанс разоблачения» удался. Дядя, по-видимому, осознал, на что намекал племянник, и испугался, что его преступление скоро будет наказано. Это можно было понять по степени опьянения, в которой дядя вернулся домой. Владимир, не замечая присутствия Гоши в доме, еле добрел до своей кровати и бухнулся на неё в неестественной позе, что-то сумбурно бормоча. Георгий прислушался. Дядя разговаривал с покойным братом, по-видимому, привидевшимся ему.
– И ведь, главное, такой маленький след остался на коже от шприца…Раз – и все. Ты и не крякнул… Ведь больно не было, так? Не больно. Один укол – и покой… Ну чего тебе было бы ещё лет пять мучиться, задницу пролеживать? Ты ещё спасибо мне сказать должен, что я убил тебя! Понимашь, брат? Да что ты поймешь, ты ж три года уже как дураком стал, не кумекал почти ничего! Тока подписывал бумаги, что дают… Завещание вот мне подписал. Подлец я, да? Да!... – дядя зашелся в кашле. – Но что я перед тобой извиняюсь? Нет тебя, нет и все тут! Все! Кончено! А я – живу, моя теперь жизнь, мой дом! И не отдам, как ни старайся! Не вернешь, что потерял! Вот тебе! Вот! – неожиданно громко крикнул Владька, показывая кукиш кому-то невидимому, и вдруг разрыдался. – Прости… Ну с чего бы мне мочить тебя, кабы деньги не нужны мне были? А тут, глядишь, домик продам, средствА в дело пущу… Сам ведь голодал, знаешь, как после детства голодного нищеты боишься. На все готов будешь, лишь бы снова в этот ад не рухнуть… Не понимаешь? Ну и чер-р-р-т с тобой! Гнить ты будешь, а я – твой дом продавать! Так-то! – и снова в слезах: – Прости, Ванька!...
Георгия охватило неодолимое чувство презрения и отвращения к этому пьяному ничтожеству, лишившему жизни своего брата ради какой-то деревянной развалюхи. «Возьму и пробью ему череп чем-нибудь, и квиты!» – пронеслось в голове бывшего художника. Он схватил первый попавшийся в руки тяжелый предмет – икону Богоматери – и замахнулся… Но тут дядя, не понимая, что ему угрожает, пьяно пробормотал, протягивая руку к Георгию:
– Виноват я, Ванька, виноват. Убить меня надо. Но – не убьешь ты меня, Иван, не убьешь ведь, да?
Владимир обращался к Георгию, как к его отцу! «А стал бы отец мстить за себя?» – пронеслось в голове мстителя. Он замер, безмолвствуя. Постоял так несколько минут, бессмысленно вглядываясь в глаза Богоматери с иконы. Тихо поставил образ на место. Перекрестился. И вышел медленными шагами.
* * *
На следующее утро дядя, протрезвев, принял решение: так как Гоша знает о причине смерти Ивана, от него надо избавиться. Риск был слишком велик: если племянник разоблачит дядю, тот не только не сможет продать дом и исполнить свою заветную мечту – открыть свое дело, купить парикмахерскую, но и, скорее всего, сядет в тюрьму. С Гошей надо расправиться, это точно. Но как? На второе убийство Владимир решиться не мог – страх, испытанный во время первого, не позволял. Надо было просто обезвредить племянника, притом – чужими руками.
«Клавдий» решил использовать в качестве орудия своего друга Сергея, хозяина парикмахерской, которую Владимир мечтал купить. Дела Сергея шли плохо, а продажа парикмахерской позволила бы ему уехать в город и начать там новую жизнь. Поэтому он вполне мог способствовать исполнению замысла Владьки.
– Всё очень просто, – объяснял ему Владимир. – Ты всюду ходишь за Гошей и дерзишь ему, пытаешься его из себя вывести. Он на тебя с кулаками бросится, тут я вызову милицию, его, конечно, заберут…
– А там что?
– А там – свои люди, постараются… Потом сочтемся. И тебе будет куш – я дом продам и тебя деньгами обеспечу. Так что, согласен?
Сергей помялся, поморгал, виновато взглянул куда-то вверх, несколько раз нервно искривил губы – и неразборчиво пробормотал:
– Ну, ладно, чего уж там. Помогу я тебе. Только потом – молчок, как уговаривались…
– Лады! По рукам! – воскликнул Владька.
* * *
Этим же вечером Сергей направился к пивной, чтобы там дождаться Гоши и спровоцировать пьяную драку. Серега был почти уверен, что Георгий, расстроенный семейной трагедией, придет сюда. Но Гоша все не шел и не шел, а парикмахер, нервничая, пил одну кружку пива за другой, затем перешел на водку. Наконец, придя в состояние, когда рассудок уже перестал различать лица, а подсознательный страх перерастает в безрассудную ярость, Серега начал приставать к похожему на Гошу мужчине, сидевшему за соседним столиком. Тот упорно не поддавался на провокации. Сергей, окончательно утратив контроль над собой, бросился в драку сам.
Услышав из пивной шум и крики, Владимир, как и предполагалось, вызвал милицию (сотрудникам которой уже заплатил, чтобы они отделали зачинщика драки по полной). Естественно, здоровенные ребята, прибывшие на место преступления, легко выполнили заказ, только зачинщиком оказался Сергей. Его забрали в отделение и избили так, что от боли и потрясения в мозгах тщедушного парикмахера что-то лопнуло, и он лишился разума: перестал узнавать людей и прогрузился в непрерывные бессмысленные разговоры с кем-то невидимым.
Из милиции обезумевшего Сергея забрала его сотрудница Раиса – та самая парикмахерша, в которую был влюблен Гоша. Было больно смотреть, как хрупкая робкая девушка в пальто мышиного цвета медленно сводит по ступенькам высокого тощего мужчину, который дрожит, спотыкается и постоянно пытается вырваться из её рук и убежать.
Раиса решила отвести своего покровителя в психиатрическую больницу, по иронии судьбы располагавшуюся на улице Мира, через квартал от отделения милиции. Но, когда она переводила Сергея через наполненную автомобилями дорогу, светофор на которой давно уже не работал, ведомый ей неудачливый сообщник Владьки, услышав гудок несущегося автомобиля и испугавшись, неожиданно рванулся бежать куда-то назад, причитая: «Нельзя! Гоша… Нельзя!» Раиса кинулась за ним – и угодила прямо под колеса. Резкая боль пронзила её тело, девушка потеряла сознание. Подбежавшие люди схватили метавшегося по дороге безумца и отвели в больницу, а Раису спасти было уже невозможно.
* * *
Гоша узнал об этом слишком поздно, от старика Семеныча. Известие о гибели Раисы словно оторвало его от жизни: все происходящее вокруг начало казаться ему чужим, как если бы какая-то прозрачная пленка отделила его от мира. Он словно увидел собственную жизнь со стороны – и поразился её человеческой скудности, наполненности пустотой. Он ведь был невольным виновником Раисиной гибели, ему ведь хотел мстить Владька, из-за него эта заваруха затеялась! А он ещё мстителем себя считал, благородным кем-то! Разочарование охватило его, слившись с чувством отвращения к самому себе и к миру.
С этого момента даже черты Гошиного лица обострились, стали бледными и бескровными, как у восковой статуи, а во взгляде появилось отчуждение: взгляд его не цеплялся за предметы, не ложился на них, а словно медленно стекал по формам и явлениям окружающего мира, как брызги мелкого дождя.
Вернувшись домой после разговора с Семенычем, Георгий устало сел на табуретку около своего рабочего стола и погрузил лоб в горячие ладони. В глаза бросилась лежавшая под оргстеклом на столе детская фотография маленького Гоши, стоящего у забора до дворе дома с игрушечной лопаткой в руке. Добровский Гамлет задумчиво взял её в руки, машинально помял между пальцами, и лицо ребенка на снимке словно изменило выражение – складка пролегла по нему, как морщина. «Это – я, – подумал Георгий. – Я. Вот такой милый был пацан. А кем стал? Волчонком. Злым, огрызающимся. Но беспомощным. И смешным, вот что главное! Поймали меня, заперли в клетку, я прыгаю, визжу от злости, а людям только смех от этого! Вот что. Противно это все. Пошло. Ну кто я? Зверь? Скорее – клоун. Мстить пытаюсь, ору, слезы ручьями из обеих глаз лью, а все смеются… И не спасу никого, и не отомщу, только слухов в поселке полно будет – кумушкам на потеху. Вот мерзость-то! А ведь я дитя ещё в душе… Только смешное, глупое. А мог бы быть человеком! Бедное мое детство… Бедное».
Раздумия Гоши прервал Владька, появившийся в дверях – взъерошенные волосы, майка, домашнее трико, бутылка водки в руке.
– Гоша…Слышь? Не надрывайся ты так, не то тоже свихнешься… Давай лучше выпьем, помянем Ивана, Раиску твою… Легче будешь. Слышишь, а? – повторял он.
– Отстань. И без того тошно, – огрызнулся Гоша.
– Да че ерепенишься? Думаешь, изменится что от этого? Зря. А помянуть покойников сам Бог велел… Можно ведь сейчас. Все можно. Не понимаешь? Вот помянем, забудемся, а там жизнь пойдет новая, может, новую деваху себе найдешь… Ты-то молодой, ещё все у тебя будет. А мне в мои шестьдесят каково? А? – Владька всхлипнул, на жирных щеках появились слезы – непритворные. – Ни семьи, ни любви, брат вот умер… Для чего жить дальше? А живу. Живу! И вроде не жалуюсь, не хуже, чем другие… Надо жить, надо вертетьтся! Я ведь верю ещё во что-то, хочу чего-то… А думаешь, ничего не хотеть лучше? Пусто тосковать лучше? Жаль мне тебя, коли так думаешь! Жаль! Больно это… Понимашь, а?...
Гоша взглянул на дядю: тот говорил, всхлипывая, пытаясь успокоиться, но все-таки подрагивая всем телом. Чувствовалось, что страх, совесть, боль и жажда жизни борются с нем. Племяннику стало жалко Владимира.
– Ладно, твоя взяла, – буркнул Гоша. – Наливай, выпьем по маленькой.
Дядя на миг замер, словно остолбенев, а затем суетливо кинулся разливать водку по рюмкам. Он задумал напоить Гошу до бесчувствия, а затем вколоть ему яд – точно так же, как и его отцу. Для этого «Клавдий» приобрел паленую водку невероятной крепости. Выпив ее, человек почти сразу погружался в состояние бесчувствия. Одного только не мог придумать хитроумный дядя: как самому не напиться, доводя Гошу до кондиции.
Выпив, Георгий быстро потерял контроль над собой. Ему захотелось поговорить в дядей по душам и, если это возможно, пробудить в нем раскаяние.
– Владька, слушай, что тебе скажу, – лепетал Гоша, обняв дядю. – Я ведь все знаю: и что отца ты убил, и что на меня хотел ментов натравить. Да ладно, бог с ними. Ты одно скажи: для чего тебе это? Для денег? Так совесть-то есть, не подкупишь её…
Дядя, тоже порядком охмелевший, попытался вырваться из объятий Гоши, но тот не пускал его, продолжая:
– Скажи ты мне хоть одно: не стыдно тебе? Не стыдно? Знаю сам, что стыдно, да ты это понять не хочешь! Не признаешь? Что, совесть козлиная у тебя, что ли? Да откуда такой в роду нашем завелся? Не верю я, чтоб кровь родная была у такого… Да скажи ты хоть, горько ли тебе? Скажи, все прощу!...
– Горько! – заорал Владька, вырвавшись и схватив лежавший на столе нож. – Щас сам поймёшь, как горько! – и бросился на племянника с ножом. Тот увернулся. В завязавшейся драке враги не заметили, что свеча, которую Гоша поставил перед иконой «за упокой души отца своего», опрокинулась, и начался пожар. К тому времени, как обезумевшие дядя и племянник заметили пламя, оно уже успело охватить двери комнаты и прихожую. Дядя рванулся прямо в пламя, надеясь проскочить сквозь него невредимым, а Гоша ринулся вслед, чтобы удержать его. Владьке показалось, что племянник хочет убить его, и драка началась снова – на этот раз в охваченной огнем прихожей…
* * *
К утру пепелище остыло. Тела Владимира и Георгия опознали и отвезли в морг. От дома, из-за которого и произошли все эти события, не осталось почти ничего, только икона Богоматери, целая и невредимая, но казавшаяся поседевшей от пепла, лежала на дымящихся обугленных досках. Из-под слоя пыли строго глядели огромные, словно ослепшие от всевидения глаза Младенца.
Соседи, сойдясь на пепелище, молча смотрели на то, что осталось от некогда уютного, теплого дома. Спасение иконы не было ими замечено. Только голос Семеныча прошелестел в тишине:
– Цела Богоматерь-то! Чудо!
– Это ли чудо-то? – грубо спросил другой сосед.
Безмолвие было ответом ему.