litbook

Проза


Три непридуманных рассказа о любви0

В Амстердам, туда и обратно Кирилл Федорович и Алла Петровна прилетели из Москвы и тут же сели в поезд, шедший в Амстердам. Кирилл Федорович приехал сюда на месяц в университет. С Аллой Петровной они были знакомы меньше года. Неожиданно для самого себя он предложил ей ехать вместе. – И в каком же качестве я поеду? – кокетливо спросила Алла Петровна. – В качестве переводчицы, – отшутился Кирилл Федорович. Она когда–то окончила филологический факультет МГУ, но ни одного иностранного языка не знала. А он по-английски и по-французски говорил свободно. – Если бы вы были моей женой, то в советское время нас вместе не выпустили. А теперь можно и не с женой. Кириллу Федоровичу было за шестьдесят. Всю жизнь он проработал на кафедре математики одного из московских вузов. Год назад ушел на пенсию. На вузовскую зарплату прожить было нельзя, и он частенько ездил в Европу читать лекции по приглашению университетов. Года три как овдовел. С женой он прожил тихо и незаметно лет сорок. Детей у них не было. Домой он теперь не спешил. Приходил поздно, зажигал в передней свет и шел на кухню кипятить чай. Временами подолгу рылся в шкафу, отыскивая джемпер, шарф или носки. А когда натыкался на женину сумочку, долго в рассеянности перебирал в ней высохшие флаконы, зеркальце, губную помаду и календарик за девяносто шестой год. И тогда забывал, зачем полез в шкаф... В прошлом году приятель повез его на встречу двухтысячного года к своей знакомой. Это была Алла Петровна. Ей было лет пятьдесят. Но черное платье с бретельками и глубоким декольте молодило ее. На шее сидело ожерелье из дорогого японского жемчуга. Она жила одна на Новом Арбате в четырехкомнатной квартире. С ней жили три собаки: доберман пинчер, ирландский сеттер и спаниель. В тот вечер собралась компания новых русских. За столом Кирилл Федорович сидел тихо, не принимая участия в общем разговоре. И только раз, когда сотрудник президентской администрации и хозяин какого то банка заспорили, можно ли считать двухтысячный год началом нового века и тысячелетия, Кирилл Федорович встрял в разговор и объяснил, почему новый век и тысячелетие наступят только год спустя... Поезд подъезжал к Амстердаму. Была середина ноября, а казалось, что стоит лето. За окнами на чистых зеленях паслись тучные пятнистые коровы и овцы. Справа по ходу шел канал. Не доехав до вокзала, поезд остановился и долго стоял. – Почему стоим? – спросила Алла Петровна. – Да всякое бывает... – Кирилл Федорович был в хорошем настроении и решил пошутить. – Однажды ехал я поездом из Наймегена в Амстердам. Вдруг поезд встал. Оказывается, поймали одного бауэра, по-нашему крестьянина, который отвинчивал гайки. – Какие гайки? – Те, что крепят рельсы к шпалам. Местные крестьяне делают из них грузила, чтобы ловить угрей. Отвели его в полицию, допросили. Объяснили, что это чревато крушением поезда. А он в ответ, ну не поверите! Дескать, мы же не все подряд гайки отвинчиваем, оставляем... Алла Петровна с удивлением посмотрела на Кирилла Федоровича. – Значит, у них тут в Голландии со свинцовыми грузилами напряженка? Кирилл Федорович помолчал. “Господи, а ведь она Чехова не читала. Что мне с ней делать?” – Да нет, в магазинах этого добра сколько угодно. Но голландцы приучены к экономии. Особенно после войны за испанское наследство. Он испугался, что Алла Петровна спросит про наследство, но она промолчала. Тут поезд подошел к платформе. Они вышли из вокзала и сели в катер. Вдоль канала стояли узкие, похожие на пеналы коричневые дома с белыми переплетами окон, с фигурными мезонинами и крюками для поднятия тяжестей. Канал казался рыжим от опавших листьев и тени золотых платанов. Вдоль канала стояли велосипеды, цепями привязанные к железной ограде. День был солнечный, а воздух такой прозрачный, что канал смотрелся во всю длину, до самой церкви Вестеркерк. Туда они и плыли. Там, на углу Принсенграхт и Розенграхт им забронировали хорошо знакомую ему квартиру... Жизнь у Аллы Петровны сложилась непросто. Отец ее занимал высокий пост в КГБ, и его расстреляли вскоре после смерти Сталина. Кажется, он вел дело врачей. Мать умерла еще раньше. Ее воспитала тетка. Она поздно вышла замуж за секретаря Союза писателей и родила сына. Мужу дали просторную квартиру на Новом Арбате и, казалось, для Аллы Петровны началась спокойная номенклатурная жизнь. Муж книг не писал, а время проводил на заседаниях и в поездках за границу. Иногда брал с собой Аллу Петровну. Они часто ездили с сыном на море в Болгарию в международный дом журналистов. Там, в Золотых песках, муж неожиданно утонул у самого берега. Вскрытие показало инфаркт. И жизнь Аллы Петровны снова круто повернулась. Сын учился плохо, его перетягивали из класса в класс. Но тут случилась перестройка, потом пришел капитализм, и сын проявил недюжинные способности к бизнесу. Откуда у него завелись деньги, Алла Петровна толком не знала. Сын приватизировал несколько клубов, стал хозяином банка и открыл офис у Красных ворот. В деревне Подушкино под Одинцово построил дачу с высокой зубчатой башней, похожую на средневековый английский замок. Теперь он ездил в “мерседесе” с охранником. А потом опять случилось несчастье. Когда сын и охранник садились в машину, раздался взрыв. Это случилось у мраморных ступенек банка. Убийц не нашли. А Алла Петровна осталась одна и завела трех собак... Они нашли дом, осмотрели квартиру (кухня и небольшая комната с двумя кроватями рядом и с окном