litbook

Non-fiction


Родословная (опыт автобиографического исследования)*0

У Кобо Хуана Бласко вокруг шеи была повязана в виде пионерского галстука женская косынка. Каждое утро, Жан, так он просил себя называть, едва просыпаясь, прикладывал эту косынку к губам и говорил: здравствуй, Соня. Соня была его женой и дочерью директора стадиона «Динамо», родственной близостью с которым, а Жан был отчаянным болельщиком одной из московских команд, точно помню, что это был не «Спартак» и не «ЦДКА», значит «Торпедо», очень гордился. Наши койки стояли рядом в одной из камер Лубянки на пятом этаже. В камере было еще три арестанта, каждый из которых тоже оставил свой след в моей памяти. Ведь я тогда еще только начинал жить. А рассказывать буду лишь об одном Жане потому, что он для меня был первым и единственным человеком, кто явился из того далекого прошлого в котором когда-то жили мои предки. Правда, когда мы встретились, я этого еще не знал, но душой почему-то потянулся к нему намного сильнее, чем к остальным. Размер камеры был метров пятнадцать, не больше и каждое произнесенное слово, даже сказанное очень тихо, было хорошо слышно в любом ее углу, но когда мы говорили с Жаном, это чаще всего был только наш разговор. И он почти никогда не становился общим. Однако, по прошествии стольких лет все еще хорошо помню, как слушая нас сокамерники всегда по-доброму улыбались. Внешне Жан очень сильно походил на моего единственного оставшегося в живых после войны двоюродного брата по материнской линии Фиму, быстрого в движениях и на язык, в зависимости от настроения, и с мгновенно меняющимся выражением глаз. У Жана тоже, когда менялось настроение, вместе с глазами менялось и само лицо. Однажды Толя Ковельман, бывший студент и военнопленный, который никак не мог доказать следователям, что остался в живых чисто случайно, назвал Жана весьма артистичным, но тот отказался принимать этот комплимент на свой счет. Он сказал, что вообще-то испанцы все артистичные. Как, впрочем, и французы с итальянцами. Его слова. На Лубянке Жана держали за то, что он хотел улететь из СССР в чемодане аргентинского посольства вместо дипломатической почты. Когда однажды не без мальчишеской жестокости, сразу после того, как он поцеловал косынку своей жены, я спросил Жана, как же так, что он при такой большой любви решился бросить свою Соню, ведь потом-то ее к нему точно не отпустили бы, есть закон; то в ответ услышал такую неожиданную и полную страсти исповедь, что в эти минуты вместе с острым любопытством одновременно испытал и чувство неловкости, что своим вопросом заставил взрослого человека так неожиданно широко раскрыть свою душу. Правда, в тот раз, слышать его исповедь мог только я один. Она произносилась рядом с моим ухом почти беззвучным шепотом. Я узнал, что была у него и другая любовь, еще большая, чем к Соне. А это означало, что не только разочарование в СССР (заодно и всех остальных коммунистических идеях, — хотя и красивых, но таких пустых фантазиях), — заставили Жана искать пути бегства из Москвы. Его откровение показалось мне таким противоречивым, что выслушав Жана я, тоже еле слышно, опять не удержался и спросил: — А как же Соня? Жан вздохнул и обычным голосом ответил, что я это потому так спрашиваю, уже второй раз, что еще не стал настоящим мужчиной. Он был явно разочарован во мне и расстроен. Самое сокровенное и принадлежащее только ему, Жану, что хранилось в его душе, он вдруг взял и зачем-то выплеснул наружу перед человеком, который не то, что еще не созрел для таких откровений, но неизвестно сможет ли вообще когда-нибудь для них созреть. Но и мне тогда тоже было непонятно, зачем он, женатый человек, влюбившись в другую женщину, едва проснувшись, тут же целует косынку жены и говорит: — Здравствуй, Соня. Что я очень тихо, чтобы никто не услышал, и спросил у него. Глаза Жана еще больше потускнели и он, отвернувшись от меня, ответил голосом полным безразличия: — Извини, но я не знаю, как тебе ответить. После чего поднялся и пересел на другую сторону кровати, лицом к решетке. Всю оставшуюся часть дня Жан вел себя так, что было понятно: я для него больше не существую. Мы заснули, отвернувшись друг от друга, а прежде всегда говорили перед сном. На душе было так скверно, что я даже вдруг подумал, правда, тут же и прогнал свою ужасную мысль: лучше в одиночке, чем так. Моя кровать стояла на таком расстоянии от стены, чтобы надзиратель, глядя в глазок, установленный на двери, всегда мог меня видеть. Там же у двери стояла и параша, которую каждое утро мы всей камерой носили выливать в туалет. Поскольку нас было пятеро, то один из нас в начале каждой недели по жребию освобождался от выноса параши. Он становился запасным, если кого-то не приведут в камеру после ночного допроса, или, наоборот, на него уведут. Обычно, если жребий не падал на меня или Жана, мы носили парашу вдвоем. Наш с Жаном день был следующим после полного разрыва наших отношений. Конечно, жить я еще только начинал, однако моего жизненного опыта было вполне достаточно, чтобы к любому предстоящему событию относиться чисто философски. То есть, на всякий случай всегда следует ожидать худшего. А если худшее не случилось, значит радуйся, что тебе повезло. А тот факт, что мы с Жаном резко отвернулись друг от друга, мог означать только одно: между нами возникло сильное отрицательное напряжение. А раз оно возникло, то понятно, что здесь только слово скажи — и сразу скандал. При этом, остановившись на этой мысли, на возможности скандала, я вдруг сделал о себе одно совершенно неожиданное и неприятное открытие. Оказалось, что внутренне я к скандалу оказался совершенно готов. Даже к драке. Больше того — с нетерпением стал его ждать. Только хорошо бы, если б Жан первый начал. Все-таки он старше. Пусть только слово скажет, я тогда ему сразу: — Да что я тебе такого сказал-то?! Целуешь как клоун свою косынку, ну и целуй дальше, мне-то что?! На следующее утро после подъема я его лица не видел. Только спину. А когда мы несли в туалет парашу, я поймал себя на мысли, что по пути хорошо бы так споткнуться и так наклонить ее в его сторону, чтобы она его обрызгала. А я бы небрежно сказал с безразличием: извини, так получилось. Ничего такого я, конечно, не совершил, но от самой этой мысли получил немалое удовольствие, за которое тут же сделалось немного стыдно. Ведь я себя таким еще совсем не знал. Правда, на обратном пути, когда мы возвращались в камеру, мне показалось, что Жан на меня быстро посмотрел и тут же отвел глаза. У меня даже сердце екнуло, и я подумал: ждал, что ли? И рад, что все обошлось? Ближе к отбою, когда он гулял по камере, я тоже на него быстро посмотрел, и он тоже, как мне показалось, заметил мой взгляд, а утром, когда я проснулся первое, что увидел, было лицо Жана, которое светилось от радости, что мы опять смотрим друг на друга. Когда же он поцеловал косынку со словами «Здравствуй, Соня», я тут же залился тихим, счастливым смехом, а Жан, после того, как утер выступившие от смеха слезы, стал серьезным и проговорил: здравствуй и ты, Мазюс. Он именно так, с самого начала и произносил мою фамилию, хотя во всех остальных словах звук «у» выговаривал без всяких затруднений, но я его никогда не поправлял. Скорее всего, потому, что от своего отца знал — фамилия наша случайная. В те годы, когда в российской империи евреям выдавали паспорта, она была записана совсем не так, как произносилась. А произносилась она Мозес, т.е. произошла от имени Моисей. Если бы мы были русскими, то звались бы Моисеевы. Мне об этом сказал отец незадолго до ареста, теперь уже вряд ли вспомню, какой был для того разговора повод, но хорошо помню, как когда я с усмешкой проговорил, что эта фамилия тоже… не очень, лучше бы уж Моисеевы, отца мои слова задели. И он с обидой в голосе проговорил, что нас в местечке только так и звали, и ты не должен говорить таких слов! Эта же твоя фамилия! Ты меня слышишь!? Я ответил, что слышу, слышу, конечно, но только почему-то, кроме того, что моего деда звали Хаим, мне о своей фамилии больше ничего не известно. А его отца-то как звали? Иуда-Лейб, — ответил отец с таким лицом, что я понял — долго о нашей семье он разговаривать не станет. Я в то время уже хорошо его понимал. У меня и у самого в те дни на душе было много такого, о чем отцу я тоже не хотел бы рассказывать. И все это было очень жаль. Потому что, если б до тюрьмы я знал о нашей семье хотя бы то немногое, что мне стало известно после освобождения, тогда бы испанская тема у нас с Жаном полностью заслонила бы все остальные разговоры. И разве, слушая его любовную историю, я бы тогда стал задавать ему столько глупых вопросов? Наверняка, не стал бы. И мы бы очень много говорили о тех испанских евреях, которых король и королева, Фердинанд и Изабелла изгнали из Испании в 1492 году. И о тех, кто остался в Испании тоже. Что касается самой любовной истории Жана, то все ее основные подробности я узнал почти сразу же после нашего примирения. И история эта стоит того, чтобы о ней рассказать подробно. Впервые он увидел ее в столовой студенческого общежития на дне рождения дочери своего погибшего друга, тоже, как и Жан, летчика. Жан принял ее за русскую подругу именинницы. Весь вечер не мог отвести от ее лица своих выразительных глаз. А ее мягкая речь, каждый раз, когда она начинала говорить, превращалась для него в восхитительную музыку. Они тогда много танцевали и только друг с другом. Она смеялась: уж не влюбились ли вы в меня? Он отвечал, что еще как влюбился, но только не надо смеяться, ему, конечно, еще нет сорока, но он очень боится ощутить себя рядом с ней стариком. Она осторожно коснулась губами его щеки. Это был знак, что нет, он для нее не старик. В полупустом трамвае, на котором Жан отправился ее провожать, они первый раз по-настоящему поцеловались. А когда снова посмотрели друг на друга, то он не только увидел ее восторженные смеющиеся глаза, но еще и услышал на чистом испанском языке: дурак, неужели ты еще не понял, что я испанка! Через несколько месяцев она улетела к своим родителям в Южную Америку. И Жану совершенно ничего не оставалось, как отправиться следом за ней в сундуке с дипломатической почтой. X Область в Испании, где когда-то жили наши предки, называется Кастилия. Об этом сказал отец, а сам он узнал от своего деда Иуда-Лейба. История изгнания евреев из Испании всемирно известная. После этого Испания очень быстро стала терять свое мировое величие. А о том моем предке, деде Иуда-Лейба, до которого еще как-то можно дотянуться воображением, имя которого, к сожалению, забылось, было известно, что он приплыл в Россию из Турции, вместе с тремя братьями в те самые времена, когда граф Потемкин начал отстраивать Крым. Когда я услышал об этом, то тут же подумал, и поделился своим предположением с отцом, что братья, должно быть, были строителями. Отец засмеялся и легко согласился со мной. Оказалось, что он и сам когда-то тоже хотел стать строителем. Я спросил: что же в этом смешного, и каким именно строителем ты хотел стать? Отец ответил, что маляром. Почему же не стал? А потому, что когда его поднимали в люльке по стене многоэтажного дома в Москве, он понял, что не выносит высоты. Тогда он закричал, чтобы его немедленно опустили вниз. Но те, кто стоял внизу, не сразу поняли, о чем он их просит. Поэтому долго смеялись, и он вместе с ними, когда под его ногами вновь оказалась твердая земля. Для меня же после лагеря все в огнях сварок и криках строителей, пыльные летом, и холодные зимой корпуса, оказались единственным местом, где мне легче всего дышалось. В отличие от огороженных фабрик или заводов, откуда я очень быстро увольнялся. Вот почему каждый раз, прикасаясь душой к тем годам, когда первый родоначальник нашей семьи высадился в Крыму, я и самого себя часто вижу таскающим камни вместе с ним и его братьями. К сожалению, у отца не было ответа на многие мои вопросы. Особенно мне хотелось бы знать каким именно образом дед Иуда-Лейба, а если не он, то его сын, переместились из Крыма на Украину. И как это случилось, что Иуда-Лейб стал одним из управляющих в огромном хозяйстве графской семьи Потоцких? Судя по тому, что у них продолжил служить и его сын, мой дед Хаим, работником он был весьма успешным. Однако, не было сомнений и в том, что судьбу моей семьи во многом определил молодой граф Станислав Феликс Потоцкий, который в те годы, когда Крым стад российским часто его посещал. То есть в ту же пору, когда там появился и дед Иуда-Лейба. Права России на Крым окончательно были закреплены манифестом Екатерины 11 в 1783 году. В Сети о том времени рассказывается много. После разделов Польши владения графа Потоцкого оказались на землях, которые отошли к России и поэтому, в отличие от многих других именитых поляков, он готов был служить императорскому дому Романовых верой и правдой. Третья жена Станислава Феликса красавица гречанка Софья, когда-то была замужем за майором Виттом, с которой граф Потоцкий, несомненно, познакомился в ставке Потемкина. До самой его кончины в 1805 году значительная часть польского общества испытывала острую неприязнь как к самому Потоцкому, так и к его жене. Граф свою жену боготворил, и в России оба они пользовалась неизменным покровительством императорского двора, особенно во времена Екатерины II. Сила же любви Станислава Потоцкого к Софье была столь велика, что он готов был положить к ее ногам не только все свои богатства, но и собственную жизнь. Парк, который Станислав Потоцкий построил в Умани и назвал именем Софьи, до сих пор, третье столетие, ежегодно посещает большое число людей. С этим парком связан мой первый серьезный мистический опыт, который оставил в душе и памяти очень глубокий след. Хотя даже и теперь ко всему, что выходит за пределы разумного, я продолжаю относиться с большим недоверием. В 1975 году на машине с Нелей, моей женой, и одиннадцатилетним сыном Алешей по дороге в Одессу, проезжали Умань и узнали из путеводителя, что в этом городе есть Софиевский парк, самая «драгоценная жемчужина» Украины и, решив посетить его, вскоре оказались на площадке рядом с входными воротами. В глубину парка уходила дорога, вдоль которой на высоких постаментах покоились суровые бюсты героев древности. Неля и Алеша уже вышли из машины, а я все еще сидел рядом с открытой дверцей и никак не мог понять, что мешает мне двинуться с места. Я словно бы находился во власти какой-то невидимой силы, которая сковала мое тело. Когда же с единственной мыслью, что все это наверняка от дорожной усталости сделал попытку пересилить свою странную слабость и опустить ноги на землю, то мгновенно ощутил нечто очень похожее на удар электрического тока. Ноги мгновенно вновь оказались на полу кабины. Подошла Неля и встревожено спросила, что со мною происходит. Я отправил назад до упора сиденье и ответил, что после долгой дороги, должно быть, сильно устал и хочу просто отдохнуть. А возможно даже и поспать. Неля расстроилась, но я успокоил ее и сказал, что, зато всю оставшуюся дорогу до самой Одессы вы будете делиться со мной своим восторгом от этого парка. «Идите, идите». Последние слова остались в памяти лишь потому, что Неля, услышав их, улыбнулась и вспомнила своего деда, как он торопливо выставлял ее из своей комнаты каждый раз, когда она случайно появлялась там во время молитвы. «У тебя сейчас был похожий на его голос. Только ты сказал «идите, идите», а он говорил — «покой, покой»». Едва они ушли я тут же спросил самого себя: что происходит? И первая мысль, которая пришла в голову была о еврейских убийствах в Умани во времена гайдамаков. Должно быть, именно на этом месте, и происходило все самое страшное. А может погромы в Гражданскую? И тут же следом: немцы!! И уже самому себе чуть ли не криком: да ты с ума сошел! Так не бывает. Ты и сам этому не веришь! После чего так резко словно бы что-то рву на себе, вышел из машины. Обошел ее. Больше ничего необычного со мной не происходило, но в парк все равно идти не хотелось. На обратном пути из Одессы, Неля и Алеша говорили мне, что как было бы здорово, если б мы снова побывали в Софиевском парке, но только все вместе. Я был просто обязан своими глазами увидеть все те замечательные гроты, деревья, водопады, камни, пруды и все остальное о которых они мне так много рассказывали. Ведь это же твоя родина. Там даже цветы и воздух, как на другой планете. Я слушал их и испытывал что-то очень похожее на чувство вины. У меня не было никакого желания не то что посещать этот парк, но даже говорить о нем. Тем более, посвящать их в свое соприкосновение с той странной силой, которая явилась ко мне возле входных ворот. Вряд ли они меня правильно поймут. Вот почему, когда мы подъезжали к Умани, я предложил заехать в местечко, где родился, в Теплик, из которого меня увезли вскоре после рождения, и где потом я больше никогда не бывал. На машине от Умани до Теплика не больше часа езды. По дороге, глядя на поля и дома небольших деревень, все мы испытывали радость, что движемся в сторону моей настоящей родины, которую никто из нас еще не видел. Поэтому, когда подъехали к табличке с названием «Теплик», долго вместе с ней фотографировались. Леса вокруг не было, а сам Теплик весь утопал в солнечном свете подсолнухов. В местечко въехали очень тихо, и так же тихо проехали по главной улице до самого конца, внимательно вглядываясь в дома и лица людей. Удивительный покой исходил от всего, что открывалось нашим глазам. Вернулись. Остановились возле небольшого кофе, куда зашли перекусить, и я спросил буфетчицу, живет ли еще в местечке кто-нибудь из евреев. Она ответила, как мне показалось, с гордостью, что да, еще живут. Но очень немного. Мы сидели у окна. Буфетчица подошла к нашему столику и показала на закрытый прицеп с надписью на борту «Яйца», поставленный возле одного из домов. Это был дом человека, который носил имя Исрул Волошин. Когда мы вошли, он лежал на диване и не вставал с него за все время нашего разговора. Для него это были часы отдыха. В местечке он был заготовителем яиц. Еще в самом начале, когда я хотел представить себя, он сказал, что не надо. Он должен сам меня угадать. Это было удивительно, но вскоре Волошин проговорил, что моего отца звали Айзик, а маму Сарра. Жену Волошина тоже звали Сарра. Он был ровесником моих родителей. У Волошиных был сын, который родился после войны. До войны у них были другие семьи и дети. Они погибли под пулями немцев и украинцев. Сами Волошин и Сарра обслуживали немцев до последнего дня и, уходя, они просто не успели их расстрелять. Я спросил Волошина о доме моего деда, сказал, что хотел бы его посмотреть. Волошин ответил, что его снесли совсем недавно, а раньше в нем был сельсовет. А тот крепкий двухэтажный дом из серого кирпича на вашей стороне улицы, он чей? — спросил я. Волошин сказал, что в этом доме жила лучшая подруга твоей матери, Рушка Поляк. Ее отец был богатым человеком, у него была собственная типография. Я хорошо знал и саму Рушку и всю ее семью. Наши семьи долго дружили. На обратном пути мне вдруг показалось, что после Теплика я совершенно освободился от тех неприятных ощущений, которые испытал возле Софиевского парка. Даже с неожиданной легкостью решил, а не знак ли мне тогда был, чтобы я обязательно заехал в Теплик, однако тут же очень серьезно подумал, что если это и был знак, то он мог быть только из того прошлого, когда Софиевский парк еще только начинали строить. Его строительство завершилось в 1802 году. Об этом я узнал от Нели, а она сама, где то в парке. И если это был знак, то о чем? И не здесь ли произошло событие, которое на многие годы связало мою семью с семьей Потоцких? На крови? Ведь только пролитая кровь с такой силой, как я это ощутил, может напоминать о себе. И не был ли там совершен некий поступок одним из моих предков, может быть даже и смертельный, о котором теперь мне никогда не узнать? Много позже уже в 2000-х от своего троюродного брата Семена я узнал, что Иуда-Лейб родился в 1837-ом, а это означало, что вряд ли знак о прошлом, явившийся ко мне у ворот парка был о его отце. Окажись это его отец, то в памяти семьи такое событие наверняка осталось бы. Значит, все-таки дед… У Иде-Лейба было два сына. Хаим — старший. Это мой дед. Его младшего брата звали Ноех. Семен его внук и теперь живет в Израиле, куда приехал из Магнитогорска вместе с женой Раей, двумя дочерьми и их мужьями. Все его внучки и внук родились в Израиле. В Магнитогорске он был занят строительством(!) прокатных станов и вел активную общественную жизнь. В Израиле всю свою оставшуюся энергию Семен направил на собирание нашей семьи в виде фотографий и откровений тех, кто имеет к нам хотя бы малейшее отношение. Для него наша родословная начинается от Иуда-Лейба и только откликнувшихся на его призыв принять участие в формировании семейного древа оказалось больше четырехсот человек со всех континентов. Я тоже посылал фотографии своей ветви семьи и даже отправлял специально для него написанные тексты, присутствие которых в Книге, именно так — Книга с большой буквы, — он считал совершенно необходимым. Его Книга состоит из двух ветвей: Мазус-Мозес и материнской — Олидорт. Книга выложена на сайте и пользуется вниманием большого числа пользователей. К увлечению Семена я относился по-братски, — с уважением и пониманием. Так бы и дальше относился, если б однажды в библиотеке Иерусалимского университета Семен не обнаружил книгу, написанную на идиш о местечке, в котором я еще успел родиться, а Семен уже нет, он моложе меня. Книга называлась «Теплик мое местечко» и издана в Буэнес-Айресе, 1946г.. Ее написал журналист Велф Черновецкий, который до тринадцатилетнего возраста жил в Теплике, а затем, уже молодым человеком в двадцатых годах, уехал в Аргентину. Эта книга оказалась единственным на свете свидетельством о жизни Теплика в те недалекие еще времена, когда местечко было от первого до последнего дома еврейским. Вокруг Семена быстро образовалась группа помощников, да и он тоже помнил идиш, и вскоре появился подстрочник, который он переслал мне с предложением принять участие в его литературном облагораживании. Однако, мой первоначальный восторг и любопытство, которое я испытал при чтении первых страниц, очень скоро сменилось недоумением и разочарованием. Невольно вспомнились давние слова мамы, когда она на не очень серьезно заданный вопрос согласна ли вместе со мной поехать в Израиль ответила, что полжизни прожила с евреями, и что жить только с ними еще ей больше как-то не очень хочется. Говорили в конце шестидесятых, когда после шестидневной войны многие русские евреи неожиданно дружно очнулись от долгого сна, и с легкостью освобождаясь от страха, который сковывал их долгие годы, решительно потянулись на юг к земле, на которой когда-то жили их далекие предки. Вчитываясь в подстрочник и вспомнив слова мамы, я испытал запоздалый стыд. Ведь я тогда выслушал ее с удивлением и огорчением. И первое о чем с досадой тогда подумал: не ее слова! Мама окончила гимназию в Умани, была добрым и умным человеком и никогда прежде не произносила таких странных и таких приземленных, как мне показалось, слов. И я от обиды за нее стал сам себя убеждать, что прежде она таких слов никогда не произнесла бы, что они вырвались у нее случайно из-за плохого настроения именно в тот день. Однако, чем глубже, с помощью подстрочника, я погружался в жизнь родного местечка, тем больший запоздалый стыд стал испытывать за те мысли, которые когда то позволил себе по отношению к маме. К тому же вдруг с ужасом стал ощущать, что к тому местечку я и сам начинаю испытывать сильные неприязненные чувства. И не только из-за невероятной скученности, отсутствия земли вокруг домов, у которых даже нормального отхожего места не было, носились с ночными горшками от ямки к ямке, да что там, после многочасового моления в синагоге, выходя из нее, евреи дружно мочились на ее стены; но еще и потому, и это было главное, что люди местечка способны были на любое мошенничество лишь бы обеспечить своей семье субботний ужин. Например, они становились вокруг весов на воскресных базарах, когда продавцы из окрестных деревень взвешивали свой товар, будь то зерно, капуста, картофель или что-то еще, и приподнимали снизу носками ботинок площадку с товаром, чтобы уменьшить ее вес. В магазинах, где продавалась одежда, с помощью всяческих уловок, тоже ради субботней курочки, продавцы сбывали не евреям костюмы и тулупы не подходящих для покупателей размеров, умиляясь, как они в них замечательно смотрятся. И хотя понятно, из-за какой нищеты они вынуждены были так себя вести, однако автору, рассказывая обо всем этом, все же не следовало восклицать: ах, мое сладкое местечко! Книга Велфа Черновецкого размещена в Сети альманахом «Еврейская старина» (№№ 2,3,4/2013), и это освобождает меня от тяжелой необходимости ее подробного пересказа. Понятно, что у самого автора никаких серьезных личных впечатлений о Теплике быть не могло, а для того, чтобы написать книгу о местечке своего детства ему пришлось собирать воспоминания земляков, которые приехали в Аргентину уже взрослыми людьми. Среди них была и дочь человека, которого точно так же, как и моего прадеда, звали Иуда-Лейб Мозес, и это наверняка тоже был внук одного из приплывших из Турции в Крым братьев. И еще было понятно, что одинаковые имена у них появились совсем не случайно, а из-за какого-то серьезного родственного противоборства, истинная суть которого, скорее всего, состояла в сохранении памяти об их общем предке. И этого общего предка, так я предположил, тоже звали Иуда-Лейб. Чем-то он был знаменит, и я все пытался понять, чем именно знаменит, пока не остановился на одном предположении: он был раввином. Ведь никакой еврейской истории в изгнании не было бы, да и самих евреев тоже, если б не раввины — учителя и историки нашего народа. Имена многих из них еще в средние века становились фамилиями для их потомков. Поэтому совсем не исключено, продолжал я размышлять, что фамилию Мозес мы носили еще в Турции, до того, как приплыли в Крым, а в самом начале позапрошлого века она всего лишь была закреплена за нами в соответствии с императорским Указом Александра 1 (1804г.), правда, в несколько искаженном виде. Относительно же противоборства между двумя ответвлениями нашей семьи, то здесь были все основания полагать, об этом очень много написано, что разрывы в еврейских семьях, особенно в ХIХ веке, чаще всего происходили из-за принадлежности к различным течениям в нашей религии. Мой прадед был митнагедом, т.е. исповедовал традиционный, сложившийся веками глубокий, строгий, трепетный иудаизм. Ему противостоял не менее глубокий хасидизм, который в отличие от традиционного иудаизма, был жизнерадостным, песнями и плясками воспевал жизнь на земле. Второй Иуда-Лейб был хасидом. Основатель хасидизма Бааль Шем-Тов, БеШТ (1700-1760гг.) говорил, что «Божественное Присутствие не нисходит на того, кто печалится в заповедях, оно нисходит на того, кто в заповедях радуется». Разногласия между митнагедами и хасидами временами становились такими острыми, что в их споры иногда вынуждено было вмешиваться государство. Бывало, что и с помощью тюрем. О том, как могут быть искажены образы людей, если смотреть на них со стороны противоборствующего лагеря, я узнал на примере собственного прадеда, когда дочитал книгу Черновецкого до конца. Теплик, в котором жили мои предки, и выросли родители, определенно сильно оттолкнул меня от себя еще и по этой причине. Ведь если верить книге, то наш Иуда-Лейб был просто самым настоящим местечковым паханом. В его руках будто бы были сосредоточены какие-то таинственные невидимые нити, которые связывали его с властью. Он решал судьбы призывников в армию: кого освободить по болезни, а кого все-таки призвать. Он решал, в какой синагоге, можно молиться, а в какой нет из соображений техники безопасности. Например, бельэтаж одной из синагог, где молилась женская часть местечка, из-за ветхости и перегруженности, действительно, мог упасть на голову молящимся мужчинам. И синагогу закрыли. Разумеется, что все, на что был способен мой прадед, так в книге, он делал не по доброте сердечной. Основным мотивом, который мог расположить его к участию в любом деле, был хороший хабар, лучше, если в денежном выражении. О нем там так и было написано, что это был человек «оторви да брось». Однако из текстов Черновецкого совсем не было понятно, на чем собственно основывались возможности Иуда-Лейба. Ведь его принимали все местные начальники, включая даже и самого губернатора. Но только те, кто создавал в глазах автора образ отрицательного «другого» Иуда-Лейба, почему-то не сказали Черновецкому о том, что его связи с властью объяснялись очень просто — он был управляющим, возможно, что и наследственным, в доме Потоцких. В доме, про который сам Черновецкий с придыханием написал, что из евреев туда были вхожи только врач и фельдшер. Потому то и предполагаю, что, конечно же, первым из двух Иуда-Лейбов родился мой прадед и был он первенцем, а вскоре, в семье родственников родился еще один мальчик, и необязательно первенец, которого авцелухес т.е. назло нашей семье, назвали таким же именем. Порыв был понятен: еще посмотрим, кто из них будет настоящим наследником! И кем же он стал, тот второй Иуда-Лейб, чья дочь потом в Аргентине диктовала Черновецкому свои воспоминания? Вне всяких сомнений волне достойным человеком — раввином, поклонником и последователем знаменитого Бершадского ребе. Второй Иуда-Лейб, должно быть, всю жизнь нес в своей душе некую изначально внушенную ему уверенность, что это именно он, в противовес моему прадеду, является прямым наследником того Мозеса, который основал наш род. А что же мой прадед? Каким он на самом деле был по рассказам многих наших земляков и родственников, осевших потом в Москве? Да, судя по всему, он был человеком действительно по-настоящему земным, но две черты характера были в нем особенно заметны: он был мужественным и справедливым. А так же, по сравнению с большинством жителей местечка, еще и очень состоятельным человеком. У него был и большой дом с хозяйственными постройками, и земля вокруг дома. Даже верховые лошади были, чтобы, при надобности, можно было быстро прибыть в Тульчин, где находилась главная усадьба семьи Потоцких. Едва услышав от отца, что в нашем доме, оказывается, были верховые лошади, я тут же вспомнил и рассказал ему об одном странном ощущении, которое когда-то испытал. В лагерной производственной зоне, главный конюх конюшни из чувства благодарности за то, что ему в числе немногих разрешено было посещать парилку у нас на электростанции, решил сделать мне подарок. Он усадил меня на взнузданного и оседланного коня. За те немногие минуты, что я проскакал по дороге, усыпанной опилками, из одного конца зоны в другой и обратно ощущение было такое, будто бы когда-то мне уже приходилось сидеть в седле. В ответ на мой рассказ отец очень буднично отозвался: ну вот видишь. Думаю, что точно так же буднично, когда наш Иуда-Лейб немного подрос, ему объяснили, почему в семье родственников его именем назвали еще одного мальчика. И наверняка добавили, чтобы надолго запомнил: когда бы придирчивые земляки их не сравнивали, было бы совсем неплохо, если б бесспорное предпочтение всегда отдавалось ему. Почему то думаю, что чем больше он превращался во взрослого человека, тем насмешливее относился к тому чувству соперничества, которое в детстве ему пытались внушить. В его понимании глубоко погруженный в религиозную жизнь, и живущий в полуголодном состоянии, второй Иуда-Лейб никак не годился ему в соперники. И вряд ли ошибусь, если предположу, что та определенно пренебрежительная кличка, которую тот носил — Чижик, и которую потом до самой последней войны с немцами носили все члены его семьи, когда-то сорвалась с губ именно моего прадеда. О том, что прадед иногда мог говорить очень едко, говорили многие. И здесь будет уместным вспомнить, несмотря на не совсем приличный сюжет этого воспоминания, еще об одном близком соприкосновении с прошлым. И это соприкосновение тоже не случилось бы, если б не книга Черновецкого. У нас в Кунцево на высоком чердаке одного просторного деревянного дома располагалась тайная синагога. Находился тот дом в одном из переулков, которые носили название Московские, расположенные между речушкой Филькой и железной дорогой. Хозяином дома был человек по фамилии Биллер, рожденный в Праге, и во время первой мировой войны призванный в австрийскую армию. Попал в плен. Когда в России началась смута, он оказался в Киеве и по признаку крови прибился к одной еврейской семье, стал приказчиком в их ювелирной лавке. Хозяин часто хворал и когда умер, Биллер женился на его вдове. Она родила ему четырех мальчиков. С младшим Семеном мы учились в одном классе и даже любили одну девушку по имени Ева, но женился на ней еще один мальчик и тоже из нашего класса, по имени Арнольд. Во время второй мировой войны Биллер восстановил свое чешское гражданство, и все братья Семена отправились воевать в корпусе генерала Свободы. Отличились в боях. Когда в начале 60-х годов Никита Хрущев открыл охоту на валютчиков, старик Биллер был арестован и, несмотря на свое чешское гражданство, расстрелян. После событий 1968 года все братья Биллеры оказались на Западе. Хрущев был очень странный человек. Вместе со всем тем хорошим, что успел сделать, часто совершал и очень тяжелые преступления не только против отдельных граждан, но и против страны, во главе которой стоял. Вряд ли он понимал, что делает, когда в виде подарка отдавал Украине Крым. Теперь этот его «подарок» может стать спусковым крючком для еще одной мировой войны. Но я отвлекся. Воспоминание о тайной синагоге в доме Биллера и моем прадеде вызвано чтением книги «Теплик мое местечко» и связано с одним случайным разговором, который я никогда бы не вспомнил, если б не эта книга. Иногда отец брал меня с собой «в Московский переулок». Так он называл хождение в дом Биллера. В надвинутой на глаза кепке и ничуть не скучая, я проводил рядом с отцом все те часы, пока он молился. Потом, хотя и очень редко, мне приходилось бывать в других синагогах. И даже в Израиле. Однако самые первые и самые сильные впечатления от образов молящихся евреев я получил именно на том чердаке. Прежде мне часто приходилось видеть еврейские лица на улицах, которые окружали городской базар, и все они казались мне обычными, и особо ничем не примечательными. Только не всегда нравилось, когда старики вдруг слишком громко начинали говорить друг с другом. Но на том чердаке у Биллера погруженные в молитву лица становились очень значительными и даже величественными. Многие из них произносили имена своих близких. И я потом не требовал от отца никаких пояснений. Я и сам знал, ведь среди тех, кто молился, были не только отцы, но и деды некоторых моих товарищей, что среди имен, которые произносились, были имена не только живых, но и умерших. Потому то, с особой осторожностью, чтобы никого не задеть своим взглядом, я и переводил свои глаза с одного лица на другое. В ту ночь, о которой буду рассказывать, мы вышли с отцом из синагоги в полную темень. Во всем переулке тускло светился лишь один фонарь, да и то в самом начале. Насколько теперь понимаю, туалет у Биллеров находился где-то внутри дома и, понятно, что те, кто приходил для молений, пользоваться им не могли. Поэтому, естественно, что выйдя за пределы дома Биллера все вскоре, один за другим, стали останавливаться у заборов. Мы с отцом тоже. И вдруг отец почти сразу после этого действия вдруг решил рассказать мне один очень странный еврейский анекдот. При этом самому ему было очень смешно, а мне, отчего-то нет. — Слушай, Гершл, — услышал я, — почему у тебя журчит, а у меня не журчит? — А потому, что ты писаешь на стенку, а я на тебя. — Отец смеялся, а мне было за него неловко. Прежде, когда он рассказывал похожие анекдоты они, чаще всего, действительно были смешными. И еще мне было совсем непонятно, причем там, какая-то стенка. Поэтому я и спросил: а стенка то причем? Отец опять засмеялся и сказал, что долго объяснять, ты не сразу поймешь, потом взмахнул рукой и добавил, что когда-нибудь расскажет и просил напомнить, но я не напомнил. И вот теперь, через столько лет, я вдруг вспомнил ту ночь с отцом, и подумал, что давний тот анекдот вполне мог родиться из совсем не едкой, а, скорее всего, горькой шутки моего прадеда. В то время, когда ночной воздух был наполнен тихими голосами его земляков, только что вышедших из синагоги. И мне еще раз стало нестерпимо обидно, за тот сознательный оговор, который совершили наши аргентинские родственники. Ведь они даже договорились до того, будто бы Иуда-Лейб к старости, в наказание за свою неправильную жизнь, оказался в полном одиночестве. И будто бы радовался каждому кусочку хлеба, который ему подавали чужие люди. На самом же деле Иуда-Лейб умер в 1919 году в кругу большой и любящей его семьи. А незадолго до смерти, когда очередная банда вошла в местечко и главарь ее, бывший его работник, потребовал золото в обмен на жизнь, Иуда-Лейб плюнул ему в ноги. За что был заперт в сарай с обещанием, что утром будет расстрелян. Его спас отряд китайцев, который воевал в составе Красной Армии. Рано утром они вошли в местечко и разогнали банду. Не пройдет и трех десятков лет, как в занятом немцами Теплике молодой человек по имени Моня, внук второго Иуда-Лейба, будет жить в доме Ноеха Мозеса. Потом он уйдет к партизанам, среди которых и погибнет незадолго до окончания войны. Самого же Ноеха в 42-ом расстреляют немцы. На этом и завершилось противостояние двух ветвей одной еврейской семьи. X И все же, о каком наследовании думал брат отца моего прадеда Иуда-Лейба, когда давал такое же имя своему сыну? Наследником кого он должен был стать? И если мой прадед, это было очевидно, очень большое значение придавал благополучию своей семьи, то другой Иуда-Лейб вряд ли обращал серьезное внимание на устройство своего быта. Однако, внимательно вчитываясь в подстрочник, я вдруг ясно ощутил, что личность второго Иуда-Лейба была совсем не простой. И что в нем иногда даже просыпался настоящий мужской характер. Однажды в синагоге, в годовщину смерти Бершадского ребе, жизнь которого была для него примером истинного служению Всевышнему, он не разрешил пришедшим в синагогу сказать тахнун — мольбу о прощении грехов, которую нельзя произносить в траурные и поминальные дни. Для чего решительно закрыл собою доступ к молельному месту. И, как написано в книге Черновецкого «это стоило ему пейсов». То есть, там, в синагоге, была драка. Но что все это значило? Не сразу, но я все-таки сам разгадал этот, понятный для любого верующего еврея, но для меня поначалу совершенно таинственный текст. И догадался, что Бершадский ребе был выдающейся личностью только для хасидов, а для митнагедов он был обыкновенным евреем и они отказывались признавать день его смерти траурным днем. И здесь я надолго задумался и вдруг стал понимать, что поскольку Иуда-Лейб второй был раввином и хасидом, то это означало, что он и на самом деле, отрешившись от материальных благ ощущал себя прямым духовным наследником того Мозеса, следы которого я пытался отыскать в прошедших веках. Однако, учитывая годы жизни основателя хасидизма Бааль Шем-Това, я пришел к предположению, что основатель нашего рода должно быть тоже был хасидом. И тогда понятно, почему столь принципиальным было решение, принятое в хасидской ветви семьи Мозес назвать родившегося мальчика тем именем, которое носил основатель рода. Обрадованный этим открытием и коря себя, что слишком поздно обо всем догадался, я обратился к Сети с короткой просьбой: Мозес Турция. Именно там, так я предположил, и должна была образоваться и прорасти дальше раввинская ветвь нашей семьи. Сеть, правда, не отозвалась и словно бы в насмешку упомянула хор Турецкого. После недолгих раздумий я пришел к мысли, что путь, по которому я отправился, определенно привел меня в тупик, и что если у меня нет возможности с помощью Сети отыскать следы нашего предка в ХVIII веке, то отчего бы не попробовать найти их в более ранних временах. В Испании, например. Приняв такое решение, я снова задумался, и на этот раз, надолго. Все-таки удаленность от того времени, когда наши предки жили в Испании была очень большой. Наконец, не очень надеясь на успех, все же спросил: Испания Мозес. К своему великому изумлению, минуя ссылки на достижения знаменитого футболиста Виктора Мозес, рекламу водки «Мозес», и даже упоминание о том, что в Америке есть озеро с родственным названием, очень скоро действительно обнаружил раввина по имени Леон Мозес дэ, полное имя которого было Мозес бен Шем Тов де Леон. Леон — название города, где он жил. Шем тов на иврите означает добрый день. Страшась очередной неудачи и прежде, чем знакомиться с жизнью Леона Мозес дэ мне потребовалось понять, каким именно образом в течение веков еврейские имена превращались в фамилии. И оказалось, что еврейские фамилии стали появляться еще в средние века в тех раввинских семьях, которые оставались раввинскими из поколения в поколение, и где сохранялась память об их выдающихся предках. В России решение о присвоении евреям фамилий было закреплено Указом Александра 1 от 9 декабря 1804 года с пояснением, что это приведет к улучшению устройства их гражданского состояния. Для «…удобнейшего охранения их собственности и для разбора тяжб между ними.» Я тогда сразу же вспомнил о давно слышанном изречении, которое, скорее всего, родилось в России, что в мире нет ни одного предмета, из которого еврей не смог бы выкроить себе фамилию. А следом спокойно подумал о том, что отцу Иуда-Лейба, а может и деду его, ничего для себя придумывать было не надо. Их фамилия уже была. А к тому, что в переводе на русский, она прозвучала как-то немного иначе, они, должно быть, отнеслись со спокойным пониманием. Ведь язык, на котором они заговорили в России, тоже был другим. Для них главным было то, чтобы их потомки никогда не забывали, как по-настоящему звались их предки. И как показала вся дальнейшая судьба нашей семьи, несмотря на все те потрясения, которые с нами случались за более чем двухсотлетнюю жизнь на русской земле, хотя бы в этом, в памяти о своем первоначальном имени, мы их не подвели. Леон Мозес дэ[2] был единственным раввином на той страничке, которая открылась первой. Я не продолжил поиски новых имен лишь потому, что сразу подумал — это знак, судьба, надо хорошо познакомиться с этим человеком. Он умер в 1305 году, то есть за 187 лет, до изгнания евреев из Испании. И, еще ничего о нем не зная, я стал думать об Испании 1492 года. Кто из евреев покидал страну и кто оставался? Известно, что евреи в Испании преуспели во многих ремеслах, искусствах, обладали значительными богатствами и не все из них готовы были все это бросить ради веры. Крестись и ты остаешься. Уезжали только те, в ком вера была сильна. Но и большинство тех, кто остался тоже раздвоились. Одни, не испытывая никакой неловкости перед самими собой, очень скоро превратились в настоящих испанцев. Сменили свои ветхозаветные имена на более благозвучные христианские, искренне удивляясь, как это раньше не замечали, до чего же их синагоги были убоги по сравнению с великолепными храмами. А другие так совсем не считали, но подчиняясь обстоятельствам, что же делать, если по-другому никак нельзя, превращали в синагоги собственные дома, но тайно, так чтобы об этом не узнала ни одна живая душа вокруг. Теперь если и можно отыскать следы тех и других в испанском народе, то думаю, что это будут случаи редчайшие по той простой причине, что если первые в испанцах растворились с легкостью, то вторые пережили это превращение с огромной болью особенно после того, как по всей Испании стали сжигать тайных иудеев. Однажды Жан шепотом рассказал мне, что когда он твердо решил бежать в латинскую Америку, то по радиоприемнику услышал речь Франко на открытии Мадридского университета и проплакал всю ночь. Франко тогда сказал, что университет построен как для потомков тех, кто воевал за республику, так и для потомков тех, кто воевал против нее. Потом Жан долгим взглядом на меня посмотрел и сказал, что предки генерала Франко были марранами. В ответ на мой немой вопрос, а кто это, Жан сказал, что это те же евреи, но только крещеные. Прежде чем погружаться в жизнь Мозеса Шем-Тов де Леона, я подумал и о том до чего же это удивительно, что в течение стольких веков мои предки ни разу не изменили своей вере. А вот оставлять свое имущество и умирать насильственной смертью им приходилось по многу раз. Как это случилось почти на наших глазах с моим и Семеном дедами Хаимом и Ноехом. На Украине их прошлое так не нравилось новым властям, что они объявили их лишенными всех прав и вынудили отправиться на перевоспитание — строить, а потом и жить в еврейском колхозе в Крыму. Колхоз назывался Фрай лейбн — свободная жизнь. По тем жестоким временам это было очень мягкое решение, но им, возможно, сохранили бы жизнь, если б отправили в Сибирь. Немцы расстреляли деда в Крыму, а Ноеха в Теплике, куда он смог вернуться еще в начале тридцатых годов. Мой дед мог бы избежать расстрела, но, в те дни, когда немцы по крымским степям уже двигались на юг к Симферополю и Севастополю он глазами провожал пароход, на котором в сторону Кавказа из Керчи плыл, как оказалось, последний пароход из Крыма. На нем были его дочь Фаня и ее сын Леня Альбертон, мой ровесник. Перед отплытием парохода, несмотря на все мольбы дочери бежать от немцев вместе с ними, он привез их к причалу, дед отвечал, что ничего страшного с ним не случится. Его возраст приближался к восьмидесяти годам и он, так я теперь понимаю, вряд ли заблуждался в понимании того, кто такие были немцы тех сороковых годов. Только к тем сороковым он очень сильно устал от той бессмысленной жестокости, которая творилась и с ним и вокруг него. И когда окончательно осознал, что больше в его жизни не осталось никаких просветов, то просто захотел, чтобы лично для него все это как можно скорее окончилось. О жизни при немцах Ноеха, брата моего деда, стало известно из воспоминаний Мани Винник, которая в те годы была тринадцатилетней и чудом осталась жива. Ее воспоминания содержат и многие другие подробности о тех трагических месяцах, когда евреи Теплика жили под немцами. X Чем глубже погружался в жизнь Мозеса де Леона, тем большее волнение охватывало меня. Нас с ним разделяют более семи веков. И я со всеми своими наивными, иллюзорными надеждами, что возможно это именно он и есть основатель нашего рода, имя которого стало для нас фамилией, вдруг отчетливо осознал и ощутил, что Мозес де Леон, совершенно независимо от моего личного интереса к нему, все сильнее и сильнее притягивает к себе мое внимание. У этого удивительного человека так сложилась жизнь, что он лично о себе совершенно забывал, как и о самой Испании в которой жил, едва мысленно начинал перемещаться в те времена, когда римляне, отчаявшись окончательно смирить наш народ, приняли решение расселить его по своим провинциям. Это был II век нашей эры сразу после разгрома восстания Бар-Кохбы, последнего из восстаний, и такого же отчаянного, как прежние. То есть по времени Мозес де Леон ушел еще дальше, чем я, добираясь до него: ведь между ним и Бар-Кохбой было одиннадцать веков, но так случилось, что именно в том времени Мозес де Леон и прожил большую часть своей жизни. Не один, а вместе с рабби Шимоном бар Йохаем, любимым учеником рабби Акивы, который вдохнул в Бар-Кохбу мятежный дух, и был казнен римлянами вместе с еще 200 раввинами, из которых десять, в том числе Акива, были подвергнуты особой казни — с них еще живых специальными железными крюками сдирали кожу. Римляне в те годы перешли черту, за которую им не следовало переходить. Они запретили праздновать субботу, святой для евреев день, и отменили обрезание. Мало этого — еще они хотели на месте разрушенного храма в Иерусалиме поставить свое капище. Вот почему гневные слова раввинов для римлян были острее любого оружия, с которым против них поднялся народ Иудеи. Шимон бар Йохай, известный в то время как искусный целитель, казнен не был. Императора Андриана покорившего Иудею, сменил Антоний Пий, у дочери которого был душевный недуг и Шимона бар Йохая спросили, сможет ли он излечить дочь императора. Он ответил, что сможет, если тот отменит запрещение праздновать субботу и вернет право на обрезание. При этом рабби Шимон знал, что если не излечит дочь, то будет казнен. Всевышний помог ему — дочь императора излечилась, и запрещения Андриана были отменены. (Кинорежиссер Павел Лунгин создал очень необычную для нашего времени картину — «Остров». Герой ее, которого гениально играет Мамонов, излечивает от душевного недуга дочь человека из-за которого, многие годы, ошибочно считая себя его убийцей, он и сам страдал похожим недугом. Не буду удивлен, если когда-нибудь узнаю, что Павел Лунгин, человек весьма образованный, перенес именно этот эпизод с излечением девушки — из совершенно другой, ни на что не похожей, и уходящей в глубокую древность, истории. ) Известно, что встреча Мозеса де Леона с Шимоном бар Йохаем произошла во время его пребывания в Палестине, когда он был совсем еще молодым человеком. На базаре недалеко от города Цфат торговцы-арабы заворачивали свой товар в пожелтевшие от древности пергаментные листы, на которых проступал некий плотно записанный текст. Мозес де Леон поднес к глазам один из этих листов и замер — на арамейском языке были записаны слова … рожденные Торой. Но это не были комментарии, которыми Тора обрастала в течение многих веков. Это явно была попытка более глубокого, чем прежде, проникновения в Тору с целью открытия многих ее тайных смыслов. Разумеется, он немедленно выкупил все привезенные на базар листы за очень большую цену. Цена была такой большой, что торговцы сделали Мозес де Леону предложение отправиться вместе с ними в их селение, чтобы он выкупил у них все оставшиеся листы. В селении ему рассказали, что купленная им рукопись была найдена в тайнике одной из пещер арабскими пастухами. Вскоре он узнал, что это была та самая пещера, в которой 13 лет, вместе с сыном прятался от римлян, приговоривших его к смерти за антиримские высказывания, Шимон бар Йохай, или сокращенно РаШбИ, как потом он был назван своими последователями. Значит, это была рукопись самого РаШбИ! А жить в пещере вместе со своим сыном Шимону бар Йохаю пришлось еще в самом начале правления императора Марка Аврелия, который сменил во власти Антония Пия. До этого Шимон бар Йохай обучал молодых людей умению строить свою жизнь в полной гармонии с Торой. Одновременно, он стал одним из основателей Мишны — науке о Торе, в которую вошли все сочинения, ранее устно передававшиеся от поколения к поколению, основой которых были библейские тексты. Однако, найденная в пещере рукопись, которая была подготовлена к печати и затем издана Мозес де Леоном под названием «Зоар», что означает сияние, вознесло имя автора этой удивительной книги на небывалую высоту. И это притом, что всю рукопись спасти не удалось. Однако для того, чтобы восстановить спасенные тексты, связать их между собой и издать в виде книги Мозес де Леону потребовались многие годы жизни. Книга «Зоар», едва началось ее распространение, никого в еврейском мире не оставила равнодушным. Вокруг нее сразу же стали возникать ожесточенные споры. Она вызывала удивление, потрясение, восторг. Человек в «Зоар» был представлен источником света, правда, лишь в том случае, если он очень естественно ощущал себя органической частью окружающей его природы. А, значит, был не только подобием, но и частью Всевышнего! Ибо в «Зоар» так и сказано, что Всевышний, космос и душа человека составляют единое целое. И еще я понял, из того немного, что смог прочитать в книге «Зоар» по-русски, увы, ни арамейским, ни ивритом не владею, что человек только тогда и способен жить полной жизнью, когда приносит радость всем окружающим его людям, становится источником добра. При этом часто забывая о самом себе. Что и сделал сам Мозес де Леон, когда издавал книгу. Ибо оказалось, что не рабби Шимон бар Йохай был истинным автором книги «Зоар», а сам ее издатель. Он целых сорок лет, столько же, сколько Моисей выводил евреев из египетского рабства, создавал «Зоар». А открылось это после того, как один из раввинов проявил настойчивое любопытство и пожелал увидеть те древние листы из пергамента, которые были обнаружены в пещере и куплены Мозес де Леоном. За сорок лет работы над книгой Мозес де Леон так сросся с жизнью Шимона бар Йохая, что часто ему казалось, будто бы он и на самом деле записывал свои тексты с его голоса. Кроме того, он, видимо, искренне верил, что если автором «Зоар»а будет признан Шимон бар Йохай, то никто не сможет поставить под сомнение ни одного слова из его книги. Вот почему в разговоре с раввином он испытывал сильнейшее волнение, но не смог не пригласить его к себе. Они говорили в городе Вальядолиде, в те годы столице испанского двора, куда Мозес де Леон приезжал по делам. Раввин, который должен был к нему приехать, был учеником рабби Мозеса бен Нахмана, основателя знаменитого рода Нахманидов. Мозес де Леон не выдержал обратной дороги из Вальядолиды в Квадалахару, где находился его дом. Он умер от невыносимой растерянности и страха перед теми разоблачительными минутами, которые ему предстояло пережить. Раввин же тот, из-за встречи с которым умер Мозес де Леон, вскоре со словами скорби и печали появился в Гвадалахаре и обратился к вдове с просьбой дать ему возможность увидеть те листы пергамента, которые привез из Палестины ее муж. Вдова ответила, что древней рукописи Шимона бар Йохая в их доме никогда не было. И что «Зоар» — это книга, над которой Мозес де Леон работал целых сорок лет. И, возможно, говорила еще и то, что вообще не знает — был ли когда-либо ее муж в Палестине. Ей тогда никто не поверил, но она и не настаивала. Ведь сам Мозес де Леон тоже хотел, чтобы все думали, будто этот огромный труд написал Шимон бар Йохай. Потом опять наступили времена гонений, и стало не до того, чтобы настойчиво допытываться, кто именно является истинным автором книги «Зоар». Книгу очень ждали, и она появилась! И если издатель по каким-либо причинам не оставил в своем доме первоисточник, то это совсем не означало, что книга появилась сама по себе. Так не бывает. Все в руках Всевышнего. Когда-нибудь найдется. Издатель умер перед тем, как показать первоисточник другим людям? Значит, это тоже случилось не просто так. Но разве многое не говорит о том, что «Зоар» написан самим издателем? Нет, не говорит. Как можно сравнивать умение составлять тексты, чем всю жизнь и занимался очень упорный труженик Мозес де Леон, который, в сущности, всегда был самым рядовым раввином, с трудами великого РаШби, одного из создателей Мишны!? Однако в последние просвещенные века стало появляться все больше и больше пытливых умов, которые по той простой причине, что текст содержал многие слова, которые могли быть услышаны только от испанских евреев средних веков, пришли к неоспоримому выводу, что «Зоар» написан самим Мозес Шем-Тов де Леоном. Одним из первых об этом заговорил один из крупнейших исследователей кабаллы, а «Зоар» это не что иное, как мощный фундамент этого учения, Гершом Шолем(1897-1982гг.), профессор Иерусалимского университета. С ним не соглашался не менее знаменитый ученый и религиозный мыслитель Й.Ашлаг(Бааль Сулам, 1884-1954гг.), который в конце концов вынужден был написать: «Раньше не возникала во мне потребность исследовать вероятного автора этой книги. И это просто потому, что содержание книги подняло в моем сердце величие раби Шимона на недосягаемую высоту над всеми другими каббалистами. Но если бы выяснил я, что автор книги другой, например раби Моше дэ Леон, то поднялось бы во мне величие этого каббалиста больше, чем всех остальных, включая раби Шимона.» И это было очень важное признание, поскольку прежде им же было написано: «Все понимающие книгу «Зоар» согласны в том, что книгу «Зоар» написал великий раби Шимон бар Йохай, кроме далеких от Каббалы и потому сомневающихся в этом и позволяющих высказывать мнение, на основании противников Каббалы, что книгу «Зоар» написал раби Моше дэ Леон или кто-то другой живший в то время». Сам же я тоже хотел бы понять, почему меня так сильно притягивает к себе Мозес де Леон. У меня с самого начала появилось ощущение, что этот человек мне очень близок. Без всяких мыслей о том, что, возможно именно он и есть основатель нашего рода. Взрослому человеку не к лицу предаваться иллюзиям. Особенно после того, как я долго искал его в ближайших веках. Еще я предполагал, что общий предок двух Иуда-Лейбов будет во многом подобен Бершадскому ребе из книги Велфа Черновецкого, последователем которого был Иуда-Лейб второй. Наличие Сети освободило меня от необходимости искать материалы по истории города Бершадь в Ленинской библиотеке, где в прежние годы из-за небольшой справки иногда приходилось просиживать многие вечера. Поэтому сведения о Бершадском ребе нашлись очень быстро, и я узнал, что самым знаменитым хасидским цадиком в этом городе, т.е. святым мудрецом, был ребе Рафаэль, который родился в 1751-ом и умер в 1827 году. Он был широко известен тем, что с ранней молодости вырабатывал в себе абсолютную честность. И в этом его стремлении к честности не могло быть никакого лукавства, поскольку по природе своей это был очень скромный человек. Ребе Рафаэль был уверен, что правда является абсолютной основой Божественного учения и с годами вокруг него собиралось все больше и больше учеников. И это ведь очень верно. Разве не правда мостит дороги справедливости? Так случилось, что венцом жизни Бершадского ребе стала сама его смерть. В Бершади судили еврея, которого обвиняли в уголовном преступлении, за которое он мог быть подвергнут смертной казни. Твердых доказательств его вины у судей не было и они решили пригласить на суд двух самых почитаемых евреями раввинов, которые принесли бы клятву, что обвиняемый невиновен. Один из них дал такую клятву, поскольку он посчитал, что запись в Торе о том, что тот «кто спасает жизнь, спасает целый мир» имеет значительное преимущество перед запрещением лжесвидетельствовать. И потом, еврея не обвиняли в убийстве. Вторым был ребе Рафаэль. Пока шло разбирательство, он испытывал невыносимые муки и когда подошел его черед давать клятву заявил, что должен еще подумать и просил суд дать ему время до утра. Из здания суда ребе Рафаэля провожала большая толпа родственников обвиняемого, которые умоляли ребе спасти их кормильца, а затем вошли в его дом вместе с ним, где он заперся в своей комнате и всю ночь молился. Когда же утром его родные, которые слышали, как он молил Б-га забрать его к себе, поскольку он больше не может жить в мире лжи, вошли к нему, то обнаружили его мертвым. А утром стало известно, что ночью обвиняемый дал признательные показания. Он не захотел, чтобы ребе Рафаэль лжесвидетельствовал из-за него. (Вольный пересказ текста из книги Александра Каца «Еврейские мудрецы».) Когда я завершил запись о ребе Рафаэле, то неожиданно, как то очень странно подумал, что его смерть, с одной стороны в чем-то подобна смерти Мозес де Леона, а с другой... разве последний не совершил нечто похожее на обман в своем отказе от авторства книги «Зоар». Пусть даже в пользу такого великого человека, каким был РаШбИ. И разве эта мысль не противоречит всему тому, что я же совсем недавно здесь утверждал? Будто бы Мозес де Леон свои тексты записывал чуть ли не с голоса Шимона бар Йохая . Следом пришла и другая мысль: имею ли я вообще какое-либо право обладать обо всем этом своим суждением? Я, который до неприличия поверхностно знаком всего лишь с фрагментами книги «Зоар», да еще в переводе на русский. И здесь, словно бы защищаясь от самого себя, мне понадобилось срочно узнать, в каком точно году родилась инквизиция, и как ее появление отразилось на жизни Мозеса де Леона. И узнал, что инквизиция, с задачей бороться исключительно с еретиками, появилась в 1215-ом году. Однако, некоторые особо осведомленные евреи не сомневались, что когда борьба с еретиками разгорится, то не может быть, чтобы в этот огонь не угодили так же и они сами. К 1265 году, то есть когда Мозес де Леону было всего двадцать пять лет, и он еще только задумывал «Зоар», в Париже уже жгли талмуд и сочинения Маймонида за те немногие слова против христианства, которые после тщательного прочтения заинтересованные лица в них обнаружили. О личной ли вечности было тогда думать человеку? Тем более что сам Мозес де Леон больше жил в прошлом, во временах Бар-Кохбы, чем в настоящем и, к тому же, был склонен к мистике. В книге «Зоар» много говорится о переселении душ. Поэтому, совершенно не исключено, что вчитываясь в собственные тексты, Мозес де Леон искренно верил, что именно в него переселилась душа РаШбИ. Это удивительно, но появление этих мыслей не встречало во мне никакого внутреннего сопротивления. И я даже подумал, что от невозможности предъявить пергаментные листы Шимона бар Йохая он тоже, должно быть, молил Всевышнего взять его к себе. X Возвращаясь к книге «Зоар», к той идее добра, правды и справедливости, которые она содержит, и, продолжая думать о своей родословной, я вдруг с удивлением обнаружил в себе неожиданное чувство примирения с местечком, которое так сильно оттолкнуло меня от себя после прочтения книги Велфа Черновецкого. Да и с самим автором тоже примирило. Больше того, мне даже показалось, что в моей душе нашли примирение и оба Иуда-Лейба, которые были противопоставлены в этой книге друг другу. Вот почему, завершая свое автобиографическое исследование, я и решаюсь на короткий рассказ о том своем периоде жизни, который до конца, и это удивительно, я смог осмыслить только лишь после прикосновения к книге «Зоар». А период этот — все мои годы, связанные со строительством — тридцать пять лет жизни. Повторюсь, я уже об этом писал, что на строительных площадках мне всегда легко дышалось. И что как только узнал о четырех братьях когда-то приехавших из Турции в Крым, то сразу решил, что это была небольшая семейная бригада строителей. А в Крыму в те годы строили не только потемкинские деревни, но и дворцы. Я тоже любил работать на крупных объектах. На них я, месяцами, а то и годами, — как, например, на строительстве проспекта Калинина в Москве, мог спокойно, шаг за шагом, всегда до самого конца, следовать тому плану, который рождался во мне еще в самом начале, когда от первого листа до последнего, прочитывал чертежи. И этому плану потом очень жестко следовал, чтобы весь период строительства носить в себе одно очень странное ощущение: будто бы я с этим проектом сросся. Потом, по мере того, как длилось строительство, это чувство во мне становилось все менее ощутимым, пока и вообще не исчезало, естественно после того, как объект был полностью завершен. Кстати, терпеть не мог прорабов, у которых напрочь отсутствовала соединенность с проектом, что всегда было очень заметно. Поэтому освобождаясь от них, я никогда не испытывал чувства сожаления. Правда, с годами, а мое пребывание непосредственно на строительных площадках длилось целых шестнадцать лет, во мне постепенно накапливалось сильное раздражение против тех никому не нужных правил, условностей, и даже хитростей которые нам, строителям, следовало соблюдать, чтобы не быть изгнанными, а то и отправленными за решетку. Вся система управления строительством в те годы была простроена таким образом, будто бы весь управленческий персонал строительных и монтажных контор, не ставя под сомнение их чисто профессиональные качества, состоял из заведомых мошенников и даже воров. А вся беда прорабов, особенно старших прорабов, т.е. начальников участков, состояла в том, что плановое повышение норм выработки и следующее за этим сокращение фонда заработной платы вынуждали их, с целью сохранения бригадам стабильной заработной платы завышать физические объемы выполненных работ. То есть создавать липу, туфту. Не буду останавливаться на подробностях. Скажу лишь, что когда государственные контролеры обратили внимание на крыши многих домов одной подмосковной деревни, которые были покрыты оцинкованным железом, то в процессе проверки выяснилось, что квитанций на покупку этого ценного металла ни у кого из жителей деревни нет. Следователи очень быстро оказались на складе одного московского вентиляционного завода, а установка вентиляционных систем это моя строительно-монтажная специальность. Произошли аресты. Неприятностей с железом можно было бы избежать, если б в процессе обмена фиктивными квитанциями, без этого никак нельзя было обойтись, в цепочке участников не оказалось одного слабого звена. В лице тех работников, которые соблазнились ставшим никому не подотчетным металлом и они ничего лучшего не придумали, как на нем заработать. Такое иногда случалось… Для меня тот случай стал последней каплей, которая переполнила чашу моего недовольства теми условиями, в которых я вынужден был работать в течение многих лет. И я опять решил поменять свою судьбу. Решение состояло в том, чтобы найти свое место среди людей, которые тогда серьезно работали над изменением управленческой системы в нашем государстве. А таких людей становилось все больше и больше. Я стал часто бывать в Ленинской библиотеке и читал их статьи в газетах и журналах. И почти в каждой публикации говорилось о том, что стремительное появление в нашей жизни все более и более совершенных вычислительных машин дает человечеству немыслимые прежде возможности для решения принципиально новых управленческих задач. Поэтому естественно, что когда один из моих бывших прорабов став управляющим трестом предложил мне возглавить лабораторию научной организации труда в нашем отраслевом институте, то я согласился сразу же. Внутренне я к этому был совершенно готов, хотя и понимал, что все, чем буду заниматься в институте, никогда не выйдет за рамки чисто технических решений. Человек же, который предложил мне сменить работу, знал о моих настроениях еще с тех времен, когда работал вместе со мной. Я тогда говорил, что если мы окончательно не хотим, погрязнуть в ворохе бумаг, нам надо как можно скорее создавать на строительных площадках прозрачную среду. Основная мысль, на которую я тогда опирался, была очень простой. Тот, кто управляет строительством, должен столь же глубоко погружаться в работы каждого отдельного исполнителя, насколько глубоко этот исполнитель сам в них погружается. А такую задачу можно было решить только с помощью вычислительных машин. Персональных компьютеров еще не было, но зато больших вычислительных центров в том 1974 году было уже много. Понятно, что для того, чтобы создать полную картину объекта, как бы он не был велик, необходимо было обладать полными справочно-информационными базами для каждой отдельной строительно-монтажной специальности. И создавать их должны были отраслевые институты. В одном из них я и оказался. По мере углубления в совершенно новое для себя пространство знаний и ощущений я вдруг с удивительной очевидностью обнаружил, что законы, с помощью которых следует решать задачи управления строительством, оказывается, столь же определенны, как математические или физические формулы. Вначале рождается конфигурация строительной площадки, содержащая главную идею, для чего она создается, а потом заполняется сетями, которые обеспечивают нормальные условия для жизни людей, а если это производство, то и для производственной деятельности. Вот эту конфигурацию со всем ее заполнением, модель строительства, я и увидел, когда стал задумываться о тех задачах, которые мне предстоит решать, отделяя от общего пространства только свои сети. Тогда я был совершенно уверен, что чем успешнее будет работа отдельных отраслевых систем управления, тем скорее завершится подобная работа и у всех остальных участников строительства. Несколько позже, уже в восьмидесятых годах, я узнал, что широкое государственное финансирование работ по созданию автоматизированных систем управления, в том числе и в строительстве, стало возможным благодаря энергии исходящей только от одного совершенно необыкновенного человека — Глушкова Виктора Михайловича. Это был живущий в Киеве математик и кибернетик, который обладал огромным влиянием на наиболее образованную часть руководства СССР. И неудивительно, что именно он являлся автором теории раздельных баз данных. Значит, это тогда витало в воздухе. К несчастью для страны он ушел из жизни в самом расцвете своих сил в 1982 году. В 1979 году Москва готовилась к олимпийским играм. Город превратился в большую строительную площадку, и так случилось, что монтажники систем вентиляции и кондиционирования воздуха оказались единственными среди строителей, кто не только получал месячные задания бригадам исходя из электронных расчетов, но и сами рабочие наряды в конце месяца тоже распечатывались на вычислительном центре. Основой для расчетов служила модель, которая и сама тоже формировалась электронным способом. Исходными данными для нее служил перечень работ, расположенный точно в таком порядке, в котором они выполнялись бы, если б их должен был устанавливать на свои проектные отметки всего лишь… один человек. В своих публикациях я называл этот перечень — моделью одинокого работника, относясь к тому, что эта идея открылась именно мне, как к большой жизненной удаче. Прообразом для модели был Тот, кто построил Землю сам, один. Зачем все это рассказываю? Какое это имеет отношение к моей родословной? Оказалось, что прямое. Я пытался найти не в очень далеких веках основателя нашего рода, а так получилось, что надо было дойти до времен Бар-Кохбы, чтобы прикоснуться к собственной душе. И отчетливо осознать, что, оказывается, многие мои самые серьезные порывы в жизни были определены жизнью моих предков. И мятежный дух, охвативший меня в молодости, открывший путь в тюрьму и лагерь, и стремление к прозрачности в зрелые годы, когда мне вдруг показалось, что я ищу правильное техническое решение, а на самом деле это оказалось поиском самой настоящей правды, и в этом было все дело. Ибо со строительства началась Земля, и со строительства должно было начаться ее очищение ото лжи. И я был по-настоящему счастлив, когда вдруг в самом себе обнаружил тот ключ в виде исходной модели, с помощью которой можно было сделать строительство совсем другим, прозрачным, а не таким, которое с годами становилось все более отупляющим тех, кому довелось на нем работать. О, как я торжествовал, когда летом 1991 года в Госстрое СССР было принято решение, что наша исходная модель в качестве эксперимента станет частью проектной документации крупного объекта, который должен был в следующем голу разрабатываться в одном московском проектном институте! Он был расположен рядом с развилкой Ленинградского и Волоколамского шоссе. В успехе сомнений не было. А это означало, что, скоро это будет происходить и со всеми остальными участниками строительства. Мне тогда едва перевалило за шестьдесят, и я впервые за много лет, совершенно неожиданно, стал видеть себя начальником строительства какого-нибудь очень большого объекта, на который каждый субподрядчик приходит со своей моделью. И это не было фантазией, и даже пустой мечтой. Ведь после успешного окончания эксперимента, а я не сомневался, что эксперимент завершиться успешно, создание информационных баз для всей строительной отрасли могло бы стать общегосударственной задачей. Проектирование больших объектов - это два-три года работы. А это означало, что Большая модель, по которой, как мне прежде казалось, когда-нибудь будут работать наши потомки, может стать основой для прозрачного управления строительством уже в самые ближайшие годы. И тогда кому, как не мне первому с ней работать? И когда тем же летом в августе случилась трехдневная революция, и мне тоже все три ночи, пришлось провести возле Белого дома, то я тогда даже и помыслить не мог, что события, в которых принимаю участие, каким-то образом отразятся на судьбе моих разработок. Мне казалось, что, наоборот, в результате всех этих событий они получат еще больший импульс. Правда, когда все посыпалось, включая и трест, и мою бывшую контору и даже само Министерство, то я к тому времени уже все очень хорошо понимал. Вот тогда то и начались мои серьезные литературные опыты, которые сильно отвлекли меня. В основном, благодаря стараниям Нели, да и не биться же было в таком несчастье, которое случилось, головой об стену. Хотя потом долго и уговаривал самого себя, будто бы тогда стоя у Белого дома уже предполагал, что новому правительству, после ГКЧП, будет не до моделей. И понимая это, будто бы ни о чем не жалел. Еще как жалел! Просто не хотел бередить старую рану. Ведь еще совсем недавно, в своем автобиографическом романе «Проспекты» я хоть и написал про то, что ни о чем не жалею, а все же не удержался и добавил: «Только очень хотел, чтобы те специалисты, которые когда-нибудь начнут всерьез разбирать архивы, оставшиеся от советского времени, прежде чем отправить на свалку труды нашей лаборатории, все-таки внимательно прочли бы их. А прочитав, отложили бы в сторону». То состояние, когда невольно начинаешь обманывать самого себя, это что? Что об этом сказал бы Бершадский ребе Рафаэль? Тот, из-за кого в годовщину его смерти дрались в синагоге. Наверное, осудил бы за такую двойственность. Вот вспомнил Бершадского ребе и невольно мысленно вернулся к тому времени, когда он жил. К дням, когда умер Бершадский ребе не сумевший преодолеть себя для лжесвидетельства, которое сохранило бы жизнь человека, который сам никого не убивал, а был всего лишь контрабандистом. И не трудно представить какие ожесточенные споры сотрясали в те дни все окрестные местечки. Должно ли было быть в душе у ребе хотя бы крохотное пространство, в котором его преданность правде хотя бы немножечко соприкоснулась с мудростью? Несовершенен человек нарушающий закон, но несовершенны и жестокие законы. Поэтому очень правдоподобным показалось мне предположение, что именно тогда и началось противостояние двух братьев. Может отец моего прадеда до этого тоже был хасидом, а после того как не стало ребе и был осужден глава большого семейства больше не захотел им быть? Не исключено. А мои встречи с Мозесом де Леоном, рабби Акивой, Бар-Кохбой и Шимоном бар Йохаем, каждая из которых была подобна вспышке света? И разве я мог бы дойти до этих вершин и остановиться перед ними, если б не мой замечательный брат Семен, который всего лишь задумал собрать под одной обложкой потомков нашего прадеда Иуда-Лейба, а заодно и перевести и издать книгу Велфа Черновецкого? И пусть автор этой книги наслушался небылиц о жизни нашего прадеда, и воспроизвел их в своих текстах. Не знаю хорошо это или плохо, но альманах опубликовал не весь подстрочник, видимо, из уважения к переводчику. Поэтому я даже хотел бы, чтобы перед переизданием этой книги все изъятые места были восстановлены, а я бы в комментариях, если мне это предложат, объяснил бы, откуда взялись эти не соответствующие истине тексты. Кстати, в нынешнем сетевом издании один такой комментарий есть, Семен извлек его из нашей переписки. И вообще о том старом семейном раздоре хотел бы заметить, что никакого серьезного противостояния, как, например, у гугенотов с католиками, у митнагедов с хасидами никогда не было. До настоящей крови дело никогда не доходило. И даже в песнях и плясках они мало чем отличались друг от друга. В моей семье тоже собирались частые застолья, и в детстве каждый раз, когда к нам приезжали гости, я так часто слышал слово нахес, что думал, будто эти застолья и есть самое настоящее счастье, о котором все мечтают. Однако, это удивительно, что по мере того, как я работал над этим текстом, вдруг как-то сами собой стали медленно рождаться стихи. При этом, не могу не сказать и о том, что единственным слушателем и ценителем моих стихов всегда, в основном, была Неля. Сам же я стеснялся называть их стихами, поскольку они были без рифм, и никогда не было уверенности, что мои верлибры могут вызвать интерес у настоящих ценителей поэзии. Однако, я всегда испытывал небывалую радость, когда слушал, как Неля читает мои стихи своим чистым, негромким голосом. Но вот к этим моим стихам, которые ты, читатель, сейчас прочитаешь, у меня все-таки отношение особое. Именно потому, что они появлялись одновременно с текстом этого подошедшего к концу исследования: Чем глубже погружаюсь в еврейские тайны, Тем все отчетливее понимаю, что жил совсем не так, Как должен был жить мальчик, юноша и мужчина, У кого — и мать еврейка, и отец еврей. На стареющего альпиниста, который глядя вверх На сияющую горную вершину с горечью думает, Что ему в эту высь уже никогда не подняться. Однако, одного я только никак понять не могу, Почему в той неправильно прожитой жизни… Почти неправдоподобного счастья… случались Не только дни и недели, но даже и годы… P.S. Этой осенью собирался лететь в Испанию, чтобы побывать в тех местах, где жил когда-то Мозес де Леон. Но не получилось. Мечтал в еврейской общине Квадалахары найти такого человека, которому смог бы сказать о том, что пусть я едва и прикоснулся к книге «Зоар», но все же сердцем уже ощущаю, что у этого великого труда должно быть два автора: Шимон бар Йохай и Мозес де Леон. И он бы со мной согласился. И еще надеялся, что с помощью потомков испанских детей в СССР смогу найти семью Кобо Хуана Бласко, чтобы вместе с ними пролить о нем слезы. 19 сентября 2014г. 1Автор в 1948-54гг. находился в заключении за участие в молодежной подпольной организации «Всесоюзная демократическая партия». [2] Основные сведения о Леоне Мозес де были получены автором в ходе прочтения неожиданного и удивительно глубокого исследования Давида Гарбара «Загадки еврейской истории». Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #1(84) 2015 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=84 Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Starina/Nomer84/IMazus1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru