СОЦИАЛЬНЫЕ ЗАВОЕВАНИЯ
Рабочим-путейцам полагалась спецодежда. Состояла она из телогреек, валенок и иногда – страшноватых на вид ватников, покрытых мышиного цвета фланелью, без воротников. В этих ватниках, как в пальто, ходили дети. Частенько вместо новых валенок выдавали только кошму на подшивку старых. Путеец становился разношенными валенками на кошму, отец аккуратно вырезал квадрат – и подшивка почти готова. Оставалось только выкроить два следа, протащить дратву – суровую толстую нитку – сквозь кусок вара и этой ниткой пришить к старым валенкам новую подшивку. На зиму хватало. Да и ходить было удобнее, чем в новых, хотя, конечно, уже не то… А еще железнодорожникам полагались на зиму овчинные полушубки, но выдавали их крайне редко. Мужики-путейцы мечтали о черных, с большим воротником, которые берегли от мороза лучше, чем неказистые треухи на рыбьем меху. В таких полушубках, стеганых ватных штанах и шубенках – рукавицах из той же овчины – да с надетыми на них брезентовыми верхонками мороз не страшен. Но полушубки случались и белые. И тут уж фартило железнодорожниковым бабам. Мужнины жены носили эти полушубки так, как теперь носят роскошные меховые шубы – нарочито небрежно и внутренне трепетно. А если у кого появлялся ещё и настоящий пуховый платок – всё, зависть и неприязнь щеголихе были обеспечены.
А теперь вот глобальное потепление и шубы в Москве только для форсу. Повезло.
1. СЫН ЭМИРА
А новый 1931-й было чем встретить: Александр Викторович диссертацию наконец закончил, на работе все складывалось: «светила» кафедра в Плехановке, девчонки росли крепенькие и умные. Любовался он ими, а особенно, до спазма сердечного, любил черноглазое свое продолжение – Тамарочку. И вдруг – анонимка. Какой-то подонок, а по совместительству этимолог-любитель, растолковывал «кому надо», что будущий заведующий только прикидывается талантливым советским ученым и преподавателем, а сам коварно скрывает свое буржуазное происхождение и, конечно, строит, строит свои вражеские планы! Но нас не обманешь, нам, простым честным людям, только взглянуть на фамилию – и всё как на ладошке открывается. Ведь это вражеское отродье в своем предке – эмире – только одну буковку и заменило, а уж –ов, как в русских фамилиях, добавить ничего не стоило!
А в 30-м до «троек» дело пока не дошло – суды еще были. Приличные плехановцы разом заотворачивались, а Александр Викторович месяцами по судам оголял свое самое что ни на есть бедняцкое происхождение и нищенскую жизнь татарского мальчика из глубинки. Оголил, как говорится, по самое не могу, но плехановцы и теперь глазки не поднимают: ну, неудобно людей таким испытаниям подвергать, понимать же должны, Александр Викторович! И какие Вам, Александр Викторович, кафедра и диссертация – есть ведь люди практически кристальные… Может Вы, Александр Викторович, и самородок, а все же лучше, знаете, не раздражать, не раздражать…
… А семья уверена: случись и защита, и кафедра, уж в 37-м точно бы расстреляли. Так что еще повезло.
2. СМЕРТНЫЙ ГРЕХ
Война – это не страшно: она далеко где-то. А эвакуация – страшно. Тамарочку с мамой поселили в насквозь промороженной комнате, где уже жила семейная пара. Поначалу ничего, а потом есть стало совсем нечего. Ноги-руки распухли, полгода уже девочка не ходит, ползает только. Мать слезы смахнет и – «всё для фронта, всё для победы» – на работу. И ребенок без дела не сидит: всеми оставшимися силенками одну мысль заглушить пытается: «Есть! Есть! Есть!» А тетка-сожительница в столовой работала и каждый день притаскивала целую кастрюлю макарон – съедать их они с мужем не успевали, уж больно большая кастрюля была. Соседям не предлагали – еще чего, всех голодных не накормишь! И несколько раз Тамарочка к этой кастрюле, когда взрослые уходили, подползала, кое-как дотягивалась, опираясь на ничего не чувствующие колени, захватывала горсточку холодных макаронин и, полностью уверенная в том, что совершает страшный, невозможный поступок, медленно жевала безвкусное месиво.
В войну и не такое бывало? Наверное. Но вот за что никогда нам не вымолить прощения, так это за того опухшего с голода ребенка: всю долгую жизнь Тамара помнит, что «несколько раз воровала еду». И никак иначе свой поступок не называет.
3. ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
Папа и мама в хлопотах: надо возвращаться домой, в Москву, на Патриаршие. Непонятно, правда, почему родители какие-то командировки в Москву всё делают – домой же едем! И в поезде ехали – радоваться надо, а они чуть дверь стукнет – вздрагивают. А строгие военные на каждой станции билеты проверяют и документы. Тамарочку, как только эти военные в вагон входят, проводник прячет в угольный отсек: «Сиди тихо!» Это-то понятно: почему-то билет для Тамарочки не продали, а дяденька-проводник маму-папу пожалел и разрешил ехать с ними. А когда к Москве подъехали, он Тамарочку через другую дверь выпустил и велел, под вагоном пробравшись, бежать навстречу маме и папе, дескать, встречаю. И кричи, говорит, громко: «Мамочка! Папочка!» Что-что, а это от страха получилось здорово. Когда к отцу прижалась, увидела, что вдоль вагона – милиция и военные. Они многих людей даже не выпускали из вагонов: куда уехали, там и оставайтесь. Не нужны вы в Москве. И в их квартире уже почему-то жили другие люди. Но Тамарочке повезло: не сразу, но как-то родители устроились, и даже через несколько лет получили комнату в коммуналке – 7 метров на троих… Дома.
4. ТИФ
Врач сказал, что девочку, вот уже двадцать дней в сознание не приходящую, надо вынести из палаты и приткнуть где-нибудь в коридоре – брюшной тиф, безнадёжна, а места нужны. А родители все же и на двадцать первый день пришли. И Тамарочка их словно почуяла – через стену, через мохнатую от инея раму оконную – глаза открыла. И всё ясно-ясно видит и слышит. А доктор-злюка опять своё гнёт: идите, говорит, домой, безнадёжна, вызовем… потом. Тут девчонка от страха, что поверят, уйдут насовсем, громко-громко закричала: «Он врёт! Я живая! Он врёт!» Только мама и папа за окном почему-то не реагируют, кивают доктору, уходить собираются. И хорошо, мать в последний разок на доченьку взглянула – а та смотрит на нее и губами беззвучно двигает… Повезло.
ЗАКОН И ПОРЯДОК
В густонаселенной Волочаевке с криминалом в 60-е было никак. Да что там Волочаевка! На несколько сёл был один участковый милиционер дядя Карасев, так и тому было нечего делать. Он изредка прогуливался по деревне в красивой форме, всегда начищенные сапоги – их и пыльная шоссейка не брала – сверкали, и даже дети его не боялись. Его было принято уважать. Если хозяева уходили на покосы или за ягодой за несколько километров от села, двери «запирались» на веточку: в щеколду вставляли сухую палочку, которая говорила только одно: нас нет дома. Особо осторожные могли дверь примкнуть – вдеть в ту же щеколду замок, но ключом его закрывать никому и в голову не приходило. Самое интересное: никому в голову не приходило и входить в такие двери. Стайки не запирались вообще никогда, и если у кого-то пропадала скотина – это было ЧП вселенского масштаба, о котором вспоминали годами и которое прочно входило в историю: «Да помнишь, это было в том годе, когда у Грачихи теленок пропал…». Морозными зимами на ночь на улицу вывешивали белье. Оно застывало, становилось колом, потом его, пахнущее необыкновенной свежестью, переламывая, развешивали у печки. Сейчас белье нельзя вывесить даже днем: чуть отвернешься – ой не повезёт…
СВИНКА
Подозреваю, что разъездной врач дядя Миша Глассон оказал сильнейшее влияние на мамкино медицинское просвещение. Она ставила нам диагнозы по глазам и по каким-то только ей ведомым симптомам и врача звала только тогда, когда мы «вытягивались в лежку». А кашель там или нос не дышит – баловство одно, не болезнь. Лечились в крайнем случае жестокими ингаляциями: над ведром горячущей картошки завывали, укрытые сверху шубой. Пока она, картоха проклятущая, не остынет. А мне на редкие болезни везло. Однажды горло опухло и вся правая сторона лица. Мать определила: свинка, но в школу идти все равно велела, да и от домашних дел не освободила. Лечение прописала строгое: ешь через не хочу. Добро бы через не хочу, а тут ведь и не могу! Но больничный режим я не нарушала и как-то выздоровела. С правильным диагнозом, должно быть, повезло.
СЕРЁЖА
Сережка Загребельный, младший брат моей сокурсницы, красавицы и умницы, так и рос возле нас. Он был вместе с нами на всех праздниках, девичниках и КВН, пел нашу песню про нейлоновое сердце и жил нашими радостями-горестями. Но в филологи не пошел, а стал архитектором. И, наверное, сотворил бы что-нибудь необыкновенное, хотя как-то сказал, что, увы, не Сикейрос. Но когда на толпу владельцев кооперативных гаражей для лодок с холма попёр грузовик, гружённый песком, и толпа стала давить себя самоё, Сережа бросился под колеса грузовика, спасая пятилетнего ребенка. Толпа и грузовик прошли по Сережке. А ребенка он закрыл своим телом.
… И вот на фиг мне Сикейрос?!
УРОКИ ИСТОРИИ
Я вообще ничего не понимала в политической обстановке, как современной, так и исторической. Когда преподаватель истории с порога спрашивала: «Итак, что делать, Пищальникова?» – я честно полагала, что Храмцову интересует что-то очень наболевшее и сиюминутно важное, а я не в курсе, и в растерянности молчала. А надо было отвечать: ликвидировать третий этап разброда и шатаний!
…Самое смешное: я весь первый курс не подозревала, что существует учебник для вузов по истории и, наверное, единственная читала только «первоисточники», выцарапывая из них нужные ответы. Но конкурировать с сонмом историков, увы, не могла.
… И вот на фиг я про этот учебник узнала?!
КЕРОСИНОВАЯ ЛАМПА
Однажды мне удалось заглянуть в место тайное и простым смертным недоступное – дом деда Герасименко. К нему из Благовещенска приехала дочь с внучкой Ольгой. Ольга была городская, нашего возраста, пела незнакомые песни, как потом оказалось, отчаянно перевирая слова, учила нас жить и не хотела сидеть в герасименкином дворе, а рвалась в нашу, как ей казалось, вольницу. Дед ее не препятствовал лазанью по засыпанным шлаком чердакам, собиранию фаянсовых тарелочных осколков и конфетных оберток, походам за цветами, поеданию белоснежных хрупких камышовых корней и другой подножной еды. И вот когда он ушел на покос, Ольга зазвала меня к себе. В доме было очень темно, странно пахло (потом я узнала – так пахнет ладаном), в правом углу горел огонь в красивой красной плошечке, а на круглом столе, покрытом плюшевой вишневой скатертью, стояла керосиновая лампа, ввергнувшая меня в столбняк. Была она огромная, со стеклом янтарного цвета, а металлическая часть была покрыта, как я теперь понимаю, удивительной красоты эмалью. Так меня, невесть сколько простоявшую около этой лампы, и застал дед Герасименко, настрого запрещавший внучке приводить гостей. Я оцепенела от страха, точно зная, что меня сейчас в этой душной темноте изничтожат каким-нибудь необыкновенным образом. Но дед, узнав, что я «тети Ирина», чуть улыбнулся и даже выставил на стол какую-то резную стеклянную вазочку со сливовым вареньем. Про вкус его ничего не помню, потому что больше поразило сходство стекла лампы с тяжелым янтарным сиропом, в котором плавали желтые полупрозрачные сливы. Потом иногда снилось, как это необыкновенное стекло плавится-переливается, и когда много лет спустя собирали кусочки янтаря на побережье около Юрмалы, поймала себя на мысли, что ищу осколок того дивного и таинственного цвета.
…А отец сказал, что дед Герасименко боговерующий, сосланный и лишенец, но мужик честный и крепкий, а ты туда не ходи, не береди ему душу, ему и так не сладко…