на канал). Было еще рано, и Алла Петровна предложила походить по городу. Рядом с их домом был музей Анны Франк. – Зайдем? – предложил Кирилл Федорович. Алла Петровна об этом музее не слышала, но охотно согласилась. Они поднимались по крутым лестницам старого дома, разглядывая фотографии Отто Франка, его жены и двух дочерей. Кирилл Федорович переводил ей объяснения. Они были написаны по-английски. Наверху, в центре последней комнаты, под стеклом лежал рукописный дневник Анны Франк. – Когда Анна умерла от тифа в фашистском лагере Берген-Бельзен, ей было 14 лет. Рукопись хранилась на чердаке этого дома у хозяйки квартиры. Отец спасся чудом и, вернувшись в этот дом, долго не мог не то что читать, – притронуться к этим страницам. А теперь этот дневник обошел весь мир. Вот говорят, что рукописи не горят. Но, оказывается, горят авторы этих рукописей. – Как это рукописи не горят? – спросила Алла Петровна? – Был такой писатель Булгаков. Он сказал это еще до войны. И Кирилл Федорович снова затосковал. Подумать только, – целый месяц вместе. Как случилось, что он пригласил ее? И с ходу, почти совсем не зная. Зачем? От тоски, от одиночества? Раньше он думал, что от одиночества человек умнеет. Оказывается, глупеет. Они перекусили в соседнем кафе. До вечера было еще далеко, и Кирилл Федорович предложил посмотреть дом Рембрандта. К эстампам Рембрандта Алла Петровна не проявила никакого интереса. Зато долго разглядывала постель художника, похожую на дубовый шкаф с занавесом. – Как же они тут спали? И жена с ним тоже? Ведь дышать нечем. – Да, - рассеянно отвечал Кирилл Федорович. – Время было такое. Позднее средневековье. – Спали в шкафу... А куда же одежду вешали? На этот вопрос Кирилл Федорович не ответил. Дома Алла Петровна аккуратно, по-семейному разложила его и свои вещи в шкафу и ванной комнате, постелила на кухонном столе скатерть, вскипятила чай и поставила в вазу букетик тюльпанов, купленных по дороге из музея. Они поужинали припасами, захваченными ею из Москвы. И Кирилл Федорович подумал, что уже давно не ел на красивой глаженой скатерти, да еще с живыми цветами. – Отвернитесь, – сказала она, раздеваясь. Было уже темно, но в окно светил фонарь с набережной. Кирилл Федорович лег, но заснуть не мог. Еще перед отъездом, в Москве, он думал об этой первой ночи вдвоем. Видел, как они будут лежать рядом на двух кроватях, разделенных узким столиком с ночной лампой. Он мог бы, не вставая, дотянуться до нее рукой, поцеловать. Ну и потом... все остальное. И наверняка она сама думала об этом. Ведь он пригласил ее, и она согласилась. Два одиночества. Почему бы их не сложить? Но ни целовать ее, ни спать с ней ему не хотелось. Сейчас он и представить себе этого не мог. И он опять мучительно размышлял над тем, как и почему все это случилось. А потом потекли будни. Утром Кирилл Федорович уходил в университет, а Алла Петровна шла за продуктами в супермаркет и готовила обед. Она объявила Кириллу Федоровичу, что все расходы, включая квартиру, они делят пополам. Сначала он возражал (ну кто же приглашает даму и берет с нее деньги?), но потом, в конце концов рассудивши, что дама богата и независима, согласился. Продукты она покупала в центре, на торговой Ляйдсестраат или на площади Дам, потом вызывала такси и доставляла на квартиру ящики с провизией. Приходя домой, Кирилл Федорович с удивлением разглядывал в холодильнике тарелки с набором дорогих сыров, пакеты с ветчиной и копчеными угрями, рассматривал этикетки французских вин. – Пуи, божоле... Когда-то меня угощали в Дижоне. Потом, словно очнувшись: – Но ведь это безумно дорого! – Что вы! – возражала Алла Петровна. Вы бы посмотрели на цены в нашем Новоарбатском. Наоборот, здесь все очень дешево. Кирилл Федорович не знал, что сказать. Тем более что в такие гастрономы, как Новоарбатский, не заходил никогда. По вечерам они иногда гуляли вместе. Алла Петровна уводила его в район площади Лейдсеплейн. От нее веером расходились узкие торговые улочки, пересекаемые каналами с горбатыми мостиками. Она любила останавливаться у витрин дорогих ювелирных магазинов, горевших в темноте бриллиантовым пламенем. Кирилл Федорович топтался на месте или держал над ней зонт, а она подолгу рассматривала часы, золото и бриллианты. Как-то она сказала: – В Москве сейчас модны только очень крупные бриллианты. – То есть как модны? – Мелкие уже никто не носит. Кирилл Федорович удивился, но промолчал. В другой раз она заставила его долго ждать у входа в лавку, где она покупала ажурные колготки. Они были с рисунком рыбок. – Нравится? – спросила она. – В них вы будете как в аквариуме. И потом женщина не должна быть холодна как рыба. Кирилл Федорович подумал, что удачно сострил. – А мужчина? – язвительно спросила Алла Петровна. Он с досадой промолчал. И опять почувствовал всю нелепость положения, в котором оказался по собственной воле. Однажды в воскресенье он затащил ее на выставку картин Франса Халса в Национальном музее. Алла Петровна идти не хотела и говорила, что живописи не понимает. – А тут и понимать нечего, – сказал Кирилл Федорович. – Смотри, радуйся и наслаждайся. А кроме того, там есть одна особенная картина. Прямо детективная история, а не картина. Ведь вы любите детективы? Алла Петровна детективы, видимо, любила. В дорогу она захватила книжку Марининой, но за месяц так и не одолела ее. На выставке она равнодушно прогуливалась мимо портретов голландцев семнадцатого века, мужчин с бородами клинышком и короткими кошачьими усами в широких шляпах и с кружевным воротником и женщин в чепцах с широким белым жабо на шее, похожем на китайский фонарь. Наконец, Кирилл Федорович подвел ее к картине, которая называлась “Свадьба Исаака Абрахама Масса”. Картина изображала двух счастливых людей, богатого купца Исаака Масса и его молодую жену Беатрикс фон дер Лаен, дочь бургомистра Харлема, сидящих в саду под деревом, обвитым виноградной лозой. – Герой этой картины, Исаак Масса, был послан в 1600 году амстердамскими купцами в Москву ко двору Бориса Годунова налаживать торговые связи. Ему было тогда меньше 15 лет, – начал свой рассказ Кирилл Федорович. – Он прожил в Москве 8 лет, свободно говорил по–русски, общался с Борисом Годуновым и дружил с его сыном Федором. Он собрал свидетельства о том, что Борис Годунов подослал в Углич своих людей убить царевича Димитрия. Видел смерть Бориса Годунова, захват Москвы Лжедимитрием и труп Лжедимитрия, выставленный на Красной площади для всеобщего обозрения. А теперь самое важное. Масса написал историю этих событий, которые позже назвали Смутой. Он подарил рукопись голландскому принцу Морису Нассау, в архиве которого она пролежала два с половиной века. Ее случайно нашли у амстердамского антиквара и опубликовали только в 1866 году. Не забыли пушкинского “Бориса Годунова”? – Проходила когда-то в школе. – Тогда вспомните Пимена, который в келье Чудова монастыря тайно под покровом ночи пишет для потомков православных ужасный донос на Годунова. Но ведь Пимена Пушкин придумал. А на этой картине вы видите известного человека, писавшего об этом открыто, посреди бела дня и в самой Москве. Правда, он был иностранец и писал по-голландски. – А что, за иностранцами тогда не следили? – спросила Алла Петровна. – По-моему, нет. Даже опричники Грозного казнили только своих. Кирилл Федорович вдруг вспомнил об отце Аллы Петровны и подумал, что сказал лишнее. – Но где же тут детективная история? – Об этом Исааке Масса можно рассказывать долго. Вам нужен детектив? Извольте. Известно, что Пушкин писал своего “Бориса” по прочтении “Истории” Карамзина. Рукопись голландца ему не могла быть известна. И представьте, у Пушкина мы находим подробности, которых нет у Карамзина, но о которых пишет Масса. Примеры? Пожалуйста... Вот хотя бы сцена в царских палатах. Борис Годунов спрашивает у сына, чем он занят. И Федор отвечает, что чертит карты земли московской и Сибири. Исаак Масса, он был старше своего венценосного друга на три года, как раз и увлекался картографией. В своей рукописи он приводит план Москвы, карту Сибири. Карты Сибири, изготовленные голландцем, были опубликованы в Голландии еще при его жизни и стали первыми в 17 веке. В своей рукописи Масса пишет о том, как занимался картографией с царевичем Федором. Откуда Пушкин узнал об этих занятиях юного царевича? Между прочим этому эпизоду мы обязаны замечательными стихами Пушкина. Помните? “Учись мой сын: наука сокращает Нам опыты быстротекущей жизни”. Или вот еще. Пушкин вводит в трагедию двух своих предков, Гаврилу и Афанасия Михайловича Пушкиных. Афанасий Михайлович у Карамзина не упомянут. Зато Масса был знаком с другим предком поэта – Никитой Михайловичем Пушкиным, вологодским воеводой. Возможно, что Никита Михайлович и Афанасий Михайлович – одно и то же лицо. Но где, в каком источнике Пушкин нашел это имя? Вот вам еще одна тайна... А главное – сама эта картина, портрет голландского Пимена. У Пушкина народ безмолвствует. Да, пока безмолвствует. Но мы смотрим на картину Халса и понимаем, что Пушкин был прав, утверждая, что ни одно преступление тирана не останется безнаказанным. Все тайное когда-нибудь становится явным. Закончив лекцию, Кирилл Федорович взглянул на свою спутницу. Ему показалось, что она смотрит не на героя, а на его жену. – А жена его? О ней что-нибудь известно? – спросила Алла Петровна. – Она рано умерла. Оставила ему двух детей, сына и дочь. – Наверное, ему пришлось нелегко, – сказала Алла Петровна. – Хоть и богатый, но одинокий, да еще с двумя детьми. – Масса женился вторично на Марии ван Вассенбург. Она родила ему двух сыновей. Он умер очень богатым человеком в 1643 году. Вы правы, никакие богатства не скрасят одиночества. И опять спохватился. Пожалел, что сказал лишнее. – Откуда вы все это знаете? Ведь вы, кажется, математик? – спросила Алла Петровна. На этот раз Кирилл Федорович промолчал. В последний вечер, накануне отъезда в Москву, Алла Петровна долго хлопотала, стирала в машине белье, гладила рубашки Кирилла Федоровича. Потом собрала чемоданы. Было уже поздно, когда, лежа в постели, Кирилл Федорович услышал, что она плачет. Он повернулся к ней лицом и погладил ее плечо. Она не отодвинулась. Он лег к ней и обхватил ее. Почувствовал под собой большое теплое упругое тело и подумал, что это тело хочет его. Прежде чем взять ее всю, он стал целовать ее. Это ему не удавалось. Она отворачивалась, и он тыкался губами в ее соленые от слез щеки. Тогда он встал, перелез на свою кровать, ушел с головой под одеяло и притворился спящим. Утром они перелетели из осени в зиму. В Шереметьево их встретил знакомый Кирилла Федоровича, промышлявший извозом на старом рафике. В машине они сидели рядом и молчали. Она смотрела на ветровое стекло, по которому дворник размазывал мокрый снег, а он, отвернувшись, смотрел налево, на занесенную снегом березовую рощу. Во дворе ее дома к ней бросились все три собаки, которых прогуливала соседка. Кирилл Федорович постоял, посмотрел на прыгавших собак. Она не оглянулась. Приехав домой, он включил в прихожей свет, оставил у двери чемодан и пошел на кухню кипятить чай. Больше они не виделись и не перезванивались. Первая любовь Была ранняя весна. Огромные американские дубы стояли еще голые, похожие на вылепленных из пластилина мускулистых великанов. Но прогретая солнцем земля уже проросла зеленой травой, на которой лежали солнечные и синие джинсовые пятна. Гарвардские студенты, группами и поодиночке, лежали под деревьями и потягивали пепси из больших пластмассовых бутылок. К ним слетались попрошайки белки, какого–то пепельного цвета, и, стоя на задних лапах, брали пищу из рук. Гарвардский двор был огорожен высокой чугунной решеткой и зданиями темно-красного кирпича с ослепительно белыми оконными переплетами. А в центре двора перед таким же темно красным кирпичным домом сидел в каменном кресле бронзовый Джон Гарвард. За его спиной у входа было растянуто звездно-полосатое знамя. Недалеко от памятника под деревом расположилась пара студентов. Он – худощавый длинноногий негр в выгоревших джинсах и светлой фуфайке и она – ярко–рыжая веснушчатая блондинка в отороченной белым мехом джинсовой куртке. Обнявшись, они полулежали, прислонившись к стволу, и смотрели вверх, в высокое бледное небо с редкими облачками. Из рюкзака, лежавшего у их ног, выглядывали книги и связка бананов. Я сидел под таким же деревом, и от весеннего хмельного воздуха у меня кружилась голова. Наверно, я устал после долгой утренней работы в Гарвардской библиотеке Хутон. Там, в архиве Зинаиды Волконской, я разбирал сегодня пачку писем императора Александра Первого, адресованных княгине. Это был полустершийся след ее первой любви, продолжавшейся до самой смерти Александра и, кто знает, может быть всю ее жизнь... В октябре 1810 года, на балу у министра двора Петра Михайловича Волконского, семнадцатилетней Зинаиде представили молодого князя Никиту Григорьевича Волконского, брата будущего декабриста. Князь Никита не был хорош собой. К тому же был угрюм и болезненно застенчив. Иногда на него нападали приступы черной меланхолии, и он, по неделям небритый, в халате, валялся у себя в кабинете, не подпуская никого. Его мать, Александра Николаевна Репнина, советовалась с петербургскими врачами. Одни рекомендовали лечение на Баденских водах, другие советовали побыстрее женить князя. Время шло, а в Петербурге между тем объявилась молодая княжна Зинаида, дочь покойного князя Александра Михайловича Белосельского-Белозерского. О ней только и слышно было в свете. Круглая сирота, к тому же богата и хороша собой. О ее пении говорили во всех петербургских гостиных. Поговаривали и об особом внимании царя Александра. Не проходило бала, чтобы царь не танцевал с Зинаидой. Татищевы и другая московская родня быстро ее сосватали. Лучшей пары, чем князь Никита, было не найти. И на следующий год, третьего февраля, сыграли свадьбу. В конце того же года княгиня Зинаида родила сына и назвала его Александром... Кто бы мог подумать, что князь Никита окажется нежным и заботливым мужем? В войну двенадцатого года, назначенный штабным адъютантом и сопровождая царя в походе, он чуть ли не каждый день находил время увидеть жену или послать ей записку. Зинаида вместе с другими придворными дамами следовала за войском в обозе. К мужу она была холодна, и в этом боялась себе самой признаться. Она ждала других писем. Александр посылал их с фельдъегерем, а иногда и с князем Никитой. Это было жестоко, и думать об этом молодой княгине Волконской было тяжело. Царь не скрывал своих чувств, был нетерпелив. Князя Никиту он не любил и ревновал его к княгине. В письмах называл мужа Зинаиды не иначе как “Ваш человек” (Votre homme) и “нервный курьер” (courier fievreux). В одном из писем Александр с сарказмом пишет, что князь Никита держится за женину юбку. Но ни муж, ни ревнивая опека сестры императора великой княгини Екатерины Павловны не могли помешать их встречам и письмам. Письма приходили к Зинаиде из Аустерлица, Парижа, Вены... И после войны, когда Зинаида надолго задержалась в Париже, эта переписка продолжалась. В письме Петерсвальдау 28 мая 1813 года Александр пишет: “С той поры, как я встретил Вас, охватившие меня чувства становились еще сильнее после того, как Вы позволили мне приблизиться к Вам ‹...› Вы не раз говорили мне, что Вы уверены в чистоте моих чувств к Вам, и это утешает меня до глубины сердца” (оригинал по-французски). В декабре 1814 года во время Венского конгресса княгиня Зинаида родила сына. Вскоре мальчик умер. И примерно в это же время замирает переписка между княгиней и императором. Была ли связь между этими событиями? Последнее письмо Александр отсылает ей из Шаффхаузена в декабре 1813 года. Проходят три с половиной года. Зинаида пытается забыться, рассеяться, путешествуя по Европе. И только в мае 1816 года из Петербурга к ней приходит письмо Александра. Царь торопил княгиню вернуться в Петербург. Уже в России, узнав о смерти Александра в Таганроге, Зинаида выехала навстречу. И эта их последняя встреча случилась в Коломенском. Княгиня просидела у гроба всю ночь. Позже распространился в народе слух, что гроб был пуст и что Александр не умер, а ушел от мирских дел и объявился в Сибири в образе умудренного жизнью старца Федора Кузьмича. Вот бы спросить об этом княгиню Зинаиду, ведь она наверняка знала правду. Но княгиня никогда и ни с кем об этом не говорила. Покинув через несколько лет Россию навсегда и поселившись в Риме, она поставила на своей римской вилле возле церкви Сан Джованни ин Латерано памятник Александру. Мрамор для памятника привезли с севера, из карьеров Массы и Каррары. Выбитая на нем надпись говорила, что он сделан из того же монолита, что и Александровская колонна перед Зимним дворцом в Петербурге. Жизнь не обделила княгиню любовью. Веневитинов, Мицкевич, Баратынский были у ее ног. Вот только Пушкин избежал этой участи. Может быть, княгиня была не в его вкусе, – слишком ярка, смела и темпераментна, отнюдь не застенчивая, таинственная мадонна, а может быть, причиной был граф Миниато Риччи, которого московская молва при толках виста и бостона объявила любовником княгини. Наверно, так оно и было на самом деле. Красивый итальянец покинул Россию чуть раньше Зинаиды и прожил в ее римском доме до самой смерти. Риччи знал об Александре, но никогда не расспрашивал о нем княгиню. Однажды в Венеции, когда они плыли в гондоле по Большому каналу, тень покойного императора промелькнула между ними. Стояли теплые дни поздней осени. В Венеции не видно времени года, кругом – вода и камень. Осень только выглядывала из воды в канале – темной, свинцовой. Пустые лодки и гондолы подпрыгивали на волне у деревянных шестов. Гондольеры, широкоплечие, в матросках и широких соломенных шляпах с лентами, облокотясь на перила, напрасно поджидали viaggiatori. Был мертвый сезон. Зинаида, сидя на корме, смотрела в сторону скрытого туманом моря и вполголоса напевала баркаролу на слова Козлова. Потом, задумавшись, сказала, что Козлов не был в этих местах, не видел Бренты, да к тому же был слеп, но верно передал этот простор и движение. Помолчала и добавила, что такое же верное чувство было у покойного императора. Риччи стал было расспрашивать ее об Александре, но Зинаида отвернулась и стала смотреть в сторону моста Риальто, где под звуки мандолины шумная компания молодых людей вываливалась на набережную из траттории... Был ли Александр красив? На знакомых мне портретах он выглядел высоким, статным и лысоватым. Я вспомнил знакомого римского антиквара Саво Расковича. В старом американском фильме “Война и мир” по Толстому он играл роль Александра. Видимо, постановщики фильма нашли сходство во внешности серба, бежавшего из оккупированной немцами Югославии, и русского царя. Я познакомился с Саво в начале восьмидесятых в Риме, когда ему было уже за шестьдесят. Он был почти двухметрового роста, строен, с красивым орлиным носом и холодными стальными глазами. Слегка вьющиеся седеющие волосы кудрявились на затылке. Удивительны лабиринты судьбы. Уже снявшись в фильме, Саво-Александр встретился со своей Зинаидой. Было это так. В середине семидесятых на аукционе в Риме распродавались вещи, принадлежавшие Зинаиде Волконской, – картины, рисунки, посуда. Большая их часть принадлежала римскому коллекционеру, выходцу из России Василию Леммерману, скупившему их у обедневших потомков княгини. Вот тогда Саво и приобрел на аукционе несколько картин, и среди них портрет Зинаиды, нарисованный ее другом художником Федором Бруни. Эту картину я видел у него за ужином. Саво вынес ее откуда-то из глубины квартиры и поставил на пол лицом к стене. Потом неожиданно повернул, и я увидел ослепительную красавицу, смотревшую с холста вполоборота. Тогда я подумал, что Зинаида и Александр встретились снова. Со временем Раскович с большой выгодой распродал эти картины, но с портретом Зинаиды Волконской расставаться не хотел. Помню, я уговаривал его подарить эту картину пушкинскому музею в Москве. Саво не отвечал, только посмеивался. Недавно, работая в лаборатории Фраскати, я снова встретился с ним в Риме. Картина была все еще у него. Письма Александра... В библиотеке они лежали в конвертах, которые собственноручно надписывал царь, с осыпавшимися сургучными печатями, которые собственными руками разламывала княгиня. Я представил себе, как они дрожали у нее от волнения. Наверно, эти письма Зинаида хранила где-нибудь в секретере под замком. Они были ее тайной. Могла ли она представить себе, что когда-нибудь их прочтет посетитель университетской библиотеки в маленьком американском городке. От солнца и воздуха меня разморило, и я очнулся, когда белка, соскочив с ветки, прошуршала у моего уха. Мои соседи, по-прежнему обнявшись, ели банан. Рыжая студентка держала его полуочищенным в руке, и они по очереди откусывали от него. Иногда их головы, рыжая коротко стриженая и черная курчавая, сталкивались, и они опрокидывались от смеха на траву. А мне неожиданно пришло на память еще одно письмо, попавшееся на глаза тем же утром в библиотеке. Оно было написано Иваном Сергеевичем Тургеневым и адресовано сыну Зинаиды Волконской вскоре после ее смерти. Тургенев хвалил статью Александра Никитича в “Вестнике Европы”... Почему я вспомнил об этом письме? Но разве разберешься в себе, когда сквозь ресничную радугу смотришь в весенний простор, и то ли грезы, то ли воспоминания плывут, как облако в небе. Письмо Тургенева из Бадена... За несколько лет до этого он написал “Первую любовь”. Зинаида... Так звали героиню повести, тоже княжну. Нет, она не похожа на Зинаиду Волконскую. Да и любовь у тургеневской Зинаиды была хоть и первой, но несчастной. А бывает ли первая любовь счастливой? И герой повести, Владимир, был несчастен... Обе Зинаиды жили в одно время. Тургеневская Зинаида влюбляется в отца героя весной 1833 года. Владимир не подозревает об этом. Он читает Зинаиде “На холмах Грузии...”, пушкинские стихи, напечатанные всего за два года до их встречи. Пушкин в это время – в Петербурге, а Зинаида Волконская – в Риме и, видимо, уже переехала на виллу из своей зимней квартиры во дворце Поли. А герои Тургенева живут в Москве на даче напротив Нескучного, рядом с Донским монастырем. Подумать только, тогда это было дачное место... А сейчас там – памятник Гагарину, швейцарский магазин деликатесов, дом, который строил заключенный некто Солженицын. А впрочем, и в мои студенческие годы это была еще окраина, известная благодаря знаменитому “капишнику”, институту Капицы... Мысли мои поплыли дальше, и я вспомнил свою Зинаиду. Она жила примерно там же, где тургеневская Зинаида снимала дачу, около Донского. Было это давно, в начале пятидесятых, в студенческие годы. Владимир (это я) и Зинаида были тогда студентами–физиками предпоследнего курса университета. Тургеневский Владимир только готовился в него поступать, а мы собирались навсегда расстаться со зданием на Моховой. До Зинаиды я с девушками не дружил. Жил анахоретом. Занимался, слушал музыку и не обращал внимания на свою внешность. На лекции приходил плохо выбритым, зимой в старом тулупе, летом в перешитом кургузом пиджачке. Да и время было трудное. Мать работала врачом в районной больнице, и ее зарплаты не хватало. А когда началась история с “врачами-убийцами”, и осенью пятьдесят второго она потеряла работу, то и вовсе жили на мою стипендию. Я знал Зину с первого курса, но как бы не замечал. И вдруг увидел. Когда и как это случилось – точно не знаю. Наверно, сидел на лекции, смотрел на длинную черную доску с формулами, повернул зачем-то голову и увидел. У нее были огромные карие лучистые глаза, в которых как будто застыло любопытство и удивление. Мы сидели в разных концах огромной аудитории, черным амфитеатром поднимавшейся до самого потолка. И куда бы я ни смотрел, эти глаза преследовали меня, я боялся встретиться с ними взглядом. Девушки всегда взрослее ребят, своих одногодок, и Зина сразу все поняла. Да и окружающие заметили во мне перемену. Я стал смотреть на себя в зеркало, купил галстук и плащ какого–то дикого цвета, который тогда называли пыльником. Стал рассеян, плохо спал и вообще потерял голову. А от одного поступка я и сейчас краснею. Как-то она пригласила меня на день рождения. Нужно было купить подарок, а денег не было. Тогда я тайно от матери отнес в ломбард на Арбате бабушкины серебряные ложки. Да так и не выкупил их, когда получил стипендию. Мы стали заниматься за одним столом в Горьковской библиотеке. Я краем глаза следил за ней. Она сосредоточенно читала, перебирая рукой у виска темно-каштановые волосы, собранные сзади в пучок. А я делал вид, что читаю. Выходить вместе из библиотеки я стеснялся. Дорога шла мимо всем известного памятника Ломоносову, обращенного лицом к Манежной площади. Ломоносов в опущенной руке держал длинный свернутый в трубку манускрипт. Со стороны Манежной – памятник как памятник. А из дверей библиотеки, откуда Ломоносов смотрелся вполоборота, вид был совершенно похабный. Студенты физики назвали это эффектом Ломоносова. Потом памятник “исправили”. То ли руку подняли, то ли манускрипт укоротили, но “эффект” исчез. Мы часто ходили с ней в консерваторию. Она не была музыкальной, но по доброте уступала мне. Там же мы находили место побыть наедине. Moй друг, тоже студент-физик, жил во втором этаже флигеля, в комнате с окнами в консерваторский двор, где сейчас стоит памятник Чайковскому. Тогда памятника еще не было, и на его месте у разбитой клумбы рос огромный куст сирени, всегда живой от неугомонной воробьиной стаи. В том же флигеле жили знаменитый органист Александр Федорович Гедике с женой, воспитывавшие несметное количество кошек. В весенние дни Зина и я частенько сидели на подоконнике у раскрытого окна. Гедиковский кот выходил из подъезда, по-пластунски, мягко выгибаясь, крался к сиреневому кусту и замирал у самой клумбы. Куст гудел как улей, и воробьи, казалось, не замечали опасности. Наконец, разжавшись как пружина, кот делал отчаянный прыжок, и воробьи разлетались по деревьям. От стыда кот широко зевал и, делая вид, что ничего не произошло, лениво отходил в сторону... После первых летних дождей в консерваторском дворе остро и свежо пахло липой и сиренью. Шли экзамены. Из открытых настежь классных окон вразнобой звучали голоса, фортепьяно, скрипки и гобой. На душе было тревожно и сладко – и казалось, что вот–вот придет настоящая радость и что все еще впереди. Осенью и зимой пятьдесят второго мы редко виделись. Она училась на ядерном отделении и была где-то на практике. Меня “на ядро” не приняли из-за анкеты. В то время жизнь ядерного отделения была овеяна романтической тайной. Студентам-ядерщикам запрещалось в разговорах не только упоминать место практики, но даже называть фамилии своих преподавателей. Забавно сейчас вспоминать, как в дымной папиросной компании под звон посуды один говорил другому: “А ты слышал вчера, какую хохму в питомнике отмочил Лев?” И другой отвечал: “Да, но Сереженька ему тоже вставил”. И я не знал тогда, что Лев – это знаменитый Ландау, Сереженька – менее знаменитый Тябликов, а питомник – лаборатория в Физическом институте Академии наук. Поговаривали, что нашим ядерщикам запрещено ходить в рестораны и даже дружить со студентами других отделений. Мало того, сами эти запрещения были строжайшим секретом. На этих вечеринках мы часто сидели рядом. Она принимала участие в общем разговоре, говоря на этом непонятном для меня условном языке. Иногда ее сосед шептал ей что–то на ухо, и она громко смеялась. А потом, увидев вопрос на моем лице, говорила: “Это об одном из нашей конторы. Так, ничего особенного...”. А я не мог понять, почему в веселой и бестолковой компании мне становилось тяжело на сердце. В эти месяцы мы иногда встречались где-нибудь, и я провожал ее домой. Мы долго гуляли вдоль стен Донского монастыря, прокладывая дорожки в припорошенных снегом кленовых листьях, и замерзшие приходили к ее подъезду затемно. Потом мы стояли на площадке перед ее дверью и я, прощаясь, целовал ее. Это не приносило облегчения и затягивалось надолго. Она вздрагивала от каждого стука парадной двери, прислушиваясь к шагам на лестнице, и торопила меня. Жила она в одной комнате с больной матерью. Мать была парализована и не вставала с постели уже несколько лет. За ней ухаживала женщина, то ли соседка, то ли родственница. Я часто бывал у них дома и, пока Зинаида собирала на стол, развлекал больную разговором. Но в эти поздние часы она меня не впускала и отсылала домой. И я шел ночью мимо Нескучного под снегом через всю Москву. В декабре незнакомый голос по телефону сказал мне, что мать Зины чувствует себя плохо и просит меня приехать. Зина была на практике, ее не было дома уже несколько дней. Я приехал и застал мать в ее обычном виде в постели. Потом мы пили чай, говорили о каких–то пустяках, и я уже собирался уходить, так и не поняв, в чем дело, как она сказала: – Я хотела поговорить с вами. Зина мне много рассказывала о вас; у нее нет от меня секретов, и я знаю о ваших отношениях. Видите ли, у нее такая специализация, что она не может выйти замуж за человека, у которого... как бы это сказать... ну, например, есть родственники за границей. – Но у меня за границей родных нет. – Но ведь вы по национальности... – Да, я – еврей. Вы это хотели сказать? – Не обижайтесь на меня. Ведь она моя единственная дочь. Если она выйдет за вас, то не сможет работать. Подумайте сами... В январе пятьдесят третьего я получил диплом и свободное распределение. Прошел еще год. На исследовательскую работу меня не брали, и Зины я не видел с тех самых пор. Как-то утром она неожиданно позвонила и сказала, что приедет ко мне. Я открыл ей парадную, мы прошли длинным темным коридором коммуналки и, как только дверь закрылась за нами, бросились друг к другу... Я проводил ее до Арбатской, и у дверей кафе “Прага” она на прощанье поцеловала меня. Через несколько лет на юбилейном вечере курса, где-то в ресторане, она подошла с бокалом вина, чтобы поздравить меня с защитой докторской. Вечер догорал. Мы постояли среди танцующих у разграбленного банкетного стола с красными винными пятнами на скатерти. Больше мы не встречались. Я видел в журналах несколько ее статей по ядерной спектроскопии. Она подписывалась фамилией мужа. Рассказывали, что с мужем она развелась и снова вышла замуж. Недавно второй муж умер. Ее единственная дочь, очень похожая на нее красивая девушка, уехала куда-то далеко, кажется, в Южную Африку... Я оглянулся на соседей. Они собрались уходить. Юноша негр, забросив рюкзак на плечо, свободной рукой обнимал свою белую, а точнее, рыжую, подругу. Уж не Зинаидой ли ее зовут, подумал я. Да нет, если она из местных, то ее предки – какие-нибудь англичане или ирландцы, а у них таких имен не бывает. И пара, о чем-то весело болтая, направилась к воротам, выходившим на Harvard Square. Я подумал, что и мне пора. Пора возвращаться в библиотеку, где меня ждала княгиня Зинаида. Мой перерыв сильно затянулся. Живи как Барон В итальянской деревеньке Вела, где мы с женой жили в ту пору, на крутом склоне холма стояла старая вилла. От шоссе к ней вела широкая тропа между двух каменных оград, поросших самшитом и диким виноградом. Из-за кипарисов, окружавших виллу, окон видно не было. Перед виллой на лужайке стоял старый высохший фонтан, а вокруг фонтана – статуи из серого камня. Лица у статуй были стерты, а иные стояли и вовсе без голов. Если бы у статуй были глаза, они глядели бы вдоль склона вниз, на сельское кладбище, каменной стеной выходящее на шоссе. По склону шел виноградник. Скорее это была не вилла, а каменный трехэтажный деревенский дом с чердаком, служившим дровяным сараем. Так раньше строили дома в деревнях Трентино, на севере Италии. Хозяином дома был барон Антонио Сальвати. Когда мы познакомились, барону шел девяностый год. Жена его давно умерла, детей не было, и старик одиноко жил в своем доме. Ему прислуживала женщина из нашей деревни. Каждое утро я встречал хозяина виллы на остановке автобуса у ограды кладбища. Я ехал в университет, а барон Антонио в банк, где служил многие годы. Если я приходил на автобусную остановку раньше времени, то видел, как низенький старичок мелкими частыми шажками семенит по каменистой тропе. Одет он был всегда тщательно: светлые выглаженные брюки, темный пиджак с белым платком в нагрудном кармане, белая рубашка и темно-синяя бабочка в белую крапинку. В руках портфель, а на голове – шляпа. Шляпу он носил всегда, даже в жаркую погоду. Пока не подошел автобус, мы здоровались и обменивались впечатлениями о погоде. Если же наши места были рядом, барон Антонио успевал рассказать о видах на урожай винограда и осудить христианских демократов. Старик был бодр, держался прямо. Маленького роста, в шляпе, он напоминал гвоздь, крепко вколоченный до середины. Когда на меня находила хандра или я жаловался на нездоровье, жена говорила: – Тебе не стыдно? Бери пример с барона. Живи как барон. По соседству с нами жила Антонелла, молодая женщина лет тридцати, снимавшая комнату у хозяина большого многоквартирного дома. Антонелла подражала актрисе Софи Лорен. У нее были длинные стройные ноги, очень высокая грудь и большие подведенные краской черные глаза. Свои прелести она подчеркивала короткими открытыми платьями и туфлями на высоком каблуке. В профиль ее фигура напоминала знак доллара. На остановке автобуса Антонелла любила поболтать с бароном. Во время разговора шляпа барона почти касалась ее открытого бюста. Я стоял сзади, и шляпа не мешала мне видеть ее лицо и перекинуться с ней парой слов. Пожилые синьоры стояли поодаль и, казалось, с осуждением смотрели на нашу группу. Работала Антонелла в Тренто кассиршей в супермаркете “Товацци”. Раз в неделю мы приезжали туда делать покупки. Машины у нас не было, а “Товацци” доставлял продукты на дом. Мы набирали две полных тележки и подкатывали их к Антонелле. За кассой Антонелла сидела как в театре: в нарядном платье со смелым декольте, открывавшим ослепительные перспективы. Она быстро считала и укладывала покупки в ящики. Кончив, нагибалась и доставала из-под кассы подарок: бутылку красного трентийского вина или граппы. Говорила, что это не от нее, а от хозяина. Она часто советовала жене купить мне какие-то особые духи. – Signora, ti consiglio di comprare questo profumo per tuo marito. Ha uno specifico aroma di uomo.[1] Жена благодарила и говорила, что специфический мужской запах не выносит. За спиной Антонеллы суетился Франко, высокий молодой человек лет двадцати. На своей машине, похожей на инвалидную коляску, Франко развозил продукты по домам. Не поворачивая головы, Антонелла кидала ему: – Subito, a Vela.[2] Дома нас встречали полные ящики, стоявшие перед закрытой дверью. Через год, когда мы вернулись в Тренто и поселились в Веле, нас ожидала новость. О ней судачили женщины на автобусной остановке. Барон Антонио и Антонелла поженились. Барон уже не ездил в банк на автобусе. Теперь Антонелла отвозила и привозила мужа на недавно купленной “тойоте”. Иногда я видел их, когда “тойота”, съезжая с холма, поворачивала на шоссе. Барон улыбался, а Антонелла сидела за рулем и махала мне рукой. Вид у молодой баронессы был счастливый. Мы продолжали ходить в супермаркет “Товацци”, но за кассой сидела теперь незнакомая седая синьора. И Франко тоже не было видно. В Веле нам сказали, что Франко теперь работает на вилле барона и занимается виноградником. Вместо инвалидной коляски он ездит на тракторе с прицепом, собирает виноград. Стояла осень, и на вилле работало несколько сезонных рабочих, поляков. Для Велы с ее виноградниками и яблочными садами это было обычным делом. А еще через два года умерла моя жена, и в декабре я приехал в Велу один. В деревне мне рассказали, что Антонелла овдовела. Барон скончался на девяносто третьем году. Ходили разговоры, что Антонелла сошлась с Франко, но он изменил ей с девчонкой из Пово, соседней деревни. Антонелла выгнала его, и он уехал на “тойоте”, которую она ему подарила. Мне показалось это сплетней. Антонеллу в деревне не любили. Обедал я в университете, кое-как вел свое одинокое хозяйство и в “Товацци” не заглядывал. Но как-то, проходя мимо супермаркета, увидел в окне Антонеллу и зашел в магазин. Антонелла сидела на своем месте у кассы. Она не изменилась. Только одета была в темное закрытое платье с накинутой на плечи кофточкой. Впрочем, подумал я, зимой открытых платьев не носят. Антонелла улыбнулась, протянула обе руки и на ее вопрос “Come va?”[3] , я сказал о своем несчастье. А она спросила, знаю ли я о смерти ее мужа. И еще предложила посидеть в соседнем баре на углу улицы Манчи. Она кончала работу через десять минут. В баре я ждал недолго. Антонелла присела и вынула из сумочки нарядную коробку. – Con i migliori auguri di Buon Natale.[4] Я понял, что это те самые духи. Со специфическим мужским запахом. И поблагодарил. Антонелла спросила о моей жизни. Я сказал, что приехал ненадолго, и что живу в Веле, в том же доме напротив автобусной остановки. И тогда она неожиданно предложила мне переселиться к ней на виллу. Сказала, что мне будет удобно писать книги (так и сказала, – писать книги) на балконе с видом на снежные альпийские горы. И что такую лазанью, которую она приготовит для меня, едят только в Болонье. Я спросил Антонеллу, зачем ей нужен еще один старик. Понял, что задал бестактный вопрос, но было поздно. Антонелла, казалось, ничего не заметила. – Lei non e vecchio. Gli uomini vivi devono vivere.[5] Я проводил ее до стоянки машин. Она открыла дверцу новой “альфа ромео” и усадила меня рядом. В Велу нам было по пути. Я спросил, где ее прежняя “тойота”. Она ответила, что подарила ее Франко. Тогда я спросил о нем. И она ответила, не отрывая глаз от дороги: – O, mamma mia! Questi giovani uomini...[6] Я иногда приезжаю в Велу, но Антонеллы больше не встречаю. Говорят, что она все еще живет на вилле. Каждый раз, когда я смотрю на старый дом на высоком холме, я вспоминаю слова жены: “Живи как барон”. Я ведь тогда не догадался, что это завещание. Примечания [1] Синьора, советую купить для мужа эти духи. У них специфический мужской запах. (ит.) [2] В Велу, сейчас же. (ит.) [3] Как дела? (ит.) [4] Поздравляю с Рождеством. (ит.) [5] Вы совсем не старый. Живые должны жить. (ит.) [6] Ах, эти молодые люди (ит.) Напечатано в журнале «Семь искусств» #8-9(55)август-сентябрь2014 7iskusstv.com/nomer.php?srce=55 Адрес оригинальной публикации — 7iskusstv.com/2014/Nomer8_9/Fridkin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru