Илья Корман в своей рецензии на двухтомник Бориса Камянова ("Стихотворения и переводы", Иерусалим, ЛИРА, 2005; "Юмор. Публицистика", Иерусалим, ЛИРА, 2007), открывает секрет камяновского потустороннего зрения. Камянов якобы наблюдал за писателями с хмельной высоты буфетной стойки в ЦДЛ, плюс к тому служил инспектором Литфонда по установке памятников. Это, по утверждению Кормана, и позволяло "видеть писателей и вообще мир – с изнанки" и якобы "роднило Камянова с Вениамином Блаженных, певцом кладбищенства и изгойства"…
Ужель достаточно надраться с писателем в ЦДЛ, а потом поставить надгробье на его могиле, – и проникнешь в суть бытия?
Не знай я Камянова и Блаженных, я бы, глядишь, и поверил критику – как же критику не верить?! Но я сам знаю Борю. И Веню – земля ему пухом – знал. И замечу, что если и было у них что-то общее, так только две ипостаси: оба поэты и оба евреи. Ну, а уж если ты поэт, да к тому же еврей, значит, ясное дело, изгой. Во всем остальном они не были схожи. Ни в быту, ни в поэзии. Для Вени Айзенштадта (его настоящая фамилия) жизнь представлялась кладбищем, для Бори кладбище становилось жизнью.
С кем, по-моему, Борис Камянов созвучен – так это с тезкой Вени Айзенштадта – российским певцом "зеленого змия" Веней Ерофеевым…
Цель изгоя – самоисцеление от реальности, которая выталкивает его из себя, но которую он вынужден через себя пропускать. В какой реальности существует лирический герой Камянова? В хмельной реальности великой имперской культуры.
В толпе он, как еврей в Эдоме.
Трагичен, словно Вечный Жид.
Он на земле, как на ладони
Комар придавленный, лежит…
Читатель, безусловно, старается не путать лирического героя с автором. Они сравнимы друг с другом, как "государь" и "милостивый государь". Но маска лирического героя настолько прирастает к автору, что становится его лицом:
Я – зверь затравленный. Я худ
И горбонос. Я сын еврея.
Все от погони я бегу
И оттого лишь не жирею…
Герой и сам не замечает, как из изгойства рождается сочувствие ко всем сирым и обездоленным на замшелых окраинах действительности. Из сочувствия возникает любовь, ибо в аду, где выпало родиться, только и осталось у изгоев, что право на любовь.
Что ж это за мир такой? Какой есть:
Герда беременна. Триппер у Кея.
Сказочник, грусть самогонкой развея,
К рампе подходит и сказку ведет…
Или:
В этом мире, хоть реви,
И при Божьей власти
Мало счастья для любви
И любви для счастья.
Или:
Неласковая родина,
А все-таки твоя…
Пускай жена – уродина,
А все-таки семья.
Борис Камянов – художник многогранный. Для того, чтобы охватить все жанры его дарования (юмор, публицистика, мемуарная проза, переводы и пр.) не хватит журнального пространства.
Но именно любовь в пекле – и основная тема, и обетование лирического героя. Он почти счастлив в адском бедламе, где причины стали следствием, функции превратились в аргументы, и в этой нелепой системе координат лишь сам герой остается неизменным в пронзительном алкогольном прозрении.
Зелье – тонкая прослойка между адом и жизнью души. Не самое лучшее спасение, но самое доступное. Эликсир, который на мгновение изгоя превращает в обывателя, а обывателя наделяет проникновенностью изгоя.
Войдите в книгу Камянова… и Москва кабацкая тронется в прицепном вагоне, и понесет по маршруту "Москва – Петушки – Израиль", где Веничка Ерофеев в обнимку то с Блоком, то с Есениным ищут третьего. Вот он, третий – в кипе, с развевающимися пейсами, седой бородой восседает на бутылке "Голда". Велика Расея, каждый второй – стукач, каждый первый – сам себе подлец, а каждый третий – пьяница с иудейской тоской в глазах. Он, от кого все напасти: споили Расею. Споить-то споили, да последнего стопаря недодали ироды – беда… беда…
И нас почти не видно в том дыму.
Лишь зыбко пляшут профили косые…
Иного нет пути понять Россию,
Как только с нею спиться самому…
Понял… Понял и полюбил. И любовь эта не безответна.
Был любим, купался в счастье
И не видел берегов.
Окромя советской власти,
Больше не было врагов.
И все бы хорошо, все бы ладушки, все бы роса Божья, кабы электричка всею своей скоростью, всей неуемной инерцией не сорвалась с путей и не снесла придорожный валун.
Обломки ерофеевской электрички разлетелись по всей России, обрывки есенинской петли висят в каждом вагонном нужнике, а иудей озирается и, крылом загребая облако, спотыкается о прохваченную сивушным ознобом землю.
Лежат три витязя-алкаша на распутье у заветного валуна, бровью не пошевелят, а в тусклых зенках у каждого своя судьба двоится: "Сюдой пойдешь – под новый транвай попадешь. Ножка – хрусь, и ручка – хрусь, все одно сдыхать, не трусь!"
"Сюдой пойдешь – в петлю попадешь. Сам намылишь, сам на шею набросишь, сам себя пожалеть попросишь!"
"А для тебя, жидюга ангельская, нет на земле расейской тропинок, убирайся в свой Израиль!"
Похмелье… Состояние, когда прошлое прошло, будущее не предвидится… Мгновение остановилось, и до чего же оно мерзко!.. Еврею-изгою смерть – и та заказана…
Я свой среди чужих, чужой среди своих.
Вся жизнь моя дурная – через жопу…
Ну, что ж, пацан, Россию не жалей.
Не забывай, хавер, что ты – еврей.
Хуячь в Израиль, покидай Европу!
А Россия ворует… Ворует у себя самой, ибо российская поэзия без еврея будет вечно зиять картавой незавершенностью композиции…
Это был исход… Не столько исход евреев, сколько исход российской культуры – в суицид, в естественную смерть, в заграницу. Исход российской культуры предвосхитил распад российской империи, стала она таким же изгоем, как ее носители. Российская культура в миру стала евреем. Надолго ли?..
Поэты исход совершают в одиночку.
И, закормленный любовью,
Я сбежал, как из тюрьмы,
Орошать своею кровью
Иудейские холмы…
Средь любимого народа,
На земле моих отцов,
Два прекрасных долгих года
Счастлив я в конце концов…
Лирическая интонация выдает лирического героя: не бывает долгих годов счастья, счастье мгновенно. Он будто хочет обмануть кого-то: читателя или себя? Нет, герой Камянова лгать не умеет. Лишь пытается уговорить себя, уверить, что все в порядке, закавыка – в малом:
Все – Абрамы да Эсфири,
Все – Шапиры да Леви…
И однако в этом мире
Не хватает мне любви.
Где вы, милые славянки?
Сионизму на беду
На какой московской пьянке
Льнете к новому жиду?
Герой Камянова на паперти не побирался. Не выпрашивал – Господа Бога ради – крох любви. Сам дарил ее – немеряно. И сам благодарен одаренным любовью. Дело, видимо, в том, что сработал "синдром пустыни": нельзя вознестись мгновенно в Эрец-Исраэль, не отшагав и не отбыв положенные сорок лет в земле скитаний. И воет герой по ночам, и уснуть не может:
Плач уйми, подобный лаю,
Ну а я тебе спою…
Баю-баю, баю-баю,
Разъебаюшки-баю!
Спи, проклятый. А покуда
Я петлю тебе совью.
Спи, страдалец. Спи, иуда.
Баю-баюшки-баю…
Пронзительная заупокойная…Что же это героя на родине предков в петлю потащило, при полном, казалось бы, счастье? Думаю, это она, коварная российская культура, очнулась и принялась пожирать изнутри своего носителя – мстить…
Ностальгия по смерти? Моление по небытию? Вот состояние, в которое угодил камяновский герой. Благословенной памяти Майя Каганская как-то сказала о поэзии Камянова: "Впервые встретила верующего поэта, в стихах которого нет веры". Это меня поразило – и в устах Майи, но еще более – в бесстрашном самоанализе самого поэта:
Стихи и вера… Вместе им никак.
Жизнь обернулась самоистязаньем.
…Тысячелетняя тоска
Поводит дулом у виска.
Еврейский Бог, еврейский рок
Ей не дает спустить курок…
В ликованье предсмертном решаюсь я на суицид <…>
И в удавку сплетутся крученые нити цицит,
И уйду я к Творцу – преступившим и все ж неподсудным.
Кощунственная религиозность! Будто герой Камянова, как и герои Священного Писания, в равной степени верит и своему опыту, и своему Богу. Во всяком случае, после того, как поэт дошел до этого ветхозаветного мироощущения, ему становится ясно: два прошедших времени – и российское, и здешнее – обращаются в отточенный годами, послушный руке мастера инструментарий. И остается третье время. Время жизни, отпущенное совершенным строкам. Вечность…