litbook

Проза


Сила в нас самих. Чтение архива Соломона Герцфельда*0

ПРЕДИСЛОВИЕ АВТОРА Как все начиналось Эти старые письма я видел еще в детстве, с тех пор, как себя помню не отдельными моментами, а достаточно последовательно (значит, лет с пяти), примерно с 1941 года. Я знал, что они лежат в чемодане, под кроватью – пачки по несколько десятков писем и открыток, перевязанные то ленточкой, то просто шпагатиком. Еще в 1941-44 годах, когда я с мамой и бабушкой был в эвакуации в Ташкенте, и потом, когда мы возвратились в Москву, я помню, что, прибегая домой, запыхавшись от игр, чтобы попить, или, проголодавшись, втихаря схватить кусок хлеба, я часто заставал бабушку за чтением этих писем, нередко в слезах. Бабушку (мамину маму) я любил сильно и считал ее таким же необходимым и незаменимым для себя человеком, как и маму. Но мне было непонятно, почему она плачет. Я знал, что это письма деда, что он умер. Но ведь это было так давно, вроде, еще до революции. А вокруг было столько сегодняшнего горя. Рахиль Семёновна Герцфельд, жена Соломона Абрамовича Герцфельда В Ташкенте большинство эвакуированных (слово «беженцы» тогда не было в ходу) жило трудно, буквально борясь за выживание. Не все смогли привезти с собой достаточно скарба – спасаясь от надвигающегося фронта, уезжали наспех и теперь просто бедствовали. Но и те, кто не был лишен самого необходимого, не могли похвастать достатком. И хоть фронт был далеко от Ташкента, всех без исключения настигало прямое попадание похоронок. Никогда не забыть не то плача, не то истошного воя женщин, получивших скорбную весть. От этих криков становилось холодно спине. Осенью 41-го, когда от маминого брата перестали приходить письма с фронта, мы получили извещение, что он пропал без вести. Бабушка и мама сильно горевали, но оставалась какая-то надежда: тогда ходило много чудесных историй о выходе из окружения, побегах из плена.… А я был уверен, что мой дядя в партизанах. Бабушка бережно хранила эти пачки писем, несмотря на все жизненные передряги. Став постарше и узнав немного историю семьи, я понял, что бабушке пришлось неоднократно переезжать вслед за мамой, которая по окончании сельскохозяйственного института в Ташкенте работала сначала в Средней Азии, потом в Казахстане, потом в российской глубинке и, наконец, в 30-х годах ей удалось осесть в Москве. Здесь мама устроилась работать по хранению овощей на городских базах и стала снимать комнату на Грузинском валу, где я и появился на свет в 1937 году. Отец долго добивался руки моей мамы, но бабушка считала, что ее дочь достойна лучшей участи. И когда мама все-таки вышла замуж за отца, отношения у него с тещей не заладились. Вскоре после моего рождения отец уехал работать на золотые прииски, в Якутию. В том же году бабушка, реализовав то немногое, что удалось сохранить от прежнего дореволюционного благосостояния, приобрела половину небольшого дачного домика в Кузьминках (тогда ближнее Подмосковье, а теперь городской район). Потом – война и эвакуация, потом – возвращение, и везде чемодан с письмами был с нами. Когда бабушки не стало, письма хранила мама. Я привык относиться к ним, как к семейной реликвии. Но даже став взрослым, я долго не испытывал к ним особого интереса и не пытался прочесть. Кое-что об их истории мне уже было известно от бабушки и мамы. Бабушка и дед все годы совместной жизни (всего-то 12 лет) были влюблены друг друга, как молодожены, и старались не разлучаться надолго. Когда же это все-таки случалось, дед писал жене письма – каждый день, а то и по два на дню – и очень беспокоился, если ответ запаздывал хоть на пару дней. В начале революции дед трагически погиб в Туркестане (кажется, от рук бандитов) и остался у бабушки единственным мужчиной в ее жизни, которую она целиком отдала детям – сначала своим двум дочерям и сыну, а потом и мне. Я был средоточием любви и бабушки и мамы. Но мама работала и кормила семью, а бабушка вела хозяйство и растила меня, а потому я все время был при ней. Во мне бабушка стремилась воспитать все то хорошее, чем, по ее мнению, обладал погибший сын, мой дядя. Это была высокая планка. Своим существованием я компенсировал бабушке все ее жизненные утраты и наполнял ее жизнь смыслом, на мне она сконцентрировала свою любовь, не растраченную на мужа и сына. Не знаю, как ей удалось вырастить меня не закоренелым эгоистом и не закомплексованным неудачником. О смерти деда в семье говорили глухо. Пока был жив Сталин, - практически ничего. Да и потом до меня доходили только отрывочные сведения. Но все же я узнал, что мой дед, Соломон Абрамович Герцфельд, был одним из лидеров Сионистской партии в Туркестане, переводил деньги в Палестину и со временем собирался переехать туда жить. Он был юристом в Самарканде, где родилась мама, преуспевал, и до революции семья жила очень хорошо. Соломон Абрамович Герцфельд. 1912 год На бабушке дед был женат вторым браком. Я знал, что по линии первого брака у него есть внук, который живет в Ленинграде. Если у нас общий дед, значит, наши матери – сводные сестры. Тогда мы с ним – сводные двоюродные братья. Прямо скажем, родство не очень близкое, и теоретически мы могли остаться лишь номинально знакомы. Но Ее Величество Судьба распорядилась по-своему. В результате совершенно удивительных совпадений мы встретились в Москве. Оказалось, что брат живет и работает здесь. Я тогда уже был женат, и встреча произошла именно благодаря моей жене. Теперь я думаю, что если бы тогда не выстроилась цепочка событий, приведшая к нашей встрече, Судьба использовала бы какой-то иной ресурс. Потому что пришел срок. Мой брат Теодор Вульфович – человек, во многих отношениях замечательный. Кинорежиссер и писатель, чья проза о Войне, кроме бесспорных художественных достоинств, обладает тем качеством окопной правды, которого так не хватает многим писателям военной темы. Пройдя фронт, он и после войны устоял в борьбе за право жить, не жертвуя совестью, и быть Человеком. Немало представителей творческой интеллигенции сломалось на этом в сталинские, а потом в хрущевско-брежневские времена. Брат оказал большое влияние на мое духовное развитие. Он помог мне правильно понять многие наши жизненные реалии, о которых я судил либо наивно, либо весьма поверхностно. А в обыденной жизни я привык прислушиваться к его советам и продолжаю это делать до сих пор, хотя его уже нет с нами. Когда бывает нужно принять непростое решение, я стараюсь представить себе, как бы он поступил в той или иной ситуации. Вот так в моей жизни появился старший брат, которого я люблю и помню. И я бесконечно благодарен Судьбе за этот подарок. Именно брат подвигнул меня заняться архивом деда. Он и раньше проявлял интерес к жизни нашего общего предка, да, видно, заняться этим всерьез мешали другие дела. Теперь же он уговорил меня проделать для него черновую работу: разобрать и прочесть письма и другие бумаги дедова архива и изложить всё наиболее интересное в хронологической последовательности и как можно подробнее. Похоже, я и сам был уже готов к такой работе. Видимо, начиная с известного возраста, когда позади существенно больше, чем впереди, появляется желание оглянуться и осмыслить пройденное. Недаром пожилых людей тянет на воспоминания и на чтение мемуарной литературы. Чтобы понять себя нынешнего, надо обратиться к истокам. Словом, всё сошлось. В чемодане оказались не только письма. Там были дневники, документы, отрывки стихотворных и прозаических произведений, газетные вырезки. По мере чтения раскрывалась жизнь деда, человека недюжинного, который успел так много сделать за свои неполные 37 лет и так многого не успел. И вот что удивительно: он как будто готовил бумаги для дальнейшей работы с ними потом, через годы – дневники аккуратно датированы, письма пронумерованы, в некоторых случаях даже составлен их перечень. В большинстве своем это письма деда к жене. Здесь же и письма, которые бабушка писала мужу в ответ, полные любви, нежности и заботы, однако не такие частые (в пропорции: одно бабушкино на 5-7 дедовых). Не думаю, что, аккуратно ведя архив, дед заботился о далеком будущем. Просто он, как человек, склонный к литературному творчеству, считал, что со временем всё это понадобится ему для работы. А получилось иначе. Из этих обветшавших, с потрепанными краями листков выстроился мост памяти почти в столетие длиной. И нам выпало позаботиться о том, чтобы жизнь нашего предка не пропала в безвестности. Памяти моего брата и друга – Теодора Вульфовича ГЛАВА 1 Соломон Абрамович Герцфельд родился 15 ноября (по старому стилю) 1881 года в Одессе, в семье учителя начальной ступени еврейской школы. Он был младшим из троих детей. Еще были сестра Зинаида и брат Марк, а всего мать рожала 12 раз – остальные не выжили. Вот что он вспоминал впоследствии о своем детстве и юности (читаем написанное Соломоном Герцфельдом «Жизнеописание»): «У нас всего была одна только комната, и, я помню, мать моя зимою дыханьем своим согревала мои озябшие пальчики. Я рос хилым мальчиком, с бледным, без кровинки, лицом; часто я жаловался на головную боль, осенью и зимою всегда кашлял. С чувством глубочайшего благоговения я думаю о своей матери, которая окружала меня в детстве горячей любовью. /…/ Не помню, когда и как, но знаю, что очень рано я научился читать и писать. Я рано полюбил чтение книг. Развитию во мне этой любви много способствовала библиотека моего отца, к которой я имел доступ с ранних лет. Впрочем, в доме у нас вся семья читала, и по вечерам наша маленькая комната, освещенная небольшой лампой с картонным абажуром, превращалась в читальню. /…/ Как я уже сказал, я пристрастился к чтению книг, но учиться не любил. Кажется, первым моим учителем был мой отец. Мне скучно было выводить на протяжении нескольких страниц одну или две буквы (это отец называл «каллиграфией»), равно неинтересно было мне сидеть на уроке с отцом и читать книги, мне совершенно непонятные. Отец мой никогда не объяснял мне того, что заставлял читать, и на мои вопросы неизменно отвечал: «Вырастешь – узнаешь, а пока научись читать», - и он со мной читал какие-то фолианты от корки до корки, заставляя читать и предисловие, и оглавление, и все примечания. Мне было не более семи лет, когда я, под руководством отца, изучал Библию в оригинале; в арифметике отец мой был сам не очень силен и дальше четырех действий не решался пойти, зато он научил меня писать по-еврейски, русски, немецки. /…/ Когда мне было восемь лет, моему отцу уже нечему было меня учить, и он отдал меня в начальную еврейскую школу. Здесь я изучал Библию, Пророков, Судей, Царей и другие священные книги с комментариями к ним Отцов синагоги. Мне было десять лет, когда мой учитель объявил отцу, что я у него курс кончил, что меня нужно определить в высшую школу для изучения Талмуда. Отец, однако, этого не сделал, а определил меня в какой-то пансион, в котором я пробыл два года и учился всему, но только не наукам, которые в этом пансионе не были в большом фаворе. Нас учили, под руководством отставного поручика, «маршировке», гимнастике; какой-то танцор (с вечно сонной и флегматичной физиономией) учил нас танцевать; отставной хорист – пенью. Впрочем, за два года я усвоил два десятка французских и столько же немецких слов; прошел этимологию Кирпичникова и Малинина до десятичных дробей.. /Этимология – устаревшее название раздела грамматики, включающего фонетику и морфологию. Малинин – автор школьного учебника математики. Прим. авт./ Кончил я это училище первым учеником. Приблизительно с этого времени начинается моя «самостоятельная» жизнь, так как с этого времени я стал зарабатывать. Мне было всего 11-12 лет, когда я стал давать уроки, получая со своих учеников по 50 коп. в месяц. Мой отец, между тем, старился и все меньше и меньше зарабатывал. Потребности же семьи росли. Когда мне было 14 лет, я был уже кормильцем семьи. Много было обстоятельств, (в свое время) препятствовавших моему поступлению в гимназию, хотя я в отрочестве делал к тому попытки. Главнейшие причины – с одной стороны – необходимость работать на семью, а с другой – процентные ограничения, установленные для евреев. Лишенный возможности получить систематическое образование, я с жаром отдался чтению книг. Мечтательный, меланхоличный, отчасти скрытный, одинокий в кругу ровесников, я рано стал поверять свои думы и чувства бумаге, любил записывать свои впечатления, сочинять стихи, выдумывать рассказы. Когда мне было 13-14 лет, я уже печатался в ученических журналах, в 15 лет – в одесских газетах. Суровые условия, окружавшие меня с ранних лет, тяжелое бремя кормильца семьи, навалившееся на мои детские плечи, содействовали тому, что я быстро и ненормально развивался. Я был уже юношей, когда мои ровесники были детьми, и взрослым, прошедшим суровую школу жизни, когда те были еще юношами». * * * Итак, 18-летний мужчина, обогащенный нешуточным жизненным опытом выживания, довольно слабый физически и болезненный, мечтающий о высшем образовании, ходит по частным урокам, внося весомый вклад в бюджет семьи. Но ему всего восемнадцать: Соломон влюбляется со всей страстностью способной на серьезные переживания натуры. А фундамент жизни по-прежнему непрочен. Заработки от репетиторства невелики. Здоровья нет. Девушка, которую он любит, по-видимому, не согласилась обрести рай в шалаше и под нажимом родителей неожиданно уехала из Одессы. И тогда он тоже решает уехать. Неполных 19-ти лет от роду, он отправляется в местечко Деражню работать учителем начальной школы. В своем «Жизнеописании», которое мы выше цитировали, Соломон пишет об этом периоде своей жизни довольно скупо: «Мое здоровье /…/ не поправлялось. На меня угнетающе действовала глушь и некультурность окружавших меня людей». Но он упорно продолжает работать над собой: дневниковые записи, прозаические наброски, стихи и чтение – всё свободное время отдается чтению. Заведен специальный литературный дневник, куда должны заноситься впечатления о прочитанном. На его титульном листе, датированном 5 ноября 1901 года, подзаголовок: «Что нужно мне прочитать и изучить, чтобы с правом называть себя образованным человеком». Далее идет список на полтора десятка позиций. Здесь книги по истории цивилизаций, новой истории, социологии и психологии, сочинения Фомы Кемпийского, собрания сочинений Писарева и Добролюбова и их биографии, а также биография Жан-Жака Руссо и его сочинение «Исповедь». Относительно последнего сделана пометка: «Какое самобичевание и вместе с тем – воздвигание себе пьедестала». В списке выделена тема: «Национализм и космополитизм». Молодому человеку, записавшему это, через 10 дней исполнится 20 лет. * * * Около года продолжалось учительство. Удалось скопить немного денег. Душевные раны постепенно затягивались, однако здоровье заметно не поправлялось, а желание получить высшее образование по-прежнему оставалось сильным. Весной 1901 года Соломон съездил в Берн в гости к старшему брату Марку, который эмигрировал несколько лет назад и вполне хорошо устроился. По его совету Соломон принял решение учиться в Швейцарии в надежде на целительный воздух горной страны. В 1902 году он поступил вольнослушателем в Бернский университет изучать юриспруденцию. Учеба не требовала слишком много сил, благо, еврею, знающему идиш и умеющему писать по-немецки, не трудно было освоить обиходный немецкий язык. Казалось, мечта о высшем образовании близка к осуществлению, но оставались и угнетали материальные заботы. Даже при очень скромной жизни сбережения быстро истощались, ведь оставалась обязанность помогать семье, а нерегулярные журналистские доходы не были серьезным подспорьем. «Нагружать» старшего брата своими проблемами Соломон считал для себя невозможным. К тому же приближался срок отбывать воинскую повинность. «Я вернулся в Россию – напишет он потом в «Жизнеописании», - избрал Среднюю Азию местом своего служения (потому что надеялся, наряду с несением военной службы, зарабатывать здесь уроками), сдал при Од./есском/ Юнк./ерском/ Учил./ище/ на звание вольноопред./еляющегося/ и определился в 6ой Т./уркестанский/ Бат./альон/». Думается, не последнее место при этом занимало соображение, что по климату Туркестан – это почти Каир. Там Соломон сможет оздоровить легкие и улучшить общее состояние здоровья, а служба в армии закалит физически. Тем более что вольноопределяющийся мог и питаться на свой кошт, и жить не на казарменном положении. Так Соломон Герцфельд оказался в Самарканде. Здесь в 1904 году он женился на дочери бухарского еврея Исаака Капелюша Эсфири. В 1905 году родилась дочь, которую назвали Сароной. * * * Туркестан начала ХХ века был в Российской империи местом, где еще жив был вольный дух пионеров-завоевателей, а пресс самодержавной власти был несколько ослаблен ввиду значительной удаленности от столицы. Разночинная интеллигенция, чиновники, офицерство были не чужды идеям служения добру и справедливости. В такой атмосфере Соломон Герцфельд, еще, будучи вольноопределяющимся, нашел единомышленников среди молодых евреев, чьи биографии очень походили на его собственную. То же трудное детство, та же неистовая тяга к образованию, то же стремление трудиться на благо своего народа. Появились друзья и среди таких же, как он, вольноопределяющихся, и среди местной интеллигенции. Жажда общественной деятельности и склонность к литературному творчеству побудила их к организации ежедневной газеты общественно-политического и литературно-художественного направления. Она называлась «Самарканд». Пробный номер газеты вышел в апреле 1904 года. Герцфельд фактически был ее редактором и, безусловно, активнейшим автором. Почти каждую неделю в газете появляются его публицистические статьи, рассказы и очерки, стихотворения и фельетоны. Он печатается и под своей фамилией и под псевдонимами: Альрои, Молодой Театрал, С. Г-д; ему принадлежат также редакционные статьи. Уже в июле жизнь дала печальный повод говорить в газете о том, что было для Герцфельда главной темой. В Самарканд пришло известие о смерти вождя мирового сионизма Теодора Герцля. Редакционная статья выходит в виде отчета о траурном молебне еврейской общины Самарканда. Но это скорее очерк общественно-политической деятельности Т.Герцля, целей и ближайших задач сионизма. Здесь же названы главные финансовые институты для их решения: Еврейский исполнительный банк в Лондоне и Еврейский национальный фонд. Последний должен собирать деньги евреев по всему Миру и заниматься выкупом земель в Палестине. Эта земля становится национальной еврейской собственностью. Право на нее имеет каждый гражданин будущего еврейского государства. Без сомнения, автор статьи полностью разделяет идеи Герцля и, по возможности, использует газету для их пропаганды. Дело происходит в 1904 году, идет война с Японией, цензура бдительно охраняет незыблемость государственных устоев и патриотический настрой прессы. В этих условиях Эзопов язык стал единственно возможным языком статей на политические темы. Нормальный человеческий язык остается для материалов о повседневной жизни. Например: в общественных банях антисанитария, а холера на пороге; железнодорожная администрация работает из рук вон плохо – багаж невозможно получить; в городской больнице на женское и мужское отделения всего один врач; приказом из Ташкента закрыта глазная лечебница – единственное место, куда могло обратиться с болезнями глаз туземное население; купцы отказываются закрывать лавки по воскресеньям, чтобы предоставить приказчикам еженедельный выходной день; незыблем предрассудок общества, запрещающий женщине рожать вне брака (как следствие – тайные аборты, часто со смертельным исходом). А война поглощает всё новых и новых солдат. Возникает нужда в обученных нижних чинах. До Самарканда доходят не проверенные, впрочем, слухи, что уволенных из Туркестана в запас нижних чинов по дороге в Россию власти останавливают и отправляют на фронт. Туда же направляются и командиры, и штаб-офицеры. Приходят вести об отличившихся и об убитых офицерах из Туркестана. В октябре газета опубликовала некролог: в Харбине от ран, полученных в бою по Ляояном, скончался бывший командир 6-го Туркестанского батальона полковник Озерский. Он оставил по себе добрую память благодаря своей порядочности и настоящей заботе о солдатах. Это под его началом Герцфельд служил вольноопределяющимся. Именно таким, как следует из статьи, он хотел бы видеть всё офицерство. Самарканд далеко от столицы. Там уже совсем скоро 1905 год загремит залпами 9-го января, а здесь иные масштабы. Газета усердно втолковывает купцам и обывателям мысль о бесполезности работы лавок после 8 вечера, когда покупателей все равно уже нет, а не закрывают потому, что сосед не закрыл; не говоря уж о воскресном нерабочем дне. Похоже, и администрация начинает проникаться этой идеей. 1904 год на исходе. В умах людей мыслящих – ощущение неотвратимости перемен. И в предновогоднем номере от 31 декабря, в рубрике «Листки из дневника», которую ведет Альрои (напомним, что это один из псевдонимов Герцфельда), читаем: «Фомы неверующие говорят, что весна на этот раз долго не продержится, а лета мы и не дождемся. При этом они указывают на какое-то пятнышко на горизонте, на которое возлагают большие надежды: что, мол, с Божьей помощью, разрастется в тучу. Пятнышко-то незначительное, но, действительно, такого точно характера, как те, которые разрастались и затмевали солнце. /…/ А мне не хочется соглашаться с Фомами… Ибо я думаю, что /…/ все же земля, согретая весною, будет в недрах своих таить много зерен, уже пустивших корни. /…/ А когда проглянет лето, настоящее лето, у нас будут зерна, уже пустившие корни, и им останется только подниматься выше и выше». Весьма прозрачная аллегория – ожидание и приветствие грядущих перемен. А в следующем номере, уже 1 января 1905 года, тот же Альрои, упрекая народ в обывательской пассивности, задается риторическим вопросом: «Когда мы возьмемся за работу сами, не полагаясь на то, что о нас уже позаботятся и для нас уже сделают? Другими словами, когда мы слезем с печи, но окончательно, обеими ногами, и пойдем в кузницу, и поставим свое благополучие под удары молота, но и сами скуем свое счастье? Когда?» Знал бы этот Альрои, какого железного урода народ себе скует, наивно думая, что это и есть счастье. * * * Наступил 1905 год. В Самарканде выдалась на редкость настоящая зима, со снегом. Ворох поздравительных писем и открыток – С НовымГодом! С новым счастьем! – уже небрежно засунут в дальний ящик письменного стола. Человеку, осознающему положение страны и положение в ней своего народа, эти традиционные поздравления и пожелания кажутся чуть ли не издевательством. Какое «новое» счастье принесет новый год, если масса людей несчастлива? Мучает ощущение бессилия и невозможности что-либо изменить. В рубрике «Листки из дневника», в номере от 1 января читаем: «Живые и волнующиеся, мы стоим перед мертвой и немой стеной, бъемся об нее, не в силах ее пробить, не в силах пасть в борьбе». Но оптимизм автора не покидает, и финал заметок звучит в унисон с настроениями героев Чехова и Горького: надо работать – придет поколение новых людей. «Я вижу их крепкие руки, готовые схватиться с врагом. Они не отступят: они – победят! Вот вы увидите; быть может, завтра их стройные ряды будут пролагать нам дорогу. Не холопами, а творцами жизни будут они. Это будут н о в ы е человеки. И не «новое счастье» принесут они нам, а с ч а с т ь е. Ибо с т а р о е счастье – где оно?» * * * Вопреки ожиданиям власти маленькая победоносная война на Востоке обернулась чередой позорных поражений. В городах с хлебом становилось туго. Когда народ попытался обратиться к всемилостивейшему монарху, в ответ ударили залпы. Первая команда: «Пли!», как сорвавшийся с горы камешек. И лавина понеслась… Национальная рознь – проверенное средство, которым во все времена пользовалась Империя, чтобы держать в повиновении колониальные окраины. С приходом армии белого царя туземные народы оказывались под двойным прессом – местной элиты, присягнувшей на верность царю, и царской власти. К этому добавлялось неравенство и в среде местного населения, которое поддерживалось национальной властью и, по понятным причинам, сохранялось в неприкосновенности колонизаторами. Но колонизация – это не только добавочный гнет, но и привнесение на местную почву элементов культуры завоевателей. В этом плане роль колонизации всегда двояка. Тема двойственной роли колонизации вообще и русской колонизации Туркестана в частности обсуждается в рубрике «Слово во время». Автор все тот же Альрои. Первой «прививкой» завоеванным европейцами провинциям всегда были водка, воровство и проституция, и Туркестан в этом смысле не исключение. В то же время бесспорны и положительные стороны культуры колонизаторов. «Но так как вместе с положительным своей культуры завоеватель приносит и отрицательное, а последнее, как и всё порочное, имеет и блестками усыпанную сторону, привлекающую наивного и не знающего настоящей цены этих блестков туземца, - то к нему и прививается скорее водка и проституция – факторы, соприкасающиеся с его чувствами – чем наши культурные учреждения, потому что у него нет еще ни знания ни опыта, чтоб оценить их». Но хотя культуртрегерство и не является целью европейского колонизатора, оно происходит как бы автоматически, поскольку «/…/ неизбежно связано с удовлетворением аппетита его. Потому что: как ему быть без телеграфа и железной дороги? Жизнь завоеванных должна нормироваться завоевателем: оно согласно с правами, признаваемыми нами за победителем. И жизнь завоеванной провинции вливается в новые формы, необходимые для правильного функционирования вновь сложившихся общественных элементов, - и в формы более к у л ь т у р н ы е . Завоеванная народность, конечно, обременяется новыми, быть может, и более сложными и тяжелыми обязанностями, чем те, которые знала народность до завоевания. Но обязанности и тяготы должны /…/ уравновешиваться соответствующими правами и благами. Это необходимо для того, чтоб сохранить равновесие. Логически иначе быть не может: лишь тот должен носить и взвалить на себя повинности, кто пользуется благами». Вот модель «идеальной» колонизации. Высказанные автором положения, пожалуй, не потеряли актуальности и теперь, через 90 с лишним лет. Жизнь показала, что путь прогресса азиатских народов пролегает не через европейскую колонизацию, но нельзя не признать благородства задач, которые автор ставит перед представителями российской интеллигенции, связавшими свою жизнь с Туркестаном: «Мы правильно поймем свои задачи в Туркестане, если туземцы – сарты, евреи и проч. – будут совершенно уравнены в правах с коренным населением России. И не только перед законом, но еще важнее – перед нами, перед представителями общественного мнения. (Сарты – так европейцы в Туркестане называли коренных жителей. Прим. авт.) Мы сами должны смотреть на туземцев, как на равноправных с нами, ибо закон – законом, а примененье и толкование его – в наших руках. Это необходимо для того, чтоб Туркестан смотрел на Россию, как на действительную носительницу культуры, а в частности туземные евреи, кроме того, еще как на освободительницу от позорного рабского положенья, в котором их держало бухарское правительство. Чего не делает официальная Россия, - то должны дополнить мы – общество. Иначе не будет нравственного оправданья нашей жизни здесь». * * * А «официальная Россия» тем временем решала совсем другие задачи. Нужно было неустанно укреплять устои самодержавия, но нельзя уже полностью игнорировать стремление народа к демократизации государства. Требовалось компромиссное решение: сохранить в целостности империю, обеспечивая повиновение окраин, используя и пряник, как в Финляндии, и кнут. Да чтобы всё выглядело так, как будто народы окраин, отчаявшись избавиться от смуты и ища защиты, сами призвали великого царя водворить на их земле порядок. Да, видно, не было у царя хороших советчиков, которые бы верно определили насущные политические цели и кому хватило бы политической воли для их достижения. А в результате 9 января 1905 года в столице по мирной демонстрации, которая просила у царя защиты от разбоя чиновников, - «Залпом пли!». То, что царя-батюшки в этот день в городе не было, дела не меняет. Нелепая жестокость. Нет цели, нет воли, только инстинкт самосохранения. И в стране на фоне реальной угрозы голода растет ненависть народа к самодержавной власти. Вот тут-то власть и вытаскивает на свет божий старое испытанное средство: указать народу «истинного» врага. Конечно, это – жиды, которых надо бить во имя спасения России. Благо, несколько черных сотен охотников бить из миллионов обобранных и одураченных набрать всегда можно. В Одессе и Кишиневе, бессарабских, украинских и белорусских местечках еврейские погромы становятся привычным элементом быта. А где евреев мало, годятся и армяне. Пусть персы поднимутся на армян, и чем больше будет жестокости и жертв, тем желаннее будет самодержавный кнут – залог всеобщего умиротворения. Но с этим власти как раз и не спешили. И в феврале 1905 года мрачный рекорд по зверской изощренности и массовости убийств армян персами установила резня в Баку. Альрои откликнулся на это событие статьей «Молчать нельзя», опубликованной 19 февраля. Читая листы гранок, видишь, как, несмотря на бдительное цензорское перо, публицистический темперамент автора пробивается наружу. В начале вместо утверждения – риторический вопрос: «Где мы живем? В России ли мы? Или настоящая Россия где-то далеко от нас, а мы живем в варварской стране, где царствует произвол и насилие, где нет нам защиты, когда нас режет сосед? Сколько войн мы ведем? Наша кровь льется в Манджурии, льется на Невском, льется в Баку». Конечно, два последних абзаца цензура вычеркнула. А вот небольшая выдержка из того, что она оставила. Отмечая, что поводом для резни послужило убийство одного перса армянами в случайной перестрелке, которую, кстати сказать, начали персы, Альрои пишет: «Да кто поверит этой неумной сказке, будто за жизнь одного перса мусульмане потребовали себе такого удовлетворения, от описания которого волосы встают дыбом? Это ложь! Ибо нет такого народа, солидарность отдельных членов которого была бы так велика, чтобы тысячи чужих резать за смерть одного своего. /…/ Схема этой резни тождественная с схемой резни кишиневской. И там мирное русское население мирно жило с мирным еврейским населением. /…/ И вдруг – мановение жезла, - и тысячи убитых». И дальше – наблюдение человека, изучавшего психологию профессионально, литератора, которого интересует психологическая подоплека людских поступков: «Толпа – зверь, жестокий, безрассудный, дерзкий, лишенный великодушия, бессмысленно злой. Натравите ее, и жестокость ее превзойдет ваши ожидания, а усердие будет больше, чем его нужно для вашей цели. /…/ Отдадим дань справедливости тем, кто направлял толпу. По всему видно, что они изучили хорошо этого зверя, умеют разжигать в нем жажду крови и использовать ее». Автор не может назвать открыто тех, кто держит в руках жезл, но читающему всё понятно. Любопытно, что приведенную ниже цитату цензура почему-то в тексте оставила. Читаем: «Толпа – жестокий зверь, но и трусливая. Всякий, кто знаком с историей погромов и боен, знает, что толпу можно остановить окриком. Один залп в воздух разгоняет тысячную толпу. /…/ Если толпа не организована, для нее самой не ясны цели погрома и резни, подавить в корне волнение не представляет труда. /…/ Но факт резни, продолжавшейся четыре дня, говорит о том, что она была организована. Но как не знала полиция об этом? Если организация резни ей не была известна, то что полиция делает в Баку? Мы знаем, как создаются и фабрикуются «крамольники». Чуть кто чихнет в красный платок, уже он попадает в «подозрение». Об этом аккуратно и во время узнаёт полиция. А бакинская на этом зубы съела. А вот о готовящейся резне ничего не знала. Так оно выходит по официальной логике». Не может быть, чтобы такой явный выпад против полиции цензура не заметила. Выходит – акт либерализма? Вряд ли. Похоже, что допущение критических высказываний в адрес полиции – одна из уловок власти, лишь бы не затрагивали тех, в чьих руках державный жезл. Спасаясь, ящерица жертвует хвостом. Но автор дает понять, что полиция – совсем не главный виновник. Он обращается к либерально мыслящим гражданам: «Мы жаждем мира – внутреннего и внешнего. Этим потокам нашей крови, беспрестанно льющимся во всех углах нашего государства, - нужно положить конец им. Потому что мы изнемогаем. Это старые формы нашей жизни привели нас к состоянию полного изнеможения. Спохватимся – и благо будет нам. И первое, что мы должны сделать – это громко осудить старое, поставить крест над ним. Близятся дни нашего возрождения к лучшей жизни, к пробуждению, к деятельности всех наших творческих сил. И от нас зависит, чтобы начинание новой жизни было действительно возрождением или /…/ кукольной комедией. Будем же смелы». Призыв поставить крест над старыми формами жизни и быть смелыми цензура не пропустила, и соответствующие фразы были изъяты. Но концовка статьи осталась нетронутой: «Громко мы должны высказать свое отношение, свое осуждение порядку, при котором возможны бакинские ужасы. И не только наш долг, но и чувство самосохранения нам подсказывают это. Созыв земского собора – дело ближайших дней. Покажем же в эти дни, предшествующие собору, что мы граждански зрелы, что идем в собор с определенным отношением к старым порядкам и определенной программой будущего». А в будущем автору видится гражданское общество на основе ценностей либеральной демократии. Но только через 12 лет кризис власти перешел в такую фазу, когда большинство народа было готово «громко осудить старое, поставить крест над ним», а у власти не было сил помешать этому. Но до того как идея овладела массовым сознанием, были сменившие революционный подъем годы политической реакции на фоне интенсивного развития капитализма и Мировая война. Февраль 1917 года дал шанс, который Россия не смогла использовать. И сейчас еще страна мучительно ищет свой путь. * * * Но пока еще в России – 1905 год. И чем ближе к пасхе, тем громче раздается призыв: «Бей жидов!» Герцфельд отзывается статьей «Мрачные дни накануне светлого праздника». Она продолжает тему статьи «Молчать нельзя», однако в ней – призыв не только не молчать, но и не сидеть, сложа руки, покорно ожидая своей участи. Как юрист, со ссылками на соответствующие статьи Уложения о наказаниях, Герцфельд толково и доходчиво разъясняет читателям их право на необходимую самооборону. В то время как черносотенцы готовятся к решительному смотру своих сил, безнаказанно распространяют подстрекательские антисемитские прокламации, Герцфельд призывает: «Мы не можем и не должны быть пассивными, когда темные люди идут разорять наше жилище и избивать наших детей. /…/ Если идет человек разорить тебя, и у тебя нет возможности предупредить несчастье – разори разорителя». Дальше идут ссылки на конкретные статьи Уложения, и дается их толкование. Автор особо предостерегает от чрезмерного применения силы, когда в этом уже нет необходимости, и указывает на обязанность: «/…/ о всех обстоятельствах и последствиях своей необходимой обороны немедленно объявить соседним жителям, а при первой возможности и ближайшему начальству». Автор подчеркивает, что право на необходимую оборону признается не только в целях своей личной защиты, «/…/ но и для защиты других, находящихся в таком же положении». Пропаганда правовых знаний никогда не поощрялась ни в одном из государств, устроенных на принципах абсолютной власти, и Россия – не исключение. А уж прямой призыв к евреям, дать организованный отпор погромщикам, власти не могли стерпеть никак, и статья была запрещена. Однако высказанные в ней мысли о необходимости и возможности защиты жизни, имущества, достоинства и чести себя и своих близких приходили в голову не только автору запрещенной статьи. Известно, например, что в последующие годы во время погромов в Одессе, там, где евреи забаррикадировались в переулках или в домах и продемонстрировали решимость обороняться и, в случае необходимости, стрелять по нападавшим, погромщики отступили, не причинив им вреда. * * * Уже прошел год, как мировое сионистское движение лишилось своего вождя Теодора Герцля. В России, как и во всем мире, везде, где были еврейские общины, 14 июля, день похорон Т.Герцля, отмечали как скорбную дату. Газета «Самарканд» поместила 16 июля 1905 года, написанный Альрои отчет о заупокойной службе в самаркандской синагоге. Полный зал сиял от множества свечей. Среди выступивших был и г-н Альрои. В газете он довольно подробно изложил свое выступление. На наш сегодняшний взгляд, речь сильно перегружена аллегориями, но весь ее пафос, весь эмоциональный накал служат одной цели: внушить слушателям, что еврейский народ займет подобающее ему место среди других народов, и каждый еврей обретет свое счастье, только возвратившись на историческую родину: «Разогни же свою спину, народ. Собери своих детей и отправься. Обновленная Иудея будет не только новым, но и лучшим государством. /…/ Последние здесь – будут первыми там». Наверное, именно 1905 год следует считать временем, когда Соломон Герцфельд окончательно определился как политик и публично заявил об этом. Отныне его цель, и политическая и личная, - стать гражданином (и не последним) будущего еврейского государства на исторической родине. * * * Революционная волна в России всё поднималась. Не было ни одного губернского центра, не говоря уже об обеих столицах, где не проходили бы политические забастовки. Бастовали железные дороги, почта и телеграф. В октябре политическая забастовка стала всеобщей. И правительство, которое еще не вышло из войны с Японией и не имело сил для подавления революционного движения, было вынуждено отступить. 17 октября 1905 года царь обратился к народу с манифестом, в котором были «дарованы» «незыблемые основы гражданской свободы: действительная неприкосновенность личности, свобода совести, слова, собраний и союзов». Кроме того, в манифесте было обещание созвать законодательную (а не совещательную, как прежняя) думу на основе всеобщих выборов. Но эта запоздалая и вынужденная мера не могла охладить политический накал масс, тем более что за словами манифеста реальных действий не последовало. Больше того, прошла осенняя волна еврейских погромов. Такие полубандитские – полуполицейские организации, как «Союз русского народа» и «Союз Михаила Архангела», бесчинствовали во всю. Однако испытанный предохранительный клапан антисемитизма уже не срабатывал. Волнения происходили не только на фабриках и заводах, но и в тыловых воинских частях и на кораблях. Были они и в частях, расквартированных в Самарканде, о чем писать в газете, конечно же, было нельзя. Пришлось отреагировать завуалированно, поместив заметку о беспричинной стрельбе днем 21 ноября на Николаевской улице, угол Катта-Курганской, призывая власти провести расследование. Читатели, должно быть, поняли. * * * Прогрессивно настроенным людям была ясна необходимость борьбы за то, чтобы наполнить конституционные обещания власти реальным политическим содержанием. Альрои выразил эту мысль в статье «Живая жизнь» от 26 ноября 1905 года. Вот некоторые выдержки: «Нужно быть слепцом, /…/ чтобы не видеть, что живая жизнь выкинула свое дерзкое красное знамя /…/, с отчаянной решимостью пасть под ним, но его не убирать. И никакие враждебные силы не остановят новой жизни, и она сама не властна остановиться, потому, что она стихийна как гроза и безумный поток с горы. Остановите лавину, катящуюся с горы и безостановочно растущую для того, чтобы похоронить под собою все препятствия на своем пути. Остановите ее штыками и пулями! /…/ Но не остановить этой лавины бумажной конституцией тоже. Ей не верят. /…/ Вы помните, конечно, слова: «Мы сочли за благо даровать народу свободу» /…/ Конечно, сочли за благо дать, когда убедились, что народ сам себе берет свободу. И дали … бумажную конституцию. /…/ Но нам конституции никто не «дарил». Слишком дорого мы заплатили за этот «подарок». /…/ И потому ее у нас никто не отнимет. Но мы должны быть на чеку. Реакция еще не сделала последней попытки вернуться к прежнему режиму. Генеральное сражение еще впереди. /…/ Борьба будет жестокая и перед ней померкнут недавние ужасы. Будем готовы. Друзья свободы и народа должны сплотиться вокруг своего знамени, чтобы представить грозную силу, чтоб «конституцию на бумаге» превратить в конституцию в жизни. Это будет насмешкой истории над теми, которые думали, что живую жизнь можно убить, замуровать ее в бумажную коробочку. Это будет местью истории тем, которые думали, что можно идти против ее законов. /…/ Кровавый след она оставляет за собой, чистую кровь тех, кто высоко держит знамя свободы, у которых знамя можно отнять только с жизнью. /…/ И павшие борцы зовут нас к борьбе – за право человека: свободно мыслить, говорить, верить и трудиться». В подцензурной газете в таком контексте в это время еще не могло появиться слово «революция». Пришлось написать «живая жизнь», но и так все ясно. Однако же эта статья, в отличие от призыва к самообороне против погромщиков, запрещена не была. С одной стороны – власть совсем слаба, а с другой – несмотря на весь пафос, в статье нет конкретики, хотя и появилась она всего за две недели до декабрьского восстания в Москве. * * * Несмотря на все старания Герцфельда, далекий провинциальный Самарканд с большим опозданием и довольно вяло отзывался на кипение революционных страстей в европейских промышленных центрах России. Такая аполитичность и благодушие нестерпимы для политического темперамента Альрои. На следующий же день после процитированной выше статьи, т.е. 27 ноября, он печатает статью «При особом мнении» - призыв к гражданской совести, еще одна попытка разбудить дремлющее политическое сознание читателей, хотя, как в ней же говорит автор, девять десятых его не поймут, и он остается при особом мнении. Смысл статьи и особое мнение ее автора заключаются в том, что в то время, когда повсеместно льется кровь народа, вставшего на борьбу за демократию и свободу, нельзя жить, как ни в чем не бывало: вкусно есть и пить, ходить в оперетку и вообще наслаждаться жизнью. Альрои обращается к сытой и довольной жизнью публике: «Я спрашиваю: - Вы знаете, что творится теперь в России, т.е. в той самой России, частицу которой составляете вы? /…/ Оправдалось пророчество: брат пошел на брата, сын на отца. /…/ И теперь, когда я сижу и пишу эти строки, /…/ теперь в этот самый час толпы народу /…/ требуют: - Общего, равного голосования для всех без различия. То есть и для вас. /…/ А над ними и вокруг них свистят пули, и лужи крови образуются там, где прошло красное знамя. А вы? /…/ Разве ужасы и несчастья своей родины мешают вам спокойно спать и есть? А чего вам больше? /…/ Если бы вы могли понять все величие переживаемого нами момента. Если бы перед вашими глазами встало это ужасное видение, эти сотни тысяч загубленных жизней; если б вы увидели эти мостовые, залитые невинной кровью; если б вы видели разрушенные разгромленные дома и толпы сотни тысяч нищих, обреченных на голод и холод. Если-б вы видели эти жертвы тьмы и реакции. И если-б на ваших глазах она упала, молодая девушка, высоко и смело поднявшая народное знамя, упала подкошенная пулей. И если-б вы сами слышали из ее уст слова: - Да здравствует революция! Да здравствует свобода! Вы поняли? Вы вникли? Это были ее последние слова. Как высока должна была быть ее жизнь, чтоб умереть такой величественной смертью! А, ведь, она была всего только работницей на конфектной фабрике. /…/ Так оно было, так оно есть. Кто – на плаху, кто – в балаган!» Впервые слово «революция» - черным по белому на страницах газеты. И ведь не запретили – явный признак кризиса власти. А 9 декабря в Москве началось вооруженное восстание, которое, правда, в считанные дни было подавлено, и с большой жестокостью. Причины поражения – и недостаточная организованность и обученность восставших, и тактические просчеты руководителей восстания, и пассивность гарнизона, не вставшего на сторону восставших, и появившаяся у власти возможность стратегического маневра после заключения мира с Японией… Не состоялось. От рокового часа Россию отделяли еще 12 лет. * * * Власть спешила взять реванш за длительный период своей слабости. По всей стране закрывались прогрессивные издания. Цензура свирепствовала. Всё, что относится к борьбе за свободу, - тема запретная. О подавлении восстания в Москве в газете «Самарканд» ни полслова. Но Герцфельд, тем не менее, верен себе. В редакционном объявлении о подписке на газету на 1906 год так определяется ее направление: «Как и до сих пор, мы будем неустанно бороться с произволом и насилием, отстаивая интересы трудящихся масс. Программой дня газета ставит себе борьбу: за народовластие, всеобщее, прямое, равное, тайное, без различия пола избирательное право; действительную свободу совести, слова, печати, союзов, собраний; восьмичасовой рабочий день и государственное страхование рабочих; аграрную политику крестьянства; отмену всех сословных привилегий; гражданское равноправие без различия национальностей; отмену смертной казни; полную амнистию всем, пострадавшим за политические и религиозные убеждения. Соломон Абрамович Герцфельд, вольноопределяющийся, Одесса, 1906 или 1907 год С.А.Г. служил в газете «Одесское слово» Стоя на точке зрения, что только в тесном единении прогрессивных элементов лежит залог осуществленья вышеприведенной программы, редакция просит всех сочувствующих ей сплотиться вокруг газеты и принять посильное участие в освещении вопросов, выдвигаемых жизнью». В воскресном номере газеты от 25 декабря была напечатана статья за подписью Альрои «Под знамя!», с посвящением: «Товарищам по делу наборщикам «Самарканда»». Найти настоящий пролетариат в Самарканде было затруднительно, а такое посвящение не оставляло сомнений в политических симпатиях автора. Статья написана весьма оригинальной разновидностью эзопова языка – вся она искусно сплетена из авторских слов и евангельских текстов: «Громовым раскатом пронесся по Иудее зов:Придите ко мне все труждающиеся и обремененные: я успокою вас. Это был клич пролетария, мощный призыв к объединению: Пролетарии всех наций, объединяйтесь! /…/ И перекинулся этот зов через горы и океаны, и отовсюду страждущие и обремененные стали стекаться под пролетарское знамя, на котором огненными буквами было написано: Все вы дети одного отца! И вздрогнула буржуазия, в трепет привел ее этот объединяющий зов, и она распяла зовущего. /…/ Когда учитель испустил дух, его выроненное из рук знамя подхватила толпа учеников и понесла по миру. Потому что истина была в словах этого еврея, рожденного на лоне труда и нищеты. Учитель учил: Уйдите от тех, кто, наслаждаясь земной жизнью, сулит вам царство небесное. Уйдите от тех, кто отвлекает вас от борьбы с угнетателями и зовет к миру. Лицемеры они! На земле только борьбой достигается счастье. И даже царство небесное силою берется. Вам, бедным, обиженным детям моим, истинно говорю я: - Что вы свяжете на земле, то будет связано вам в небе; и что разрешите на земле, то будет разрешено на небе». И снова – обращение к угнетателям: « И когда усталый, измученный раб поднимает руку на господина своего и хочет сбросить давящее его ярмо, вы лицемерно взываете: - Побойся Бога! Нужно любить ближнего своего, брата своего… Лжецы! Не ближние вы мне, а дальше дальних. Знаете, кто брат мне? Вот ученик мой и всяк, исполняющий волю отца моего – вот брат мой. Вы же, враги детей моих, враги труждающихся и обремененных, вы противны мне, вы, делающие беззаконие. /…/ И вложу я меч в руки детей моих. /…/ Под сень моего знамени сойдитесь, угнетенные. Моею и вашею кровью будет оно омочено и красным заревом осветит вам путь к лучшей жизни». А теперь – к угнетенным: «И придут угнетатели ваши и будут бить ваших пророков и мудрых, иных убьют и распнут и будут бить иных на сонмищах ваших и гнать из города в город. Но, дети мои, придет конец вашим угнетателям, и рухнет вертеп, созданный ими. /…/ И на них придет вся кровь праведная, пролитая на земле. Вы, последние, будете первыми». Цензура оказалась слаба против такого союза со Спасителем – не вымарывать же Евангелие. И в том же номере газеты, в таком же революционно-евангельском стиле статья «На злобу дня», подписанная одним инициалом «Г.». Она состоит из пяти главок, посвященных, соответственно: «конституционному» кабинету министров; «лицемерам, дерзающим в борьбе с революционерами ссылаться на Евангелие»; буржуазии; колеблющимся, сентиментально привязанным к обломкам отжившего», в том числе и сторонникам Государственной думы. Для всех в Священном писании нашлись слова: кому – позора, кому – призыва, кому – ободрения. А последняя, пятая главка – подборка высказываний Спасителя, которые автор использует для обоснования исторической необходимости революции, неизбежности развала правящего режима. И заканчивается статья пророчеством, уже звучавшим в других статьях: «Будут первые последними, и последние первыми». И здесь цензура спасовала перед автором, взявшим себе такого несокрушимого союзника. * * * Конец 1905 и начало1906 года были отмечены небывалым даже для России разгулом погромного антисемитского насилия. Адреса погромов – более 150 городов и местечек. Счет – на тысячи жизней. Повсеместно проводились собрания граждан и благотворительные вечера для сбора средств в пользу жертв погромов. Был устроен такой вечер и еврейской общиной Самарканда. Отчет о нем за подписью «С.Г-д.» появился в газете «Самарканд» 5 марта 1906 года. Кроме музыкально-театральной программы, отмечено выступление г-на Капуткина с рефератом о значении праздника Пурим, «дня, в который еврейский народ торжествовал победу над духовным отцом антисемитов временщиком Аманом, задумавшим не более и не менее как искоренить еврейское племя». По свидетельству автора статьи, публика, настроенная на развлекательный лад, слушала реферат невнимательно. А, наверное, зря, потому что референт «глубоко и серьезно разобрал /…/ психологию антисемитизма. Корень его, по мнению референта, в том, что еврейский народ лишен территории, вторичным фактором является недоверие, нелюбовь и чужебоязнь, которые широкие массы одного народа питают к другому народу, культурно обособленному, чуждому по расе». Фамилия Капуткин встречалась в газете и прежде. Он был заметным человеком в общине Самарканда, зубной врач Давид Семенович Капуткин. В статье от 2 июля 1904 года о траурном собрании в синагоге по смерти Теодора Герцля он отмечен, как выступивший вторым после раввина и доведший своей речью публику до слез: «Он говорил с воодушевлением, какого давно не слышали стены молельни». Давид Капуткин был одним из первых, с кем Герцфельд близко сошелся, приехав в Самарканд. Люди одного поколения, схожих биографий (оба – выходцы из бедных многодетных семей, самостоятельно создававшие себе устойчивое положение в жизни), они сошлись в политических взглядах, будучи оба сионистами, сторонниками воссоединения еврейского народа на его исторической родине. И когда самаркандские сионисты решили увековечить память Теодора Герцля устройством в Палестине оливковой рощи имени покойного Президента Конгрессов, в подписном листе, конечно, стояли имена одного из издателей газеты «Самарканд» Соломона Герцфельда и зубного врача Давида Капуткина. Дружба с Капуткиным решающим образом отразилась на жизненном пути Соломона Герцфельда. Но речь об этом – впереди. А пока, в первой половине 1906 года газета «Самарканд» продолжала линию, обозначенную в обращении к будущим подписчикам. И если в обеих столицах и в европейской части империи наблюдался, хоть и с отдельными выплесками, но все же спад революционного движения, то до Туркестана его максимум, похоже, докатился только весной 1906 года. И на этой волне в газете «Самарканд» как будто забыли о цензуре и о том гнете, под который власть постоянно стремилась загнать прессу – единственное в то время средство массовой информации. Каждый номер – как последний. Газета резко критикует правительство за фактическое покрывательство руководителей черносотенных организаций и тех градоначальников, которые особо «отличились», пулями и нагайками казаков подавляя революционные выступления. В газете появляются памфлеты с критикой законов, дающих возможность лишить парламентской неприкосновенности депутатов 2-ой Думы, если известна их принадлежность к партиям социалистической ориентации. Регулярно печатаются политические заметки на злобу дня. И под самыми серьезными из этих статей безоглядно ставится подпись полным именем: «Соломон Герцфельд». А с конца первой декады мая как отрезало – ни одной разоблачительной статьи, ни одного политического фельетона. Заметки на темы местной жизни, отчеты о любительских спектаклях, обсуждение проблемы выборов раввина местной общины. И только один раз – критика местной администрации в связи с закрытием глазной лечебницы. Последней «политической» публикацией можно считать аллегорический рассказ «Сон падишаха», который печатался с продолжениями с 16 апреля по 9 мая. Деспотичному и слабохарактерному падишаху, напуганному призраком народного восстания, снится, что он путешествует инкогнито по собственной стране. То, что ему видится, если отбросить весьма прозрачную аллегорию, просто российские картинки реванша реакции после подавления восстания. Кончается рассказ сценой казни на виселице юноши-революционера. Последнее предложение рассказа: «И где то стучали топоры…» И опять автор подписался полной фамилией: «Герцфельд». В июле 1906 года, в разгар лета, когда среднеазиатская жара располагает к послеобеденной дремоте, недреманное око власти наконец-то обратило свой взор на газету «Самарканд», явно нарушающую всеобщее спокойствие. Выпуск газеты был запрещен, а ее основной автор, Соломон Герцфельд, оказался под следствием. Мерой пресечения было избрано взятие под стражу. * * * Подследственный Соломон Герцфельд отказался от адвоката и защищал себя сам. Делал это умно, изобретательно, со ссылками на законы и царские манифесты, на публикации столичной прессы. Зная, что его корреспонденция перлюстрируется, даже в письмах к жене он проводил мысль, что следователь, будучи человеком умным и непредвзятым, должен понять, что не было в газете ничего, подрывающего устои государственной власти, а была лишь честная и объективная информация. При этом критические материалы не выходили за рамки лояльности и давались в пределах, дозволенных цензурой. Тюрьма, конечно, не дом творчества и не санаторий, но справедливости ради надо отметить, что условия содержания в самаркандской предвариловке были несравненно лучше, чем, например, в переполненной московской Бутырке, какой ее нам показало телевидение. По нынешним временам, Соломон сидел почти как в следственном изоляторе «Матросская тишина». Одиночная камера – чистая и сухая. Питание разрешалось получать с воли. Давали письменные принадлежности и разрешали писать и получать письма, а также читать книги, конечно, только с разрешения начальника тюрьмы. Кроме того – обязательная ежедневная прогулка в тюремном дворе. Может быть, именно в это время и родилось «Жизнеописание», которое мы цитировали в начале. Его заключительная часть – это подведение некоторых итогов и программа на будущее. Читаем: «В Самарканде я и женился. Теперь у меня двое детей. В Берн вернуться я не думаю. Предполагаю пойти на юридический факультет, потому что полагаю, что знания юриста облегчат мне роль общественного работника, к которой я себя готовлю». А дальше следует заключительная фраза, написанная другими чернилами, похоже, спустя день или несколько после прочтения всего текста целиком и внесения небольшой правки: «Сын неволи и бедности, я хочу служить угнетенным и обездоленным». Так Соломон Герцфельд уточняет свое понимание роли общественного работника. Это написал не пылкий и немного наивный молодой человек, приехавший в Самарканд четыре с лишним года назад, а двадцатипятилетний мужчина, который вполне определился в жизни. Все его планы связаны с тем, чтобы стать «общественным работником». Да и «Жизнеописание», похоже, написано им не для себя. Это не дневниковые записи, а, скорее, документ, предназначенный для прочтения единомышленниками. И автор его явно претендует на роль лидера. ГЛАВА 2 Нелегкие времена переживала жена Соломона Эсфирь. Имея двухлетнюю дочь Сарону, она ждала второго ребенка (6 августа 1906 года родился мальчик). Угнетали не столько бытовые трудности (нянька и кухарка освобождали от большинства хозяйственных дел), сколько беспокоила судьба мужа: ведь было не ясно, как повернется следствие. Тут и сильной духом женщине, а Эсфирь именно такой и была, недолго впасть в отчаяние. Но была и еще одна печаль-забота. А звалась она Рахилью. В 1905 году к Давиду Капуткину из белорусского местечка Толочин в черте оседлости приехала 17-летняя сестра. Девушка стремилась получить образование, а у отца, кантора местной синагоги, не было на это средств. Ведь, кроме нее и старшего сына Давида, в семье было еще три дочери. Да и в ближайшей округе из всех учебных заведений была только школа первой ступени. И родители, уступив просьбам дочери и с согласия сына, отправили ее, Бог знает, в какую даль, чтобы девочка могла в Самарканде учиться и окончить среднюю школу. В Туркестане для Рахили многое было впервые в жизни, даже помидоры, кисло-сладкий вкус которых поначалу не понравился (то ли дело – картошка). Друзей брата, которые часто бывали в доме, скромная провинциалка слушала, забыв обо всем на свете. Новый круг общения, новые идеи, новые книги – всё это делало жизнь захватывающе интересной. Соломон Герцфельд бывал у Капуткиных очень часто. Среднего роста, скорее хрупкого сложения, с узкими ладонями и длинными пальцами. Прямо поставленная голова, рыжеватые слегка вьющиеся волосы; курчавая аккуратно подстриженная борода и усы, скрывающие чуть припухлые губы; высокий ясный лоб и прямой нос, аккуратной формы, с неширокими крыльями и пропорциональным вырезом ноздрей. Но больше всего привлекали глаза. Большие, серые, широко поставленные, чуть-чуть навыкате, они смотрели мягко и открыто, располагая к себе и внушая доверие. Собеседник сразу оказывался во власти чарующей магии этих глаз. С Соломоном было интересно беседовать, его было интересно слушать. Он любил и умел говорить ярко и образно, владея вниманием слушателей. Он не прочь был шуткой прервать серьезное рассуждение, да и просто смешных историй в его газетной практике было предостаточно. Соломон был на 7 лет старше Рахили, поглощен делами газеты и сионистского движения. Он был избалован любовью женщин, но, как это ни странно, обратил внимание на худенькую скуластую большеглазую девушку, с гладко зачесанными волосами, собранными в узел на затылке, в скромном тёмном платье с белым отложным воротником. Трудно сказать, как бы выстроилась жизнь Соломона, не появись Рахиль в Самарканде, ясно только, что многое в ней было бы по-другому. Жена Соломона любила, но, будучи человеком самостоятельных суждений и реалистического склада ума, она нередко охлаждала его пылкость немалым зарядом скептицизма. Это ему представлялось непониманием. Наверное, все-таки, не имея возможности, в силу несхожести характеров, поддерживать чувство к жене в том романтическом напряжении, которое было нужно ему постоянно, как жизненный стимулятор, он действительно начал к ней охладевать еще до появления Рахили. Не отдавая себе в том отчета, он стремился обрести родственную душу, которая всегда поддержит его духовные воспарения, полюбит страстно и самоотверженно. И вот появилась Рахиль, которая полюбила безоглядно и, как ей представлялось, совершенно безнадежно – уж очень многое их разделяло. Презрев все ограничения общественной нравственности, она не могла не понимать, что очень скоро (если не сразу) их с Соломоном отношения станут известны его жене и будут единодушно осуждаться в их кругу. Да и сама она считала себя не вправе претендовать на место в жизни Соломона, занятое другой – весьма достойной женщиной, имеющей к тому же двоих детей. Однако в конфликте чувства и разума последний побеждает далеко не всегда. А Соломон, и будучи в городе, и уезжая по делам, непрерывно бомбардирует Рахиль записками и письмами, тем более что видеться стало сложно, поскольку Давид ему от дома отказал. Письма приходят чуть ли не ежедневно: и большие, и всего в один листок, и совсем коротенькие записочки на бумажной восьмушке. Разлучник Давид удостаивается презрительной реплики: «Давно уже я не чувствовал такого отвращения к этому мещанину в звании дантиста, как теперь». (А раньше, значит, чувствовал? А как же дружба не-разлей-водой?) Арест вынудил на время прервать переписку. Однако судебное преследование закончилось где-то в начале 1907 года прекращением дела за отсутствием состава преступления, и переписка вспыхнула с новой силой. И если в ответ на первые письма осени 1905 года Рахиль писала твердо «нет», «невозможно», то теперь оборона стала ослабевать. Соломон, чувствуя это, продолжает массированное воздействие. Он пишет письма-исповеди, письма-серенады, письма – психоаналитические исследования, сводя всё к одному: несчастен приносящий себя в жертву, но не менее несчастен ее принимающий (В первом случае это Эсфирь, чьи замечательные душевные качества отмечаются чуть ли не в каждом письме вперемежку с рассуждениями о том, что она достойна лучшей участи, а принимающий жертву, конечно, Соломон.). Волнения и переживания не проходят бесследно для обоих. Рахиль зимой 1907 года донимают простудные заболевания и малокровие, а затем и гастрит. Соломон тоже получил обострение гастрита и едет в Ташкент лечиться. А письма летят и летят. Они становятся необходимым атрибутом жизни обоих. И если в начале переписки в обращении употребляется почтительное «Вы», то летом 1907 года его уже сменило дружеское «ты» с трепетным добавлением, соответственно, «дорогая» и «дорогой». В мае 1907 года, прожив чуть больше 9 месяцев, умер сын Соломона. Как это нередко бывает в семьях, давших трещину, такая трагедия ускоряет разрыв. Осенью стало ясно, что Рахиль забеременела от Соломона (несмотря на все запреты, тайные свидания всё же происходили). Эсфирь, узнав об этом, поступила так, что остается только преклоняться перед ее мудростью и благородством. Она сказала Соломону, что он должен жениться на бедной девочке, потому что оставлять ее с ребенком без средств существования было бы подло. Сама же Эсфирь вполне может себя прокормить (у нее был диплом акушерки) и за свое будущее спокойна. Кто знает, каких горьких раздумий стоило ей такое решение, а может быть, и тайных слез, но всю последующую жизнь она никогда не отзывалась о Рахили дурно. И та, в свою очередь, относилась к Эсфири с признательностью и уважением, называя ее «Эсенька». Эсфирь же всегда называла Рахиль «Рохочка». Эсфирь Исааковна Капелюш впоследствии вышла замуж за очень достойного человека, Вячеслава Оттовича Гейна, и прожила с ним жизнь в любви и согласии. * * * Итак, Соломон разошелся с Эсфирью и женился на Рахили. Как значится в Свидетельстве, выданном самаркандским раввином Яковом Чудновским: «Тысяча девятьсот седьмаго года двадцать пятаго Ноября уволенный в запас вольноопределяющийся 6-го Туркестанскаго батальона из мещан Херсонской губернии Одесскаго уезда города Маяки студент Императарскаго Новороссийскаго университета Юр./идического/ факул./ьтета/ Соломон Абрамович Герцфельд 27 лет вступил во второй брак с девицею Старо-Толочинской мещанкой Могилевской губернии Оршанского уезда Рахилей Симоновой Капуткин 20 лет». Эсфирь, взяв с собою дочь, уехала работать в Бухару. Между прочим, она обслуживала двор и гарем бухарского эмира. А молодожены в конце 1907 года съездили в Одессу, и Соломон представил жену своей семье. Рахиль понравилась и родителям и сестре Зине. Восемь дней пути в один конец и столько же обратно да пара недель в Одессе были их свадебным путешествием. Еще до женитьбы Соломон подал прошение в одесский Новороссийский университет и был принят для продолжения обучения на 2-й курс юридического факультета со следующего учебного года при условии сдачи дополнительно экзаменов по некоторым дисциплинам. Рахиль еще в 1906 году окончила общий семилетний курс учения в Самаркандской женской гимназии, поступив в выпускной класс в августе 1905 года без экзаменов, по Свидетельству 2-й Смоленской гимназии, где она сдала экстерном за 6 классов. На выпускных экзаменах Рахиль Капуткина обнаружила отличные знания по математике, географии и истории, хорошие – в русском, церковно-славянском и словесности и вполне удовлетворительные – в физике и физической географии. В среднем Рахили Капуткиной был выведен общий балл «4». Из необязательных предметов она обучалась педагогике «с отличными успехами». С таким аттестатом Рахиль могла, не подвергаясь особому испытанию, получить свидетельство на звание домашней учительницы, но с правом обучения лишь своих единоверцев (довольно скоро этой возможностью пришлось воспользоваться). А пока Рахиль готовилась стать матерью. Давид, смирившийся с неизбежностью, помирился с Соломоном и снова из «мещанина в звании дантиста» стал лучшим другом. К этому времени, кроме отца Рахили, который не мог оставить канторство в синагоге, и сестры Мины, которая вышла замуж в своем же местечке, вся остальная семья Капуткиных: мать Фейга и сестры Бэла и Хися, перебрались в Самарканд, к Давиду. С новыми родственниками Соломон ладил хорошо. Уезжая из Самарканда по делам, он в многочисленных письмах и открытках жене неизменно передавал ее родне нежные приветы. Казалось, наступил безмятежно счастливый отрезок жизни. Но всё резко нарушили преждевременные роды. 17 апреля 1908 года Рахиль стала мамой двух семимесячных девочек-близняшек Доры и Миры, названных в честь библейских прорицательниц Деборы и Мириам. Сама по себе непростая проблема выхаживания недоношенного ребенка многократно усложнилась из-за того, что их было двое. Девочки родились очень маленькими и слабыми – на двоих не набиралось и шести фунтов. Первые два месяца Рахиль спала урывками. Она скрупулёзно выполняла все предписания врача, который навещал их каждый день. Потом уже, спустя немалое время, видавший виды доктор Дейч сказал Рахили, что вначале он мало верил в успех, поскольку для ослабленных младенцев велика была опасность какой-нибудь местной инфекции. Ведь самые тяжелые первые месяцы пришлись на разгар лета. И, несмотря на то, что в работе по дому было кому помочь, это именно Рахиль отстояла и выходила свое двойное сокровище – малышки стали хорошо есть и понемногу поправляться. Отец был счастлив без меры, любуясь своими «ангелочками». А их маме к моменту родов было всего неполных 20 лет. Наступил август – пора, когда умеряется иссушающая туркестанская жара, а базары ломятся от изобилия овощей и фруктов. Девочкам уже почти 4 месяца, тревога за их жизнь отлегла, но расставаться с семьей надолго Соломону и страшно и очень тяжело. Однако близилось начало учебного года в одесском Императорском Новороссийском университете, где Соломону предстояло продолжить учебу. Хоть и оставался рядом с женой ее брат Давид – опора и надежда, и здесь же были ее мать и сестры, а уезжал Соломон с нелегким сердцем. Отъезд был назначен на 10 августа. Путь предстоял долгий – больше недели. * * * Растопыренными щупальцами железных дорог империя дотягивалась до каждой своей отдаленной окраины. И все дороги, связанные узлом в Москве, держали окраины, как свору, на натянутых поводках. А перемычки-поперечины восточнее Волги никто строить не торопился. И если одна дорога держит на привязи Туркестан, а другая – Малороссию, и они растянуты далеко в стороны, то ехать Соломону из Самарканда в Одессу пришлось таким вот кружным путем: через Ташкент, Оренбург, Самару, Балашов, Харьков. И отовсюду летели письма: «Самарканд, Г-же Р.С.Герцфельд, Пушкинская, уг.Черняевской». Уйма бездельного дорожного времени заполнена мыслями о семье, планами на будущее. Лихорадка, которая мучила Соломона перед отъездом, уже через два дня пути пропала. Соломон чувствовал себя необыкновенно бодрым, окрыленным, уверенным в том, что он всё преодолеет и всего добьется. В письмах к жене он делится с ней этим ощущением, которое не покидает его, несмотря на тоску по ней и по «маленьким ангелочкам», и уже строит планы, как он наладит жизнь в Одессе и выпишет к себе семью. Однако Соломон не забывает и про дела сионистского движения. Так, из Харькова он сообщает Рахили, что в ожидании поезда «провел несколько часов у д-ра Шляпошникова, старого сионистского деятеля». Он просит также, чтобы Рахиль пересылала в Одессу приходящие ему в Самарканд «сионистические» письма. Наконец, 18 августа 1908 года Соломон приехал в Одессу. Теплая встреча с родителями и сестрой. Бесконечные и с малейшими подробностями рассказы о малышках и Сарушечке – мама в нее влюблена и жалеет, что Соломон не привез дочку с собой. И в этот же день – встреча с членами Палестинского комитета и сообщение о состоянии сионистского движения в Туркестане. Потом друзья-единомышленники повели Соломона обедать, и деловые беседы продолжались за столом. Потом все вместе наносили визиты разным известным и влиятельным в еврействе лицам. Параллельно Соломон дает наставления одному из двух сопровождавших его функционеров Сионистского комитета, который сегодня же отправляется в агитационную поездку по Средней Азии. По этому поводу с тем же поездом Давиду было отправлено письмо с инструкциями. А на следующий день – письмо жене, которое начал писать еще поздно вечером 18-го. Дальше письма пошли регулярно, с интервалом от 1 до 3 дней; в последнем случае каждый вечер писался листок-другой, а потом сразу уходило толстое письмо. Каждое послание начинается и заканчивается нежным объяснением в любви к жене и ненаглядным деточкам, но, кроме того, Соломон подробно описывает свои дела. Первое и самое главное – достать надежный заработок на 50-60 рублей в месяц, тогда можно было бы выписать семью. Второе – уладить учебные дела, сдать недостающие экзамены и утвердиться на 2-м курсе. А третье – дела сионизма. Самое лучшее было бы достать работу в Сионистском комитете и решить таким образом первую и третью проблемы разом. По этому поводу ведется переписка с Центральным комитетом в Вильно, но пока – не получается. Попытки стать представителем торговых фирм для продвижения их товаров в Туркестан также не дают быстрого положительного результата. Даже обычные репетиторские уроки в Одессе достать нелегко – велика конкуренция. Значит, от мысли выписать семью еще до зимы придется отказаться. Беспокойство за детей и жену не покидает Соломона. Конечно, в Самарканде у жены с деньгами теперь туго, несмотря на помощь Давида. Рахиль начала преподавать в хедере, собирается сдавать одну из комнат с пансионом. А муж пока что не может помочь – сам не имеет постоянного заработка. Но работает изо всех сил и не теряет оптимизма. Вот что пишет он Рахили: «24-У111-08, воскр. Моя дорогая! Уже 10 час. Веч. Мой трудовой день кончен. Побеседую с тобой час и лягу спать. Хочешь знать, как я день провожу? Изволь: встаю в 7, без ¼-ти 8 ухожу к коллеге-студенту заниматься; занимаюсь до 1 часу; от 1 часу до 4-х обедаю и ищу заработков, уроков, знакомств и т.п. пакость; от 4 – 10 час. вечера занимаюсь опять; от 10 до 11 (и позже) пишу тебе; затем – спать. /…/ Кстати, об университете. Оказалось необходимо сдать хоть два предмета; иначе можно остаться на второй год. Это для меня сюрприз. Оставаться не хочу. Приходится работать. Сроку до экзаменов – всего 7 дней. 2-го сент./ября/ начинаются экзамены. Продолжатся до 10-го. Я решил готовиться по полит./ической/ экономии и энциклопедии права. Мое нахальство доходит до того, что я мечтаю даже о русском праве. Но это нахальство, вероятно, будет бесплодным. Вообще думаю, моя участь зависит от того, будут ли мои предметы в начале экзаменов или к концу их. Если в начале, я, конечно, ни одного не сдам; если же к концу – авось сдам два (или даже три? а? как думаешь?). Так или иначе, я решил работать. Жаль будет потерять год… Но как мне было знать, что экзамены сдавать обязательно, когда меня, наоборот, уверяли, что можно перевестись на след./ующий/ курс, не сдав ни одного. Ну, поживем – увидим. Был я в пятницу у Бялика. Расскажу тебе подробно об этом посещении. (Хаим Нахман Бялик (1873-1934), живший в описываемое время в Одессе, был тогда уже широко известен в России, как поэт первой величины в ивритской литературе еврейского национального возрождения. Из Советской России Бялик эмигрировал в Палестину. Прим. авт.) В четверг я встретился с ним в книжном магазине Ровницкого. Он меня полуузнал. Разговорились. Я сказал ему, что перевел его поэму и хотел бы ему ее прочитать. Я заметил на его лице смесь: равнодушия, недоверия, осуждения. «Я, говорит он, вообще против переводов: они не передают сущности». (Обрати внимание на подчеркнутые слова) «Но, прибавил он, если Вам угодно, я могу прослушать Ваш перевод; приходите ко мне в пятницу». Мы еще обменялись несколькими фразами и разстались. Хотя его холодное, равнодушное и ироническое отношение, которое он авансом проявил к моему переводу, мне было неприятно, но, с одной стороны, доверие к своей работе, а с другой – решение все же узнать его мнение о нем /(переводе) перевесило/, и я пошел к нему. Принял он меня очень любезно, мягко, с такой сердечной любезностью, которая меня обыкновенно смущает. Пришли мы в его кабинет, - уютный, небольшой, уставленный книжными шкафами, и уселись в стулья. Стали говорить о литературе, поэзии и т.д. На мой вопрос он ответил, что вообще существующими переводами его произведений он недоволен, что лучше прочих его переводят поэт Яффе и Жаботинский, но и они лишь местами переводят удачно, но в их переводах встречаются места, его совсем не удовлетворяющие. (Владимир Евгеньевич (Зеев) Жаботинский (род. в 1880г. в Одессе, ум. в 1940г. в Нью-Йорке) – широко известный публицист, активный сторонник политического сионизма. Прим. авт.) То же относится и к поэме «Сказание о погроме» (пер./евод/ Жабот./инского/), и он сообщил мне, что Жаб./отинский/ теперь уже в 4-ый раз переделывает свой перевод. Затем я приступил к чтению, и должен тебе сказать, я опять (пока я раскладывал листки) видел на его лице выражение иронии и недоверия. Наконец, я начал читать. Прочел страничку-другую, смотрю на Бялика: он серьезен и задумчив. Наконец, я кончил. «Да, говорит он, перевод серьезен и удачен. Он сущность передает хорошо». (Заметь, он именно говорил, что его переводчики, за исключением Яффе и Жабот./инского/, именно сущность не передают.) Потом он еще говорил о моей работе. Видно было, что она ему нравится. Он просил дать ему список, чтоб самому наедине читать его для окончательного суждения. Итак, Бялик причислил меня к переводчикам, «передающим сущность». Видно, ему надоели уже бездарными переводами, потому он так скептически отнесся к моей работе, сидел я у него долго. Он очень интересный собеседник, прекрасно понимает поэзию. Между прочим, он сказал об одном месте моего перевода /…/. Это место («Дай руку мне, мой брат! Я ринусь в бой! Смотри, остер булат! Смотри, силен мой меч!» и т.д.) он назвал красивым и воинственным. «Вы, сказал он, сделали ошибку не по своей вине, потому что мало изучали и знаете пророков. Вы изобразили пророка, борющимся за правду так, как борются арийцы – романы, славяне и т.д. Это образ рыцаря. Наш еврейский борец за правду, - он другой: в нем нет этой воинственности, в нем преобладают духовная мощь… и т.д. /…/ Затем он мне читал свои произведения, и я ему читал некоторые стихи. Я ему читал, между прочим, «Впереди черный ворон мелькает…» Он слушал внимательно, сосредоточенно. Когда я прочитал это место: «гнев укажет мне путь и любовь озарит», он перебил меня: «Знаете, сказал он, как это хорошо сказано и красиво!» /…/ Он очень заинтересовался моими писаниями, просил приходить, приносить ему свою прозу, советовал печатать в петербургских журналах. – Видишь, моя радость, как подробно я пишу тебе обо всем. Я хочу, чтоб мои письма хоть отчасти заменили тебе меня. Когда я пишу, я себе воображаю, что беседую с тобой, и мне легче. Радость моя, дорогая, как глубоко, крепко и долго я буду любить тебя! Ах, скорей бы нам быть вместе!!» * * * Как видим, за неполную неделю в Одессе Соломон успел немало, а семейные трудности только подстегивают его в стремлении всё преодолеть. Из письма от 28 августа: «Дорогая моя Рахиль! /…/ Ты любишь меня. Что может быть лучше и дороже этого? Скажу тебе, дорогая моя: Когда люди любят и разлучены, это – яд. Но он в себе же носит противоядие: любовь противоядие для яда разлуки. Твое чувство ко мне, моя глубокая вера в него дает мне силы жить, работать, добиваться лучшего. Я никогда, как мне кажется, не жил более кипуче-лихорадочной и деятельной жизнью, чем теперь. И всё – из-за тебя и для тебя. Во весь рост стоит передо мной задача: сделать твою жизнь во всех отношениях хорошей.. И я добьюсь своего. Я доставлю тебе материальные средства, чтоб ты могла осуществить свои планы и надежды относительно себя и детей. Твоя любовь даст мне силы осуществить эту задачу». Соломон Герцфельд, студент Бёрнского университета, 10 апреля 1901 года. А пока предстоит осуществить задачу: сдать недостающие экзамены. Эта необходимость изрядно беспокоит Соломона, о чем он и пишет далее: «/…/ Скоро мне нужно будет пойти в Университет к декану выяснять некоторые вопросы, связанные с экзаменами. /…/ я готовил 2 предмета: полит./ическую/ экон./омию/ и энциклопедию /права/. Оказывается, экзамена по пол./итической/ экономии не будет: Косинского убрали, а другого профессора нет. Но мне нужно сдать два предмета. Заменить экономию историей русского права не могу, потому что, вопреки моим надеждам, экзамен по истории русск./ого/ права назначен не в последнюю очередь, а в первую – именно, 2-го сентября. А до 2-го мне не успеть. Таким образом, мне остается сдать энциклопедию права. Положим, я ее сдам. Остается вопрос: переведут меня на 2-ой курс или нет? Какое мне дело, что у них профессора нет? Ведь я хочу сдать 2 предмета. Пойду к декану. /…/ Жена моя дорогая! Теперь 8 час. вечера. Надо бы сесть заниматься, но я решил писать тебе письмо, потому что, крошка, я тебе больших писем не буду писать целых 2 недели: открытки буду писать. Дело в том, что я был у Декана и узнал, к великому огорчению, что должен сдать все-таки 2 предмета. Придется взять энциклопедию и, взамен экономии, ист./орию/ русск. права. Энциклопедию сдавать придется 10-го, а по истории русского права будут два срока: 2-го и, повидимому, 10-го или 11-го. Изберу 2-ой срок и буду к нему готовиться. Значит, 10-го и 11-го сдаю 2 экзамена. Мне придется ежедневно усваивать страниц 80-100. Профессора теперь ужасно строги. Как я усвою такую массу такого серьезного материала – не знаю. Болтуны студенты говорят, что можно успеть, но серьезные студ./енты/ говорят, что нет никакой возможности. Но что мне делать? В такое же положение, в какое я попал, попало свыше сотни студентов, все те, кот./орые/ готовили энц./иклопедию/ и экон./омию/. Что выйдет, увидим. Возможно, что я только переутомлю себя и ни одного не сдам. А, может быть, сдам оба. Был сегодня у Усышкина. (Усышкин Михаил Моисеевич – председатель Сионистского комитета в Одессе. Прим. авт.) /…/ Предложили мне теперь выехать в Балту, взять на себя заведывание местными сионистскими делами и за это мне гарантировали на 150-200 руб. уроков. Но я решил не уезжать из Одессы. Иначе я никогда не кончу Университета: нет возможности жить на стороне и учиться в Ун/иверситете/. – Ты спрашиваешь, как я себя чувствую у родителей? Скверно. Я не хочу быть непочтительным сыном и потому не буду говорить, отчего скверно. Скажу, однако, что они за мной ухаживают очень, кушать аккуратно подносят. Зина даже усердствует из уважения к предстоящим экзаменам. Всё подают, всё подносят. И все же мне не хорошо. Чужие они мне – вот что. Их симпатии, антипатии, взгляды, привычки, порядки, - всё мне не приятно. Зина опустилась страшно. Она стала копией мамы, второе ее издание, но, конечно, испорченное: мама духом все же здоровее ее и сильнее. Поверишь, мой друг, (как оно ни странно) часто я думаю, что хорошо, что тебя здесь нет со мной. Мы должны были бы, ведь, жить с ними. И я думаю, как могла бы ты все это переносить? Ведь, я – сын и брат их, и переношу я их только потому, что мне некогда замечать их. Мне не до них. Я весь ушел в мысли о тебе и в работу для экзаменов. Я даже почти не разговариваю с ними, мне некогда присмотреться к той грязи, в которой они живут; я говорю о физической грязи. Но как бы ты примирялась со всем этим – не знаю. Взять хотя бы такую «мелочь». Здесь так много жуков, прусаков, тараканов и клопов, что их можно считать десятками тысяч. Они и днем и ночью ползают по стенам, столам и кроватям – и ничего. Наши к ним так привыкли, что их даже не замечают. А здоровый человек, мне кажется, может заболеть в такой обстановке. Зина по целым дням ничего не делает /…/, но ей и в голову не приходит почистить квартиру от этих тварей. Она к ним относится равнодушно и даже добродушно. Меня спасаешь ты и книги. Мне некогда реагировать на грубости Зины; она же – очень грубый, тяжелый человек. Ну, Бог с ними. Мне не до них. /…/ Итак, родная, я некоторым образом расстаюсь с тобой на 2 недели. Будешь довольствоваться открытками. Я же весь уйду (с головой и фуражкой) в курс. Чем чорт не шутит? Вдруг – сдам! Ты, моя радость, не скучай, не тоскуй. Уйди и ты в дело. Не забудь, что с тобой дети, со мной – ни тебя ни детей. Время пролетит. Мы скоро будем вместе. Не знаю, хорошо ли зимой ехать. А то, может быть, зимой, месяца через два, ты могла бы приехать. Но зима пройдет, промчится, как мчится время – быстро и не оглянешься – и мы, мой ангел, будем вместе. Ты ко мне приедешь с двумя дочками – таким неоценимым богатством! Ты поправься, поздоровей. Я постараюсь тебе отсюда присылать денег. Эту зиму я потрачу на то, вопервых, чтобы стать на твердую почву материальную, и на то, чтоб в мае сдать все экзамены за первый и второй курс. А ты пиши мне, как только время тебе позволяет часто. Я читаю твои письма десятки раз. Они поят меня живительным питьем. Целую тебя и деток наших. Весь твой навеки. Любящий тебя и в одной тебе видящий жизнь и смысл ее. Твой навеки. Соломон». Дочери С.А.Г., Мариам и Дебора ( Дора Соломоновна), 1910. Мариам умерла от астмы в 24 года. Дора Соломоновна, мать автора, ушла в возрасте 87 лет. Похоронена в Москве. Вот как неудачно все сложилось. И ничуть не легче оттого, что больше сотни студентов оказалось в таком же, как Соломон, положении. Думается, далеко не каждый из них был преисполнен такой же яростной решимости, сдать, во что бы то ни стало. Откладывать еще на год получение диплома Соломон ни в коем случае не мог. Ведь он обещал жене обеспечить ей и детям достойную жизнь, а при его характере такое обещание было равносильно клятве. И теперь, когда несколько дней решают судьбу целого года, Соломон занимается по 10-12 часов ежедневно при максимальном напряжении и духовных и физических сил. Конечно, в таком состоянии его всё раздражает: и неряшливость сестры, и «приземленность» родителей, и даже их чрезмерная о нем забота. Надо думать, не такое уж кошмарное запустение было в родительском доме, к тому же ни клопы, ни тараканы днем обычно не гуляют. Да и как они успели так жутко расплодиться за тот год, что Соломон здесь не был? Ведь когда он привозил Рахиль знакомиться с родными, ни о каких клопах не было и речи. Можно допустить, что быт родительской семьи был далек от того скрупулезного соблюдения гигиенических правил, которое исповедовала Рахиль, но утверждать, что под родительским кровом творятся такие ужасы – это уж слишком. Просто – нервы на грани срыва. Будем снисходительны. * * * А в Самарканде – радость: в эти самые дни малышки первый раз в жизни засмеялись в голос. Видеть каждый день, как они растут и развиваются – большое счастье. Тем сильнее желание Рахили разделить его с дорогим, любимым Соломоном. Но везти девочек в Одессу сейчас она боится. В Самарканде по утрам и вечерам довольно прохладно, а в Оренбурге и Пензе, наверное, уже и холодно. Придется набраться терпения до весны. Дора Соломоновна Герцфельд, 1936 Живут они очень экономно. В этом немало помогает мама, которая ведет хозяйство. Рахиль преподает в хедере и надеется подыскать еще частных уроков. В таких условиях, когда ей приходится часто отлучаться из дому, помощь мамы просто неоценима. Почему-то так всегда бывает, что зубы начинают болеть в самое неподходящее время. Вот и у Соломона нежданная напасть – простудил зубы и двое суток мучился болями. Однако занятий не прекращал: готовил энциклопедию права, рассчитывая, после сдачи этого экзамена в начале сессии, высвободить время и к концу сессии подготовится к экзамену по русскому праву (Предполагалось, что будут назначены два срока сдачи – в начале и в конце сессии). Но всё сложилось иначе. Часов в пять вечера, третьего сентября, обалдев от целого дня занятий, которым еще изрядно мешала зубная боль, Соломон решил, чтобы немного развеяться, дойти до университета и узнать, как проходит назначенный на этот день экзамен по русскому праву. То, что он услышал от коллег-студентов, повергло Соломона в такой шок, что зубная боль сразу же забылась. Предоставим слово ему самому. Из письма к Рахили от 4-1Х-08г.: «Вообрази мое изумление – мне сообщают, как факт, что решено, чтоб второго срока не назначать, а взамен того сегодня утром продолжать экзамен. Что было делать? Пойти сегодня экзаменоваться? Но что можно за ночь пройти да еще мне, проведшему 2 ночи без сна из-за зубной боли. А если не экзаменоваться – с одной энциклопедией далеко не уедешь. Было уже около 6-ти час. вечера. И вообрази, какое я принял сумасбродное решение: пойти и экзаменоваться. Нахальство, скажешь ты? – Пусть так. – Ну-с, я достал конспект и стал читать. Читал от 6 до 12 ночи, лег спать, встал в 6, читал то же самое до 8-9, прочитал половину конспекта (из 160 стр. всего прочитал страниц 75) и пошел экзаменоваться. Вытащил 6-ой билет – который как раз знал. Но профессор спрашивал и вне билета, но почти всё, что он спрашивал, я знал. Откуда? Я и сам не знаю. С воздуха. Так или иначе – профессор даже похвалил меня за знание уголовного права. – Ну, сударыня, что скажешь? Понимаешь, я избавился от самого трудного, серьезного экзамена. Я знаю студентов, которые дошли уже до 4-го курса, а русского права еще не сдали. Но общее мнение, что русское право нужно изучать не меньше месяца и серьезно. А прочитать раз, другой (и даже третий) учебник – это почти ничего. А я хотя летом и прочитал половину учебника (из 700 – страниц 300-400), но я ничего не помню из того, и если я сдал экзамен, то только благодаря тому, что неск. Часов до экзамена читал конспект. – Понимаешь, мне как-то везет всегда. …» Здесь Соломон остановился, потому что почтальон принес ожидаемое с нетерпением письмо из Самарканда. Оторвемся и мы от его письма и заметим, к вопросу о везении, что Удача, хоть и говорят – слепая, на самом деле весьма разборчива и раздает она подарки не кому попало, а улыбается лишь тем, кто верит в нее, не падает духом и, не жалея сил, стремится к достижению поставленной цели. Так что – не «с воздуха». Но продолжим читать: «Милая моя! Ты успокоила меня: раз вы все здоровы, значит я имею 99/100 того, что мне нужно. Остальное как-нибудь добудем… Итак, деточка, я сдал русское право. Энциклопедию сдаю на днях. Значит, переход на 2-ой курс мне обезпечен. Если б был экзамен по экономии, я б и ее сдал и избавился бы от 3-х экзаменов. Ты спрашиваешь о моих планах? Деточка, я, кажется, всё тебе пишу. Планов у меня много. Что-нибудь из многого должно выгореть. Но экзамены ужасно отвлекают от дел (Курьез: хорош студент, которого не дела отвлекают от экзаменов, а экзамены от дел. Действительно, я себя совсем студентом не чувствую. Университет для меня – побочное дело. Может, потому, что я еще не втянулся в университетскую жизнь.). 10 сентября у меня последний экзамен. После я буду сравнительно свободен. Тогда займусь делами». * * * Так и не втянулся Соломон в университетскую жизнь – «дела» все время мешали. Еще не переведя дух после сдачи очень трудного экзамена, он сообщает жене в цитированном только что письме, что в ближайших его планах – издание еврейского национального отрывного календаря на русском языке с освещением вопросов сионизма, жизни евреев в Палестине и в России. Сионистские активисты горячо поддержали идею (правда, пока только на словах), Бялик согласился войти в редколлегию. Вполне реально получение оплачиваемой работы в Одесском Палестинском Комитете. Но более всего Соломона привлекает идея издания на русском языке журнала «в роде «Евр./ейской/ мысли»». Основное препятствие, конечно же, - отсутствие денег. Но Соломон верит, что всё удастся преодолеть. Уж если так повезло с экзаменом, то и дальше всё будет хорошо. 10 сентября он успешно сдал экзамен по энциклопедии права и, следовательно, утвердился на втором курсе. Освободившись от изнурительных занятий, Соломон погрузился в дела, весьма далекие от университетских курсов. Тем более что, в связи с забастовкой в Санкт-Петербургском университете, в Одесском, по распоряжению начальства, временно прекратились лекции. Соломон начал сотрудничать в «Одесской газете» на условиях построчного гонорара. Здесь довольно часто стали появляться его заметки. Одновременно он редактировал в этой же газете еврейский отдел, согласившись на плату 30 рублей в месяц. Работа не приносит удовлетворения из-за серьезных идейных разногласий с издателем, который постоянно пытается навязать свои взгляды редактору. Но бросить нельзя, так как заработок необходим. Кроме того, Соломон рассматривает эту работу, как трамплин для перехода в более серьезное издание. Ведется согласование с Сионистским ЦК в Вильно вопроса об избрании Герцфельда в Одесский Сионистский Комитет. В конце сентября выборы состоялись – сионисты Одессы отдали Соломону Герцфельду весомое большинство голосов. В этой круговерти дел, событий, встреч, плотно спрессованных во времени, раздражающим контрастом выглядели, как казалось Соломону, отсталость взглядов и узость интересов сестры и родителей. Умом понимая причины этого и сохраняя сыновнюю любовь к отцу и матери, он все же старался избегать серьезных разговоров с ними, ограничиваясь общением за обеденным столом, благо, всё можно было объяснить его большой занятостью. Единственное, что он охотно обсуждал с близкими, это жизнь его дорогих крошек и жены, их приезд в Одессу в недалеком будущем. Родители умилялись, когда Соломон читал им письма Рахили с рассказами об их дорогих внученьках. Много радостей и тревог было с ними связано. Летом, слава Богу, удалось избежать серьезных кишечных заболеваний. К осени малышки совсем выправились, стали хорошо прибавлять в весе и выглядели, по свидетельству всех окружающих, как «два ангелочка». Но небольшого рахита, к сожалению, миновать не удалось. Девочек постоянно наблюдали доктор Дейч, который и принимал роды, и Миша – Михаил Акимович Мирлес, - родной брат Любы, жены Давида. Они оба успокаивали, что всё образуется, а Рахиль неукоснительно выполняла их предписания. Время у Соломона уходило не только на газетную работу и поиски дополнительных заработков, но и на работу общественную. Еще не став членом Сионистского Комитета, Соломон уже оказался довольно широко известен в еврейских кругах Одессы. Вот что он пишет об этом жене 12 сентября 1908 года: «Ко мне обращаются всякие лица, знакомые и незнакомые, с просьбами ходатайствовать, содействовать, хлопотать. Тому протежировать, того рекомендовать, другого пристроить и т.д. Мне даже смешно… У Занвиля есть рассказ «Король шнореров» (Шнорер – попрошайка, нищий, мелкий воришка. Прим. авт.). Я тоже, если не король, то, по крайней мере, «князь» всех непристроенных. Если б ты видела, сколько вокруг голода, отчаянья! Бьются, как в сетях. На десять голодных, думаю, не будет одного сытого. И по всему видимому нельзя предсказать, когда жизнь станет лучше; наоборот, всё говорит за то, что чем дальше, тем будет хуже. Есть в Одессе и благотворительность, даже широко поставленная, но помощь ее не удовлетворяет и сотой части нужды…» * * * Схлынуло нервное напряжение экзаменационной гонки. Всё это было похоже на азартную игру с весьма высокой ставкой. А теперь – фанфары в честь победителя. И, как это часто бывает, окружающее вдруг предстает в совершенно ином свете (вспомним историю дружбы, вражды и снова дружбы с Давидом). Вот и теперь оказывается, что его родители – милые старые люди, которые так же, как и сестра, Зина, просто любят своего дорогого мальчика, гордятся его успехами и готовы сделать для него всё, что только в их силах. А что до недостатков, так у кого их нет? Отец Соломона сильно сдал. Его одолевает одышка. Отекают ноги, тяжело ходить. Но он неукоснительно посещает синагогу, а до нее не близко. Он вообще любит дальние прогулки. А недавно пошел навестить своего товарища, жившего неподалеку, и там вдруг лишился чувств. Быстро вызвали врача, отходили. Доктор сказал: «Никаких физических нагрузок и длительной ходьбы». Но разве уговоришь этого упрямца. Мама с испугом и жалостью смотрела на отца. Вечером 13 сентября, в канун «Рош-Гашона», еврейского Нового года, все засиделись за вечерним чаем. Говорили в основном отец и сын, женщины слушали. Разговор зашел о нравственности и о писателях, наиболее сильно выражающих нравственную идею. Отец долго и хорошо говорил о Льве Толстом, чье творчество он прекрасно знал и любил его больше всех русских писателей. Рассказ о дальнейших событиях – в письме Соломона Рахили от 16 сентября: «В «Рош-Гашону» он /отец/ хотел пойти в синагогу, отстоящую от нашего дома почти на версту. Тщетно его мама умоляла не ходить так далеко, потому что сердце его не выдержит. Но, ты знаешь, папа был упрямый человек. Кроме того, ему не хотелось, чтоб думали, что он уже слаб. И в этот день, в первый день «Рош-Гашона», он встал раньше обыкновенного, оделся по праздничному и отправился в синагогу. Но он не мог ходить. Для его больного сердца это было слишком много. Он прошел 3½ квартала, почувствовал себя дурно. Он присел на скамью. Собрав остатки сил, он хотел вернуться домой. Он сделал несколько шагов. Сердце его не выдержало… Мы утешаемся тем, что он, ведь, был уже не молод. Он прожил верных 75 лет. Но эта утрата, как все невозградимые и непоправимые утраты, очень тяжела. Мама прожила с отцом целых 51 год. Ее это горе пришибло. – Местные газеты написали о нем. В газете, которую я тебе послал, ты, верно, заметила вырезку: это я вырезал это печальное известие, не желая, чтоб ты о нем узнала из газет». Со смертью отца на Соломона, помимо горя утраты, легли все хлопоты, связанные с похоронами. Так что не мог он ни в этот день, ни на следующий написать большого письма жене, а написал только 16-го. Но желание быть с ней каждый день, обостренное ощущением хрупкости и недолговечности счастья, любви и жизни вообще, в связи с мыслями об отце, побудило все же написать 14 сентября Рахили короткую открытку. В ней ни слова о смерти отца, но вот что там было написано: «Дорогая моя, утешенье мое! /…/ Помыслами весь с тобой. Всё громче и громче во мне говорит голос любви к тебе. Ты нужнее мне в жизни воздуха и света. И если ты нужна мне в минуты радости, то тем острее я чувствую нужду в тебе в минуты скорби. Лишь узнав тебя, я узнал и почувствовал почву под собой. Ты – моя опора, моя скала. Тобой я крепок, с тобой мне ничего не будет ни тяжело ни страшно. Весь твой Соломон». * * * И опять закрутилась карусель дней, заполненных газетной работой, общественными делами, а главное – поисками устойчивого заработка 80-100 рублей в месяц, чтобы помогать семье и как можно скорее выписать ее к себе. Но все время «мешают» университетские дела. Начавшиеся было в октябре занятия были прерваны студенческой забастовкой, объявленной 5 октября Коалиционным советом (по одному представителю от каждого курса и от каждой партии). Она продолжалась до 12 октября. В ответ начальство ввело обязательное посещение лекций с угрозой отчисления прогульщиков. Хождение на лекции означает для Соломона «потерю» 3-4 часов из суточного бюджета времени. Решил попытать счастья в коммерции: предложил свои услуги некоторым фирмам в качестве посредника и уполномоченного в торговле с Туркестаном. Но купцы не спешат с ответом, боясь риска. Фирма «Ундервуд» согласна дать коммивояжерскую работу по распространению стереоскопов и наборов фотографий к ним. Похоже, довольно прибыльное дело. Но ходить самому по квартирам с чемоданом открыток Соломону претит, а стать во главе сети таких торговцев, им же самим организованной, значит отрывать себе рубли от заработка этих бедняков. Такое противоречит моральным принципам Соломона, и от предложения «Ундервуда» он отказался. Вот его письмо от 9 октября 1908 г.: «Дитя дорогое! Радость моя! Уже 3 дня, как я тебе ничего не писал. Причина в том, что я страшно занят, и я решительно не мог эти дни урвать часок, чтоб взяться за перо. Ты спросишь, чем я занят? – Друг мой! Если б у меня были дела, я, естественно, был бы занят, но когда дел не имеешь, то ты еще более занят, потому что искание дел отнимает больше времени, чем сами дела. – Ведь обыкновенно выходит таким образом: идешь к человеку – его дома не застал, снова идешь – опять не застаешь, или ему некогда, или у него гости, или… или…. Да их двадцать всяких «или». Затем, чем серьезнее дело, которое ты предлагаешь, тем труднее найти человека, который годился бы для него. Если он годится, у него нет денег, если он имеет деньги – он не решителен. Сколько тысяч препятствий и задержек! А главное – настроение у одесситов скверное, военное положение сковывает руки. Не будь его, мы бы давно имели здесь большую евр./ейскую/ газету на русском языке». Вот к чему стремится Соломон! Вот какая работа ему по душе. Он уже, видимо, предпринимает шаги в этом направлении, но боится сглазить – даже жене только намекает вскользь. А пока – выматывающие душу хождения, встречи, разговоры. И работой не назовешь и устаешь до одури. А тут еще зубы припекло лечить. Видно, зубная боль во время экзаменов была серьезным предупреждением. Но читаем письмо дальше: Встаю я в 7 час утра, (Вот тебе, как я провожу день) до восьми вожусь, от 8 до 11-ти читаю газеты, от 11 до 2-х слушаю лекции в университете, от 2 до 3-х лечу себе зубы, от 3 – 4 ½ обед и всякие мелкие дела, прием знакомых, по делам, по сионизму и т.д. От 5 – 6 ½ пишу фельетон, от 6 ½ - 7 ½ пишу тебе письма и вообще отвечаю на письма; от 8 – 10 хожу по делам; по делам я хожу и от 2 до 4-х (когда не хожу к зубному врачу); в 10 час я обыкновенно дома, читаю и т.д.; в 11 час ложусь спать. С небольшими отступлениями у меня почти все дни так проходят. В гости и гулять никуда не хожу., гостей не принимаю и даже знакомых принимаю только по делам. Посещаю еще заседания Сионистского Комитета и часто (сравнительно) бываю у Усышкина, но тоже всё по делам. /…/ я писал тебе /о смерти отца/, «эпически излагая», но я страдал. Я знал, что тебе будет тяжело, и я писал «эпически». Да ведь я знал, что ты и без слов поймешь… Когда ты приедешь, я разскажу тебе подробно о смерти папы, и ты поймешь, как всё было тяжело. И теперь тяжело, но обстановка смерти и похорон были особенно тяжелы для меня». Однако насущные заботы оставляют не много места для сосредоточенной скорби. Надо узнать у жены, как проходит визит в Самарканд Мосензона, еще одного члена Сионистского комитета; лечение зубов обойдется в 25 рублей вместе с протезированием – надо поднажать на газетную работу, чтобы залатать дыру в бюджете. Но Соломон не падает духом. Наоборот, он полон решимости всё преодолеть, и никакие недуги не должны этому мешать: «После них /зубов/ возьмусь за желудок. А потом и за глаза. Таким образом, я себе устрою «капитальный ремонт». Хорошо? – Не скучай, дорогая, не грусти, не тоскуй: эту «работу» я уже за тебя исполняю. Я одинок, как и ты, и в этом огромном городе никого не имею, да и не нужен мне никто особенно. Все мои знакомства исключительно на почве дел. Знакомств с женщинами и девицами (если не считать Зальцбергов, кот./орых/ я очень мало вижу) у меня сейчас вовсе нет (мои самаркандские «враги» себе этого наверно не представляют). Я весь воплотился в дела, науку и газеты. По деловитости со мной мог бы соперничать разве один только Перикл. Когда я некогда читал о нем, я восхищался им: «всегда серьезный, задумчивый и занятый», как его описывают биографы. Ну, а теперь он уже может у меня брать уроки «серьезности, задумчивости и занятости». Впрочем, кажется последние строки сами себя опровергают /…/». Пожалуй, здесь Соломон нисколько не рисуется – его самаркандские «враги» могут быть спокойны, да и жене в этом плане волноваться не стоит. Здесь, в Одессе у Соломона появилась возможность по-настоящему реализовать тягу к общественной и политической деятельности. Открылись новые горизонты, и Соломон понял, почувствовал, что он сможет… А все самаркандские похождения и «успехи», питавшие прежде его тщеславие, теперь почти забылись и поблекли, как потрепанная мишура вчерашнего карнавала. А у Рахили свои заботы и свои трудности. Тоже бесконечная череда дней, похожих один на другой, проходящих в заботах о малышах и других домашних делах, а, кроме того – уроки в хедере, которые дают 30 рублей в месяц. Заработок, прямо скажем, небогатый, но без него не обойтись. Мальчишки на уроках безобразничают, это утомляет. И временами накатывает тоска и безысходность. Но пожаловаться мужу можно только в письмах, которые к нему за тридевять земель доходят только через неделю. Соломон изо всех сил старается ободрить жену, зарядить ее своим оптимизмом. Вот что мы читаем в его письме от 17 октября: «Не буду тебе в тысячу первый раз повторять, что я безумно тебя люблю, со всей силой души. Что чем дальше, тем больше во мне уверенность, что мы не только будем всю жизнь вместе, что мы созданы самой природой друг для друга, но что мы еще будем счастливы, поскольку счастье в семейной жизни зависит от самих супругов. Наша разлука приобретает в моих глазах свою ценность: почему-то еще глубже я познал тебя, еще сильнее почувствовал, что ты необходима для моей жизни, что ты именно, а не какая-нибудь другая, можешь жить вместе со мной, и чтоб оно было естественно, гармонично, разумно. /…/ Ты пишешь, что тебе тяжело на душе, что ты чувствуешь себя одинокой, жутко, нервы взвинчены. Что ты, Бог с тобой? почему? отчего? Меня это ужасно огорчает. /…/ Посмотри, много ли таких женщин, которых так любили бы, как я тебя? Много ли таких жен, которые такой сильной и чистой любовью любили бы своих мужей? Дети у нас прекрасные. Мне предстоит блестящая будущность: я буду адвокатом и общественным деятелем. Я буду зарабатывать, и мы не будем ни в чем нуждаться. Я буду работать для своего народа. Я буду всё свое делить с тобой. Ты – захочешь – пойдешь на высшие курсы, захочешь – изберешь себе общественную работу, или посвятишь себя детям. Мы молоды, и в том, что мы так любим, ценим, уважаем друг друга, залог счастливой будущей жизни. . . . У меня есть Рахиль, у меня Сарона, Дебора и Мириам. В этом всё. Я загипнотизировал себя. Передо мной маяк и факел. Я не смею думать об унынии, тоске, печали и тому подобных вещах. Победить или пасть! Но я еще молод, крепок и жизнерадостен, и потому пасть не думаю. И хотя я с детства знаю нужду и бедность, - все равно: победа останется за мной, а не за ними. Я борюсь с ними всю жизнь, но генерального боя, последнего боя еще не было: а он решает битву. Я узнал тебя – и мне стало легче бороться. Я узнал, что может быть личное счастье. До встречи с тобой я знал, что личная жизнь – это проклятье Божье. Теперь я настолько счастлив в личной жизни, что даже разлученный с тобой и детьми, я готов стать апостолом личного счастья, выше которого, быть может, ничего нет. Ты должна так же чувствовать и думать, как я. /…/ Из своей тоски по тебе я сделал, я выковал самый сильный рычаг для борьбы за жизнь. Горе должно закалять, отчаянье – заострять оружие. С светлой надеждой, с радостной мечтой я живу о будущей нашей жизни. И передо мной одна всепоглощающая задача: сделать всё, чтоб приблизить эту жизнь. Каждый день дорог. Жизнь наша коротка, и я хочу быть счастливым с тобой как можно больше дней. Как я могу падать духом, приходить в унынье? Не могу! Не знаю, как оно может прокрасться в мою душу. Не может! Я слишком забронирован любовью к тебе, счастьем в этой любви и верой в еще большее счастье в будущем. А ты пишешь: «мне тяжело, жутко и т.д.» Не должно этого быть! Во имя любви ко мне – не должно этого быть!» И сейчас, спустя 90 с лишним лет, от листков, исписанных летучим напористым почерком, исходит невероятная энергия и уверенность. Перед таким яростным натиском не устоят никакие преграды. Этот человек умеет убеждать, подчинять своей воле, внушать веру в успех. Но даже с таким бешеным напором «завоевать» Одессу нелегко. А действовать по-иному, методом долговременной осады Соломон не может – жизнь коротка, время дорого. Не годится Соломон для поденной жестко регламентированной работы, не в его это характере. Но приходится, ради построчного гонорара, регулярно писать в газету фельетоны на злобу дня, а не на волнующие его темы. С г-ном Карантом, издателем «Одесской газеты», где Соломон сотрудничает, отношения натянутые. И, как представляется, не только из-за идейных разногласий, но, главным образом, из-за того, что Соломон не может терпеть никакого диктата вообще – он сам создан для того, чтобы диктовать другим. И хотя в Одессе, кроме «Одесской газеты», выходят еще три больших ежедневных издания («Одесский листок», «Одесские новости», «Одесское обозрение»), путь Соломону туда заказан – издатели почуяли опасность, исходящую от амбициозного чужака. Из-за тех же свойств характера и в коммерции ему подходит только такая работа, как, например, представительство интересов крупных торговых фирм в каком-либо большом регионе (лучше всего – в Туркестане). Но толстосумов не очень-то прошибешь – рисковать деньгами не хотят, а потому согласны торговать только за наличные, а туркестанские купцы привыкли торговать в кредит, доверяя купеческому слову. Ну, просто тупик! Невеселые итоги двух месяцев напряженнейшей работы. Человек иного склада сказал бы: «всего двух месяцев», но для Соломона это «целых два месяца!». И в мажорный тон его писем вдруг врывается пессимистический диссонанс: может быть, уехать обратно в Самарканд хотя бы на год, чтобы помочь семье? Этой идеей Соломон делится с женой, как бы, советуясь. Но возникает такое ощущение, что он почти наверняка знает, что Рахиль отсоветует это делать – она верит в его счастливую звезду, а они сами уж как-нибудь продержатся. * * * Тем временем Соломон продолжает предпринимать энергичные меры по упрочению своего материального положения. Но если бы он пекся только лишь о хлебе насущном, то, наверняка, с его-то организаторскими способностями, создал бы, как теперь говорят, дилерскую сеть по продвижению каких-либо ходовых товаров, не мучась вопросом: морально ли отбирать часть денег из тех грошей, что заработали коммивояжеры, и зажил бы совсем неплохо на вершине такой пирамиды. Но ведь для Соломона важно не просто достичь личного благополучия, а обязательно при этом «работать для своего народа». Это резко сокращает выбор. И получается, что достичь обеих целей одновременно можно только, организовав выпуск своей газеты. (Интересно, что в те же годы и к такому же выводу пришел один недавний выпускник юрфака, помощник присяжного поверенного, который хотел не столько служить своему народу, сколько заставить народ служить его идеям. А когда это удалось, весь мир очень скоро с ужасом убедился, каким острым серпом и каким сокрушающим молотом могут стать идеи, овладевшие массами.) Дальше держать в тайне от жены свои сокровенные планы Соломон не в силах. Одиннадцатого ноября из Одессы в Самарканд пришло объемистое письмо, 37-е по счету с того дня, как Соломон уехал: «31-Х-08, пятница, Одесса Дорогая моя, совсем тебя обидел, мою золотую, хорошую: три дня не писал тебе, Отправил сегодня только открытку. Да, три дня не писал! Но если ты подумала бы, что я не писал по невнимательности к тебе, ты, крошка моя, меня бы обидела. Просто я до нельзя занят был. Только что вернулся домой – теперь уже час ночи – и сел писать тебе. Но эту роскошь – так поздно сидеть и писать – я не всегда могу себе позволить: ведь надо глаза свои щадить. Но сегодня не могу отказать себе в беседе с тобой. – Вернулся я только что от Усышкина. По пятницам у него собирается наша национально мыслящая часть интеллигенции. Засиделся я потому, что представил ему смету затеваемой мной ежедневной еврейской газеты на русском языке. (Как видишь, я не оставил эту мысль; ты удивляешься, верно, тому, что я одновременно веду переговоры о целом десятке дел. Но, вопервых, - не совсем одновременно, а в известной последовательности; вовторых – иначе нельзя. Надо же чего-нибудь добиться!) Усышкин – единственный человек, с которым можно в организации /сионистской/ говорить и дело сделать. Он очень осторожный человек. Еще месяц тому назад он и слышать не хотел о газете, уверенный, что без 40,000 руб. начинать нельзя. Но он человек с практическим умом, мыслит он своей головой, и мне, поэтому, хотя не совсем легко (понадобилось время) удалось его убедить, что можно начинать и с 3,000 руб., даже с одной тысячью. Вот я и взялся составить смету и составил. Мне удалось преодолеть его скептицизм. Смету я излагал в присутствии компетентного в этом деле человека, и моя смета найдена практичной и соответствующей действительности. Когда я кончил, мой эксперт подтвердил, что она очень реальна, и Усышк./ин/ сам тоже увидел, что она составлена хорошо, он воскликнул: «Так ведь это совсем не страшно. Можно попробовать выпускать газету». Он решил помочь мне всем зависящим от него. Это очень важно. Если Усышкин хочет, он может много сделать. Не буду тебе подробно излагать детали дела. Многое может еще измениться. Но пока суть представляется в таком виде. Предполагаю организовать газету, посвященную не исключительно евр./ейскому/ вопросу, но всему тому, что может интересовать еврея, т.е. общую газету с солидно поставленным еврейским отделом. Или я привлекаю частного предпринимателя с капиталом в 3-4 тысячи, или вхожу в комбинацию с партией /сионистской/. И в том и в другом случае партия оказывает поддержку сбором подписки, зато газета обслуживает интересы партии. Но газ./ета/ не должна носить партийный характер, а общееврейский. Свою роль я еще не мог бы окончательно определить: она зависит от будущего состава газетных деятелей, но пока говорят обо мне, как о будущем издателе или редакторе. Нечего говорить, что если это дело выгорит, будет очень хорошо. Я уже не мало сделал, чтоб обеспечить дело, и еще поработаю» Похоже, и в самом деле всё начинает приобретать реальные очертания, надо только поработать. Однако денег как не было, так и нет, и не только на газету, но и на реальные нужды. А тут вдруг появилась возможность получить в университете освободившуюся еврейскую стипендию имени Его Величества – 300 руб. в год, до окончания университета (совсем неплохие деньги). Источником средств для нее служил «коробочный сбор» (аналог христианских церковных кружек). Сразу скажем, что стипендию Соломон не получил, хотя был реальным кандидатом на нее. А было вот как. Кроме Соломона, был еще один претендент на эту стипендию. Он, недолго думая, пошел к декану и попросил похлопотать за себя перед университетским Советом. А Соломон просить за себя, конечно, не стал. Дальше, по представлению декана, Совет присудил стипендию конкуренту. Это решение вызвало протест Одесского еврейского общества, состоящего из представителей всех синагог, и даже неудовольствие генерал-губернатора, который изъявил готовность помочь изменить решение Совета ввиду заслуг перед обществом покойного отца Соломона. Но тут Соломон наотрез отказался от всех притязаний на стипендию. Он написал Рахили по этому поводу: «Я считаю, что во всех университетских вопросах Совет Университета должен быть автономен. И принципиально я не признаю права правительственных и административных лиц вмешиваться в постановления Совета. Как же я допущу вмешательство генерал-губернатора по этому делу? Только потому, что оно мне выгодно?» Воистину, неудобно жить на свете с принципами… Первого ноября Соломон получил письмо от Эсфири. Дела у нее неважные: нет постоянной работы, значит, нет и денег. Сарона часто простужается – присмотреть за ней некому, когда матери приходится уходить из дому. Врачи советуют сменить девочке климат. Эсфирь спрашивает, не согласится ли Соломон взять дочь к себе. Он, конечно, согласен, и бабушка была бы счастлива. Вот и еще одна причина, по которой надо постараться поскорей устроить свои материальные дела. А тут еще подошло время платить за учебу. Требовалось внести в университет 50 руб. за право слушанья лекций. Срок был 15 октября. Не заплатившим грозило отчисление. Как раз в это же время решался вопрос со стипендией, но когда от претензий на нее пришлось отказаться, положение стало критическим. Тех небольших денег, что Соломон зарабатывал уроками и газетной поденщиной, едва хватало на текущие расходы. И опять – улыбка Судьбы. Из письма к Рахили от 5 ноября: «Евреев в этом году хулиганское университетское Правление не освобождало от платы и даже пособий не выдавало. Беднота же среди студентов в этом году ужасающая. Среди евреев – страшная нужда. /…/ Но случайность вывезла. Есть здесь «Совет духовных правлений синагог». /…/ Во главе стоит Авиновицкий. Он провел постановление выдать из сумм Совета 500 рублей на уплату за нуждающихся студентов. У него есть студент – племянник, мой товарищ, тоже нуждающийся. Узнав, что и я не внес, Авиновицкий предложил нам внести из этих 500р. за нас 100 руб. По некоторым соображениям /в надежде получить стипендию/ я медлил ответом, но потом согласился и получил для внесения 50 руб.: потому что стипендии я не получил, а срок для внесения истекал. Таким образом, на этот счет я уже спокоен». Уж здесь-то, по крайней мере, не пришлось поступаться принципами. Теперь до конца года улажены дела университетские, которые всё время отвлекают от главного дела – организации газеты. Преодолев с великими трудами массу препятствий и решив все организационные вопросы, того же 6 ноября 1908 года, когда Соломон сообщил жене, что деньги за учебу уплачены, он обращается в канцелярию градоначальника: «Его Превосходительству Господину Одесскому Градоначальнику Студента Юридического факультета Императорского Новороссийского Университета Соломона Абрамовича Герцфельда, жив. В Одессе по Тираспольской ул. д.№33 Прошение Желая под личную мою ответственность редактировать и издавать в гор. Одесса ежедневную газету на русском языке под заглавием «Одесское слово», честь имею покорнейше просить Ваше Превосходительство не отказать распоряжением о выдаче мне законом установленных свидетельств. Газета будет печататься в типографии Х.Бялика и Н.Бурышкина по Успенской ул.д.№77. Подписная цена на газету: на год – 6 руб., на ½ года – 3 рубля, на 3 мес. – 1 ½ рубля, на один месяц – 50 коп. с пересылкой и доставкой. В розничной продаже по 2 коп. Программа газеты 1) Распоряжения и действия Правительства. 2) Отчеты о деятельности Государственной Думы. 3) Передовые статьи и заметки по политическим и общественным вопросам. 4) Внутренняя и заграничная хроника, корреспонденции и сообщения. 5) Сведения из еврейской жизни в России, заграницей и в Палестине. 6) Местная хроника. Происшествия. Судебная хроника. Театры, искусство, спорт, биржа. 7) Беллетристические произведения. 8) Обозрение периодической печати и выдержки из таковой, критика и библиография. 9) Фельетоны. 10) Иллюстрации, каррикатуры и фотографии в тексте и прибавлениях. 11) Телеграммы разных агентств и собственных корреспондентов. 12) Справки и смесь. 13) Объявления на разных языках. 14) Прибавления и приложения. При сем присовокупляю, что я русско-подданный, от роду более 25 лет, обладаю гражданской правоспособностью, и не подхожу под условия ст. 7-ой Положения о выборах в Государственную думу. Гербовый сбор за это прошение и на два свидетельства при сем прилагаю. Одесса, 6-го ноября 1908 года.Соломон Герцфельд». Забавно, что в программе будущей газеты еврейский отдел оказался пятым пунктом, как «национальность» в советском паспорте. Однако затевалось все весьма серьезно. Хорошо, что знакомство с Бяликом перешло во вполне доверительные отношения, поскольку он согласился войти в дело да еще с таким весомым паем, как типография. И хотя пока разрешения на газету еще нет, есть почти полная уверенность, что оно будет. Но по-прежнему нет денег на ее выпуск. И жене помочь нечем. * * * М.М.Усышкин предложил поехать на несколько дней по провинциальным городам Малороссии для агитации за сионизм и сбора средств. Соломон согласился: кроме возможности поработать для сионизма, это даст еще некоторый заработок. Поездка на четверо суток, с субботы 22 по среду 26 ноября, так что учеба практически не пострадает. Маршрут: Жмеринка – Проскуров – Деражня – Балта. Поездка прошла благополучно, и даже несколько сот рублей удалось собрать. Но с огорчением пришлось констатировать, что организаций в этих городах нет, а активистов – раз, два и обчелся. Это еще один аргумент в пользу газеты, освещающей работу партии. На третий день по возвращении из поездки, 29 ноября, было получено разрешение на издание газеты. На рассмотрение прошения понадобилось чуть больше трех недель (по нынешним временам – рекордно короткий срок). Но у Соломона нет победного ликования – всему виной проклятое безденежье. Из письма в Самарканд от 29/Х1-08: Сегодня /…/ я получил разрешение на редактирование и издание ежедневн./ой/ газеты «Одесское слово», с самым обширным отделом общим и с большим национальным еврейско-палестинским отделом. Приложу все старания к тому, чтоб получить возможность выпускать газету. Главное – деньги! Стараюсь их достать». Нашелся некий предприниматель, готовый рискнуть 500-600 рублей, но за это он хочет быть соиздателем. Такой вариант Соломону совсем не улыбается, т.к. он хочет иметь «свою» газету и не делить влияние на нее ни с кем. Опять, в который уж раз, надо надеяться на везение и на собственную изобретательность. Но отказаться – ни за что! Из письма к Рахили от 5/Х11-08: «Дело я затеял большое, при условиях – нужно сказать – самых скверных. Мне кажется, будь ты со мной, мне было бы вдвое легче, и я был бы увереннее в успехе своего дела. Я уже писал тебе, что получил разрешенье на газету. 15-го декабря выходит первый номер. Денег у меня ни копейки собственной. Между тем, чтоб издавать ежедневную газету даже небольшую по размерам нужно много тысяч. Достать их сейчас невозможно. И я решил выпускать пока газету по понедельникам /день 15 декабря 1908 года приходился как раз на понедельник/ и в дни послепраздничные, когда другие газеты не выходят. И для такой газеты, выходящей раз – два раза в неделю, нужны сотни рублей. И эти деньги не легко достать. Но я решил: во что бы то ни стало, а первый номер я должен выпустить. Дело в следующем: моя газета будет обще-литературной и общественной по образцу всех газет. Но кроме того, она будет национальной, сионистской, хотя не партийной, не официально-сионистской. На первый номер я как-нибудь сколочу деньги. Когда же я выпущу один-два номера, я хочу составить товарищество на паях для финансирования газеты. Эта мысль встречает сочувствие и симпатии в наших национально настроенных кругах. Вообще идея создания русско-еврейской ежедневной газеты, первой и единственной в России, встречает восторженный прием у всех, кого я посвящаю в свои планы. Это мечта многих и многих. О ней всегда мечтают и Петербург («Разсветовцы»), Вильна (Ц.К.) и Одесса (группирующиеся вокруг Усышкина и Жаботинского). Быть может, мне суждено будет осуществить эту идею. Подготовительная работа идет у меня на всех парах. Это на деле оказывается очень тяжелым и трудным /…/. С большими деньгами тоже трудно; с маленькими деньгами – это уже очень трудно; а без денег – это уже из области чудес. Да, подготовительная работа – дело серьезное и сложное. В Одессе десятки типографий, но условия, на которых каждая соглашается печатать, столь разнообразны, что для того, чтоб остановиться на одной типографии, для нас наиболее удобной, нужно было потратить целую неделю. Я нанял одну типографию, которая согласилась получать плату только за пользованье шрифтами, машиной и помещением. Наборщиков же, метранпажа, печатника, накладчика и т.д. – всё это я сам нанимаю и сам с ними расплачиваюсь. Это называется печатать хозяйственным образом: для меня такой способ выгоднее. Потом идут хлопоты с бумагой, с агентами по сбору объявлений, с репортерами, сотрудниками, разнощиками газет и т.д. Это целая уйма работы, поглощающая меня с 9ч. утра до 11-ти и 12-ти час. ночи. К тому же всё идут совещания, совещания, совещания. Не желая на чем-либо переплачивать и не имея опыта в самостоятельном ведении газеты, я навожу безконечныя справки. Всё это отнимает массу времени. Но я надеюсь добиться своего». Если в Самарканде Соломон был только сотрудником, хотя фактически - редактором, но все же провинциальной газеты, то здесь он, помимо гораздо большего масштаба, взвалил на себя и редакторство, и нелегкую ношу издателя. Опять, как в университете, очень трудный экзамен и очень жесткие сроки. Опять – «ва-банк» с высокой ставкой. Поэтому – недосып, предельное напряжение нервов, и раздражает всё, что хоть сколько-нибудь «не так». А, прежде всего – опять домашние. Читаем дальше в том же письме: «Я не хотел до сих пор писать тебе, что мне дома очень скверно. К маме я не предъявляю никаких требований: она стара и больна и работает, хотя силы ей не позволяют. Но я говорю о Зине. С ней мне очень тяжело. Я мало бываю дома, но и тот час, что я провожу дома, она отравляет мне. Она стала мне крайне неприятным человеком. Всё в ней мне не нравится. Она ужасно грубый человек. Во вторых она крайне ленивый человек, и в доме у нас невероятно грязно во всех углах. Это ее мало трогает, меня же оно изводит. В третьих у нее много привычек, крайне некрасивых и неприятных и она от них сознательно не хочет отказаться /Одним из любимых изречений у Соломона было: «Силен тот человек, над которым привычка не имеет власти»/. И т.д. и т.д. Словом, моя жизнь отравляется ежеминутно, ежечасно. Наш дом стал мне так противен, что я жду не дождусь, чтоб удрать из него. Но, конечно, до твоего приезда я не могу это сделать. Зина не только не ухаживает за мной, как это следовало бы, (принимая во вниманье, что она по целым дням ничего не делает, а я работаю больше 16-ти час. в сутки) но мне приходится исполнять некоторые домашние работы, потому что мне тяжело видеть, как мама гаснет изо дня в день, и ей нельзя работать. Дело доходит до того, что я раскладываю подчас плиту. Но Зина почти ничего не делает и маме не помогает. И это противное зрелище: по моему Зина наполовину сгнивший человек. Бог ее знает, что с ней. Но я не могу ее видеть. Кончаю письмо, моя родная. Уже к часу ночи. Я устал. Глаза слипаются. Будем вместе, моя дорогая, нам будет хорошо. А пока – мирюсь, терплю и жду. Мысль о тебе дает мне силы всё переносить. Я всё перенесу. Нет той тяжести, которой я не перенес бы любя тебя. Крепко обнимаю и целую тебя и деток; каждую ночь вы снитесь мне, каждую ночь. Целую маму, Бэлу, Хисю, Давида. Твой любящий Соломон. P.S. Прилагаю образец приема объявлений по квитанциям». Такой уж у Соломона характер, что каждый раз, попадая в тугой переплет, когда нервы напряжены до предела, он начинает замечать раздражающие бытовые неурядицы. А его бы сейчас надо – «по шерстке». Жаль, что семья далеко. Жена бы успокоила и поддержала хотя бы тем, что бесконечно верит в него, а потому всё будет хорошо. А пока, похоже, оборачивается так, что типографию Бялика и его компаньона нельзя использовать. Видно, г-н Бурышкин счел для себя невыгодным сдавать в краткосрочную аренду только оборудование – так и накладные расходы не окупишь. Идеи идеями, а как доходит до коммерции, тут уж идеалы в сторону. Да и у Соломона то же. Ведь не забыл, после всех нежных излияний, в постскриптуме отметить, что посылает образец оформления объявления в будущую газету, для сведения всех заинтересованных лиц (Ведь платные объявления – одна из самых существенных статей дохода любой серьезной газеты). * * * Однако, как ни крути, а без 1000 рублей ежедневную газету не поднять. Лучше бы 3000, но 1000 – это самый суровый минимум. Соломону, имеющему газетный опыт, это очевидно. 500 рублей у него, можно считать, уже есть – обещали дать товарищи по партии и друзья-единомышленники. На недостающие 500 рублей все-таки нужен компаньон. Вроде, нашелся такой, знающий газетное дело и могущий на первых порах вместе с Соломоном заменить остальной штат служащих. Но он не хочет рисковать своими деньгами. Для этого потребовал такое условие, чтобы ему быть казначеем, и деньги держать не в банке, а у него. Своими деньгами он при этом не рискует, т.к. может в случае неудачи их просто не вкладывать. А если дело пойдет, то, тем более, обойдутся без его денег. Поняв это, Соломон с ним расстался уже на стадии заключения договора. Так что с ежедневной газетой придется пока повременить. Но отказываться от газеты совсем – ни в коем случае! И Соломон вернулся к той, в сущности, простой идее, о которой он писал жене еще раньше: не получается ежедневная газета – выпускать еженедельную. Вот что он пишет об этом в «юбилейном», 50-м по счету письме от 1/Х11-08: «/…/ мысль о газете я не только не оставил, но даже, наоборот, я теперь стал ближе к ее осуществленью. /…/ ежедневная газета должна давать первое время (2-3 месяца) дефицит, а потом может давать прибыль. С годами такая газета может стать источником даже богатства, но первое время (с 4-го, 5-го или 3-го месяца) может давать только на прокорм. Между тем, если хорошо поставить еженедельную газету, выходящую по понедельникам, когда в Одессе, кроме газеты Каранта, другие газеты не выходят, то такая газета, при меньшей затрате на нее денег и сил, может давать приличный доход уже со 2-го, 3-го номера. Потому что в ежедневную газету очень трудно собрать достаточное число объявлений, а в выходящую раз в неделю значительно легче. В ежедневную газету мы могли бы разсчитывать иметь в среднем на 15-20 руб. объявлений – в первое время в лучшем случае; а в понедельничную можно собрать на 50, 60 и даже 100 руб. объявлений. Для сбора объявлений целая неделя, а расходов на еженедельную, понятно, в 6 раз меньше, чем на ежедневную. И на розничную продажу в понедельник можно разсчитывать больше, чем в другой день, когда выходят все одесские газеты. Что же до денег, кот./орые/ нужно вложить в дело, то достаточно рублей 100. Тут и риску меньше, и нужную сумму достать легче. Итак, моя дорогая, пожелай мне успеха. Эту газету я начинаю издавать. Нужные деньги я так или иначе достану. Штат сотрудников я уже подобрал. Дело начинает налаживаться. Выйдет ли первый номер уже в ближайший понедельник – вопрос, так как я не знаю, удастся ли всю подготовительную работу успеть за неделю, но в следующий понедельник номер обязательно выйдет. Этот вопрос решен окончательно. – Когда мой «понедельник» станет на ноги, я осуществлю еще другой план: предприму издание специально еврейского органа по субботам, или буду эту же газету выпускать и по субботам с большим еврейским содержанием. А там я мечтаю эту газету превратить в ежедневную. Но это – планы (или даже мечты), а пока буду выпускать газету по понедельникам. Приложу все старания к тому, чтоб она вышла в ближайший понедельник; но если по техническим условиям (трудно, пока приспособишь и найдешь подходящую типографию) это будет невозможно, то в следующий понедельник – обязательно. Вообще я полагаю выпускать ее в те дни, послепраздничные, когда другие газеты не выходят. Будем надеяться, что это дело будет успешно. Ну, моя крошка, пора уже ложиться спать. Уже 2 часа ночи. – Я не могу, родная моя, с тобой не согласиться, что служба в Пал./естинском/ Ком./итете/ в сущности не устраивает. Разъезжать – не план. Вот через месяц уже экзамены: римское право и политическая экономия. Но, конечно, если дело газеты пойдет, мы будем обезпечены. Можно надеяться, что пойдет». Похоже, Соломон уверен в успехе, потому что верит в себя, в свои силы, в свое везение, наконец. Такое чувство хоть раз в жизни бывает, наверное, у каждого человека, а у больших спортсменов и людей с выдающимся творческим потенциалом, должно быть, чаще, чем у других. Когда в разгар отчаянной работы по достижению намеченного, или на дистанции соревнования, или во время разбега перед прыжком вдруг в тебя входит и ярко вспыхивает уверенность, что ты уже сделал, преодолел, победил. Вот сейчас, не раньше и не позже, ты оттолкнешься, взлетишь над планкой, и она не шелохнется. И ты летишь, и твой прыжок длится без конца… Конечно, все получится. Но сколько еще работы! Поздно вечером в среду, 10 декабря Соломон пишет Рахили: «Дни проходят в бесконечной сутолоке и суете. Я уже писал тебе (№51), что с 15-го издаю газету. Вчера я выслал тебе плакаты (объявления). Эта подготовительная работа поглощает меня настолько, что мне не остается времени для еды и сна. Вот я пишу тебе теперь письмо. Уже за полночь. Но я далеко еще не исчерпал программы своей для сегодняшнего дня. Зато я надеюсь на успех. Не хочется допустить, что потраченные труды могут быть без результата. Пока всё идет как нельзя лучше. К первому номеру я (лично) набрал объявлений на сумму, почти превышающую стоимость номера: кругом номер газеты обойдется в 60 рублей. Объявлений я имею больше, чем на 60 рублей. Если дело так дальше пойдет, то лучшего и желать нельзя. Следующие номера будут обходиться уже не в 60 руб., а рублей в 50. Объявлений уже можно иметь рублей в 80-100. Но это – дело будущего. Пока я делаю всё, чтоб дело было обеспечено успехом. Но работы – уйма. Пойми, дорогая, ведь, у меня – ни копейки. Ты представляешь себе, ни-ко-пей-ки. Разве это не дерзость? Но энергии у меня – на миллион. Любви к тебе – на целый миллион миллионов. Всё, что я делаю, я делаю потому, что люблю тебя. /…/ Уже час ночи. Нужно лечь спать. Завтра и после завтра, да еще в субботу и воскресенье такая масса работы, что, кажется, не в человеческих силах всё успеть. Если б у меня было 5 хороших помощников, всем было бы много работы. А я – один. Но я справлюсь!» Это письмо и все последующие Соломон уже отправляет в «своих» конвертах: в левом верхнем углу оттиснуто типографским способом: «Контора газеты «Одесское Слово», Одесса». И бумага почтовая меняется. Если до сих пор Соломон жил еще самаркандскими запасами и аккуратно зачеркивал на полях каждого листка «Самарканд», оставляя только фамилию: «Герцфельду», то теперь бумага несет тот же штемпель, что и конверты. * * * И вот, наконец, свершилось! Первый номер, как и было намечено, вышел 15 декабря. Написать Рахили об этой победе Соломон смог только 16-го: «Дорогая моя! Радость и утешенье! Не писал тебе почти неделю. Почему? Ответ ты узнаешь еще раньше, чем прочитаешь эти слова: ответ тебе даст первый номер газеты «Одесское слово», который получишь вместе с этим письмом. Итак, дорогая моя, первый номер вышел. Скольких трудов он мне стоил – этого не разскажешь в письме: нужно было бы тебе самой быть здесь и это видеть. Это неимоверный труд! Я работал один за пятнадцатерых. Даже все объявления я сам собрал, а это весьма и весьма нелегкая работа. Подготовительная к номеру работа меня так поглотила, что мне буквально некогда было сесть на час, чтоб написать статейку: моей строки нет во всем номере. Всю ту работу, которую исполняет редактор, конторщики, сборщики объявлений, администратор и т.д. и т.д. – всё сделал я сам. Пришлось нелегко; но я добился своего: первый номер вышел. Что до дальнейшего, то перспективы следующие: повидимому, состав сотрудников у меня будет хороший. Первое время, пока газета не стала еще на ноги, они будут работать безплатно. Небольшие деньги на первое время я тоже надеюсь достать. От двух вещей будет зависеть успех: от того, как публика (читатели) отнесется к газете и как пойдет сбор объявлений. Пока обстоит хорошо и в том и в другом отношениях. Те, с которыми мне пришлось говорить о первом номере, отзываются о нем с похвалой. Нужно принять во внимание, что это первый номер, что он имеет, правда, много дефектов, но и это – идеально, если принять во внимание те трудности, какие мне пришлось преодолевать теперь, которых впредь не будет. Что же до объявителей, то они остались довольны газетой, некоторые уже просили, чтоб их объявления были помещены в следующем номере. Я надеюсь, что круг объявителей будет расширяться. Надеюсь также, что со второго-третьего номера я уже буду зарабатывать. Вот, моя дорогая, как обстоит с газетой. Я настроен оптимистически и верю в успех своего дела». На этом «деловая» часть письма кончается, и дальше идет признание в любви, для которого находится место в каждом письме и в каждой даже совсем наспех написанной открытке. И каждый раз Соломон находит новые слова, чтобы выразить свои чувства: «Милая моя, дорогая моя, светлый мой ангел! Я уже истосковался по тебе. Считаю дни: когда уже моя голубка будет со мной! Скучаю по тебе страшно, хотя я ужасно занят. Денно и нощно думаю о тебе. Говорят, лунатики спят и ходят и делают всё, что им нужно. Сон и явь у них совмещаются. И я тоже целый /день/ работаю, суечусь, делаю, тружусь, но ни на минуту не забываю тебя: это тоже лунатизм. Дорогая, хорошая, я жду твоего приезда с тем нетерпеньем, с каким узник ждет свободы, больной – выздоровленья. С тобой приедут ко мне светлые дни, чистые радости, счастье, любовь и тепло. Кругом меня такая проза, дома так всё противно. Только то еще хорошо, что я люблю маму, и она любит меня. Всё прочее крайне неприятно. Я обнимаю тебя, моя крошечка, и крепко крепко целую. Целую моих девчоночек золотых, по которым я скучаю, как безумно влюбленный папочка». Дальше следуют поцелуи и объятия, адресованные всем родным и близким. А в самом конце, на оставшемся чистым нижнем поле бумаги два раза оттиснута круглая печать: «Редакция газеты «Одесское слово»», и тут же – штемпелёчек: «Тираспольская, 33». А ведь это домашний адрес Соломона. Нет у него пока еще никакого редакционного помещения, вообще ничего еще нет. Он, как на водных лыжах, держится на поверхности только за счет быстрого движения. * * * Соломон не стал описывать Рахили, как происходило в типографии рождение его детища. Он, привыкший еще в Самарканде к газетной рутине, считал это делом обыденным. А ведь произошло чудо. То, что считанные недели назад было лишь идеей, теперь материализовалось в увязанных бечевкой пружинящих пачках, которые разлетелись голубиной стаей и понесли на крыльях газетных полос СЛОВО. В воскресенье к полудню весь текст был уже набран. Соломон сам читал гранки. Но из-за организационной суеты и кучи мелких дел, которые приходилось улаживать в последнюю минуту, он не мог поручиться, что выправил всё, а на вторую корректуру не было уже ни времени, ни сил. После того как метранпаж сверстал полосы, набор перевезли в печатный цех и установили на стол печатной машины. Пока печатник делал пробные оттиски и приправку, чтобы натиск везде был равномерным, и не было «слепых» пятен, наступила ночь. Налаживали сразу две машины, чтобы без задержек печатать лицо и оборот. Соломон бегло просмотрел пробный оттиск: как будто, всё на месте. Какие-то опечатки неизбежно остались, но крупных ляпов, которые бы бросались в глаза, слава Богу, нет. И вот все готово для первого прогона. Накладчик встал у стапеля бумаги. Печатник вытер ветошью руки и взялся за рубильник электропривода. Мотор загудел, зашипел по шкиву ремень и машина, вздрогнув, ожила. С тяжеловесным гулом печатный стол прошел под барабаном и уперся в пневматические амортизаторы, которые, зашипев, приняли его напор и остановили движение. Накладчик подал первый лист, кромку которого прихватили зажимы барабана. Теперь стол пошел обратно, барабан прокатился по нему, и все, стоявшие поблизости, ощутили под ногами тяжелую дрожь фундамента. Опять – шипение амортизаторов, и первый лист, освободившись от зажимов, трепеща, ложится на приемный стол. И пошло… К трем часам пополуночи отпечатали весь тираж. Не дожидаясь конца печатанья, за дело принялись фальцовщицы. Подчиняясь их сноровистым движениям, листы, складывая крылья, уменьшались сначала вдвое, потом вчетверо. И вот уже на столах громоздятся кипы газет, которые мальчишка-подсобник отвозит на тележке в экспедицию. В пять часов всё было закончено. В цехе наступила тишина. Верхний свет погасили. Соломон дождался оптовых газетных торговцев и отдал им примерно половину тиража. Другая половина предназначалась для бесплатной рассылки, как сказали бы сейчас, для презентации. Все разошлись. Соломон оделся, запер конторку, отдал ключи сторожу и вышел на улицу. Зябкий декабрьский рассвет нехотя вползал в город. Соломон, не спеша, шел домой, на Тираспольскую. В нагрудном кармане пальто лежали два плотно сложенных экземпляра газеты. Запах свежей краски приятно щекотал ноздри. Как ни странно, спать не хотелось – только крепкого горячего чаю, и чтобы держать подстаканник не за ручку, а обхватив ладонями, и ощущать исходящее от стакана тепло. * * * После 22 декабря, когда вышел второй номер, стало ясно, что газета «пошла». А всю предшествующую этому неделю Соломон крутился, как белка в колесе, так что не успел черкнуть в Самарканд даже открыточки. Теперь, 23 декабря он пишет большое письмо с подробным отчетом о прошедшей неделе: «Занят я ужасно. Буквально ни минуты свободной. Вышел уже 2-ой номер «Од./есского/ Слова». В субботу, 27-го, выйдет 3-ий, а в понедельник, 29-го, - 4-ый номер. Работы ужасно много. Когда дело наладится, будет уже легче. Был сегодня вечером (сейчас только вернулся) у Жаботинского. Он приехал вчера в Одессу. Он обещался написать статью для 3-го номера. Это очень хорошо. Его в Одессе любят, и его имя пользуется популярностью. 2-ой номер имел успех: он разошелся до последнего. Если б я печатал вдвое больше, тоже весь разошелся бы. Первый номер печатался в количестве 3,000 экз. Из них было продано 1300, а 1700 я разослал безплатно по городу для ознакомления фирм с нашим изданием. Это практикуется. Второй номер я печатал в количестве 2,000, и весь он разошелся. Целый день потом поступали еще требования на него, удовлетворить которые я не мог. Это успех, небывалый в истории одесских понедельничьих газет. Первые номера всех выходивших до сих пор понедельничьих газет расходились в количестве до 500 экз. 3-ий номер газеты я буду печатать в количестве 4,000 экземпляров. Вчера пришел ко мне один из местных «королей-разносчиков» и уже заказал для себя и для своих помощников 3,000 экз. и за эти 3,000 он уже вперед заплатил. Значит, можно смело печатать 4,000 экз. Я действую очень осторожно. Не увлекаюсь успехом. Хочу медленно, но верно, завоевать позиции. Будь у меня своих 300 рублей, можно было бы дело поставить шикарно. Но денег у меня своих нет, приходится орудовать чужими деньгами, но и этих у меня даже не треть того, что нужно. Но все же я не унываю и с каждым номером начинаю чувствовать тверже почву под ногами. У меня денег нет, но у меня есть воля, энергия, инициатива и … самое главное – любовь к тебе, безграничная, сильная, способная, как мне кажется, сдвинуть гору с места. Я боюсь, что последние слова могут казаться тебе фразой. Но если б ты знала, сколько препятствий стоит мне на пути – препятствий не только материальных, но и моральных, создаваемых людьми отчасти по злобе, но еще больше по их глупости, - если б ты знала, ты бы поверила, что я мог бы гору сдвинуть с места, если мне удается преодолевать эти препятствия. Но тут я должен упомянуть и о том, что мне удалось привлечь к делу несколько человек – товарищей, теплую компанию, помогающих мне. Они меня действительно поддерживают и морально и материально: конечно, материальная поддержка их заключается не в деньгах, а в литературном материале. Хорошие они молодцы! Я не подвел еще итога, но уже знаю, что 1-ый номер убытку не дал. Но второй дал уже некоторую прибыль. Опять таки, это небывалый успех, так как самим Богом установлено, что первые номера новой газеты дают убыток. Но успех моего органа, должен повторить объясняется исключительно моей энергией. И так как моя энергия не только не ослабевает, но даже увеличивается, то мне хочется верить, что мое дело имеет будущность. Первое, что мне нужно будет сделать – это начать выплачивать «долги», т.е. те пятирублевки, которые я занимал для создания газеты, затем начну платить сотрудникам, чтоб приободрить их; затем – у меня жена и дети. Я полон веры и надежды. Оптимист я. Жаль, что мои самаркандские товарищи даже не ответили мне на мое письмо к ним с просьбой поддержать меня. Они, вероятно, снисходительно улыбнулись, как улыбаются словам неисправимого чудака. И этим ограничились. Ну, - ведь /хорошо/ смеется тот, кто смеется последним. Пока работать приходится очень много. И я прошу у Бога одного: чтоб он не отнял у меня здоровья; всего прочего, нужного для издания газеты, он не отнимет. Ты спрашиваешь, дорогая, буду ли я теперь сдавать экзамены. Думаю, что полит./ическую/ экон./омию/ удастся сдать, а римское право – наверно нет. Нет времени заниматься. Впрочем, еще посмотрим. /…/ Будь здорова, моя дорогая, моя радость. Ложусь спать, уже 2-ой час ночи. Впереди трудовой день. Сил не так уж много. Но я здоров. Обнимаю тебя моя дорогая, целую крепко тебя и дочурок. … Я вырос в эти месяцы нашей разлуки: никогда я не любил тебя так чисто и свято, как именно теперь, когда тебя нет со мной. Почему так, - мне непонятно, как вообще непонятны душевные движения, приходящие неведомо откуда и отчего. Никогда моя мысль не была так чиста, никогда мои отношения к женщинам не были так святы, никогда мое чувство к тебе не было так небесно, так божественно. Будь здорова, моя крошка золотая. Крепко целую тебя. Твой навеки Соломон». * * * Уже целый месяц он живет в таком напряженном бешеном ритме, который его друзья в далеком полусонном Самарканде и представить бы себе не могли. И не удивительно, что они ни на грош (в прямом смысле) не поверили в его затею с газетой. И еще вопрос, смог бы Соломон свершить этот Гераклов подвиг, если бы семья была с ним (хотя он-то уверен, что силы бы удесятерились). Ведь пришлось бы отвлекаться на житейские дела и делить время между работой и домом. И еще не известно (да простится нам этот цинизм), осталось бы его чувство к жене столь же трепетным, если бы каждый божий день на него обрушивались все эти гнусные бытовые мелочи, неизбежные в семье, где есть маленькие дети; даже если бы жена изо всех сил старалась мужа от них оградить. Впрочем, это наше соображение не вполне корректно, так как основывается на обычном жизненном опыте, а здесь речь идет о человеке, далеко не обычном. И к тому же Провидение распорядилось именно так, а не иначе. Значит, для больших свершений нужно было, чтобы Соломон трудился, изнывая от одиночества и веря в грядущее счастье. Сложись всё иначе, не было бы этих писем-исповедей, которые мы теперь перечитываем с интересом и волнением, стараясь глубже понять Соломона Герцфельда, его любовь к Рахили и рассказать об их судьбе. А пока мысли о жене и детях, о будущей с ними встрече и радостях семейной жизни служат Соломону тем источником живой воды, припадая к которому, он находит силы работать дальше с прежней энергией. Но безденежье просто душит. Наконец, в последних числах декабря, когда стало ясно, что газета состоялась, нашелся-таки один достаточно состоятельный человек, согласившийся вложить в дело 300 рублей. Сошлись на том, что первые два месяца Соломон будет гарантированно получать по 75 рублей, а компаньон – остальное (если будет прибыль). А дальше, когда газета начнет приносить доход, и он перевалит за 150 рублей в месяц, будут делить прибыль пополам. 27 декабря выходит 3-й номер, причем 4-тысячным тиражом. Это большой успех, тем более для такой «юной» газеты. Ведь Карант, чья газета выходит уже не первый год, печатает только по 2000 экземпляров. Кончился 1908 год, наступил 1909-й, но Соломон этого не заметил. Его время разбито на отрезки – от номера до номера. Раньше 11-ти вечера он домой не возвращается. Писать жене совсем некогда: даже между двумя короткими открытками перерыв 12 дней. Рахиль забеспокоилась и прислала телеграмму – здоров ли? Ответил письмом, отправленным 4-го января. Писал его урывками, начиная с 1-го числа: «Дорогая моя! Я понимаю твое безпокойство. Но оно напрасно. Я здоров. Ничего особенного не случилось. Но газета – это столько труда и волнений, что у меня не остается времени даже для того, чтоб написать тебе пару слов. Когда ты будешь здесь, ты это сама увидишь. Как всякое новое дело, оно поглощает столько энергии и сил, что каждый день кажется: «Ну, не знаю, хватит ли сил на завтрашний день». Но та особая энергия, которая живет во мне, дает мне силы и завтра и после завтра работать на изумленье и удивленье окружающим. Кругом только и говорят о моей газете. Сапир /один из руководителей Одесского сионистского комитета/ говорил в одном обществе про меня: «Это газетный Эдиссон. Я преклоняюсь перед его волей и энергией». Заметь, до сих пор я все делал без копейки денег. Как я ухитрялся? Это длинная сказка, и забавная и печальная, и смешная и грустная. Я, кажется уже (?) писал тебе, что теперь обстоятельства изменились к лучшему. Я нашел человека, который дает 300 руб. и отчасти свое участие. За это он и получает. /Далее следует изложение уже упоминавшихся условий договора, по которому Соломон будет получать в январе и феврале гарантированные 75 рублей./ Если дело будет иметь успех, то жить можно будет. Как только я получу первые 75 руб., я сейчас же пошлю тебе, сколько мне удастся урвать от них. Жду-не-дождусь весны. Думаю, что в апреле ты сумеешь уже приехать. Очень мне без тебя плохо. Дни и вечера проходят в наполовину противной работе по администрированию газеты: объявления, объявители, розница, разносчики, наборщики и т.д. и т.д. Давно уже не говорил я с человеком о человеческом: и некогда и не с кем. Приехал Жаботинский, да мне некогда с ним видаться: видимся урывками. Была бы ты тут, все было бы иначе. Ты бы мне заменила всех. К тому же можно было бы устроить жизнь более по-человечески. Без тебя не хочется. Я ни разу не был в театре, хотя, как редактор, мог бы по всей вероятности иметь даже безплатно билеты. Всё откладываю до твоего приезда». Как и было оговорено, Соломон получил от своего компаньона 10-го января 75 рублей и сразу же отправил в Самарканд перевод на 25 рублей. На маленьком листочке для письменного сообщения он написал бисерным почерком: «Дорогая моя! /…/ Только и живу вами, только о вас и думаю. Посылаю пока 25 руб. Постараюсь на днях еще послать. Я здоров, да только ужасно много занят. Ах, как я занят. Я завален делами и начинаю чувствовать себя так, как будто на меня дом обрушился. Стараюсь освободиться от части работ, привлекаю служащих. Целую тебя, дорогая Рохочка, деток, маму, Бэлу, Хисю и Давида. Твой Соломон». * * * Во второй половине января началась экзаменационная сессия в университете, а Соломон, погруженный в дела газеты, совсем запустил учебу – благо, забастовочные страсти поулеглись, и администрация перестала строго требовать обязательного посещения лекций. Так что экзамены оказались, до некоторой степени, неприятной неожиданностью, поскольку мысли и время были заняты совсем другим. А дальше события развивались по уже знакомому нам сценарию. Слово – герою нашего повествования: «21-1-09 г. Дорогая моя, хорошая, горячо мной любимая! Пришел только что с одного совещания, уже час ночи, дебаты были серьезные, я устал, нужно лечь спать. Но у меня сегодня хороший день, и я не могу лечь, пока не побеседую с тобой. Сегодня могу тебя кое-чем порадовать: я сдал сегодня экзамен: политическую экономию, и сдал на «отлично» («Весьма»). А теперь расскажу тебе, как было дело. Ты знаешь, что газета отнимает меня всего, и я даже забыл о существовании университета. Случайно я узнал, что мне предстоит экзамен по политической экономии. Но, вопервых, времени осталось всего 1 ½ дня, вовторых – и эти полтора дня я не могу уделить, потому что у меня по газете много неотложных дел. А два томика полит. Экон./омии/ составляют не менее 500 стр. Что делать? Экзамен сегодня, в среду. Начать заниматься я могу лишь во вторник вечером. Но что успеешь в один вечер? Достаю конспект. Но, к сожалению, он так изложен, что, хоть убей, ничего не только не запоминаю – даже не понимаю. Да и он содержит 100 страниц – ужасно безтолковых. Прочитал страниц 50 и ложусь спать. Все равно толку нет. Встаю в 6 часов утра сегодня, берусь доканчивать конспект. Читаю немнгожко учебник тоже. А часы предательски двигаются к 10-ти. Нужно пойти на экзамен. Иду. Прихожу. Профессор что-то не совсем в духе. Спрашивает подробно, держит долго, ставит только «тройки» («удовлетв.») а то и вовсе ничего не ставит, велит придти в мае. А отложить экзамен на май мне тоже плохо: в мае у меня и без того много экзаменов: статистика, государственное право, финансовое право, история философии, римское право и немецк. яз. Где уж тут еще полит. экон./омия/?! Сердце у меня «екает», и я все же решаю пойти экзаменоваться. Будь что будет! Стыдно, конечно, пойти совсем не подготовленным. Но что же делать? Все же я имею некоторое представление о некоторых билетах. Иду к профессорскому столу, тащу билет и – ох, как отлегло от сердца! – вытащил седьмой №: как раз его я знаю. Ответил его хорошо. Но тут он мне предлагает вопрос: «а что такое фритредерство, протекционизм, меркантилизм» и т.д. Как раз я это тоже знал и, кажется, больше ничего я не знаю. Ответил я ему хорошо. Он остался очень доволен, больше не стал ничего спрашивать и поставил «весьма». Ну, скажи, не везет мне? Я с большим удовольствием вспоминаю и думаю, что сбросил с плеч еще один экзамен. Легче будет в мае. Мог бы я еще сдать теперь римское право, да экзамен через 2 дня, а не только в два дня – в две недели этого предмета не успеть. Опять пересмотреть конспект и пойти на «авось» - не хочется. Придется уж отложить на май». Вот, опять пошел на экзамен, вроде бы, ничего не зная, и сдал на «отлично». С одной стороны – везение, а с другой – для такого везения нужно, чтобы в голове изначально не было пусто, да чтобы память была цепкой и емкой. А главное – воля, мобилизующая в нужный момент все внутренние ресурсы. Не будь этого качества, и с газетой ничего бы не получилось. Газета нужна Соломону не только (и даже не столько) как источник средств существования, но, прежде всего, как политический печатный орган. Ведь с самого начала одесской жизни он мечтал о русскоязычной газете «с хорошо поставленным еврейским отделом, освещающим жизнь евреев в России, за рубежом, и в Палестине». Теперь в Сионистском комитете на него смотрят с надеждой и уважением, и он с полным правом может написать жене: «Только моя воля, моя энергия могли создать эту газету, и до тех пор, пока у меня хватит сил, я буду продолжать дело и, быть может, мне удастся упрочить дело газеты. Но сколько это стоит сил и трудов – одному Богу известно. Я сделал то, что казалось неосуществимым и невозможным самым смелым людям. На меня смотрели, как на сумасшедшего, когда я говорил, что создам газету. Пожимали плечами, иронически улыбались. Теперь всё изменилось. Теперь говорят те самые: «мы преклоняемся перед волей этого человека». Да, но всё же не всё еще сделано. Я из ничего создал газету, но многое еще не сделано. Я должен еще создать материальный базис, фонд. Это очень трудно. Помощников у меня нет. Почти нет. Преодолею ли я последнее препятствие? Вот вопрос. Людского хламу везде много. Людей – нет. Только одного Усышкина да Жаботинского я люблю. Все прочие – трын-трава. Вот еще Шварц хорош». Это была еще одна цитата из того обширного письма, которое было начато 21 января радостным сообщением об успешной сдаче политэкономии. Есть Усышкин, есть Шварц – значит, уже не «один в поле воин». И если эти люди заслужили высокую оценку Соломона, на фоне его собственной фантастической энергии, целеустремленности и самоотдачи, то и они многого стоят. И хотя цельной команды пока нет, но есть и еще помощники, внесшие в качестве капитала свой литературный труд (о них Соломон писал в предыдущем письме). Так что, оценка общей ситуации и перспектив, пожалуй, должна бы быть умеренно оптимистичной. Но, может быть, сейчас Соломон устал больше обычного, или настроение упало из-за тоски по жене и детям? Как там Сарона? Если малышки в Самарканде находятся под неусыпным надзором Рахили, то Сарона в Бухаре предоставлена сама себе, и, слава Богу, что не болеет. Об этом написала ему Эсфирь. Хотел бы взять на лето Сарону в Одессу, да непонятно пока, как это можно будет осуществить. Ведь прежде должна приехать Рахиль с детьми, и сразу же нужно будет решать вопрос с квартирой. Родительское жилье для этой цели совершенно не годится, поскольку, кроме всего прочего (тараканы и другие звери), там было бы очень тесно. Надо подыскивать квартиру… А тем временем 26 января выходит уже 8-ой номер газеты, да еще в увеличенном формате. Но по-прежнему без денег (видно, что-то не заладилось с компаньоном). И всё же газета живет. Как отмечает Соломон в письме, которое мы продолжаем читать: «Постановка дела – чисто американская. Откуда ко мне эта деловитость? – не знаю. Отец мой не был деловым человеком, а я вот – не знаю, в кого уродился. Прослыл в Одессе дельцом и воротилой. …» Конечно, такая оценка льстит его самолюбию. Греет душу сознание того, что задуманное большое дело воплощается в реальность. Но, чтобы быть счастливым, не хватает жизненной гармонии – гложет тоска по семье. Соломон изливает ее в письмах-признаниях, письмах-молитвах. Вот, например, еще одна выдержка из этого большого письма от 21-25 января: «-Ты пишешь: «я не дорожу той жизнью, которая прожита без тебя». Ты прекрасно сказала. Я то же самое чувствую. Как-то у меня эти месяцы так пролетают, как будто эти месяцы у меня в счет не идут. Ах, боюсь, что жизнь их все же поставит в счет. И кто знает, по какой еще цене? – Ты права, моя дорогая, ты действительно «выросла на моих глазах, в моих объятиях». Я горжусь тобой, я счастлив, моя дорогая. Я безмерно счастлив. Чистота твоей любви, в которую я глубоко, до дна своей души, верю, возвышает меня. И моя любовь к тебе сильна и вечна, как долго я сам буду жить. Это чувство к тебе есть то, чего я не знал раньше, что только теперь встало в моей груди, чего я раньше не знал. Ты нашла ключ к чистым источникам моего сердца. Эта любовь – всё, что мне дала жизнь, всё, что она может мне дать. Больше у меня ничего нет и, вероятно, не будет. Всё прочее – незначительно в сравнении с моим сильным и чистым чувством. Когда мы будем вместе, ты увидишь, как глубоко и сильно я тебя люблю. Детей наших мы будем воспитывать в счастливой гармонии наших чувств». Это – пока мечты, а жизнь идет своим путем и обнаруживает на нем такие препятствия и испытания, которых никак не ждешь. Читаем письмо Соломона от 6 февраля 1909 года: «Милая моя, посланная мне Богом, хорошая моя! Давно уже не писал тебе. Кажется, 2 недели. Собственно, я-то писал тебе, да до тебя письмо не дошло. У меня тут пропала вся моя редакционная бухгалтерия, корреспонденция и рукописи (видно, их выкрали из портфеля) среди них и твое предпоследнее письмо ко мне и мой ответ. Я был всем этим так разстроен, что не мог тотчас сесть писать тебе письмо. Неприятность серьезная. Но я уже примирился с ней, и совершенно спокоен. Не безпокойся и ты. Я почему-то уверен, что будь ты здесь со мной, меня бы не обокрали. Ну, бросим об этом. /…/ Сегодня вечером я – твой. Не думай, родная, что вчера я не был твоим. Нет, радость моя, я хочу сказать, что сегодня вечером я - твой, а не редакционный: никаких дел, никаких счетов, рукописей и объявлений: я только пишу письмо моей дорогой женушке. /…/ Вопервых, скажу тебе /…/: «приезжай, хоть завтра». Начну с того, что разлука с тобой меня измучила. Жизнь без тебя до того сера, тяжела, неприятна и так давит на меня, что я не знаю, куда уйти от этого противного состояния. И я знаю, что будь ты со мной, все было бы хорошо». Дальше обсуждаются практические вопросы переезда с детьми в Одессу: не помешают ли холода по дороге, в Оренбурге и Самаре; что брать с собой, что отправить багажом, а что – малой скоростью; да хорошо бы, чтоб мама поехала с ними, и так далее. Финансовый вопрос, конечно, не на последнем месте, но это не останавливает Соломона: «Я из-под земли достану нужное нам на пропитание. Если у меня будут силы, я для своей семьи заработаю. А твое присутствие удвоит мои силы и учетверит энергию». Далее Соломон выражает надежду, что беспорядков (т.е. погрома) на Пасху не будет, поскольку до сих пор всё спокойно, и предоставляет жене решение о сроке отъезда. А сам остается ждать и надеяться. Но терпеливое ожидание, покорность судьбе совсем не в его характере. Совершив, казалось бы, невозможное, он считает, что все прочие вопросы решить гораздо легче, и, начиная с февраля, все его письма и открытки в Самарканд, как снаряды осадного орудия, долбят в одну точку: «Приезжай. Приезжай скорее». * * * Соломон всегда нравился женщинам и знал это. Он любил женщин и отнюдь не был аскетом. И до брака, и уже будучи женатым на Эсфири, он, похоже, не отличался пуританскими нравами. Да и с Рахилью-то он сошелся, когда еще был женат. Но встреча с этой скромной молоденькой не искушенной провинциалочкой сделала с ним что-то такое, что она одна стала для него олицетворением всех женщин, на ней одной сошлась в остром фокусе вся его любовь и нежность, которой хватило бы на многих. Соломон и сам хотел бы разобраться в наступившей в нем перемене. Читаем в том же письме от 6 февраля: «Тебя я люблю безупречно чистой и искренней любовью. Часто я сам копаюсь в своей душе и спрашиваю себя, есть ли в моей душе хоть малое пятнышко, хоть точка, за которую я мог бы упрекнуть себя. И должен я сказать тебе, что нет. И странно, непонятно: теперь, когда мы разлучены, мои отношения к тебе и к другим женщинам неизмеримо выше, чем когда мы были вместе: тогда была чистота, теперь – небо. Почему это? – не знаю. Вероятно, от гордости. Я покончил бы жизнь самоубийством, если б изменил тебе хотя бы пожатием женской руки, хотя бы взглядом, хотя бы мысленно. Я понимаю еще тех, которые крадут; но тех, которые злоупотребляют доверием, вероломных – я не понимаю. Признаюсь, я таким не был. Но теперь я такой. Я, собственно, не знаю, почему я такой стал, но я счастлив, потому что во мне произошел серьезный переворот; я совершенно спокоен за нашу любовь. Ты знаешь. … /…/ Мое сердце трепещет при мысли, что ты скоро будешь со мной. Я так рад, что у меня временами усиливается сердцебиение от волнения. Ах, скоро-скоро ты будешь со мной. /…/ Я никогда не думал, что я могу так любить, что я буду тебя так любить. Да, я сам себя не знал. Действительность превзошла мои ожидания. Ты боишься, моя дорогая, что может наступить момент, когда я скажу: «ты не та, которую я люблю». Твой страх напрасен. Я обладаю даром провиденья и я вижу, что мы в счастливой любви проведем свою жизнь вместе. Да, конечно, жизнь может обмануть меня, т.е. действительность и тут превзойдет мои ожиданья, и я еще безумнее, еще сильнее буду любить тебя, чем мне рисует мое воображенье. Твое опасенье, что я могу тебя разлюбить, не должно ложиться облачком на ясное небо твоей души. /…/ У каждого человека свой бог, свой идеал. Ты – мой идеал. Я глубоко убежден в том, я не ошибаюсь. Ты думаешь, что я обманываю себя и что я когда-нибудь «прозрею». Нет, дорогая, именно теперь я прозрел, и, если бы я разлюбил тебя, я – ослеп бы. Когда слепой прозревает, это – чудо; когда же зрячий слепнет, это несчастье. И я уверен, что со мной этого несчастья не будет. Я могу найти десять «объяснений», почему я люблю тебя; и, собственно, я вовсе не знаю, почему. Это – вера. А почему человек верует, мне кажется трудно или невозможно объяснить: это от Бога, это – вдохновенье, нисходящее на человека неведомо откуда. Моя любовь – вдохновенье; мое чувство – музыка, откуда-то вошедшая в мою душу, чарующая, возвышающая музыка. В чьей душе хоть раз прозвучали эти звуки, тому будет противно взвизгиванье уличной шарманки. Ты вырвала меня из объятий пошлости и будней и ввела в свою душу – в дивный сад, под купол чистого неба. Не может человек убежать из рая – на базар. Или ты думаешь, что я могу встретить другую, такую же, как и ты? Или даже лучшую? О, дитя мое, если б я даже причислил себя к тем избранникам, на долю которых выпадает счастье иметь таких жен, как ты, и тогда встретить другую и полюбить ее представляется мне невозможным: вас мало, слишком мало, и на долю каждого из нас не всегда выпадает счастье встретить одну такую, как ты; а ты думаешь, что я могу встретить еще другую? Ошибаешься, моя дорогая. И тут, как и выше, скажу, что я мог бы привести тебе десяток объяснений, но их не нужно: в области любви выше всех объяснений – необъяснимость. Когда я чувствую, что именно так обстоит, а не иначе – это для меня убедительнее всего. Да, я знаю, что другой я не полюблю; да, я также знаю, что и ты меня не разлюбишь. Это «знаю» - моя скала, с которой меня никто не сдвинет. «Я уверен» - вот и всё. И никаких «откуда» и «почему» мне не надо». * * * Тоскуя по жене, по детям, Соломон был рад, что смог выкроить хотя бы один вечер на то, чтобы выплеснуть на бумагу всё, чем бурлила и переливалась через край его душа. Как правило, весь его 15-16-часовой рабочий день был загружен текущей работой, и общественной и редакционной. Но Соломон пользовался каждым удобным моментом, чтобы послать в Самарканд хотя бы открыточку (теперь уже с логотипом «Одесское слово», а то и со штампом Комитета общества Вспомоществования евреям земледельцам и ремесленникам в Сирии и Палестине – отголосок активной общественной деятельности). И в каждой весточке все тот же рефрен: «Приезжай. Приезжай скорее!» Ни одной ноты уныния уже не слышно. Может быть, этому способствовала нечаянная радость: нашлись все документы и рукописи, которые Соломон считал украденными. Оптимизма добавил и Палестинский съезд, проходивший в Одессе с 27 по 29 января 1909 года. Делегатом Соломон не был, но, как издатель газеты, освещавшей работу съезда, он, конечно, присутствовал на большинстве заседаний и, что еще важнее, завел очень полезные личные знакомства. Можно себе представить, как его аттестовал тот же Усышкин руководителям сионистского ЦК, приехавшим из Вильно. Без сомнения, как человека, создавшего буквально на голом месте, без всякой финансовой поддержки газету сионистской ориентации, какой до сих пор еще не было в России. Не менее важно и то, что Соломон познакомился с некоторыми состоятельными евреями – почетными гостями съезда, и, уж наверное, употребил все свое обаяние и талант убеждать, чтобы договориться о субсидиях для газеты и для других начинаний. Об этом он сообщает Рахили весьма скромно и коротко в письме от 16 февраля: «В самом съезде и его работах я участия не принимал, но все же я был страшно занят. Эти три дня я потратил на то, чтоб создать материальный базис для газеты. Кое-что я успел и, если удастся одна комбинация, газету можно будет считать упрочившейся. Скольких все это стоит усилий – в письме не рассказать». А дальше – опять обсуждение вопросов, связанных с переездом семьи в Одессу, напутствия и наставления. Соломон понимает, что такой дальний путь с двумя малышками – дело очень непростое, а потому исподволь советует взять с собой маму, обещая быть ей любящим сыном. Кроме того, ему очень бы хотелось, чтобы Рахиль привезла и Сарону, но, понимая, как все это трудно, больше, чем на намеки в этом плане, он не решается. Еще письмо, от 22 февраля – опять мольба: «приезжай!». Но Рахиль отвечает, что дети простужены. Придется ждать их выздоровления. Однако тоска по семье не снижает интенсивности газетной работы. Наряду с практическим руководством газетой Соломон много пишет для своего издания. Вот и теперь он готовит большую статью к празднику Пурим. Днем писать некогда, значит, приходится – ночью. Но для писем, все равно, время выкраивает обязательно. 26 февраля отправил сразу два письма. Второе написал сразу же по прочтении только что полученного письма от жены, где она сообщает, что дети кашляют, и о дне выезда пока говорить не приходится. В первом из двух писем: «Я прошу тебя, моя радость, в эти дни писать мне чаще: эти дни, предшествующие твоему приезду, гораздо тяжелее перенести, чем первые месяцы. Я истосковался до последней степени. Дольше жить без тебя – прямо не в мочь. Когда ты будешь здесь, ты окружишь меня теми условиями, которые дадут мне возможность работать и зарабатывать больше, чем теперь. Если только твое здоровье и здоровье детей и мамы, и погода позволяют, выезжайте возможно скорей. Понимаешь, родная моя, и первые месяцы я ужасно скучал по тебе, но теперь явилось какое-то ужасное безпокойство, дробящее в куски мою волю, мешающее мне работать, разрыхляющее меня. С того момента, как я увижу вас, оно пропадет. /…/ Милая моя! Я бы хотел, чтобы ты привезла Сарону. Если это будет невозможно, будет очень прискорбно. Воображаю, при каких ужасных условиях растет моя Сарушечка. Что из нее выйдет? Бэлочка могла бы за тебя списаться по этому поводу с Эсей. Последняя была бы довольна, если б Сарушечка росла у меня». Вот уже и без всяких обиняков: приезжай вместе с мамой и привози всех троих детей, и как можно скорее. Нетерпение так велико, что даже логика отказывает. Ведь, чтобы списаться с Эсфирью, получить ее согласие и привезти Сарону в Самарканд, нужно время, а тут – «выезжай скорее». Письмо уже было сдано на почту, когда почтальон принес письмо от Рахили, из которого выяснилось, что девочки кашляют. Но Соломон тут же садится писать ответ и продолжает «артподготовку»: «Ну, дитя мое, мое безпокойство было не напрасно: вот, деточки кашляют. Верю, что ничего опасного нет, что скоро они выздоровеют. Лечи их, родная, чтоб они скорее выздоровели. Лучше бы ты поехала с мамой. Видишь ли, первое время тебе здесь будет не легко одной: моя мама больна, все время она лежала, на днях уже поднялась, ходит по комнате, даже работает, но …. Я не обманываю себя насчет истинного положения дел….. На Зину разсчитывать не приходится: она занята, да и не справляется со своими нуждами и делами. На меня, дитя мое, ты понимаешь, разсчитывать тоже нельзя. Тебе же одной с детьми будет трудно. Нанять кого-либо в Одессе очень дорого, да и полагаться на чужого нельзя. Если б мама поехала к нам, я был бы прямо счастлив, я был бы спокоен за тебя: ведь ты сама еще дитя, хотя имеешь двоих детей, и без мамы тебе будет трудно. Да и для мамы едва ли большой резон остаться в Самарканде: у Давида? – ну, это значит добровольно идти в петлю. У Бэлы – это бы ничего, но, вопервых, Бэле легче будет /обойтись/ без мамы, чем тебе; вовторых, думает же мама в конце-концов уехать из Самарканда к папе. Когда же представится более удобный случай, чем теперь? Но делайте, как понимаете. Думаю, что лучше всего маме поехать к нам. Когда у нас дела будут хорошие, мы будем помогать папе и маме, и они будут жить вместе. Оставаться маме в Самарканде, полагаю, резона нет. Ну, будьте все здоровы. Тороплюсь на вокзал. Хочу еще сегодня отправить письмо. Жду с нетерпеньем твоего приезда. Крепко жму тебя к груди. Целую детей, маму, Бэлу, Хисю и Давида. Твой навеки Соломон». Как видим, Соломон для Рахили все уже спланировал. Его аргументация представляется вполне серьезной, хотя, возможно, будь кто-то другой на его месте, а он бы выступал в роли советчика, то был бы осторожнее в своих рекомендациях. Его несколько экспрессивное замечание, что маме жить у Давида это все равно, что головой в петлю, имеет под собой определенную основу. Дело в том, что непростой характер жены Давида Любови Акимовны Мирлес доставлял ему немало огорчений. Настоящего взаимопонимания у невестки со свекровью не было, да и с сестрами мужа Люба не слишком ладила. И вот, наконец, последнее, чуть ли не 70-е по счету, письмо Соломона в Самарканд, относящееся к периоду его одесского «холостячества». Помечено оно 4 марта 1909 года. В нем нет ни слова о газете или других делах, только: «приезжай, приезжай, приезжай». В тот же самый день, 4 марта, и Рахиль отправила Соломону письмо, похоже, последнее перед выездом. Оно было ответом на письмо Соломона от 22 февраля. Рахиль пишет, что в Самарканде уже тепло, но дети еще не избавились от кашля. Она готова ехать, как только дети выздоровеют. Мама едет с ними, а может быть, и Хися тоже. Эся приезжала в Самарканд вместе с Сароной. Девочка очень подросла. Она здорова, у нее хороший цвет лица, даже слишком загорелая и обветренная – много времени проводит на улице и, что грустно, без присмотра. Эсфирь сейчас же согласилась отправить дочку с Рахилью к отцу, так как в Бухаре ее не с кем оставить, и она целый день предоставлена самой себе. И хоть всю зиму Сарушечка ни разу не болела, Эсфирь боится желудочных инфекций летом. А Сарона очень привязана к матери и не хочет остаться с Рахилью и ехать с ней к отцу. Но надо надеяться, что всё образуется. Договорились, что за несколько дней до отъезда Эся привезет дочку в Самарканд. Похоже, всё для Соломона складывается так, как он хотел. Скорее бы выздоровели дети.… Но всё проходит, прошел и кашель у малышек. Где-то в конце марта Соломон получил, наконец, долгожданную телеграмму и через неделю встречал на вокзале семью, правда, без Сароны, которая так и не захотела расстаться с матерью. На этом закончился густо насыщенный событиями семимесячный период одесской жизни Соломона, за который он успел сделать так много, что иному хватило бы на годы, да и то, не всякий бы осилил. К этому времени вышло уже полтора десятка номеров газеты, и перспективы были вполне обнадеживающими. Теперь перед нами предстает любящий муж и счастливый отец, который гордится своей семьей; человек, стоящий во главе дела, которое принесло ему в Одессе большую популярность и материальный достаток; общественный деятель, подчиняющий себе обстоятельства и умеющий убеждать людей и заставлять их проникаться его идеями. В свои неполные 28 лет Соломон, казалось, построил незыблемый фундамент всей своей будущей жизни. Планов (и самых честолюбивых) было много – лишь бы хватило сил всё осуществить. С этого момента в жизни Соломона Герцфельда начался крутой подъем. Так пассажирский самолет на взлете мчится по бетонной полосе, все ускоряя разбег, но земля не пускает машину в небо, притягивая к себе и заставляя вздрагивать на каждом стыке бетонных плит. Кажется, что взлетной дорожки не хватит и произойдет непоправимое, но пилот плавно берет штурвал на себя и, хотя самолет еще не взлетел, но толчки от земных неровностей вдруг прекращаются. А в следующее мгновение ревущая громадина уже в воздухе и упрямо лезет ввысь. И то, что еще минуту назад было совсем рядом, теперь остается далеко внизу и быстро растворяется в атмосферной дымке. Лайнер стремительно прошивает слой облаков и, купаясь в солнечных лучах, ложится на заданный курс. ГЛАВА 3 В жизни любого человека можно заметить общую для всех закономерность. Сколько-то лет все идет спокойно, подчиняясь некоему порядку; не обязательно монотонно и однообразно, но рисунок жизни остается неизменным. Однако приходит срок, и все круто меняется: человек оказывается в бурлящем водовороте событий и вынужден срочно принимать ответственные решения, часто чуть ли не на авось, больше полагаясь на интуицию. Это – как витязь на распутье: налево пойдешь – коня потеряешь, направо – голову. Соломон Герцфельд, похоже, головы никогда не терял. Это не значит, что он был холодным рассудочным аналитиком. Просто, среди прочих талантов, он умел распределять внимание и усилия на решение сразу нескольких проблем, а, поставив цель, стремился к ней с сокрушающей энергией, проявляя феноменальную работоспособность, хотя был отнюдь не богатырского здоровья. По всему казалось, что его ждет блестящая будущность на долгие годы. С момента приезда семьи в Одессу для Соломона наступила пора спокойной упорядоченной жизни. Дети росли. Газета укреплялась. Ее финансовое положение уже не вызывало опасений – дело приносило не баснословный, но все же устойчивый доход. Появились штатные сотрудники, работать стало легче. Мама Рахили уехала к мужу в Толочин. Соломон регулярно посылал им небольшие суммы. Много времени отнимала работа в Сионистском комитете. Встречаясь там со многими людьми, Соломон стал признанным ходатаем по делам тех евреев, которые нуждались в помощи и защите. Учеба шла своим чередом и вполне благополучно. Соломону, при его великолепной памяти, учиться было не трудно – все экзамены сдавались в срок и, как правило, с хорошими оценками. Средства позволили снять квартиру, не слишком шикарную, но вполне достойную, на Канатной улице, 28, в доме г-на Леви. Управляться с детьми Рахили помогала нянька, веселая и расторопная девушка Надя. Вообще, быт этой типичной одесской интеллигентской семьи можно хорошо себе представить, если вспомнить автобиографические повести Валентина Катаева. Даже жили обе семьи на одной и той же Канатной улице. Не исключено, что отец Катаева – учитель гимназии, и издатель газеты Соломон Герцфельд были хотя бы шапочно знакомы и раскланивались при встрече. А уж мамы с детьми наверняка виделись на бульваре чуть ли не каждый день. Когда худенькая невысокого роста Рахиль, совсем не похожая на мать двоих детей, везла своих девочек в двухместной коляске на высоких колесах, с широким плетеным из ивовых прутьев кузовом, прохожие останавливались и смотрели вслед – уж очень красивыми были детки. А если случалось выйти гулять всей семьей, гордости и счастью Соломона не было предела. Он раскланивался со знакомыми, с удовольствием выслушивал комплименты в адрес детей и жены, и улыбка в пушистых усах не сходила с его лица. Матери Соломона недолго пришлось радоваться внучкам. Через несколько месяцев после их приезда она тихо ушла вслед за любимым мужем, со смертью которого так и не смогла свыкнуться. В ноябре 1911 года отметили 30-летие Соломона. Грандиозного банкета не было, но в семье настроение было приподнятое, радостное. Прислал поздравление старший брат Марк – из Парижа, где он прочно обосновался. Поздравила сестра Зина. Жалко, мама не дожила. Юбилей решено было отметить покупкой какой-нибудь вещицы, которая потом напоминала бы об этих счастливых днях. В ювелирном магазине приглянулись очень интересные запонки. На двух круглых дисках из перламутра, размером с нынешнюю пятирублевую монету, вырезаны камеи – головки двух греческих богинь, Деметры и Афродиты. Талантливый резчик изобразил два прекрасных профиля, ухитрившись в миниатюре передать даже характер божественных женщин. Свободно струящиеся локоны Афродиты, богини любви, то ли украшены розами, то ли цветы вырастают из вьющихся волос. Более спокойная прическа Деметры, олицетворяющей плодородие,- это, как бы, и волосы, и спелые пшеничные колосья. В манжетах запонки закреплялись серебряными клипсами. Вещь была уникальная и стоила недешево, но Рахиль настояла, чтобы купить. Лучше потом на чем-нибудь сэкономить. Она, как девочка, радовалась покупке, пожалуй, больше, чем сам именинник, и потом следила, чтобы по торжественным случаям муж надевал только эти запонки. Много раз потом Соломон пытался купить жене какое-нибудь дорогое украшение, но она всякий раз отказывалась под тем предлогом, что, мол, это не ее стиль. Рахиль действительно не интересовалась украшениями, хотя вкус у нее был хороший. В этих вопросах Соломон всецело доверял жене, тем более, что сам он был дальтоником. Это часто служило поводом для добродушного подтрунивания. * * * Счастливо, а потому очень быстро прошли три года. Учеба в университете подходила к концу, и в начале 1912 года встал вопрос, где держать выпускные экзамены. Можно здесь же, в Одессе, но пугает черносотенный настрой университетской администрации и, мягко говоря, дефицит либерализма у профессуры. Обидно было бы, благополучно преодолев все трудности четырех лет учебы, срезаться на финише. Надо действовать наверняка или уж, по крайней мере, постараться свести риск к минимуму. Реальными представлялись два варианта: Киев или Казань. Тоже, конечно, не сахар, но, похоже, все-таки лучше, чем Одесса. Поэтому Соломон решает поехать, посмотреть и на месте сделать выбор. Естественно начать с Киева, так как это, во-первых, близко, а во-вторых, там живет семья дяди, доктора Акима Мирлеса – значит, есть, у кого остановиться на первых порах. Уезжал Соломон не со спокойной душой. Он вообще тяжело переносил разлуку с семьей, а тут еще Рахиль была беременна – вдруг поднимет какую-нибудь тяжесть или упадет или еще невесть что случится. Лето на носу, надо решать вопрос с дачей. Ну как тут семья обойдется без него? Но откладывать получение диплома на год было бы легкомыслием, так что нужно ехать. Взял с жены обещание писать не реже двух раз в неделю и сам тоже обещал писать, по возможности, часто. Первую весточку из Киева в Одессу Соломон отправил 24 марта 1912 года. По первому впечатлению, вынесенному из бесед с местными студентами, экзаменоваться в Киеве было бы не слишком трудно, и оголтелого юдофобства администрация университета, вроде, не проявляет. Но Соломон хочет все же поехать в Казань, чтобы сравнить и получить полную картину. -В Киеве погода странная, - пишет он жене, - утром дождь, днем снег и град, а после обеда солнце: чорт знает что! Так же и в душе Соломона – сумятица из-за беспокойства за семью. И он отказывается от поездки в Казань. Не может он так далеко уехать от своих любимых, а сейчас их разделяет только один день пути, в случае необходимости можно быстро приехать. И вот уже в письме от 26 марта Соломон сообщает, что решил экзаменоваться в Киеве. Кроме преимущества близости к Одессе, немаловажным является вопрос получения им, как евреем, права на жительство. В Казани – под вопросом, а в Киеве сионисты взялись помочь, и есть уверенность, что «правожительство» будет вскоре получено. Кроме того, выяснилось, что требования на экзаменах по международному праву и по торговому в Киеве легче, чем в Одессе. Это дает некоторую добавочную уверенность в благополучном исходе. Таким образом, решение принято – он остается в Киеве. А билет до Казани не пропал. Соломон продал его на вокзале земскому начальнику, правда, с уступкой, но потерял на этом всего 1 рубль 50 коп. За те дни, что Соломон живет у родственников, дядя Аким и двоюродный брат Саша успели поймать инфлюэнцу. Тетя и сестры Аня и Лиза, слава Богу, здоровы, но Соломон торопится снять квартиру: и родственников надо разгрузить и меньше риска заразиться. 27 марта Соломон переехал на квартиру, которую ему подыскали друзья-сионисты. Об этом сразу же сообщил жене в открытке на Канатную, 28, кв.9 (дом г-на Леви): «Я уже живу на квартире. Плачу за комнату 20р. в месяц, а за стол – (обед) 10 руб. Семья еврейская, типичная: больной не зарабатывающий отец, хозяйка – жена, 16-ти-летний молодой человек, читающий Белинского, брошюры и газеты и не знающий, куда деться и что предпринять, и дочка 12-ти лет, учащаяся какого-то училища. Всё очень бедно, но интеллигентно, нравственно и прилично. Отец – сионист. Стены увешаны портретами евреев – писателей. Сегодня начал заниматься. Частых писем от меня не жди. Пиши мне как можно чаще. Привет г-дам Леви». А Рахиль почему-то не пишет. Беспокойство Соломона нарастает: «Киев 29-го марта 1912 г. Дитя мое дорогое! Что же это ты делаешь? Завтра, в день, когда ты получишь письмо, будет уже неделя, как я из дому; я уже написал тебе (с этим) четыре письма. А от тебя – ни звука. Ведь, я уже потерял спокойствие и уже не могу ничего делать. Злейший враг не подсказал бы тебе другого совета, как не писать мне ничего. Естественно, что я уже думаю, что что-то случилось. Мало ли что может быть? Ты такая хрупкая, ты так мало бережешь себя, и мне уже кажется, что вот ты нездорова, лежишь … Ну, как мне быть спокойным? Я ужасно боюсь, что ты можешь поднять какую-нибудь тяжесть и надорваться, и мне уже кажется, что ты там подняла Мирочку или Дорочку, и это тебе повредило. Или дети может быть нездоровы? /…/ Это письмо уйдет лишь завтра. Если я завтра не получу от тебя письма – не знаю, что со мною будет». Не отправил письмо Соломон в тот же день потому, что писал его уже ночью – весь вечер ждал и надеялся, что все же придет, наконец, письмо от Рахили. Но ничего не было. Тогда на следующий день на обороте листка с начатым письмом приписал совершенно изменившимся от волнения почерком вкривь и вкось: «Киев 30-го марта. Родная моя! Что же это такое? Сегодня уже восьмой день, как я из дому, а от тебя ни слова. Я буквально не знаю, что и думать. Не иначе, как что-то случилось. Если так пройдет еще 2-3 дня в неизвестности, я выеду в Одессу.Соломон» А вечером того же дня пришло, наконец, долгожданное письмо. Нетерпеливо вскрыл конверт – и сразу отлегло: дома все хорошо. Просто Рахиль думала, что Соломон поехал в Казань. Написала письмо, но не знала, по какому адресу послать. Надумала уже писать до востребования, а тут пришло от Соломона известие, что он остается в Киеве. Тут уж она написала еще одно письмо и отправила сразу оба. Ей тоже гораздо спокойнее сознавать, что ее любимый всего в 18-ти часах езды, а не отделен от нее четырьмя сутками. Вот теперь можно со всей энергией взяться за подготовку к экзаменам. А дела предстоят нешуточные, и Соломон начинает с жаром заниматься. Ведь все дни, что не было вестей из дома, он ничего не мог делать – наука просто не шла в голову. Вот что он написал жене 1-го апреля 1912 года: «Я успокоился и могу уже заниматься, Конечно, хорошо, что я в Киеве, но плохо, что я не приехал сюда хоть месяц тому назад. Тут, на месте, виднее, какие требования предъявляются, а требования большие. Настроение у меня хорошее, но, правду сказать, шансы сдать не особенно велики. Но об этом лучше не думать. Надо заниматься, а там – что будет, то будет». Из письма Рахили Соломон узнал, что Эся поехала подлечиться в Москву и взяла с собой Сарону. В середине мая поедет обратно. А жить она перебралась теперь в Пензу. Ее адрес: Пенза, Поповка, 48. Э.И. Капелюш. Соломон написал ей письмо. И хоть тревожит его, что дочь Сарона живет не слишком-то устроенной, кочевой жизнью, он пока не в силах что-либо изменить. Даже повидаться со старшей дочерью не получится, потому что время, как и четыре года назад, опять спрессовалось так, что счет идет не на недели и дни, а на часы. Даже лишний раз сходить на почту некогда. Четвертого апреля сдал бумаги в университет и внес 20 рублей в казначейство за право экзаменоваться. Полиция получила из Одессы документ о благонадежности Соломона Герцфельда, значит, через несколько дней у него будет временное право на жительство, поскольку все формальности в порядке. А первый экзамен уже через неделю. Соломон работает, практически не выходя из дому. И у родственников не бывает – некогда. Седьмого апреля, около полуночи, устав, как будто таскал мешки на пристани, Соломон оторвался от занятий и написал жене открыточку в ответ на ее письма от 4-го и 5-го апреля: «Обо мне не беспокойся. Я-то здоров. Но, правда, невероятно устаю. Обиднее всего, что, ведь, исход работ еще гадателен, и еще больше шансов на то, чтоб срезаться, чем выдержать. Но я об этом не думаю. О Синайском /профессор университета/ идут ежедневно слухи один ужаснее другого, а в его руках, по странной игре случая, четыре предмета: догма, гражд./анское/ право, гражд./анский/ процесс и торговое право. Говорят, что он – антисемит ужасный, а как экзаменатор – зверь… Срок экзаменов еще не установлен. Но если 12-го апреля, как полагают, будет догма, тогда, дитя мое, уж раньше не жди писем. Поверь, что просто нет физической возможности писать. Родная моя, я всеми помыслами, всей душой принадлежу тебе. Что может сказать письмо? А безпокоиться не нужно: я здоров, ем, сплю и – работаю: вот и всё. А если я себя почувствую плохо, я брошу все и уеду в Одессу. А безпокоиться не надо. /…/ Познакомился и сдружился с 3-мя студентами – евреями, очень славными парнями. Сходимся иной раз вместе и экзаменуем друг-друга. Они знают, как профессора. Уже 12 ч. ночи. Ложусь спать. Устал, как будто совершил переход через Альпы. Завтра с утра – опять за работу. Целую тебя крепко и любовно. Прижимаю /к груди/ своих крошек. Писать им нет сил. Нафантазируй им что-нибудь и скажи, что папа написал. Твой навеки Соломон» Из дому регулярно приходят успокаивающие письма: всё в порядке, все здоровы. Погода стоит довольно холодная, и дачу еще не смотрели. Приходил Тенненбаум (компаньон Соломона), справлялся, нет ли в чем-нибудь нужды. Дочки послушно пьют молоко и едят яйца, лишь бы папочка писал им, что они хорошие девочки. Каждый раз за обедом они ставят тарелку для дорогого папочки: «Только лить в нее ничего не надо. Вот, когда папочка приедет, тогда нальем». А Рахиль думает о нем каждый час, каждую минуту и старается писать часто, «лишь бы быть хорошей мамочкой». Если некогда писать, а приходит условленный срок, шлет телеграмму – аппарат бодро выстукивает: «Все здоровы целую Рахиль». * * * Первый экзамен был назначен по предмету со странноватым и немного зловещим названием «догма» (видимо, что-то основополагающее в юриспруденции, принимаемое без доказательств). Он состоялся 13 апреля. Соломон очень хотел сдать его благополучно и сильно опасался срезаться. Отсюда, наверное, и подготовка исподволь возможного пути отступления: «если вдруг здоровье ухудшится, то брошу все и уеду в Одессу». Ведь к этому экзамену другие студенты готовились по нескольку месяцев, а Соломон – опять урывками. Но ведь сдал! Радость и облегчение были так велики, что, освободившись только поздно вечером, около 11-ти, тут же послал телеграмму в Одессу. Почтальон ночным посещением слегка напугал домохозяина, г-на Леви, которому пришлось принять телеграмму и за нее расписаться. Но когда он понял, в чем дело, то не стал сердиться, а сообщил радостную весть Рахили. Теперь слово – герою: «Киев. 14-го апр. 1912. Ну, ненаглядная моя, как ты теперь уже знаешь из телеграммы, я догму выдержал. Уф! Тяжелая гора с плеч! Сдавал я Синайскому, который считается (и вполне справедливо) грозой экзаменационной комиссии. /…/ Скажу тебе, родная, ответил я билет так хорошо, что ни я ни окружающие студенты не сомневались, что я получу «весьма». Но вдруг, к самому концу, он спрашивает меня: «Что такое право представления?» Я своего Гримма /автор учебника/ знаю отлично, но у меня этого термина нет. Я ему говорю: «г. профессор, у Гримма этого термина нет». «Ну, как же ,- говорит он, - это иначе и сказать нельзя.» «Скажите, г. профессор, что под этим кроется, и я вам отвечу на вопрос». Он говорит: «Это касается порядка наследования». Тогда я ему начал говорить о порядке наследования. Ну, не буду тебе об этом распространяться. Коротко скажу. На пятом слове он меня остановил. /…/ Ответил я ему хорошо. Он остался доволен. Но поставил мне не «весьма», а «удовлетворительно». Объясняется дело просто: в его учебнике гражданского права об этом много написано, и он, как мне разсказывали потом студенты, помешан на этом излюбленном термине. Но мне все равно. Лишь бы сдал. /…/ Курьезная деталь. В день экзаменов и непосредственно перед экзаменами я волновался ужасно. Но когда я вышел отвечать, я не только не волновался, но наоборот, мне как будто было весело, я улыбался и Синайский и Удинцев /председатель комиссии/ тоже почему-то стали улыбаться. Следующие экзамены распределяются у меня таким образом: 21-го апреля гражд./анское/ право, 26-го гражд./анский/ процесс (мало дней на подготовку, всего 4 дня), 7-го мая уголовн./ое/ право, 12-го мая уголовный процесс (опять мало дней на подготовку – 4 дня), 23-го мая торговое право. А международное будет в промежутке между 12 и 23. День еще не определен. – Сказать, что после догмы диплом уже в кармане ни в коем случае нельзя. Уже на догме резали довольно чувствительно. Рядом со мной экзаменовался студент Гринфельд (из Одессы, брат д-ра Гринфельда), который знает догму не хуже меня, а может быть и лучше. Он знал догму еще зимой, когда я о ней еще не думал. И – срезался. Он условно допущен к остальным. Но если у него будет заминка на каком-нибудь экзамене – тогда кончено. А он серьезный человек, очень интеллигентный и знающий и должен был бы кончить университет 10 лет назад. Экзамен в 9 случаях из 10 – лоттерея. Срезался один студент, который поражает своими знаниями. В общем все же нужно сказать, что отношение к студентам не плохое. Спрашивают, требуют, бывают недоразумения в том смысле, что знающие режутся, а мало знающие сдают, но все же нарочитого желания срезать пока не видно. Правда, в первый день экзаменовалось человек 60, а срезалось 7, а во второй, говорят, срезалось даже человек 10 (на 62 экзаменующихся), но все же по-моему отношение к студентам приличное. Всего экзаменуется 360 человек, по 60 ежедневно. Но общее мненье, что дальше экзамены пойдут строже и труднее. Предстоит еще гражданское право и уголовное право. Последнего экзамена безумно боятся, потому что профессор требует книгу наизусть. А знать эту книгу наизусть невозможно. В ней (Сергиевский) всего 380 стр., но все же вызубрить не возможно. Общее мнение, что эпидемия и повальный падеж будут на этом экзамене. Ну, поживем – увидим. Пока я догму выдержал – и рад. Живется мне (если только можно назвать жизнью предэкзаменационную каторгу) не важно. Условия работы скверные. Я попал, как я потом узнал, в очень шумный дом. Сюда, понимаешь, съезжаются все безправние евреи (не имеющие права жительства), так как эта квартира считается, так сказать, легальной. Сюда редко заглядывает полиция, так как околодочный получает ежемесячный «гонорар». Бедные трудовые евреи, всё народ коммерческий, очень приличный, патриархальный. По субботам и праздникам здесь устраивают «миньон». Словом, все очень мило и хорошо. Но шум в доме всегда стоит такой, как на ярмарке. Дело в том, что эти евреи, которые укрываются в этом доме от полицейского «внимания» и ночных облав, живут по пяти человек в комнате. А простенки здесь тонкие, и гул стоит подчас невозможный. Я хочу сегодня же переменить квартиру. До сих пор не мог, потому что был занят догмой. Да, наконец, ведь и у меня до 12-го апреля не было правожительства. Теперь уже есть. Со столом тоже не важно. Обеды сносные, еврейские, домашние. Но мясные. Мой желудок может мне еще простить догму (переварил!), но не мясо. Но все это чепуха. Я здоров, настроение в общем хорошее. Только одно плохо: нет тебя (с «приращениями», выражаясь языком догмы). По тебе и детям скучаю ужасно. Даже не то, что скучаю. Где уж тут скучать, когда буквально думать и дышать некогда. Но я чувствую себя так, как, вероятно, дерево, когда его вырывают из земли, когда корни там остаются. Как рыба, которую волна выкинула на песок. Я так люблю тебя и детей и совокупность всего того, что определяется словом «очаг», что не могу жить вне этого. Когда мы не вместе, и, вместо непосредственного чувства, душу наполняют мысли, думы, воспоминания, представления и сравнения, тогда лишь я ясно сознаю, что люблю тебя, что вне тебя у меня очень мало осталось, что я люблю тебя так, как я только способен любить, что большего дать я не в силах, и что если мое чувство ничего не стоит, так потому, что, может быть, и сам я ничего не стою. Одно я ясно вижу и сознаю: мое чувство к тебе полно и искренно. Я знаю тебя скоро 7 лет, и, чем дальше, тем больше я тебя люблю. Как будто какой-то все растущий и увеличивающийся в объеме «процесс влюбленности». Едва ли самый недоверчивый человек решился бы назвать это «вспышкой», «увлечением» и т.д. Нет, это то, что нужно и что единственно можно назвать любовью. Я знаю, что ты меня тоже любишь, и это сознание делает меня счастливым. Кто-то сказал: «Кто любит, тот счастлив, а кто любим – тот бог». Ну, если даже перевернуть эту фразу, все равно хорошо получится. Твой навеки Соломон --------------------------------------------------------------------------------------------------------- /…/ Я получил письмо от Эси. Она пишет, что вышла замуж за Виноградова. Как? Крестилась или нет? – не пишет. Пишет, что счастлива. А о Сароночке пишет глухо, что она что-то стала плохо слышать, потому что болела чем-то. Бедная моя девочка должна быть на попечении Эси! Я всегда думаю, что если Сароночка выживет у Эси, так это будет чудом. Надеюсь, что Сароночка выздоровеет. Но нужно будет принять меры. Ну, будь здорова. Целую тебя миллион раз. Много? Сбавь полмиллиона. Писем частых не жди. Телеграфировать больше об исходе экзаменов, конечно, не буду. Когда у меня будут дальнейшие экзамены, не знаю, потому что не знаю, в какой день моя группа будет экзаменоваться. Обнимаю свою ненаглядную женушку. Соломон. P.S. Пиши еще по старому адресу. Своевременно сообщу новый. Получаешь ли ты деньги у Тенненбаума? Как твои финансы? --------------------------------------------------------------------------------------------------------- Эй, ляльки! Отчего писем папе не пишете? Дорочка моя и Мирочка моя! А я видел как тетя Фаня с дядей вас катали /г-да Леви брали девочек покататься в своем экипаже/. Я вас видел, а вы меня не видали. А какими ручками вы кушаете? Правыми или левыми? Или и правыми и левыми? Бегите сейчас к тете и дяде и скажите, что папа им кланяется и благодарит за катанье. Целую вас крепко». Отвел душу Соломон – убористо на шести страницах. Трудный экзамен позади. Впереди еще несколько напряженных недель, но есть надежда, что он справится. И дома все здоровы, и с деньгами у них проблем нет (дай Бог здоровья Тенненбауму). В общем, всё в порядке. Однако нет уж в письме того удалого задора, что был четыре года назад, когда Соломон только что приехал в Одессу и преодолевал неизмеримо большие трудности. Не то, чтобы он состарился и порастерял энтузиазм и веру в себя, просто с годами выработался более взвешенный подход и к оценке проблем, и к ощущению собственных возможностей… Одно только остается неизменным в его чувствах и рождает в нем нечто, похожее на удивление – это не слабеющая с годами любовь к маленькой хрупкой женщине с гладко зачесанными на прямой пробор темными волосами, собранными на затылке в пучок, с открытым добрым взглядом карих глаз на слегка скуластом лице, которую в Одессе многие незнакомые люди принимают за гречанку. Как человек аналитического ума, Соломон все время пытается понять свое чувство. Нет, оно не угнетает его, как недуг или наваждение, просто он не перестает счастливо удивляться тому, что год от года в его душе непрерывно идет «как будто какой-то все растущий и увеличивающийся в объеме «процесс влюбленности»». Поскольку объяснения этому нет, остается только признать этот факт и считать себя счастливым человеком, которому благоволит Судьба. Надо только постараться не упустить возможности, которые она предоставляет. * * * Первый и очень трудный экзамен выдержан, это – добрый знак. Ведь от того, получит ли Соломон теперь диплом, очень многое зависит, и, прежде всего – благосостояние семьи. Газета не стала источником сверхприбылей, все еще сказывалось отсутствие первоначального капитала, да и конкуренция со стороны других газет велика. А дипломированный юрист уже может рассчитывать на профессиональный заработок. И вообще, наличие диплома юриста могло бы сильно расширить возможности в других делах, например, в коммерческом посредничестве. Поэтому – работать, работать, работать… 17-го апреля написал домой открытку. Письмо писать некогда, но, все равно, и на открытке мелким-мелким, но очень четким почерком умудрился уместить содержание, пожалуй, полутора-двух нормальных страниц. Прежде всего, поздравил деток: у них сегодня день рождения, малышкам исполнилось четыре года. Далее – о себе: «Работаю много, надеюсь на успех, особой уверенности нет. Вчера на экзамене 4-ой группы с одним студентом приключился обморок, а с другим – истерика. Профессора испугались и все 30 чел., экзаменовавшиеся после этого случая, получили пять. Судить об экзаменах пока трудно: в общем отношение скорее хорошее, чем плохое. Решил остаться на старой квартире: некогда искать новую. Объявил всех квартирантов на «военном положении» и стало значительно тише. /…/ Я хочу теперь одного: выдержать экзамены. Писем я никому не пишу, кроме тебя. Собираюсь Эсе написать, да некогда». А Рахили Соломон пишет по-прежнему каждые 2-3 дня. Посылает открытки с оплаченным ответом, чтобы уж ответила обязательно. Постоянная связь с домом и ощущение, что там все благополучно, дают большую моральную поддержку. Но усталость и нервное напряжение, а также оторванность от дома порождают апатию и выливаются в такие строки: «Киев 19-го Апреля. Дитя мое золотое, я здоров, но так устал, что готов все бросить и уехать. /…/ 24-го утром у меня экзамен, имею в распоряжении своем всего еще 3 дня, а я еще ничего не знаю. Говорю тебе правду, можешь мне поверить. Сдать этот предмет (гражд./анское/ право) у меня почти нет надежд. Но все же попробую. Мне так уж опротивела эта предэкзаменационная работа и подготовка, что, пожалуй, был бы (с одной стороны) рад, чтоб уже все кончилось. И жизнь в Киеве уж опротивела, хотел бы уж домой. Теперь я вижу, что совершил ошибку. Мне следовало год назад засесть за книги. Ну, авось все же выдержу. Буду впредь умнее. Соскучился по тебе и детям невероятно. Хочу получить диплом, чтоб больше не уезжать. Целую крепко тебя, обнимаю тебя, любимая моя, ненаглядная. Безумно жажду видеть деточек. Твой Соломон» Положим, засесть за книги год назад Соломон, наверное, был бы просто не способен физически – не в его это характере. Он решает проблемы иначе: отчаянный рывок, штурм, победа. Поэтому с изрядным недоверием воспринимается обещание: «Буду впредь умнее». Если экзамены будут сданы, то «впредь», наверное, уже не предвидится. Скорее всего, это опять «идеологическое» обеспечение отхода «на заранее подготовленные позиции»: если экзамены завалит, то на следующий год нужно будет начинать готовиться за несколько месяцев. От Рахили приходят успокаивающие письма. Дома все хорошо. Внесла задаток за дачу. Из трех комнат там одна совершенно изолированная; хочет сдать ее приятельнице, которую это устраивает. Рахиль здорова, но мешает бессонница. Соломон отвечает в открытке от 22 апреля: «Ты жалуешься на безсонницу. Изумительно! И я тоже почти не сплю. Засыпаю под утро, а встаю не позже семи час. /…/ Мое самочувствие, - видишь ли, я здоров, но устаю. Кроме того, я не доволен своими экзаменами, потому что чувствую, что не подготовлен, а в эти короткие сроки между экзаменами подготовиться невозможно. 24-го у меня гражданское право, а 27-го гражд./анский/ процесс. Если я их сдам, можно будет считать диплом наполовину обезпеченным; если я провалюсь на одном из них – надо будет считать диплом наполовину потерянным; если я не сдам обоих предметов – я выеду в Одессу. Не знаю, чего себе желать, так как мне надоело здесь все, а вовторых, я не могу жить без тебя и вне семьи. Это пытка. Держусь я еще в Киеве потому, что понимаю всю важность выдержки экзаменов. Но хочется все бросить и уехать. – Пиши мне часто, даже ежедневно. Твои письма меня освежают. Больше не буду тебе посылать открыток с оплаченным ответом, чтоб ты писала большие закрытые письма. Любящий тебя всей душой своей муж твой Соломон. Целую деточек. Кланяйся господам Леви. Как твои финансы?» Моральная усталость давит даже больше, чем физическая (бросить бы все да уехать). Но удерживает сознание того, как важно в материальном плане получить диплом именно сейчас, а не через год. Вот и 24 апреля – очередной экзамен: предельное нервное напряжение утром перед экзаменом, удивительное даже ему самому спокойствие и ясность мысли перед экзаменационной комиссией и четкий уверенный ответ. И сразу поторопился отправить домой открытку с отчетом: «Киев 24 Апр. 1912. Ну, вот, моя радость; я только что из университета. Сдал гражданское право и выдержал. Уф! Гора с плеч! Трудный предмет и невозможно трудный учебник Синайского. Получил, конечно, только удовлетворительно, а не весьма, хотя отвечал концертно. Объясняется дело просто: они считаются с догмой: у кого по догме удовлетворительно, тому трудно получить по праву весьма. Но мне это все равно. Я хотел бы по всем предметам получить не ниже удовлетворительного. 27-го у меня гражд./анский/ процесс: всего 2 дня на подготовку. Ужасно мало! Последние дни перед правом я работал по 18 и 19 часов в сутки. Теперь я знаю, что значит «готовиться к экзаменам». Я так устал, что вот пишу тебе письмо, а у меня рука дрожит. Но я совершенно здоров. После выдержки экзамена настроение поправилось. Одно плохо, что тебя нет со мной. С тобой мне все было бы легче и лучше. Выдержу экзамены, и никогда от тебя уезжать уже не буду». И еще двое суток напряженнейшей работы. Опять по знакомой схеме (смятение перед экзаменом – сосредоточенность и полная отмобилизованность на экзамене – положительный результат) был сдан гражданский процесс, о чем Соломон сообщил жене письмом 27 апреля, в котором, между прочим, «забыл» указать, какую получил отметку. Должно быть, «удовлетворительно». И хоть, вроде бы: «мне все равно», а всё же неприятно. Вот выдержки из этого письма: «Дорогая моя! Вопервых, обрадую тебя: сегодня я выдержал гражданский процесс. Всего, значит, уже выдержано три экзамена. 8-го Мая у меня уголовное право. Если я благополучно сдам этот предмет, можно будет разсчитывать, что диплом в кармане. Вторая новость: я сегодня же переехал в гостинницу. Сил больше не было вынести. На той квартире, на которой я жил, собственно, тоже была гостинница, но с той разницей, что в благоустроенной гостиннице живут по одному-два человека в номере, а там, где я жил, только я снимал сам комнату, а в других живут по 8 человек. /…/ Рано утром, в обед и вечером они собираются и так громко разговаривают и разсказывают каждый о своих делах, что я абсолютно не мог заниматься. Мешало ужасно. Поэтому я и переехал сегодня в гостинницу «Палас-Отель». Это самая шикарная, самая культурная и самая приличная гостинница в Киеве. Хозяева, между прочим, евреи. Всего 150 номеров. 8 этажей. Подъемная машина. Живу я на 8-м этаже. Рядом со мной живет человек 20 студентов – все приезжие и все одесситы. Тут и Гринфельд и Сегаль и вся одесская колония в Киеве. Условия для занятия, кажется, будут хорошими». Письмо написано вечером – сразу после университета писать не мог от навалившейся усталости, когда трудно, до рези, держать глаза открытыми, и кажется, что можешь заснуть, даже стоя. Перевезя в гостиницу необременительный гардероб и связки книг (Хоть и недалеко переезжать, всего за пару кварталов, с Мало-Васильковской на Бибиковский бульвар, а пришлось нанять извозчика – книги больно увесисты), Соломон расположился в гостиничной комнатке под самой крышей. Здесь тишина и умиротворяющее воркование голубей под карнизом. Доносящийся на восьмой этаж уличный шум не раздражает, а скорее убаюкивает, как равномерный плеск волн. Кровать, аккуратно застеленная крепко накрахмаленным бельем, манит только спать, спать, спать… * * * На следующий день, выспавшись и отдохнув, Соломон снова стал писать Рахили письмо. Это хоть немного утоляло желание говорить с ней каждый день, делясь самыми сокровенными мыслями. На восьми страницах с фирменной шапкой Палас-отеля и отчет, и исповедь, и признание в любви: «Киев, 28 Апр 1911 г. /Совсем заработался – на дворе-то год 1912-й./ Дорогая моя голубка! Вчера вечером отправил тебе письмо, а сегодня пишу уже другое, хотя, ведь, никаких событий не произошло за сутки. Но у меня неутолимая жажда с тобой быть хоть мысленно, и я пишу тебе, тем более, что завтра с утра засяду за книги и уж писать будет некогда. Итак, моя голубка, я сдал догму, гражданское право и гражданский процесс. Впереди еще: 1.уголовное право, 2.уголовн/ый/. процесс, 3.международное право, 4.торговое право. Международное не считается, по местным условиям, серьезным экзаменом (в Одессе – наоборот), торговое и уголовн/ый/. процесс считаются здесь серьезными, а уголовное право – трудным, даже очень трудным. К угол./овному/ праву здесь люди готовятся за полгода. И для меня этот экзамен серьезен. Но догма и гражданское право – эти два колосса – уже сданы, и, следовательно, больше половины пути уже пройдено. До экзамена осталось мне еще 9 дней. Я подработаю и надеюсь на успех. Конечно, от случая я не застрахован. Но при нормальных условиях я свою тройку (больше не хочу!) получу, а там можно будет считать диплом обезпеченным. Наполеон верил в свою звезду. Я тоже верю в свою, с той разницей, что у меня не звезда, а созвездие, в котором самой яркой звездой являешься ты. Тут, наедине с самим собой и со своими книгами, я много думаю, анализирую и взвешиваю, и в душе формируются формулы, и в том числе одна – ясная, отчетливая, яркая, неопровержимая: я тебя люблю, тебя одну, хорошей, прочной, неизменной и невытравимой любовью. С тобой быть вместе для меня такая же потребность, как дышать воздухом. Никто не интересует меня так, как ты, и ни с кем не хочется говорить. Сегодня я весь день не занимался, провел целый день у себя в номере, (благо, здесь тихо, спокойно, благоустроенно и культурно) /…/ после обеда вернулся к себе, разделся, лег в кровать и так лежал до вечера. Я лежал и думал о тебе и, как о высшем счастье, думал о том времени, когда мы уже будем вместе. Я не спал, а полудремал и думал сковозь тонкий, узорчатый сон. Все думал и снил о тебе. Так моя тоска была сильна, что мне почти казалось, что ты возле меня. Вечером я встал, поужинал /…/. Потом вернулся к себе, повидал товарищей, которые по вечерам собираются здесь в один какой-нибудь номер и делятся впечатлениями от экзаменов. /…/ Посидел у них минут 20, потом спустился (тут подъемная машина) в «зал корреспонденции», здесь никого нет, два больших зала, очень тихо, очень спокойно и очень удобно. И вот, я сижу и пишу своей голубке, которая такая светлая, такая тихая, такая скромная, такая сдержанная, молчаливая и добрая, - и которая так властно царит в моей душе, как всесильный монарх, как обожаемое божество. Чем ты покорила меня? Меня, который только покорял и никому не покорялся. Какими чарами? А, ведь, ты никаких чар не употребляла, и ты далека от них, как от злых помыслов. А, ведь, я – твой, неизменно твой и навеки твой. Я зачарован, хотя не ослеплен. Я все ясно вижу, и я вовсе не в таком положении, чтоб я не мог от тебя уйти. Нет, вовсе нет. Это было бы вовсе не много, если б я не мог от тебя уйти. Нет, в действительности, я не хочу уйти, а это гораздо больше. Не слепота, не страсть, которая не в силах разсуждать и которая превратится в дым, в ничто, когда она пройдет. Нет, не то живет во мне, хотя я страстен и горяч, и люблю тебя, как влюбленный мальчик. Но не это самое важное, самое большое. Корень, «фитиль моей любви» - в другом. Ведь, ты знаешь, что я видел на своем недолгом веку людей и, в частности, женщин; и я всегда искал человека, такого вот, который воплотил бы в себе именно то, что я ценю, что считаю высшим, важным, нужным – и до тебя я не встречал такого. Разве Зина плохой человек? Или Сарра Владимировна или Эся, или Дина Рубинштейн – разве это не всё хорошие, даже очень хорошие люди, каждый на свой лад? Но это всё не то, чего я искал, и я не мирился с этими людьми, а некоторым образом терпел этих людей. Я не хотел бы, чтобы ты поняла меня плохо, я вовсе не бросаю тень на этих людей, которых, если не люблю, то, во всяком случае, уважаю или вернее ценю, каждую из них высоко, каждую по-своему. Нет, совсем не то. Скажу даже, что если бы я тебя не встретил, я может быть с кем-нибудь из них связал бы навеки свою жизнь, а может быть переходил бы от одной к другой, потом к третей, потом к десятой, так до могилы, в поисках той, которую люблю. А может быть, я устал бы от всего этого и ушел бы от всех. Но я долго бродил бы и искал, потому что не могу жить в одиночестве. Для меня одиночество то же, что тьма и холод. – Но когда я услышал о тебе, я еще не видал тебя, я не имел даже представленья о твоем лице, я лишь смутно рисовал себе очертанья твоего сердца, я сказал себе: «Это она!» Тех слов и обрывков, которые до меня дошли из разсказов Давида, было для меня достаточно, чтоб безошибочно угадать в тебе свою Мадонну. Говорят, кочующие по пустыням бедуины умеют за много верст почуять близость воды и оазиса. Жизнь во мне развила чутье, и я угадал, почуял тебя. И, ведь, я выстрадал тебя. О, я много заплатил за тебя. Знаю я, что и тебе я дорого обошелся. Все знаю. Но знаешь ли ты, сколько я пережил? Ведь, я был объявлен зачумленным, ведь, против меня пошла вся община, все, от мала до велика; от меня отвернулись мои приверженцы и друзья, и лучший друг стал моим злейшим врагом. Помнишь, я всегда говорил тебе: «я вас не люблю, но я обрел в вас свое божество, и то, что я к вам чувствую – это молитвенное настроение. Я молюсь на вас: «Рахиль! Рахиль! Помилуй меня». И я готов был стоять перед тобой и класть земные поклоны. Это соответствовало тогда моему настроению: оно было покаянным. Я разставался с тем миром, в котором жил, но которым тяготился. Я не видел пути. Куда пойти – я не знал. Но я хотел уйти. Когда я узнал тебя, я убедился, что, идя за тобой, я приду к той жизни, к которой стремлюсь. И я пошел за тобой. Ты и хотела этого, и – не решалась. Может быть, ты не была уверена в том, что я искренен, а, может быть, ты не хотела жертв и потрясений. Но я не мог и не должен был остаться. Ты любила меня, я знаю, и не могла отвергнуть меня, но сразу взять меня к себе ты не могла. Мы оба много выстрадали и вынесли большую борьбу: и с собой и с людьми. Но, ведь, таким путем идут все завоеванья, всё, что завоевывается. И мы отвоевали себе право на жизнь, на совместную жизнь… Как я пошел за тобой? Не твердой поступью, каюсь, а пошатываясь. Не мог я в один день, в один миг, сразу переродиться, в жизни нет скачков. То, что формируется, то складывается постепенно. Всякая операция, всякое выпрямление – процесс болезненный. И я много страдал, молча, ты даже не знала. Но я любил тебя, все больше, все больше. Мое чувство вростало в мое сердце, все глубже разветвляя свои корни, опутывая меня своими радостными и счастьеносными цепями. Чем больше я люблю тебя, тем громче во мне поет песня, тем в больший экстаз приводит меня моя молитва. Да будет благословен тот час, когда я узнал тебя! – Но если б я разочаровался в тебе, я имел бы достаточно сил, чтоб разлюбить тебя, но едва ли я нашел бы в себе силы пережить это. Да и не пожелал бы я это пережить. Уже поздно. 1-ый час ночи. Надо пойти спать, рано встать, сесть за работу. Я здоров, усталость прошла. Легче работать, когда труд вознаграждается успехом. Хочу получить диплом, чтоб тебя порадовать: ведь, это все для тебя я делаю. Все, что я делаю, все – для тебя. Потом будем думать, как устроить свою жизнь, чтоб тебе и детям было хорошо. Все сделаю для тебя! Я хочу устроить тебе жизнь легкую, приятную и интересную. Ведь, ты еще совсем не жила. Я всегда об этом думаю. Я никогда этого не забываю. Ты еще не видала жизни. Я покажу тебе мир и хорошую, светлую жизнь. А пока – прими мою любовь, глубокую, горячую, любовь счастливого, безконечно счастливого человека. Но всё, чего ты достойна, всё твое – еще впереди. Себе же я прошу только одного: люби меня. Это всё, что мне нужно». Далее идет последняя страница письма, отчеркнутая от предыдущего текста двумя энергичными чертами. Здесь – граница, отделяющая трепетную исповедь от житейской прозы. Ниже черты – вопросы о самочувствии и здоровье деток о погоде и дате выезда на дачу, о состоянии семейных финансов и о том, работает ли еще у Рахили нянькой Надя; поклоны хозяевам, господам Леви, и приветы друзьям и родственникам. И как почти в каждом письме, призыв: «Пиши мне подробно о себе и детях и о всех мелочах. Когда я читаю подробности твоего житья-бытья, у меня создается иллюзия, что я дома». Листки письма сильно обтрепались по краям, а конверт обветшал и надорвался в нескольких местах. Видно, письмо это не лежало вместе с остальными под спудом, где-нибудь в глубоком ящике письменного стола или в чемодане, а хранилось в сумочке или шкатулке вместе с самыми важными документами и читалось-перечитывалось бессчетно всю последующую жизнь. Глаза пробегали известные уже почти наизусть строки, а в ушах звучал родной голос. И память уносила в те счастливые далекие годы… * * * А пока у Соломона продолжался экзаменационный марафон. 8-го мая выдержал экзамен по уголовному праву и даже получил «весьма», всем и себе на удивление. В тот же день отправил домой открытку с радостной вестью. И опять – усталости как не бывало. С новой силой вспыхивает вера в успех, поскольку половина сессии (а с ней и самые трудные экзамены) уже позади. Очень хочется поделиться с женой своими мыслями, полными оптимизма и надежд, хотя бы на бумаге. И вот, удобно устроившись в гостиничном зале корреспонденции, за столом у окна, задрапированного плюшевыми портьерами, Соломон подвинул к себе поближе бювар с листами бумаги цвета слоновой кости, увенчанными штемпелем гостиницы, взял с подставки письменного прибора ручку и, убедившись, что перо не царапает бумагу, начал писать: «Киев, 9 мая 1912 г. Ненаглядное мое дитя! Не получил от тебя вчера и сегодня письма и вздумал было уже безпокоиться, как вдруг – телеграмма: «Перебрались дачу, поздравляю, Рахиль». Ну, и успокоился. Мне нужно иметь уверенность, что дома всё благополучно, тогда я спокоен и здоров. – Итак, я сдал уже 4 экзамена. Трудное – позади. Впереди еще: 15го уголовн./ый/ процесс, 21-22-го международное право и 24 торговое. От случайностей я не застрахован, но общее мнение, что диплом обезпечен тому, кто гладко сдал первые 4 экзамена. Я говорю «гладко», потому что есть такие студенты, которым хотя не поставили «неудовлетворительно», что означает: «срезался», но которым по тому или иному предмету выставлена отметка: «удовлетворительно минус», что обозначает: «мы тебе даем возможность экзаменоваться дальше, однако, берегись: если будет малейшая заминочка, мы тебя безжалостно срежем». Такие, которые имеют «удовлетв. минус», конечно, находятся в известной опасности. Но те, кот./орые/ имеют кругом «удовлетворительно» или «весьма», те в известном смысле обезпечены. Так как у меня все гладко и минусов нет, я принадлежу к счастливцам, которым улыбается перспектива прицепить себе через 2 недели университетский значок. – Уголовному праву я отдал много сил. На эту карту я много поставил: сдам – будет диплом, провалюсь – пропало все. Общее мнение, что, вопервых, я несомненно совершил подвиг, потому что особенную часть угол./овного/ права Позднышева, объемистую книгу свыше чем в 500 страниц, я выучил в 1 ½ дня. Между тем, именно на этой особенной части студенты только и проваливаются . Она трудна, обременительна своей казуистичностью, и чтоб ее одолеть, нужно над ней работать никак не меньше 3-4 месяцев. В моем распоряжении было 10 дней. Из них я первые 4 дня решительно ничего не делал, потому что чувствовал себя уставшим после гражд./анского/ права и процесса и еще более потому, что от тебя не было писем. Оставшиеся 6 дней я потратил: 4 ½ дня на общую часть Сергиевского и 1 ½ дня на Позднышева. Сергиевский считается весьма серьезным курсом, и на него приличный студент тратит никак не менее 2-х месяцев. А киевские студенты, применяясь к местным требованиям, обращают сугубое внимание на общую и особен./ную/ части уголовного права. Я же всего только в Одессе успел один только раз прочитать Сергиевского, а в Позднышева – и не заглядывал, потому что готовился для Казани, где на особен./ную/ часть внимания не обращают. Пришлось в 6 дней совершить геркулесову работу. Признаюсь тебе, я не исключал возможности выдержать этот экзамен, но надежд было очень мало. И вдруг – я отвечал на экзамене отлично, и получил – «весьма». Билеты попались (15-ый из Общей и 17-ый из Особенной), которые я великолепно знал. Разсказал хорошо. Потом он стал задавать вопросы по всему курсу: на все хорошо отвечал. Экзаменовал меня проф. Ясинский, яростный хулиган, председатель местного союза Михаила Архангела или Союза Русских людей. И все же поставил весьма. Теперь, после экзамена, когда уже и возбужденность, и страх, и опасение – всё позади, я должен сказать, что, правда, мне очень везло, потому что он спрашивал то, что я хорошо знал; но, с другой стороны, я-таки чудесно подготовился, и в эти 6 дней отлично успел. Мои коллеги ушам своим не верили, когда председатель, читая отметки, произнес: «Герцфельд – весьма». Курьеза ради мне товарищи устроили после экзамена – домашний экзамен, чтоб проверить, действительно ли я усвоил, например, те многочисленные и весьма сложные теории, которые изложены в учебнике Сергиевского, и над которыми студенты сидят неделями. Оказалось, что я их знаю с изумительными подробностями. Киевляне – студенты, которые, кстати, со мной очень сдружились (3 парня, славных, серьезных) сегодня признались мне, что, когда я приехал и разсказал им, что я прошел и как я прошел в Одессе, они посмотрели на меня, как на сумасшедшего: неужели с таким багажом можно разсчитывать на успех? Успеть же что-нибудь в междуэкзаменационные дни – это безумная мечта. Они мне всего этого не высказывали, чтоб не убить моего настроения, но в беседах между собой называли меня «обреченным на заклание». Теперь они только диву даются: в чем секрет моего успеха? Дело же объясняется просто: я много работаю и мне невероятно везет. Любопытная вещь: я заметил, что у меня память стала прямо-таки прекрасной. Я запоминаю целые страницы труднейших вещей. Ну, одним словом, пока все хорошо, и настроение тоже хорошее, и надежда на благополучный успех – тоже есть. Как видишь, все хорошо. А самое лучшее – что через две недели я буду тебя обнимать и безумно и счастливо целовать. Соскучился по тебе до слез и отчаяния. Прямо нет сил уже быть здесь. К счастью, я топлю свою тоску в теориях Гейнце, Лайстнера, Ломброзо, Фейербаха и других. Если б не каторжный труд, который отвлекает меня от тоски по тебе, я бы тут помешался. Люблю тебя, тебя одну, крепко, крепко и хорошо. Я считаю себя счастливейшим мужем в мире и неуверен в том, что есть еще такой счастливый муж под луною. Обнимаю тебя, целую, ласкаю, тебя и крошек наших. Твой навеки Сололмон. P.S. Хорошо сделала, что переехала на дачу. Напиши подробно обо всем, как устроилась. Тенненбауму я написал письмо, чтоб он тебе дал денег. Ах, скорее бы увидеть тебя, обнять тебя, очутиться в твоих объятиях. Твой, весь твой, навеки». * * * Прочитанные сейчас письма лишний раз убеждают, что всякий раз, когда Соломону приходится сдавать трудный экзамен, он совершает подвиг: преодолевает, казалось бы, непреодолимое и непременно одерживает победу. Его формула успеха: «я очень много работаю и мне невероятно везет». Говорят, что тибетские монахи, будучи посланы с поручением в другой монастырь, удаленный часто на десятки километров, за очень короткое время преодолевают трудный путь по горным тропам, ни разу не останавливаясь и не отдыхая. При помощи медитации, входя в состояние, подобное трансу, они мобилизуют громадные резервные ресурсы своего организма. Видимо, и Соломон обладал чрезвычайно развитой способностью к самомобилизации для достижения цели. При этом проявлялась феноменальная работоспособность, подкрепленная удивительно цепкой и емкой памятью. Раз прочитанное закреплялось не только в сознании, но и на подсознательном уровне, откуда и извлекалось на экзамене, вызывая удивление товарищей и одобрение профессоров. Даже самые закоренелые юдофобы из Союза Михаила Архангела невольно подпадали под обаяние этого рыжеватого невысокого студента с ясным лбом и открытым приветливым взглядом голубых глаз. Простая и располагающая к себе манера держаться вызывала ответную волну благорасположения, а спокойный уверенный голос и чистая литературная речь при изложении даже самых трудных вопросов юриспруденции рождали впечатление глубоких и прочных знаний. Не дай Бог узнать господам экзаменаторам, написавшим толстенные учебники, ту страшную тайну, что время знакомства с этими книгами исчислялось у Соломона иногда лишь несколькими днями. Положительно, он не был рожден для монотонной длительной работы за письменным столом. Наверное, он не мог бы стать, например, кабинетным ученым. Это был человек вдохновенного порыва, бури и натиска, сродни бегуну на короткие дистанции. Не вести, пробегая круг за кругом, изнурительную борьбу за первенство, а, отрешившись от всего, встать на стартовые колодки, каким-то невероятным внутренним чутьем угадать момент старта и выстрелить себя к финишу одновременно со звуком стартового пистолета. Бежать так, как будто за эти короткие секунды должен израсходовать всю оставшуюся жизнь, не чувствуя ничего, кроме желания победить. Почти не касаясь земли, сорвать грудью финишную ленточку и, раскинув руки, уже победителем, еще лететь с ней вперед в гуле всеобщего ликования. Если и дальше применять спортивные аналогии, то можно заметить, что экзаменационная сессия похожа на бег с барьерами: надо бежать быстро, иначе отстанешь, и надо прыгать высоко, иначе собьешь барьер и штрафные очки неминуемы. У Соломона пройдено больше половины дистанции – впереди всего три барьера. От жены приходят спокойные ободряющие письма: все в порядке, беременность протекает нормально, жизнь на даче устраивается, девочки веселы и здоровы, ждут папу. И хоть чувствуется накопившаяся усталость, хоть саднит душу, грызет тоска по дому, и чем меньше дней до встречи, тем труднее переносить разлуку, все-таки работа идет хорошо, как будто открылось второе дыхание. 15-го мая сдал уголовный процесс. Предстоят: 22-го – международное право и 24-го – торговое право. Расслабляться нельзя, Соломон занимается с прежней энергией. Спать ложится не раньше часа ночи, встает не позже семи. Но даже в этой лихорадке временами накатывает такое неудержимое желание сейчас, сию минуту оказаться рядом с женой, побыть с ней хоть мысленно, что, отложив книги, Соломон выкраивает полчасика, чтобы написать открытку: Одесса, Средний Фонтан, 9-ая станция, дача Богданова, Е.В.Б. Г-же Р.С.Герцфельд. Пишет 15-го мая, 18-го, 19-го, 22-го, благо ходить на почту не надо – почтовый ящик прямо в гостинице. И хоть 15-го и 22-го были экзамены, Соломон не останавливается, как прежде, на описании подробностей, а просто информирует: «выдержал». Всё же остальное поле мелко-мелко исписанной открытки – это поле любви, нежности и преклонения. Из открытки от 19 мая: «Еще несколько дней, всего несколько, но долгих, как годы… Наконец-то я буду с тобой, окружу тебя любовью и вниманием, каких я еще не расточал тебе, потому что лишь здесь, в созерцательном одиночестве, погруженный в книги и идеи, совершенно изолированный от внешних представлений, я понял, я почувствовал, что ты заполонила всю мою душу, всего меня. Я мог бы тебе сказать словами Сальери: «ты, Моцарт, бог, и сам того не знаешь»… Ты – мой бог, и сама того не знаешь. С мыслью о тебе я сижу и хожу, ложусь и подымаюсь… Мне кажется, я отрешился от всех пут, от всего, что связывает человека: от Бога и религии, от морали и предразсудков, от любви к людям и к жизни. Одно имеет надо мной безусловную власть – ты. Если б твое величие, твой ореол, твоя чистота померкли бы в моих глазах на единую точку, на единый волос – ты стала бы чужой мне, ненужной. Я знаю, этого никогда не будет. Ты слишком чиста, слишком высока, слишком благородна и сильна духом, чтоб опуститься. Твоя чистота сообщается мне, и вся моя гордость в том, что я перед тобою также чист, также искренен, вечная мечта моя – быть достойным тебя». Прочтя такое, циник скажет: «Слишком красиво, чтоб быть искренним». А если – искренне? Если писавший эти строки действительно думал так и свято верил в это? Тогда возникает опасение, что вечно такое неистовство, такой накал любви сохраняться не могут. А что, если бы по прошествии лет это пламя поутихло и наступила пора искать, чего бы еще подбросить в костер? У нас нет ответа, а сослагательное наклонение в истории невозможно. * * * Последний экзамен (торговое право) состоялся 24 мая и прошел для Соломона вполне благополучно. Входил в аудиторию студент Герцфельд, а вышел – дипломированный юрист. Но диплом можно будет получить только в начале июня – документы будут оформлять всем сразу и только после того, как проэкзаменуются все группы. Быть вдали от семьи хотя бы лишний день только из-за каких-то канцелярских формальностей нет больше сил. Оставил доверенность на получение диплома одному из новых киевских друзей, тоже благополучно ставшему юристом (Дядю Акима просить было неудобно, потому что он с семьей еще неделю назад выехал на дачу.). И в 9 часов вечера того же последнего экзаменационного дня Соломон сел в поезд. Вопреки обыкновению, в поезде спал хорошо – не беспокоили ни тряска, ни стук колес, ни крики и хлопанье дверей на ночных станциях. Проснулся утром, как будто только что заснул, и с таким же полным ощущением счастья, какое владело им все время, с того момента, как он осознал, что все закончилось – он теперь дипломированный юрист. Утром выпил чаю и съел прихваченные из Киева два бутерброда из ситного с сыром. Больше ничего покупать не стал, рассчитывая поесть дома, да и денег в кармане осталось только несколько рублей с мелочью. Вся тысяча, занятая на это время у двоюродного брата Миши, улетела и растаяла, как дым, хоть и был Соломон предельно экономен. Отрываясь от чтения газеты, которую, впрочем, просматривал очень невнимательно, Соломон подолгу глядел в окно, тоже не собирая внимания ни на одном из мелькавших дорожных пейзажей. Думалось об открывающихся новых перспективах, о возможностях дополнительного заработка, чтобы побыстрее отдать Мише долг и выполнить данное Рахили обещание сделать ее жизнь материально обеспеченной и счастливой. Весело подумалось, что, вот, Господь услышал горячие молитвы тестя, Шимона, и сделал так, что Соломон всё сдал, не срезался. Но еще горячее молился, наверное, брат Миша. Ведь не сдай Соломон экзамены, не видать бы Мише денег, как ушей своих, по крайней мере, два ближайших года. А теперь, представлялось Соломону, очень скоро наступит жизнь, когда не надо будет считать рубли, когда работа будет доставлять и моральное удовлетворение, и материальное благополучие. Надо будет сделать так, чтобы Рахиль получила возможность учиться, чтобы семья, быт не занимали у нее так много времени. Соломон чувствовал, что сможет достичь всего, о чем мечталось. Он непременно станет материально независимым человеком и тогда со всей полнотой сможет использовать свои способности на благо евреев. Его народ нуждается в сильных лидерах, и Соломон станет одним из них… Замедляя ход и вздрагивая на стрелках, поезд подходил к одесскому вокзалу. Когда состав еще только останавливался, скрипя тормозными колодками, Соломон помахал фуражкой из окна вагона носильщику. Когда рослый детина с сияющей бляхой на груди вошел в купе, Соломон указал ему два своих чемодана, сам взял саквояж и, попрощавшись с попутчиками, вышел на перрон. Здесь носильщик, крякнув, поставил на плечо чемодан с книгами, подхватил другой, гораздо более легкий, и резво направился бойкой семенящей походкой, покрикивая: «Поди! Поди!», на привокзальную площадь, где в ожидании седоков сгрудились извозчичьи экипажи. Быстро сладились с извозчиком до Среднего Фонтана. Носильщик, разместив в пролетке чемоданы и, получив плату и чаевые, поблагодарил барина и поспешил назад, надеясь успеть сделать еще одну ходку. Извозчик разобрал вожжи, хлопнул ими по бокам своего конька, и тот резво покатил пролетку. Когда стали подъезжать к дачному поселку на 9-ой станции, Соломон издалека увидел на дорожке, идущей вдоль шоссе, небольшую группу: две маленькие девочки в одинаковых пелеринках и соломенных шляпках с лентами, которых держала за руки няня, и рядом – хрупкая невысокая женщина. Соломон, даже не разглядев ее лица, не поняв, в чем она одета, почувствовал толчок в грудь и мгновенное тут же прошедшее головокружение. Он привстал и помахал фуражкой. И тотчас обе малышки, удерживаемые нянькой, запрыгали на месте, замахали свободными ручками, одна – правой, другая – левой, и закричали в такт прыжкам: «Папо-чка-прие-хал! Папо-чка-прие-хал!» А женщина рядом стояла, не шелохнувшись, и безотрывно глядела на него. Соломон соскочил с пролетки и побежал к ним навстречу… ГЛАВА 4 Ах, какое наступило прекрасное время! Жена и дети не болеют. Они здесь, рядом. Уезжая в город по делам, Соломон знал, что через несколько часов увидит их снова. Обнимет дорогую Рахиль, расцелует деток и услышит подробный рассказ о том, что они делали днем, что ели, как играли, слушались ли мамочку и няню. Эти простые житейские радости никогда ему не надоедали. Как все счастливые люди, Соломон утром с удовольствием брался за дела: просматривал газеты, занимался редакционной работой, принимал посетителей в Сионистском комитете как юрист, встречался с деловыми людьми, стараясь обеспечить себя дополнительным заработком путем ведения посреднических дел. И всегда, каждую минуту, что бы он ни делал, Соломон подспудно ощущал, что его любимые рядом, находятся на расстоянии не более часа езды, и вечером с радостью ехал домой. А осенью случилось событие, заставившее Соломона волноваться и переживать за жену: Рахиль не смогла доносить ребенка, на пятом месяце произошел выкидыш. А был бы мальчик. Врач сказал, что виной тому предыдущие роды двойни. В результате – ослабление мышц и связок и опущение детородных органов. Нужен специальный бандаж и общеукрепляющее лечение. Горевали оба. Но долго предаваться скорби было некогда. Жизнь, с ее заботами о детях, об упрочении материального и общественного положения, брала свое, залечивая душевные раны… На взгляд со стороны, дела шли совсем не плохо, но Соломон не был удовлетворен. Чтобы прочно укрепиться в юридическом мире, мало получить диплом юриста. Надо еще вступить в Гильдию юристов, а на это нужно время – новичка, да еще еврея, сразу не примут. Кроме того, в Одессе на этом поприще жесткая конкуренция (кинь палкой в собаку – попадешь в юриста), надо пробиваться многие годы. Да и в сионистской организации на ближайшие годы Соломон здесь обречен на вторые роли. Медленное многолетнее восхождение по лестнице партийной иерархии – занятие не для него. И в торговом посредничестве сложности. Было бы заманчиво, например, посредничать между европейскими и туркестанскими купцами, но в Одессе Соломон не имеет среди богатого купечества такого авторитета, как в Самарканде и Бухаре. Здесь верить ему на слово опасаются – давай предоплату. По всему выходит, что в Одессе быстро осуществить свои жизненные планы Соломон не сможет. Так постепенно вызрело решение вернуться в Самарканд, где все минусы должны были обернуться плюсами. Рахиль поддержала мужа. И хоть предстояли немалые хлопоты, связанные с переменой насиженного места, хоть и маячила где-то опасность для детишек подхватить там какую-нибудь азиатскую инфекцию, Рахиль свято верила в счастливую звезду Соломона. Если ему будет хорошо, то и она будет счастлива. Как только решение было принято, Соломон начал действовать быстро и энергично. Списался с Давидом и поручил ему подыскать квартиру. Завершил дела и договорился в Сионистском комитете о взаимодействии. Уговорил сестру Зину продать жилье в Одессе и ехать вместе с ними в Самарканд. И еще множество крупных и мелких дел успел переделать Соломон до тех пор, пока он с семьей не сел в вагон на одесском вокзале, чтобы через неделю очутиться в сентябрьском Самарканде. Плывущий по городу дымок мангалов. Крики разносчиков кислого молока и торговцев зеленью. Ишаки на улицах, впряженные в арбы и под вьюками, а то и везущие, бодро семеня ножками, сидящего верхом дородного узбека, который и погоняет своего «скакуна» и правит им при помощи тонкого прутика, похлопывая им по крупу и по шее животного. Туземные женщины в парандже, с волосяной сеткой, скрывающей лицо, в шароварах и чувяках на босу ногу, часто несущие на голове изрядную поклажу и делающие это так непринужденно, как будто она ничего не весит. Фантастический по овощному и фруктовому изобилию базар с горами дынь и арбузов, с сумраком лавок, где окна занавешены от жары, и почтительные купцы и приказчики возле дверей с поклонами зазывают к себе покупателей. После многолетнего перерыва Соломон воспринимал встречу со всей этой экзотикой почти как возвращение на родину. А самаркандское общество, от которого Соломон едва ли не бежал в 1908 году, теперь, в 1913-м, приняло его радушно. Общественная память на скандалы, типа развода Соломона с Эсфирью и его брака с Рахилью, недолговечна, а очаровательные двойняшки Дорочка и Мирочка окончательно растопили людские сердца. * * * Как Соломон и надеялся, дела его в Самарканде пошли хорошо. Работая фактически присяжным поверенным, хотя и не будучи членом Гильдии, он имел широкую клиентуру в разных слоях местного общества – от богатых бухарских купцов, до бедняков из «туземного» еврейства. И если первые, довольные его юридическими услугами, не скупились на гонорары, то для последних он работал почти задаром, чаще всего, разрешая имущественные споры и составляя всевозможные прошения. Насмотревшись на убогую жизнь туземных евреев, Соломон проникся идеей, осуществление которой, по его мнению, помогло бы этим людям выбраться из нужды и невежества. Нужно открыть для их детей ремесленную школу, где бы они наряду с начальным образованием приобретали ремесленную специальность. Соломон начал пропагандировать этот проект уже в начале 1914 года. Но на государственные средства всерьез рассчитывать не приходилось, а состоятельные евреи не очень-то расщедривались, если им при этом не светила прямая выгода. Короче говоря, дело продвигалось весьма туго, но на популярность Соломона работало хорошо. Начавшаяся в 1914 году война, несмотря на свои мировые масштабы, не вызвала поначалу заметных изменений в самаркандской жизни. Всплеск антигерманского шовинизма, приступы милитаристской эйфории и ура-патриотизма, массовая мобилизация и возникновение сотен тысяч солдатских матерей и жен, многим из которых суждено было вскоре стать солдатскими вдовами,– всё это было в основном уделом европейской метрополии и не носило в Туркестане массового характера. Специфика местного населения состояла в том, что его большинство составляли «туземцы», а их в армию не призывали. Поэтому здесь продолжали пахать, сеять и убирать, а земля в заботливых руках дехкан по-прежнему родила хорошо. Ни в 1914-м, ни в 1915-м годах трудностей с продовольствием не было. Что же до местного купечества, то оно вообще должно было воспринимать войну, как благо. Весьма выгодные военные поставки под гарантию государства приносили отличную прибыль. Велика была потребность в юридически грамотном оформлении сделок, а то, глядишь, и не достанется военный подряд. Богатели купцы – росли гонорары стряпчих. И Соломон, хорошо ведя дела и приумножая свою клиентуру, довольно быстро, уже к 1916 году, стал материально независимым человеком. Был хороший дом на Черняевской, 21, постоянная дача в предгорном местечке Агалык, где приятно было пожить с семьей в разгар летнего зноя. Кухарка и няня освобождали Рахиль от многих хозяйственных забот. Прием посетителей Соломон вел дома. Для этого в кабинет, кроме двери из жилых комнат, был отдельный вход с небольшой прихожей прямо с улицы. Принимать клиентов, вести переписку, отвечать на телефонные звонки и т.п. помогал умный и энергичный молодой человек, Абрам Лозовацкий (Абраша, как его называли домашние, был фактически на положении члена семьи.). Письма Соломон отправлял и получал пачками. На его конвертах, открытках и почтовой бумаге в качестве обратного адреса было оттиснуто: «Окончивший юридический факультет Соломонъ Абрамовичъ Герцфельдъ. Самаркандъ. Телефонъ №306». Подробнее писать адрес не было нужды – Соломона в городе знали. Почти все близкие Соломону и Рахили люди к этому времени жили в Туркестане. Сестра Соломона Зина жила теперь в Самарканде неподалеку. Старшая сестра Рахили Бэла вышла замуж за Соломона Пшедецкого и работала в Ташкенте акушеркой. Младшая сестра Хися жила в услужении в богатой еврейской семье в Самарканде. Ну, а Давида вообще можно было считать аборигеном. Он был женат на Любе, дочери дяди Акима Мирлеса (того, что в Киеве) и растил двоих детей, Лию и Теодора. А Любин родной брат Миша уже давно работал здесь детским врачом. Переехали к детям в Самарканд из Толочина и родители Рахили. У Эси брак с Виноградовым оказался неудачным. Она опять работала в Бухаре и Сарона была с ней – значит, можно было видеться с дочерью довольно часто и приглашать ее пожить, когда она того хотела. Только старший брат Соломона Марк по-прежнему жил во Франции. Из-за войны переписка с ним затруднилась. Да еще сестра Рахили Мина осталась в Белоруссии. Она была замужем за Нохемом Кнохом и, что ни год, рожала, и всё - мальчиков. * * * А у Рахили после того злополучного выкидыша не то что родить, но и забеременеть, никак не получалось. Может быть, ее это и не слишком беспокоило, ведь двойняшки дались ей нелегко, но Соломону очень хотелось сына. Кроме того, большое беспокойство вызывало состояние желудка жены: частые расстройства пищеварения и связанные с ними недомогания заставляли соблюдать диету, постоянно обращаться к врачам, искать всё новые методы лечения и, вообще, изрядно портили жизнь. Поэтому весной 1916 года было решено, что Рахиль с детьми поедет на Северокавказские минеральные воды. Соломон надеялся, что водолечение и горный воздух подействуют на нее благотворно, да и детям будет хорошо. Конечно, одной с двумя детьми было бы нелегко, но с ними поедет нянька Маша, да и девочки не такие уж маленькие – в апреле им исполнилось 8 лет. Путь предстоял неблизкий, если ехать кружным путем. Но можно было его все же сократить до 5-ти дней, если ехать поездом до Красноводска, потом морем до Баку, а затем – снова поездом до Минвод. И вот, после того, как Соломон списался с владельцем одного из железноводских санаториев и получил заверения, что его семье забронировано достойное жилье, и выслал авансом 1000 рублей; после основательных сборов и подробнейших наставлений и мужа, и врача Миши, семья уехала. За время жизни в Самарканде Соломон отвык от одиночества. Нельзя сказать, что теперь ему стало неуютно дома, ведь здесь все напоминало о его дорогих ненаглядных девочках. Временами он ловил себя на том, что и Рахиль воспринимает как свою старшую дочь, которая не меньше других нуждается в его заботах. Впрочем, старшая дочь Сарона в это время жила с отцом и очень гордилась тем, что осталась за хозяйку. Кухарка Гаша закупала продукты и готовила, а Сарона вела учет расходов. Желание обсудить с женой всё, случившееся за день, и просто поделиться мыслями, ставшее за годы совместной жизни насущной потребностью, вылилось теперь, когда она далеко, в регулярное писание писем – каждые 2-3 дня. Первое письмо датировано уже 6-м мая, а семья уехала только вчера, пятого. В этом письме нашла отражение проблема, которая сильно занимала Соломона весной 1916 года – вступление в адвокатское сословие. Необходимое условие положительного решения – благоприятные отзывы коллег. Но далеко не со всеми из них отношения были вполне безоблачными. Например, один из самаркандских присяжных поверенных (некто Лебедев) вообще получил от Соломона публичное обвинение в, мягко говоря, нарушении профессиональной этики. Произошел скандал, отголоски которого докатились до краевой администрации в Ташкенте. Оттуда последовало указание: собрать отзывы о Герцфельде не только от присяжных поверенных, но и от их помощников. Это очень больно задело самолюбие Соломона. Ожидая, и не без основания, поклепов в свой адрес от Лебедева и его друзей, он считал, однако, ниже своего достоинства оправдываться и вообще совершать какие-либо активные действия в свою защиту, чувствуя себя абсолютно правым. Вот что написал Соломон по этому поводу в том, самом первом письме от 6 мая 1916 года: «Доказывать свою правоту, убеждать всех в том, что я «хороший», что на меня возвели поклеп, - дитя мое, я не могу это сделать. Перед тобой я прав, перед самим собой я тоже прав и перед правдой я прав: - с меня довольно. А перед ними пусть я останусь неоправданным. Конечно, если меня не зачислят в сословие, для нас оттого будет ущерб большой, но что же делать? Я лично давал объяснения, я написал объяснение, я представил доказательства. Остальное пусть идет по течению. /…/ Как подумаешь, что самаркандская адвокатура дает обо мне отзывы, - не находишь слов, чтоб охарактеризовать, в какое попадаешь жалкое положение. Я утешаюсь мыслью, что вся кампания против меня ведется всё по тому одному, что я стал поперек мошенничествам Лебедева. Но с этого пути я не сойду. Пусть будет, что будет». Конечно, хорошего настроения такая ситуация не прибавляла, но работы было много и на жалость к самому себе не оставалось времени. Да и не было это в характере Соломона. Хотя и точил какой-то червячок, что теперь от отзывов о нем людей, которых он не считает достойными и совсем не уважает, быть может, зависит его дальнейшая карьера. Теперь в каждом виделся тайный враг, и Соломон резко сократил круг общения. По вечерам всё больше сидел дома: читал, размышлял и писал письма жене. Когда Рахиль была рядом, всё, о чем думалось, можно было сразу с ней обсудить или хотя бы просто рассказать ей, чтобы при этом и самому во всем разобраться. А теперь приходилось ждать вечера, когда заканчиваются дела, и, сидя за столом, в кабинете, уплотнять мысли в строки письма. Соломон пишет, что уныния не испытывает и не теряет присутствия духа. Жизнь не кончается по приговору злопыхателей. Вот выдержка из письма от 12/У-16г.: «Я это лето думаю использовать для здоровья. Самое идеальное было бы поехать к тебе, но ты знаешь, что удерживает меня от выезда из Самарканда. Питаюсь я чудесно, много сплю и даже днем. Хочу устроить себе гимнастику, начать делать обтирания. Словом, все, что нужно для здоровья. Даже уколы. И ты делай всё: и леченье от всех болячек, и питанье и уколы. Всё! Лишь бы ты поправилась и выздоровела. Если последнее всегда хорошо и нужно, то особенно теперь, когда не знаешь, что день грядущий готовит. Скоро 11ч. ночи. Я один. Сароночка спит. Она себя ведет почти прекрасно, сидит все больше дома, хозяйничает, ведет Гашину бухгалтерию. Немного скучает. Хорошо, что ты не взяла ее с собой. Когда приедешь, она больше будет ценить твое общество». В письме два раза встречается многозначительное «что», оба раза – с четко поставленным ударением. И это не случайно. Понятно, что речь идет о происках врагов и о возможных материальных последствиях задержки вступления в адвокатское сословие. К этому надо быть готовыми, чтобы встретить невзгоды, по крайней мере, здоровыми. Что до Сароны, то, похоже, она относилась к Рахили без должного уважения. И еще хорошо, что, благодаря мудрости Эсфири, она была достаточно лояльна ко второй жене отца. А ведь могло быть иначе, поскольку Сарона, конечно же, чувствовала, что отец не принадлежит ей безраздельно, а приходится довольствоваться той частью его любви, которая остается от сводных сестер и их матери. Правда, Рахиль изо всех сил старалась не быть для Сароны «злой мачехой». Хотя определенные трудности возникали, потому что Сарона, живя у Эсфири в полной свободе, тяжело переносила «оковы цивилизации», как то, личная гигиена, режим дня и питания и т.п. Но, оставшись одна с отцом, она, возможно, чувствовала себя ущемленной, поскольку сестры-то уехали на курорт. Так что, хорошо, что Рахиль не взяла с собой Сарону, или не хорошо – трудно сказать. … В саду у Герцфельдов поспел отменный урожай черешни. Сарона, ловко лазая по деревьям, собирала ягоды, а потом вместе с кухаркой Гашей наварила варенья фунтов 20. С сахаром уже было туговато, но Соломон достал. По-прежнему, общаясь по делам со множеством людей, в свободное время Соломон оставался почти нелюдимым, что, наверное, очень удивляло всех, кто его знал. Это было похоже на какую-то странную депрессию. Вот что он пишет жене 17 мая: «Хочешь знать, как я провожу время? Встаю обязательно в 6 ч. утра. Это с первого дня твоего отъезда. /…/ Работа у меня начинается рано, и, должен сказать, очень успешно все идет. Взял я за правило: один день безвыходно работаю в кабинете, другой – разъезжаю по делам. Хотя строго держаться этого принципа нельзя, все же он – продуктивен. Обедаем в 2ч.-3ч., от 3 ½ до 5-ти я обязательно лежу. Раздеваюсь и лежу, а Сарона дежурит в кабинете и отвечает на телефонные звонки. От 5-7ч. принимаю клиентов. Днем и утром никого не принимаю. В 7ч.-8ч. ужинаем, а потом я читаю. Сижу на террасе и читаю. По вечерам я никуда не хожу. Решил все вечера проводить дома. Причин три: 1) без тебя не хочу: это не требует комментариев, 2) мне необходимо это для здоровья. У нас на террасе и в саду достаточно воздуха, нигде в Самарканде он не лучше, чем у нас, а хождение именно меня утомляет. Когда же я сижу дома, я себя чувствую здоровым. 3) я хочу по вечерам читать юридическую литературу. Чувствую, что отстал. Надо наверстать. Пройдет безпокойное время, я снова возьмусь за книги: хочу быть ученым юристом. Ложусь я рано. В 10 ½ ч. я уже в кровати. Не помню, писал ли я тебе, что я решил раззнакомиться со всеми знакомыми. Абсолютно со всеми. О моем решении никто не знает, кроме тебя. Я об этом никому не говорю, но по отношению всех осуществляю. В конце концов, знакомство – хлам! Я никогда не любил «знакомства» с людьми, а теперь, в одиночестве и на досуге, всё взвешивая и анализируя, лишний раз убедился, лишний раз уверился, что знакомство – только отнимает, а ничего не дает. Есть люди, которые умеют из знакомства всё выжать /…/, а такие, как я, знакомству всё отдают. Это не разумно. Буду жить без знакомых и друзей. Если вспомнить и собрать всё время и силы, которые я отдал друзьям и знакомым, можно было бы дойти до Северного Полюса. Я из крайности ударился в другую. В первую голову я ликвидировал Мишелевичей. Вот уж 3 дня, как я туда ни ногой ни на минуту. Я не стал объяснять почему, но прекратил хождение. Изумлению Сони, вероятно, не было границ, когда она за мной послала, а я ответил: «очень занят, к сожалению, придти не могу». Вчера я узнал, что она заболела инфлуэнцией, был Миша, она лежит. А я не пошел ее проведать, послал вчера вечером Сарону и сегодня ее же – справиться о здоровьи Сони. Кстати, ей лучше, хотя еще есть повышение температуры, и она лежит. Не думай, родная, что это не нужная крайность. Наоборот, это необходимая крайность. Каждый день у Мишелевичей что-то случается, и я им каждый день, буквально каждый день бывал полезен. То старику нужен паспорт, то старухе нужен паспорт, то – Натану, а то и Соломону. Неудачно идут экзамены у Ханы – я езжу к директору женской гимназии. А то надо поехать к директору мужской гимназии по поводу Бини и т.д. и т.д. до безконечности. Кажется, они так свыклись с моими услугами, что без них не могут обходиться, и я даже как будто обязан. Нехотя и незаметно я попал в большие благотворители. Стал опекуном и покровителем этой семьи. Это имеет свою прелесть, я не отрицаю, но ….. мне надоело, скажу тебе по секрету. И еще я тебе скажу, что не стоит приближать к себе чужих. Чужой – родным не станет. Изумленье и, пожалуй, огорченье Сони было велико, когда я ей сказал, что я их «ликвидирую». Сказал осторожно, деликатно, но она чувствовала, что мое решенье безповоротно. Это мне тем легче осуществить, что старика нет, а когда он приедет, он столкнется с уже свершившимся фактом. Мне Соня говорила, что отец ее меня очень любит и очень доверяет и очень обо мне высокого мнения. Все это хорошо, но … я ими стал тяготиться. Это я чувствовал уже давно и ждал твоего отъезда, чтоб на досуге с самим собою поразмыслить. Они все прекрасные люди, но – я хочу жить для себя. Понятие «себя» включает: тебя, детей и меня, Палестину и книги. Как видишь, довольно обширное «себя». /…/ Отдохну от людей, а это мне необходимо». Ну, что ж, - здоровый режим и, как следствие, хорошая работоспособность. Как будто, нет никакого уныния и подавленности. Только, вот, что это за странная идея: раззнакомиться со всеми? А начало ее осуществления, вообще, – из ряда вон. Надо сказать, что Соня Мишелевич, милая, добрая девушка, бескорыстная душа, была самой близкой подругой Рахили. У них не было тайн друг от друга и не было, наверное, такой жертвы, которую каждая из них не принесла бы на алтарь своей дружбы (жизнь вскоре это подтвердила). Мы не знаем, у кого раньше сложились близкие, доверительные отношения, у Рахили с Соней или у Соломона со старшим Мишелевичем, но такая резкая перемена со стороны Соломона не могла не вызвать реакции, подобной шоку. Видно, крепко допекли Соломона недоброжелатели, что на него накатила волна мизантропии. Теперь он хочет жить для семьи, для Палестины и для науки. Дай ему Бог. Да только надолго ли это всё? Вспомним, как не мил Соломону стал родительский дом, когда он в 1908 году, будучи на грани нервного срыва, работая по 18 часов, сдавал экзамены в университете и одновременно организовывал издание газеты. Всё прошло тогда, лишь только обозначился победный перелом. Вообще, всё проходит. * * * Вот только война никак не кончалась. Она все длилась и длилась, приняв форму вялотекущей хронической болезни. Если бы еще побольше победных реляций, а вместо этого – сводки потерь ранеными и убитыми. Похоже, никто уже не помнит, из-за чего начался этот вязкий кошмар, и ради какой великой цели он продолжается. В Самарканде стало трудно купить сахар. С остальными продуктами пока особых трудностей нет. Как отголосок войны, возникла проблема беженцев. В Самарканде появились евреи из Варшавского воеводства, бежавшие от ужаса бомбежек. Многие потеряли родных под бомбами и лишились всего своего достояния. Соломон тотчас же развернул кампанию помощи беженцам, чтобы обеспечить их хотя бы минимально необходимым для жизни. Но активная профессиональная и общественная работа не нарушала заведенного с отъездом семьи распорядка труда, отдыха и лечебной профилактики. Письма в Железноводск идут регулярно, и в каждом письме – объяснение в любви, для которого Соломон все время находит новые слова, и призывы думать только о своем здоровье. Из письма от 24/У-16г.: «Голубчик мой ясный, дитя мое ненаглядное. Получил твое письмо /…/, дорогое, ласковое, любящее, звучащее мне, как музыка. Читаю его, перечитываю, и мне так и радостно и почему-то грустно. Может быть, это естественно, чтоб глубокая радость где-то на дне души мешалась с грустью. Не даром евреи в самые торжественные и радостные моменты вспоминают разрушение Иерусалима. Наивно думать, что это нам предписано с целью, чтоб не забыть Палестины. Правильнее думать, что у человека потребность на ряду с радостным поднимать со дна души и грустное. Грустно мне оттого, что тебя нет со мной. Радостно мне оттого, что и ты хочешь быть со мной. Все это так просто, и иначе быть не должно и не может быть меж нами. /…/ День у меня сегодня прошел деловито, однако, я все выполнил, что нужно: обтирание, гимнастика, кефир, фитин, фосфатин, впрыскивание. Ел и пил тоже, конечно. Что, хорошо? А поверишь, что я поправился? Ей богу! Поздоровел и пополнел. Скоро буду принимать еще и солнечные ванны (теперь прохладные дни) и пить кумыс. Вот поправлюсь! Когда увидимся – не узнаешь. /…/ О деньгах не думай, трать их без сожаления. Думай только о здоровьи. Лечись и поправляйся. Если тебе в санатории не нравится – не надо! Найми квартиру и обезпечь себя хорошим столом. Только чтоб тебе самой не хлопотать и не думать о том. Пусть стоит в месяц не 700, а 1500р. Лишь бы ты была здорова. Когда ты будешь здорова, я всего достигну в жизни. И денег тогда у нас будет много. И, на тебя глядючи, я тоже буду здоров. /…/ Будь спокойна и обо мне, хотя и думай, а не скучай. Вопервых, я наверно приеду к тебе. Я бы не отпустил тебя одну, поехал бы с тобой, да, ведь, ты знаешь, какое время не подходящее, тяжелое. Тут, собственно, мне спокойно и хорошо, а, когда спокойно и хорошо, не нужно искушать судьбы. Местный климат, как тебе известно, для меня хорош. И доктора-приятели меня излечили бы от всякой болезни, если б что случилось. А как на Кавказе обстояло бы, я не знаю. Зачем рисковать? А все же мне очень уж хочется на вас взглянуть, и, вероятно, в конце-концов, вырвусь и приеду. /…/ «Я возненавидела свою слабость уж по одному тому, что мне приходится из-за нее уезжать от тебя» /Здесь Соломон цитирует одно из писем Рахили/. Прекрасные слова! Дай бог, чтоб всё так и сбылось. Не надо нам разставаться, жизнь так коротка! Как же прожить ее еще в разлуке? Каждый час, каждая минута дорога. Каждый час разлуки – потерянный в жизни час. Вот ты только излечи все свои болести, и мы так чудесно будем жить, как никогда до сих пор. Грешный я, тысячу раз грешный, знаю я и всегда знал, что ты – неземная, душа, залетевшая на землю, знаю я, всегда знал, что ты – счастье, которого я не стою, но все же я часто уходил из дому и целые часы проводил у людей; целые часы, которые мог проводить с тобой, вдыхать в себя аромат твоей души, я проводил вне дома. Дитя мое, нужно было, чтоб я не видал тебя 3 недели, чтоб я понял, какой я безумный был расточитель! О, теперь этого не будет. Когда ты приедешь, я не отдам никому и минуты, которую сумею урвать от необходимых дел, чтоб проводить в твоем обществе. Поздно уже, спать пора, закончу письмо, опущу его в ящик и завалюсь спать, и буду счастлив, если ты мне приснишься». «С любимыми не расставайтесь». Если бы Соломон не нарушил впоследствии этой своей клятвы, то, как знать, возможно, его жизнь и жизнь его семьи сложилась бы совсем по-другому. А пока обратим внимание на одно туманное место в прочитанном письме – насчет благотворности туркестанского климата и уверенности в друзьях-медиках, которые вылечат от любой болезни, если что. Но вернемся к этому позднее. * * * Последнее письмо ушло 24 мая утром, а вечером того же дня Соломон начал писать новое: «Возлюбленное мое дитя! Сейчас уже скоро 10ч. вечера, сегодня вечером уже Шавуос/1/. С праздником тебя, моя родная! С зеленым праздником! Как, должно быть, хорошо проводить такой праздник у себя дома, на лоне природы, в кругу веселящейся молодежи. Будет ли когда-либо мой народ так праздновать? Пока – безпросветно, безнадёжно тяжело. Может быть, где-нибудь в больших центрах есть идеи, планы и надежды. Из далекого Туркестана ничего не видно. Я верю и надеюсь. Но верит ли народ наш, хочет ли он – отсюда не видно. Мой призыв /…/ не остался без ответа. Местное туземное общество собралось и подписало 15000 рублей для постройки ремесленного училища. Этой суммы, конечно, не хватит, но для начала, для почина ничего. На четверг назначено заседание для обсуждения вопроса. Боюсь я очень, что их разговоры разговорами останутся. Но, кажется, на этот раз дело идет серьезно. Вероятно, мне придется потрудиться для этого дела. Но оно хорошее и стоит трудов. Туземное еврейство состоит из богатых купцов и нищих, живущих на средства благотворителей. Необходимо создать класс ремесленников. Это оздоровило бы их в социальном смысле. /…/ Ну, моя голубка, сегодня от тебя писем нет. Ничего, я не безпокоюсь, только, конечно, день с письмом от тебя лучше дня без письма. Как солнечный лучше пасмурного. Вообще говоря, мне не скучно: я много внимания уделяю здоровью, делам, книгам. Людей не надо! /…/ Мысли о тебе, - вот что ценно, нужно, важно. Всё остальное – суета сует. Я полон мыслями о тебе, чувствами к тебе. Я неожиданно открыл в себе способность любить тебя во много раз сильнее, чем до сих пор. Не думай, что до сих пор я мало или слабо тебя любил, нет! Просто, во мне растут новые чувства, новые взгляды на окружающее, происходит как бы переоценка внешнего мира. Я сказал бы: всё падает в цене. А ты? Ты нет! Даже, наоборот, ты поднимаешься в цене. Ты поднялась бы уже потому, что не падаешь в цене, что переоценка моя тебя не коснулась. Но дело-то в том, что переоценка тебя тоже коснулась: я понял, что недостаточно тебя ценил. Я говорю это так просто, ведь, в моей душе целый переворот, да, переворот. Это значит: я всегда знал, что ты – идеальная женщина, а теперь вижу, что слово «идеальная» бедно, что идеальных много, а таких, как ты, очень мало. И я перед тобой грешен. Я должен был еще больше любить, еще больше заботиться о тебе и никогда не огорчать. А я тебя огорчал, и даже очень огорчал. Не знаю, хватит ли остатка моей жизни, чтоб перед тобой загладить свою вину. Милая моя! Я докажу всею своей жизнью, тебе одной принадлежащей, что я умею любить и ценить тебя». А дальше, как заклинание, как страстная молитва, которая повторяется в каждом письме, – призыв приложить все силы и использовать все возможности, чтобы излечиться и быть здоровой. Чтобы стала понятна суть той части письма, которая посвящена празднику Шавуот, следует иметь в виду, что тогда, по законам военного времени, существовала перлюстрация писем, и в таких условиях афишировать свою приверженность сионизму Соломону, пожалуй, было не с руки. Когда же сбудется мечта Соломона о том, что еврейский народ будет весело праздновать Шавуот у себя дома? Конечно, когда этот дом появится. А дом народа – это национальное государство. Вот, наверное, что можно прочесть между строк. К огорчению Соломона, в военные годы деятельность сионистских организаций в России была сильно затруднена, а в предвоенные 5-6 лет в Палестину из России уехало около 10 тысяч евреев. Правда, за то же время в Америку уехало около полумиллиона. Но в исторической перспективе Соломон оказался прав. Но это – далекая перспектива. А сейчас – беженцы из Польши с их проблемами. Среди них Соломону приглянулся мальчик – сирота 12-ти лет по имени Натан. Отец его умер давно, а мать он потерял в Лодзи при бомбежке. Подумалось, наверное, что у него мог бы быть сын примерно такого же возраста. Написал Рахили, что пока взял мальчика к себе, а там видно будет. * * * А Рахили в Железноводске было совсем плохо. Владелец санатория, доктор Романович, опасаясь убытков, скрыл от пациентов, что его племянник заболел дифтерией. Девочки заразились, болели тяжело. Понимая, что из-за дальности расстояния Соломон непосредственно ей помочь не сможет, Рахиль скрыла от него правду. Но притворяться и писать бодрые письма не было сил. Написала, что дети простудились, да и то, сделала это, когда кризис был уже позади. Но дальше держаться одной было совсем невмоготу – в отчаянии телеграфировала Соломону, чтобы приезжал. Но Соломон приехать никак не мог: не пускали дела, связанные с разоблачением махинаций пресловутого Лебедева и вступлением в сословие, а, кроме того, и соображения, связанные с «опасностью перемены климата» (об этом – чуть позже). Но беспокойство в душу закралось серьезное. Отправил Рахили 30 мая две телеграммы, в которых просил ежедневно телеграфировать о здоровье детей, а также сообщал, что к ней 2 мая выезжает Соня. И вот тут-то оказалось, что бывает время, когда друзья, если, конечно, они настоящие, нужны больше всего на свете, что дружба – совсем не пустая трата времени. А жизнь только «для себя» и дружба «есть вещи несовместные». Соня Мишелевич сразу же согласилась на просьбу Соломона поехать к Рахили (расходы он, разумеется, берет на себя). Вот как Соломон написал об этом Рахили в письме от 30 мая: «Она так охотно согласилась поехать, как только я предложил, что это меня тронуло. Без лишних слов, без разговоров, так, как делают нужное, необходимое дело. Она тебя искренно любит. Мне легче было обратиться к ней, чем к Зине. /…/ Она – как сестра, с тем преимуществом, что она – разумная, толковая, добрая, и для тебя готова, кажется, пожертвовать жизнью. Дай ей Господи за такое сердечное отношение здоровья!» Потом четыре дня Соломон не писал в Железноводск. Работал до изнеможения и после ужина сразу ложился спать. Только третьего июня вечером засел за подробное письмо: «3/4 июня 1916г. Письмо №15. Дорогое мое дитя, ненаглядная голубка. Не писал четыре дня. Целых четыре! /…/ Это были дни большого безпокойства, усиленного телеграфирования и хлопот о снаряжении Сони. А сегодня мне весь день не давали покоя клиенты. Теперь вечер и я дома; сижу и пишу. Только я устал и почувствовал бы большое облегчение, если б лег спать. А хочется тебе писать. Крошка моя, ты не знаешь, когда я избавлюсь от работы, от дел, от хлопот о всяких беженцах, Моргенах, Магарилах и т.д. и т.д. Кто сказал, что труд есть наслаждение, а благотворительность во всех видах – святая вещь? Я стал последнее время наблюдать и заметил, что 3/4 сил моих уходит на «добрые» дела. Но я устал от них, смертельно устал. Арестовали Моргена за торговлю каширным мясом выше таксы – и меня изводят. Обидели кого-нибудь, - я в ответе. Выдворяют, выселяют – прибегают ко мне. И т.д. и т.д. Кажется, я стал общественным утиральником и промок до костей от людских слез. Главная беда теперь беженцы. Их несколько десятков человек, все устроились и живут сравнительно хорошо. Вдруг – выселяют. Нужно иметь не нервы, а проволоку. Пока еще не выселили ни одного, отстаиваю их. Но у меня нет сил стоять за всех. А надо. Хорошее средство придумал Бог для наказания людей: сердце. Наказал сердцем, которое не может видеть безучастно чужое горе». Далее следуют вопросы о здоровье семьи и Сони, которая вот-вот должна приехать; отчет о жизни, своей и Мишелевичей, и пожелания здоровья. И, конечно же, опять – объяснение в любви: «Ты пишешь: «Как приятно чувствовать заботу твою и любовь твою. Чем я всё это заслужила? Право же, не нахожу ответа». – Чем ты заслужила? Всем. Но чем я заслужил право любить тебя и заботиться о тебе? И я не нахожу ответа. /…/ я знаю, что в мире – трудно, тяжко жить с людьми, что в жизни царит зло, и мне, не злому, было бы невозможно жить, если б не мысль, что у меня есть ты. Ты для меня прибежище, крыша, под которой я чувствую себя спокойно в дни бурь и тревог. Я не боюсь бурь и тревог. Если Бог послал меня в мир, я не должен бояться ни громов ни бурь. Но, как человек, я устаю от них. И когда устаю, я приникаю к тебе, как к матери. И я отдыхаю. А в мире – царит зло. /…/ Добродетель торжествует… в сказках для детей. Но пусть будет злым тот, кто может. Я не могу и не хочу. Я не могу даже бороться со злом его же оружием. Мне претит оно, хотя я знаю, что победить врага можно только его же оружием». Похоже, среди самаркандской судейской братии Соломон оказался возмутителем спокойствия. И все, кому он стал поперек дороги, дружно на него ополчились. И тут уж для его противников все средства были хороши. А Соломону подобные методы претили. Но зло живуче и изворотливо. В каждодневном противоборстве с ним приходит усталость. Отсюда и рассуждение о невозможности (в том смысле, что не хватит сил) победы добра над злом. Есть и еще проблема, которая не улучшает настроения: Сароночкина мама приехала. Она сюда не ходит. А Сароночка ушла к ней и забывает даже заглянуть домой. Вероятно, они завтра после завтра уедут куда-нибудь. Надо наблюдать Эсю, чтоб понять, что Сарона иной быть не может». У Соломона налицо явный разрыв между идеей служения обществу в целом и адекватной оценкой своей роли в жизни конкретных людей. Разве удивительно, что ребенок, соскучившись по матери, теперь всё время проводит с ней? Не Сарона виновата, что не может не делить ни с кем любовь отца и ощущать всю полноту счастья от родительской любви. Еще хорошо, что она сохранила лояльность ко второй жене отца и дружеское отношение к сводным сестрам. От ноток раздражения, которые звучат в оценке Соломоном его общественной деятельности, возникает впечатление, что ему становится «тесно» в Самарканде. Хотя его деятельность и приносит пользу отдельным обездоленным и, может быть, даже окажется полезной всему туземному еврейству, но не об этом он мечтает. Соломон убежден, что залогом будущего счастья еврейского народа является создание суверенного национального государства, и не где-нибудь в Уганде, а только на исторической родине. Решение уже созрело: война близка к завершению; кончатся связанные с ней жизненные неурядицы, и Соломон с семьей уедет в Палестину. Но и здесь, в Самарканде жизнь вдруг показывает, что принципиальность и стремление к справедливости могут быть вознаграждены. Решением Судебной палаты в начале июня Лебедев был отстранен от адвокатской практики до суда и теперь вынужден уйти из адвокатуры. Это, наверняка, прибавило Соломону энергии. Но, боже мой! как трудно бывает достучаться до людских душ, заставить людей сделать что-нибудь в помощь тем, кто в ней нуждается. Из письма жене от 6 июня 1916г.: «Я в доме один. Последние дни я всё один. Думаю о людях и горько убеждаюсь, что нет людей. Отрицательное в природе человека. Зло в крови у каждого, в нервах и в мозгу. Страшно велико равнодушие людей к чужому горю. Человек человеку волк. Есть редчайшие исключения, любящие натуры, любящие людей. Любить людей – это еще возможно, но любимым людьми еще, кажется, никто не был. «Любить человечество», - это еще, может быть, кто и пробовал, но быть любимым этим самым человечеством – кого люди любили? Разве толпа не избивает, не забрасывает камнями своих вождей? Люби после этого толпу! Страшно то, что человечества, в сущности, и нет, а есть только толпа. Везде – толпа. Тёмное, злое, тупое, равнодушное и, кажется, всегда склонное к преступлению /существо/. Нравственные принципы свойственны индивидуумам, их не имеет толпа. Толпа – это даже пять человек. Где собирается самая маленькая кучка людей, - там над ними уже реет вдохновляющее их злое воронье. В толпе даже добро делается из тщеславия, хвастовства, желания показать себя в выгодном свете. Я знаю, что во мне говорит усталость, знаю; но где сказано, что бодрый, здоровый и сильный лучше понимает людей, чем, скажем, усталый, больной и слабый? Слабый относится более критически и скептически, и ему поэтому всё более видно. – Пишу всё это под влиянием того, что я наблюдаю в отношении нашего общества к беженцам. Такое равнодушие к их судьбе, что руки опускаются. Если б я не будил и не заставлял всех работать и думать, - никто ничего не делал бы. Не хотят работать и не способны. /…/ Один в поле». Опустим, на сей раз, объяснение в любви, обязательное в каждом письме, и панегирик в адрес Сони, с которой еще дней 10 назад Соломон хотел совсем раззнакомиться. Начал он это письмо утром, потом писал в обед и продолжал вечером, потому что не мог не отреагировать на те ошеломляющие вести, которые пришли из Железноводска. Днем пришла телеграмма от Сони из баку: ждет билета на Минводы, а к вечеру – письмо от Рахили, из которого Соломон наконец узнал, что дети переболели дифтеритом, но теперь уже поправляются. Целый курортный месяц пропал зря, всё надо начинать сначала. А Рахиль по состоянию своего здоровья, видимо, откатилась назад еще дальше. После таких переживаний, какие выпали на ее долю, и заболеть недолго. Хорошо хоть, что Соня к ней приезжает. О дальнейшем пребывании в санатории не могло быть и речи, съехали на частную квартиру. Теперь к желудку и женским проблемам прибавились еще крайнее переутомление и нервное истощение. Непонятно, с какого конца браться за лечение. В конце письма Соломон, как мог, старался ободрить Рахиль. Ведь самое страшное уже позади, и слава Богу, что все обошлось. Но он торопился успеть отправить письмо, а всё, что хотелось высказать, написать не успел. Поэтому, закончив и отправив письмо, Соломон тут же принялся писать следующее. На него потратил поздний вечер и ночь до рассвета. Так что датой окончания этого письма надо считать 5 июня 1916 года. Стремление ободрить жену, придать ей новые душевные силы вылилось в такое наставление: «Не убежать от неизбежного. Никому не дано предвидеть непредусмотренного. Есть категория явлений, которая царит над нами: над нашим разумом и над нашей волей. Все величие в том, чтоб победить побеждаемое и смиренно покориться непобедимому. «Пришла беда – растворяй ворота». Это просто и величественно. Я знаю, что ты думаешь и чувствуешь так же, как и я. Говоря это тебе, я знаю, что и ты сказала бы то же и мне. Спокойно выпить горькую чашу, подносимую жизнью. Спокойно. А если есть сила духа, то надо и улыбаться. «И в самой петле улыбаться». Это уже героизм. Конечно. Но ты же у меня героиня. Мужественная, сильная, крепкая. /…/ Ведь мы с тобой еще хороших дней не видали. А мы всегда улыбаемся. Веселые в скорби. Так надо. /…/ Идти в жизни напролом, хотя бы солнечный луч не светил впереди; не страшиться тяжести креста и бремени скорби; не бояться врагов, не горевать об измене друга. Пойти по пути, указанному гневом, и освещать его любовью, - ничего другого я не мог бы завещать своим детям». А дальше Соломон пытается объяснить Рахили, что все, сказанное выше, не только совет и утешение ей, но и результат его собственных раздумий о самаркандских реалиях: «Родная моя. Тебе не совсем понятно, почему это я пишу тебе. Потому что я пишу тебе результат моих мыслей, чувств и настроений. Но ты не знаешь тех фактов, которые эти мысли вызывают. Писать об этом не стоит. Увидимся – всё разскажу. Пока только скажу, что я убедился в том, что полагал, что и раньше думал, но что не хотел все же допустить: что самаркандская адвокатура – шайка бандитов. Ах, о них не стоит и говорить. Все они и всё о них не стоит даже нашего внимания. Но при встрече я разскажу тебе много любопытного». Думается, что в других условиях Соломон бросил бы всё и помчался к жене и детям. Но сейчас от адвокатской «шайки бандитов» можно ожидать любой гадости. Не успеешь вовремя отреагировать на очередную кляузу, и всё пропало. А ставка очень высока – быть или не быть принятым в сословие. От этого в первую очередь зависит даже не благосостояние, а, что гораздо важнее, возможность жить в любом городе России за пределами черты оседлости. В этом случае и в России перед Соломоном открылись бы широкие перспективы, отвечавшие его честолюбивым замыслам. А иначе – только Палестина, без вариантов. Но эту мысль Соломон письму не доверяет. Так что, пока вопрос о конфликте Соломона с самаркандской адвокатурой не будет рассмотрен и решен в Судебной палате в Ташкенте, уезжать никуда нельзя. Есть и еще одна причина, так сказать, «климатическая», по которой Соломон с большой осторожностью относится к решению вопроса о возможности выезда за пределы Туркестана. Напрямую он не может эту причину назвать и опять прибегает к иносказаниям: «Было бы истинным счастьем, если б я мог быть с тобой. Всё было бы лучше. Да я не знаю, можно ли мне переменить наш климат на Железноводск. Здесь для меня хорошо, а что будет в Железноводске? А если со мною будет нехорошо, и тебе, конечно, будет нехорошо. От поездки к тебе меня удерживает мысль только о твоем покое, о тебе. Если б не это, я б давно был у тебя, а там – будь что будет. Хоть бы смерть, не только болезнь. Но я нужен для тебя. Я берегу себя для тебя. Оттого еще не еду. Если же мои врачи скажут мне (и я сам это пойму), что на короткое время можно, я полечу к тебе на крыльях». Если принять версию, что ссылка на боязнь повредить здоровью – всего лишь иносказание, то смысл предыдущей цитаты и аналогичных мест в прежних письмах, скорее всего, нужно истолковать таким образом. Соломон опасается, и не без основания, что, уехав из Туркестана, он может оказаться мобилизованным в армию. А здесь, дома друзья-врачи всегда дадут нужное медицинское заключение, освобождающее от призыва. Осторожничая, Соломон действительно бережет себя для жены и детей. За всеми волнениями Соломон не забыл просьбы Рахили прислать сахару – в Железноводске его совсем нет. Завтра, 7-го июня вышлет посылкой 12 фунтов. А сейчас – скорее спать, уже четвертый час утра. Седьмое июня уже наступило. Время шло. Соломон продолжал принимать клиентов, заниматься делами беженцев и по вечерам писать письма Рахили – почти каждый день. Их рефрен: поправляйтесь, набирайтесь здоровья; дайте знать, если в чем-нибудь есть нужда – я всё для вас сделаю. Уже 10 июня, а всё еще нет известия, что Соня добралась до Железноводска. Соломон просил, было, Давида поехать к сестре, да того не пускают семейные дела: у него ведь тоже двое маленьких детей, Лиля и Тодик. Однако Соломона отказ Давида обидел. Кажется даже, что в результате между ними пробежала кошка, хотя Соломон, как будто, входит в положение друга. Распорядок дня, заведенный с отъездом семьи, Соломон старается выдерживать. Работает много, но днем, после обеда непременно отдыхает. А самое приятное время – это вечерняя тишина и одиночество в кабинете, когда он пишет очередное письмо жене. Соломон очень хочет приехать в Железноводск хоть на несколько дней. На всякий случай готовится к этому, если появится возможность: подчищает свои дела так, чтобы можно было сделать перерыв на пару недель (с учетом дороги). Предвидя грядущие трудности с продуктами, и в первую очередь – с сахаром, Соломон закупил пуд урюка и поручил кухарке Гаше сварить варенье. Зимой будет и сладкое к чаю и начинка для пирогов. Эся пока никуда не уезжает из Самарканда. Сарона все время с ней и у отца не показывается. Это болезненно задевает самолюбие Соломона, но Рахили он в этом не признается, только кратко информирует. Мальчик – беженец из Лодзи, Натан Рувинович Морозов, живет у Соломона. Никаких дальнейших планов относительно устройства его судьбы Соломон не обнародует: «там видно будет». Наконец-то 13 июня пришла долгожданная телеграмма: «Соня с восьмого в Железноводске, здоровы, Рахиль, Соня». А говорят, что понедельник, тринадцатое – день несчастливый. Конечно, телеграфу следовало быть порасторопнее. Если учесть, что телеграмма с Северного Кавказа в Туркестан шла пять дней, значит, ее просто переслали почтой. Умом Россию не понять! В этот же день Соломон поторопился написать ответ. Для него понедельник, 13-е июня легким днем точно не был: «Писать много есть о чем, но – ничего я не соображаю от усталости. Уже 3ч. ночи, клиенты сегодня шли до 11ч. ночи. Потом я сел писать одну бумагу. Незаметно для себя досидел до сего времени, посмотрел на часы – 3 часа ночи». Надо бы лечь спать, но хочется написать хоть немного. Соломону просто необходимо знать как можно больше о жизни Рахили и дочек. Он просит теперь уже и у Сони писать подробно обо всем, что у них происходит, сколько денег уходит на жизнь и на лечение, и не пора ли выслать еще. И детки пусть обязательно пишут, как умеют. Им всем вместе, наверное, хорошо и весело, а Соломону не до веселья: «Я рад, что Сонечка с тобой. Это тебе живой привет из Самарканда. Вам вдвоем наверно хорошо. Вот только мне здесь плохо одному. Буквально не с кем встретиться, не с кем слово вымолвить, я рад, когда никто не приходит. Такая кругом мелочь – люди! Надо идти спать. Видьте, родные мои, золотые сны! В этом мире, где всё так скверно, так низменно, так изломанно, - вы одни мне светите бодрящими огоньками, поддерживаете во мне жизнь и даете силы бороться с людьми и, увы, как часто с самим собою. О, Господи, как мне нужен душевный покой. Я так долго жаждал его и не получал, что разучился, кажется, желать его. Но одно несомненно: чтоб иметь этот покой, нам надо быть вместе». * * * В только что прочитанном письме чувствуется большой заряд мизантропии и душевной усталости. Соломону кажется, что в любое время и от кого угодно можно ожидать подвоха, а то и откровенной гадости. Но, вот, читаем очередное письмо, написанное вечером 15 июня, и слышим в нем совсем иную тональность. Не иначе, что-то произошло: «Дорогое мое дитя! Совсем я стал паинька-мальчик. Теперь 9ч. веч. а я сижу уже и пишу тебе письмо. Могу я писать почти только вечером. Вчера не писал потому, что у меня были: Давид, Мир/овой/ Судья Элеванов и Пристав Блинов. Давид пришел в гости, судья – потому что ему дома скучно (жена в России), а пристав – говорить о беженцах. Сидели мы так вчетвером до 12-того часа, пока они не сжалились надо мной и не ушли. А письма уж не написал. – Но и от тебя письма сегодня нет. Кто-то виноват: ты или почта. Потому что, если ты пропускаешь день и не пишешь – пожалуй, грешно, потому что мне в тот день очень пусто и скучно. Если сама не можешь почему-либо, попроси Соню. Пусть я знаю, что ты в этот день делаешь: ванну принимаешь, гуляешь, хорошо или плохо себя чувствуешь – всё я должен знать. /…/ Но ты думаешь, что у меня большое сердце? Конечно, ты ошибаешься, я себя лучше знаю. Не «большое сердце» у меня, но правда лишь в том, что оно растет у меня и становится все больше. Оно всего только имеет способность расти. Это я даже замечаю. Ах, мне столько пришлось в жизни пережить (и переживать) что и не мудрено, что сердце становится все больше. Я даже чувствую, что становлюсь… я ощущаю это! – я становлюсь мудрым. Не та мудрость эпического спокойствия, кот./орая/ так свойственна старикам, а мудрость, соединенная с безпокойным духом, не мирящаяся со злом, но – всё понимающая, всё видящая, - однако, кажется, вполне уживающаяся с оптимизмом, наивностью и ребячеством. Какая, Господи, смесь. Есть люди, кот./орые/ от рожденья мудры и безгрешны. Я их презираю. Это пошляки и бездарности. Может быть, я к ним несправедлив, но это дрянь-люди. Есть люди, кот./орые/ всю жизнь мечутся между Сциллой и Харибдой и в общем блуждают вечно между двумя соснами, ничему не научась и ничего не забывая, - это тоже дрянные люди. Мне дан другой удел. Я люблю благородное и чистое, и в каждом жизненном явлении постигаю, где правда; я добьюсь своего, если считаю, что правда именно в том. Правда мне дорога и я самого себя готов изрубить в куски, если вижу, что не так делаю, как должно. Но беда в том, что свои ошибки я раньше делаю, а потом вырабатываю в себе силу от них отказаться. Мож/ет/ б./ыть/, если б не эта черта, я давно был бы или профессором или депутатом или там бог его знает, чем, но несколько большим, чем адвокатом в Самарканде. Но я твердо знаю, что все это – в прошлом. «Тяжелый млат, дробя стекло, кует булат». Меня мои ошибки научили многому. Теперь я знаю, каким путем пойти дальше. Первое дело – «вон из гетто!» Вон из Самарканда! Когда тебя окружают только ветряные мельницы, трудно не стать Донкихотом, если к этой болезни есть благородное предрасположение. Лебедевы, конечно, мразь житейская (Кстати, его Судебная Палата лишила права практики до окончания над ним дела Непомнящей. Таким образом, он удален из адвокатуры. Это я его «на ноги поставил»), их надо вывести, как выводят клопов. Но, как ни нужна эта работа, она – не для меня. И я думаю, что эта работа по очистке адвокатского сословия от нечисти, вся борьба за возвращение Марусе Непомнящей ее имени, - ах, это не то, что я должен делать. Это заполнение пустоты душевной, тоски по настоящему делу. Да, конечно, лучше маленькое дело, чем большое безделье. Но мне нужно большое дело! А его нет и быть не может теперь и здесь. Оно будет после войны и в Палестине». Вот и готовая программа. Теперь дело за малым – Мировую войну надо закончить. Следующий раздел письма посвящен обсуждению вопросов здоровья Рахили и детей. Если Дорочка и Мирочка практически выздоровели, то Рахиль, по свидетельству Сони, немного похудела. -Куда же еще? - сокрушается Соломон и предлагает Рахили обдумать, где провести вторую половину лета с максимальной пользой для ее здоровья: «Напиши мне, родная, как ты думаешь вообще провести все лето. Всё ли время в Ж./елезноводске/ или куда-нибудь переедешь? Мож/ет/ б./ыть/, кумыс тебе нужен? Мож/ет/ б./ыть/., сосновый лес? Мож/ет/ б./ыть/, Эссентуки или Кисловодск? А мож/ет/ б./ыть/ Агалык? Твоих планов и желаний я не знаю. Напиши, поделись со мной». А дальше в письме – снова о делах, хотя, вроде бы, о здоровье: «Я здоров. Вполне здоров. Работы много, страшно много. Но, в сущности, усталости нет. Той усталости, когда нет сил жить, нет сил отдыхать, есть, пить, дышать, - этой больной усталости вовсе нет. Днем бывает жарко, но эту жару я переношу легко. Работа у меня сейчас даже не адвокатская, а всё хлопоты за кого-нибудь, всё больше о беженцах. Горжусь, что в то время, как из Ташкента выселили уже сотни, - из Самарканда еще ни одного. И я надеюсь отстоять всех. Но сил много уходит. Кроме меня, никого больше нет: все в отъезде или в … равнодушии». И опять Соломон возвращается к тому, что его очень волнует. Он просит Рахиль взвеситься и взвесить девочек, а затем взвешиваться каждую неделю и сообщать ему результат. Он хочет знать, как идет поправка. Соломон пишет также, что выполнил просьбу Нади – няньки девочек: забрал ее новое платье от портнихи и отправляет посылкой в Железноводск. И еще – отдельной строкой о том, как хорошо получилось урюковое варенье, целых 67 фунтов из 76 фунтов материала (ягод и сахара). Запланировано сварить еще персики и малину. Для нас главное в этом письме, конечно, не достижения в области сладких заготовок, а то, что юристы называют «момент истины». Когда Соломон бывает надолго разлучен с Рахилью, он пытается в письмах донести до нее самые сокровенные свои мысли, все время стараясь давать самому себе оценку. Наедине с собой, обдумывая свою жизнь, он стремится понять, правильно ли живет, соответствует ли взятое им на себя бремя Служения его душевному и интеллектуальному потенциалу, не мешают ли свойственные ему человеческие слабости выполнять то предназначение, ради которого – он уверен – ему и суждено было придти в этот мир. Давая самому себе непредвзятую оценку и не заблуждаясь относительно своих недостатков, Соломон приходит к выводу, что готов для больших дел. Вот только кончится война, и надо ехать в Палестину. Там и будет соразмерный ему масштаб дел, когда можно будет с максимальной пользой работать на благо всего народа. А что это за подчеркнутое утверждение: «Вполне здоров»? Какой смысл делать акцент на том, что до сих пор и так не вызывало никакого беспокойства. Пожалуй, опять не о физическом здоровье здесь идет речь. Поскольку опасность призыва в армию в случае отъезда из Туркестана как была, так и осталась, надо полагать, что ссылка на хорошее здоровье, в сочетании с умеренно мажорным тоном письма, означает, что изменилась ситуация в адвокатуре и появилась надежда (на грани уверенности), что вопрос о вступлении в сословие разрешится благополучно. Вот, и письмо, написанное на другой день, 16-го июня, является в этом смысле, как бы, продолжением предыдущего: «Вечер я сегодня провел у бухарцев. Было большое собрание, хотим строить ремесленное училище для туземных еврейских детей. Идея богатая. Привлечение бедноты к ремесленному труду оздоровит атмосферу. Среди них несколько крупных богачей, десятки средних, сотни мелких и тысячи нищих. Мануфактура не может прокормить всех. Создание класса ремесленников упрочит материальное положение массы. Это училище даст начало движению в пользу развития ремесленного труда среди них и изменит экономическую структуру бухарцев. Уже час ночи. Писать много нельзя. Пришел я недавно с заседания /…/, сижу я на террасе. Прохладно, хорошо. Днем жарко. – Еду я завтра или после завтра в Ташкент на день-два. /…/ Новостей у меня здесь не мало, все – из адвокатского мира. Не пишу их тебе до поры до времени. Пожалуй, наднях подробно обо всем напишу. Не думай, что для меня что-либо неприятное. Наоборот, много хорошего, отрадного. Но, скажу я тебе, какие есть меж ними подлецы! Уму непостижимо. Зови меня глупым, непонимающим, как хочешь, - но я не понимаю, не понимаю, как можно быть безсовестным, безстыдным, без чести и совести. Можно совершить даже преступленье, но не потерять стыда и совести. Сегодня у меня была беседа с двумя из них – с Малыхом и Хмельницким – и я пришел в изумленье (ах, я знаю, это очень глупо!) от той бездны безсовестности, в которую они погрузились. Безмерно их паденье. Я гляжу на этих людей с широко раскрытыми глазами, слушаю и не понимаю: неужели это в жизни, а не в литературе, на яву, а не во сне? Я очень жалею, что тебя сейчас нет со мной. Много кругом любопытного и интересного, поучительного. Как будто кто острым ножом прошелся по язвам самаркандской адвокатуры, и эти язвы лопнули, и из них отвратительный гной пошел. Теперь понятно, почему они меня не любят, почему иные из них меня боятся. Они даже не столь подлы, сколь ничтожны. Ничтожество им имя! Впрочем, не буду говорить огульно о всех. Я оказался ланцетом, резко разрезавшим их на две части: Чертов, Пюрек, Слиянов, Виддинов и Герасимовский – за меня, Лебедев, Малых, Хмельницкий и проч. – против. Но обо всем этом в другой раз. /…/ Лягу спать и буду думать: какой странный мир. Как будто злые духи населяют его. А где же добрые? А-у! Где они? В сказках только? Ну, а моя мать, мой отец, моя Рахиль, твои родители, Соня, ее семья, - разве вы все не добрые ангелы, сошедшие на землю? Но добрые ангелы не умеют побеждать злых. Добрые не умеют воевать. Среди вас только я один умею вызывать на бой всю темную ораву, вызывать на открытый бой, лицом к лицу. Да, но … я не добрый. Добрые не умеют воевать. Я злой. И Гамлет, и Дон Кихот, и пророки – все они злые. Нельзя бороться со злом добротой. Нужно другое оружие. Резать можно только ножом. И если режешь словом, оно должно быть отточенным ножом. Да, нужны злые операторы, употребляющие всю мощь своего гнева на борьбу со злом, безжалостные хирурги, отрезающие гнилые члены человеческого организма. На экране человечества мы видим вечную борьбу людей. Ей не будет конца. Но вечными факелами нам светят те, кто не могли молчать. «Я не могу молчать» - вот девиз борцов за счастье людей. И я тоже не могу молчать. Кто обречен в жизни бороться под этим знаменем, тот не должен мечтать ни о покое ни о личном счастье». Вот так Соломон окончательно определил свою жизненную позицию: бороться со злом во имя счастья людей, жертвуя покоем и личным счастьем. И полем приложения его сил будет Палестина. Скорей бы закончилась война…. * * * А пока Соломон продолжает аккуратно каждый вечер писать письма в Железноводск с отчетами о своем житье-бытье и о здоровье родных и близких. Ответы от Рахили тоже приходят регулярно, но в пропорции, примерно, 1:3 и далеко не такие подробные, как хотелось бы Соломону. Поэтому в каждом своем письме он призывает Рахиль и Соню, ради Бога, писать подробнее – пусть не так часто (с этим он почти смирился), но со всеми возможными подробностями. Отчеты о своей жизни Соломон каждый раз предваряет энергично подчеркнутой фразой: «Я вполне здоров». А бедная Рахиль, настрадавшись от болезни детей, замученная собственным недомоганием, кроме, как буквально, любые заявления о здоровье понимать не может. И эти настойчивые упоминания Соломона о его хорошем здоровье в конце концов ее обеспокоили. Бедняжка в испуге спрашивает Соломона, что же с ним такое происходит. Пришлось Соломону в письме от 19 июня пуститься в объяснения (но опять-таки в завуалированной форме): «№29. 19/20-У1-16. Дитя мое дорогое, любимое! Я совершенно здоров! И чувствую себя так, что было бы прекрасно, если б я никогда хуже не чувствовал себя. Из твоего письма №9, полученного сегодня, я увидел, что вышло недоразуменье. Я писал тебе, что «приехал бы, да не знаю, как отразится на меня климат Жеклезноводска». И дальше: «Здесь, в Самарканде, мне хорошо, а что будет в Железноводске? А если со мною будет плохо?» - Дитя мое, неужели ты не поняла, о чем я говорю? Это я аллегорически говорил о «климате». Разве Сонечка не разсказала тебе, отчего я не решаюсь ехать? Пойми, моя крошка, что значит фраза: «Здесь мне хорошо, а что будет там – не знаю». Здесь мне спокойно, а что будет там – не знаю. Ты спрашиваешь, о каких «врачах» я говорю. Ах, какая ты недогадливая. Ну, догадайся сама, вместе с Сонечкой. Одно помни: я здоров! Не о здоровьи речь, а о другом. /…/ 20-го вечером еду в Ташкент дня на два, а, может быть, на один. Таким образом, ты два дня писем получать, пожалуй, не будешь». Мы уже пробовали разобраться в том, что же могло повредить «здоровью» Соломона, уедь он из Туркестана хоть не надолго. Если конфликт с непорядочными юристами в Самарканде разрешается для Соломона благоприятно, то «военная» угроза остается. Вспомним: лето 1916 года, Россия уже два года воюет, армия несет большие потери и ощущает острую нехватку в младших офицерах. Соломон опасается, что его могут просто «замести», тем более, что он – военнообязанный и проходил военную службу как вольноопределяющийся. Вдалеке от дома всякое может случиться, а в Самарканде друзья-врачи, в случае чего, напишут подходящее заключение о здоровье, чтобы Соломон был признан негодным к армейской службе. Понятно, что писать об этом открыто он не может. Единственным исключением, когда Соломон написал: «Я здоров»,- и имел в виду действительно здоровье, была открытка, которую он наспех написал и бросил в почтовый ящик утром 23 июня прямо на вокзале в Самарканде, только что сойдя с поезда из Ташкента. Не посылал писем три дня и поторопился известить жену, что у него всё в порядке. Тут же передал Рахили привет от сестры Бэлы и от ее мужа, Соломона Пшедецкого – они тоже здоровы. Приехав в Ташкент 21 июня, Соломон завез вещи в гостиницу и отправился по делам. Пообедал с коллегами, а вечером пошел в гости к Пшедецким. Засиделся у них допоздна и остался ночевать. Соломону постелили на диване, в кабинете. На письменном столе увидел фотографию своих дочек, снятую еще в 1911 году, когда им было три года, и в душе всколыхнулась такая волна любви и нежности к своим дорогим и любимым, что потребность изложить на бумаге нахлынувшие мысли стала непреодолимой, как стремление курильщика после длительного воздержания сделать хоть одну затяжку. Тут же начал писать письмо, рассчитывая закончить его уже дома: «Дорогое мое дитя! Как видишь, я пишу тебе из Ташкента. Сижу за письменным столом Бэлы, на столе фотограф./ическая/ карточка Дорочки и Мирочки, какими они были в 1911г., пять лет тому назад (как это было недавно, а отодвинулось и ушло так далеко!), смотрю я на них и думаю, вернее, чувствую: вот кого я не могу ни разлюбить, ни оставить, от кого уйти был бы не в силах. Знаю, что любовь к детям самая безнадежная любовь, остающаяся всегда без взаимности. Большинство детей равнодушно к родителям, меньшинство в большей или меньшей степени привязано к ним, но взаимности нет и быть не может. И все-таки мы их любим; это непонятно, как и всё, что человек делает инстинктивно. На этот раз я не заехал к Бэле, а остановился в гост./инице/ «Националь». Причина в том, что нас приехало четыре человека: Чертов, Пюрек, Слиянов и я. Коллеги пристали ко мне, чтоб я не отделялся от них. Не желая их обидеть, я уступил. Мы вчетвером составили адвокатский квартет. К нам примыкают еще Виддинов и Герасимовский. А в другом лагере остались: Лебедев, Малых и Хмельницкий. Так поделились прис./яжные/ повер./енные/, а физиономия помощников еще не всех определилась. Молдавский, пожалуй, примкнет к нам, а Лившиц к Лебедеву. Туда ему и дорога. /…/ Теперь 7ч. утра. Сижу в кабинете Пшедецких и пишу. Я ночевал у них. Соломон и Бэла спят еще. /…/ Остался я еще на день, чтоб купить детям пианино. Вчера я смотрел инструменты, полагаю остановиться на Бекеровском. Обойдется в 850р., с упаковкой, пересылкой и т.д. – в 900р. Владелец магазина говорит, что осенью они будут еще дороже. А детям уж пора, пожалуй, начать заниматься музыкой. Саронины занятия едва ли будут успешны, если она будет готовить уроки у Вайнгарт. Впрочем, к сожалению, я ничего не могу сказать о том, что и как будет с Сароной. В настоящее время она с Эсей живут в Бухаре. Долго ли они там будут – не знаю, вообще не знаю, что будет дальше с Сароной. Мне Люба /2/ и Абраша /3/ сказали, что Эся решила взять Сарону к себе. Где она думает с ней жить, в Самарк/анде/, в Бухаре или Чарджуе – не знаю. Я решил отнестись к этому вопросу с полным равнодушием. Я ничего не могу сделать, хотя вижу, что она губит Сарону. Ни ко мне ни к тебе ни к нашим детям Сарона относиться хорошо не будет, пока она будет жить с нами. Пусть живет с Эсей. Эся ее отравляет ядом враждебности к нам, быть может, сама того не замечая. Неделю она жила с ней в Самарканде, и все время проводила в безпрестанном хождении в гости, в театры, в катаньи, таскала ее с собою всюду, словом, вела с ней такую жизнь, которая может ребенка только портить. Что удивительного, что, после этого, Сарона смотрит на наш дом, как на тюрьму, а на нас, как на тюремщиков? Уже это одно делает ее враждебной нам». В начале прочитанной части письма Соломон рассуждает об отношениях между родителями и детьми и в конце – тоже. В первом случае рассуждения носят скорее философский характер. Да, действительно, родительская любовь бескорыстна и часто безответна – дети возвращают любовь не родителям, а своим детям. А дальше Соломон приводит, так сказать, «случай из личной практики». Как рождается нелюбовь детей к родителям или к одному из них, особенно, если они в разводе? И Соломону в его постижении природы взаимных чувств родителей и детей следовало бы понять неизбежность того, что огорчало его в отношениях Сароны с ним самим и с его второй семьей. Как юрист, он должен был учитывать, что потерпевшей стороной в подобном случае всегда остается ребенок. Основной целью поездки «адвокатского квартета» в Ташкент было укрепление позиций «партии» Соломона в глазах окружного начальства. И цель была достигнута. Теперь у Соломона было гораздо больше уверенности, что вступление в гильдию состоится в недалеком будущем. Так что, его «здоровье» улучшается прямо на глазах. И физически Соломон вполне здоров. Теперь только надо постараться и сделать все возможное, чтобы Рахиль и дети были здоровы. В каждом письме эта тема звучит и как молитва и как страстное заклинание. Недостатка в деньгах не будет. Уже на следующий день по приезде из Ташкента выслал Рахили 700 рублей, рассчитывая и дальше посылать ежемесячно столько же. Даже на отрывном купоне извещения о переводе, на нескольких коротеньких строчках, предназначенных для письменного сообщения, Соломон написал: «Живите хорошо, будьте спокойны и вы поправитесь. Я здоров. «Нет ничего, что устояло бы перед человеческой волей»,- это наш национальный девиз. Ты, Рохочка, права; если ты хочешь, ты выздоровеешь. Люди могут излечиться самовнушением. В этой области – воля много значит». Вслед за переводом Соломон отправил в Железноводск посылки с сахаром и сухофруктами, о чем и сообщил в письме, которое начал писать вечером 24 июня. Он просит жену без задержки, а лучше заранее, сообщить, если случится дополнительная потребность в деньгах – тогда Соломон сразу же вышлет еще, сколько нужно. Похвалился своими хозяйственными достижениями: закупил сахару 6 ½ пудов, должно хватить им и родне на всю зиму; заказал малину и испанскую вишню для варенья, потом планирует еще сварить повидло из смеси урюка, вишни и яблок. Таким образом, проблема сладкого до следующего урожая будет, вероятно, решена. Чего бы ни сделал Соломон, лишь бы его семье было хорошо. Эта тема звучит в каждом письме, а письма он пишет каждый день, вернее – каждый вечер: -Писать по вечерам письма стало для меня потребностью,- пишет Соломон Рахили вечером 24 июня – Я тороплюсь домой, как будто ты сидишь дома и ждешь меня. Письмо было продолжено рано утром на следующий день: «Я живу только мыслью о вас. Всё, что я делаю, я делаю для вас. Для меня вы – критерий. Если мои дела и поступки в конечном результате для вас полезны, - значит, они и для меня полезны. Если я думаю, что вы одобрите то, что я делаю, - значит, я хорошо делаю. Чтоб легко было переносить бремя жизни, необходимо человеку верить или в Бога, или в людей, или в себя. Я верю в тебя, Рахиль, и в себя. В Дору и Миру также верю. Это значит, что эти маленькие существа, я думаю, меня не продадут и мне не изменят». Подразумевается, очевидно, что все прочие могут, в случае чего, и продать и изменить. А как же друзья – те, которые настоящие, - кто, как Соня, например, без лишних разговоров, и, не набивая себе цену, всегда готовы помочь в трудную минуту? Конечно, не отметить ее преданность и бескорыстие Соломон не может. Он считает Соню человеком прекрасной души и выражает ей «беспредельную признательность». Но тогда этот случай не укладывается в его схему. Бедная Сонечка! Еще месяц с небольшим тому назад Соломон жестоко объявил, что прекращает с ней и ее семьей всякое общение. Тогда он считал, что расходует себя на эту дружбу, ничего не получая взамен. Прошло совсем немного времени, и умозрительное построение Соломона рассыпалось, не выдержав столкновения с реальной жизнью. Тем не менее, Соломон упрямо продолжает отстаивать свой тезис о преходящем характере дружбы, но теперь заходит «с другого конца»: «Верно то, что Соня к нам, как родная, отнеслась, и я ей плачу безпредельной признательностью. «Безпредельная признательность». Это, Сонечка, не мало. На высших ступенях все положительные чувства равноценны, сливаясь почти в одно чувство. Глубочайшее уважение, или сильнейшая привязанность, или преданность до самозабвения, или безпредельная признательность, - все эти чувства сливаются, равноценны, равнозначущи и почти то же, что родственная любовь. Пишу это я потому, что хочу тебе сказать, что не смотря на мое безупречное к ней чувство привязанности, я все-таки знаю, что она мне, если не сегодня, то завтра будет чужой. Обидная истина жизни. У меня и мысли нет сказать что-либо неприятное Сонечке. О, нет! Она меня в том не может и не должна заподозрить. Но, не любя самообмана, я знаю, что сегодня она наша, а завтра (пусть завтра будет через год-два-три) забудет нас. . . . . . . Но сегодня она – член нашей семьи, и я не отделяю ее мысленно от детей наших. /…/ Но жизнь неумолимо разметает, как пыль, такого рода привязанности. И Сонечка сегодня наша, а завтра она забудет нас. Новые условия жизни, новые впечатления, новые люди и новые привязанности – всё это вытеснит нас. Это естественно, неизбежно. Жалеть о том – значит быть ребенком». Что же навеяло этот «трактат» о преходящем характере дружеской привязанности? Быть может, попытки ограничить круг общения и рассуждения о том, что дружба, как и многое другое в жизни, в длительной разлуке проходит, - это попытки подготовить себя морально к будущему отъезду в Палестину? Ведь это будет посерьезнее, чем перебраться из Одессы в Самарканд. Когда бедняки-евреи в поисках лучшей жизни расставались с родными местечками и уезжали за океан, они оставляли позади нужду и тяжелые воспоминания, а впереди им брезжила надежда. Иное дело, когда покинуть родину решается человек, отнюдь не бедный, достигший в жизни известного положения и имеющий вполне благоприятные перспективы. Чтобы в подобной ситуации так круто повернуть свою жизнь, жертвуя очень многим (ведь Палестина начала ХХ века – это не нынешнее благоустроенное государство Израиль), нужно верить, что жертвы послужат идее, которой он присягнул: посвятить себя Служению своему народу. Ничто не должно мешать движению по избранному пути. И Соломон, как альпинист, проверяя свой груз перед трудным восхождением, готовится отбросить старые привязанности. Привыкая психологически к будущему решительному шагу, Соломон уверен в одном: что бы он ни сделал, куда бы ни лежал его жизненный путь, его дорогая Рахиль всегда пойдет за ним, не спрашивая ни о чем и не сомневаясь. Чувство, которое их связывает, не подвластно ни времени, ни расстоянию: «Все в этой жизни бренно, преходяще – читаем мы дальше. – Все имеет только относительную продолжительность. И вечным мы считаем только то, что умирает вместе с нами. Я знаю точно и уверенно, что моя любовь к тебе умрет вместе со мной. Уйти от тебя, оставить тебя – невозможно. И если б случилось так, что тебя бы не стало, я бы также не стал жить. А если б я непонятным мне образом остался бы доживать проклятую жизнь, я смотрел бы на нее, как на божью кару. Если есть во мне энергия и жажда жизни, если я хочу творить и действовать, то только потому, что я могу всё это делать для тебя. Это язычество? Может быть, конечно. Но если я и язычник, то, глядя на окружающих, на многих и многих из них, я должен сказать: «Да, я еще язычник, я уже язычник, а они еще дарвинские обезьяны, и многие из них еще волки, шакалы, гиены, черепахи и змеи, но без их добродетелей». Я возвышаюсь среди них, как одинокая башня. На этой башне еще языческий алтарь, еще звериное и дикое тоже есть, но есть уже и Аполлон и Юпитер и Диана и вся веселая компания богов и богинь. Евреи себе язычество представляли только в виде золотого тельца. Пожалуй, от этого язычества у меня ничего нет. Но есть языческая безпечность, языческая радостность, наивность, ребячество, сознательное ребячество, которое не хочет стать иным (может быть, не может?…)». * * * Дела у Соломона идут хорошо. Много работы, много общественных дел. «Энергия и жажда жизни», - как он сам характеризует свое состояние. Меланхолии, как не бывало. Поездка в Ташкент не прошла бесследно. В Судебной палате, кажется, окончательно разобрались, кто есть кто в самаркандской адвокатуре. И если Лебедев отстранен от адвокатской практики, то к Герцфельду ни в профессиональном ни в этическом плане нет никаких претензий. Больше того, в ташкентской администрации были услышаны его соображения относительно проблемы беженцев. Генерал-губернатор дал поручение разобраться в этом вопросе. Поручение дошло до самаркандского градоначальника, а последний попросил Соломона составить докладную записку, что тот и выполнил с удовольствием. Соломон по-прежнему каждый вечер пишет Рахили письма, но от недавнего затворничества не осталось и следа. С Давидом и Любой был в театре и в кинематографе. Правда, на сеансе фильма заснул, чем и «оскорбил Любу в ее синематографических чувствах». 29-го июня, часов в 8 вечера позвонил адвокат Слиянов и зазвал Соломона к себе в гости, скоротать вечерок. В эту летнюю пору многие мужчины в окружении Соломона оказались на холостяцком положении, отправив семьи отдыхать либо в Россию, либо на Кавказ или на кумыс, а то и здесь неподалеку, в Агалык. У Слиянова уже сидел гость, инспектор гимназий Николай Иванович Пайчадзе. Соломон с ним, конечно, был знаком, но не близко. К моменту прихода Соломона хозяин и гость уже успели осушить бутылочку вина, поэтому новый гость был встречен с повышенным энтузиазмом. Инициативу в застолье, как истинный грузин, взял в свои руки Пайчадзе. Были тосты за здоровье жены Соломона и его детей, за него самого, потому что за хорошего человека грех не выпить. В общем, «мальчишник» вполне удался. И Соломон, хоть и не пил в этот вечер вина, сославшись на то, что теперь лечит желудок, и врач предписал ему воздерживаться от спиртного, был весел и оживлен, активно поддерживал разговор и развлекал собеседников. Когда часов в 11 Соломон стал откланиваться, Пайчадзе сердечно выразил ему свое удовольствие от состоявшегося близкого знакомства. Придя домой, несмотря на поздний час, Соломон взялся за письмо. Он описал «кутеж», с которого только что вернулся. Написал, что всё складывается так хорошо, что он почти уверен, что сможет приехать в Железноводск в середине июля и пробыть там с неделю. Но абсолютно всё предусмотреть невозможно, и Соломон делает оговорку: «Дела могут меня задержать в Самарканде и я опоздаю с выездом или, быть может, вовсе не выеду. Что бы там и как бы там ни было, ни на минуту не безпокойтесь. Только не думайте, что я заболел. /…/ Хотите знать мое настроение? Оно хорошее. Бодрое. Я нахожу в себе достаточно силы, чтоб посмеяться над всем, что идет против меня. Иначе реагировать нельзя. Просто надо задрать выше нос и – посмеяться. Это вульгарно? Но, когда видишь вокруг одну мелкую сошку, гаденькую, глупую, завистливую и зловредную, - что делать? Не возмущаться же! Я имел возможность наблюдать последнее время изумительные явления: люди делают гадости, - и не понятно, за что? Порою так и хочется мне подойти к такому субъекту, положить ему руку на плечо, ласково заглянуть в глаза и сердечно спросить его: «Голубчик, отчего ты мне делаешь зло? я не обидел тебя, ничего у тебя не взял, наоборот, вспомни, я всегда поступал с тобой, как с другом. А ты причиняешь мне неприятности». Так хочется с ними беседовать, но я уверен, что они не поймут таких слов, и еще оскорбят подозрением. Что же остается делать? Одно: уходить от этих людей подальше, вверх, взбираться по лестнице всё выше, откуда они не заметны вовсе. Я так и делаю. Но эти скоты отлично понимают, что я от них далеко, что они у подошвы горы, а я – высоко над ними, подняться они не в силах («рожденные ползать») и они ненавидят меня. Причин тому никаких, кроме их собственного ничтожества. Но эта свора собак (не комплимент ли для них называть их собаками?) меня особенно не трогает. Я горд и прям и полон сознанья, что они – низшие существа, такие они есть и другими быть не могут. Они лают? – да им человеческий язык не присущ. Вреда существенного они мне принести не могут. Я – в броне. А они идут путями кривды. На этом пути возможны временные удачи, но прочных успехов достичь невозможно. Но, /…/ у меня, кажется, счастливая натура: меня не смущает количество врагов, не трогает вообще людская вражда, я не особенно огорчаюсь, даже когда они мне причиняют ущерб. Я их вижу насквозь и – смеюсь. Мне даже веселее с врагами («Чем ночь темней, тем звезды ярче»). Пусть их каркает, злое воронье! На фоне этого карканья наш человеческий голос получает большую ценность». Похоже, Соломон действительно внес раскол в самаркандскую адвокатуру, и его сторонники имеют не только численный, но и моральный перевес. Отсюда – оптимизм и прилив свежих сил, и даже некоторое бахвальство. Судя по всему, он принадлежал к числу тех натур, которым для активных действий нужен постоянный избыток адреналина в крови. Они всегда стремятся довести любую конфликтную ситуацию до критического состояния и тогда, в обстановке стресса, действуя смело и раскованно, проявляя громадную работоспособность и устремленность к цели, добиваются великолепных результатов. Нет, не мог бы Соломон стать, например, кабинетным ученым-правоведом – это не его удел. А как лидер какой-либо партии или политического движения он выглядит вполне естественно. Но пока ситуация скорее рутинная, чем критическая. Соломон работает очень много. Бывает, что посетители идут часов до 9-10 вечера. Но это его не огорчает, скорее – наоборот: «Я полон желанья жить и творить людям добро»,- пишет он Рахили 2-го июля. А ее письма дают повод для беспокойства. Если девочки, хотя и медленно, но все же прибавляли в весе, то Рахиль смогла лишь наверстать то, что потеряла за время их болезни. Надеждам Соломона съездить навестить семью пока не суждено сбыться: сначала не пускало состояние дел, а теперь еще – нежданная болезнь Зины. Она заболела в 20-х числах июня, как оказалось, брюшным тифом (типичная для Средней Азии болезнь при несоблюдении гигиенических правил). Соломон, хоть и ругал сестру за халатное отношение к собственному здоровью и пренебрежение гигиеной, поместил ее в больницу под наблюдение хорошего врача и навещал каждый день. Денег лечение стоило не малых, но тут, понятно, экономить не приходилось. Была еще одна морока, требующая присутствия Соломона в Самарканде, - то самое злосчастное пианино, которое он купил в Ташкенте. Теперь железная дорога никак не принимала инструмент к доставке, ссылаясь на загруженность военными перевозками. Соломон опасался, что, когда пианино, наконец привезут, оно будет не в самом лучшем виде, и потребуется предъявлять претензии железной дороге. Когда 7 июля Соломон писал Рахили о заботах, которые удерживают его в Самарканде, Зина уже пошла на поправку. Числа 15-го ее выпишут из больницы, потом недели две она поживет у Соломона, чтобы можно было контролировать ее диету. Вот и выходит по всему, что до конца июля Соломон должен оставаться в Самарканде. А пока он уговаривает Рахиль прекратить всякое лекарственное лечение, поскольку пользы от него не видно, и просто, по возможности, спокойно пожить на Кавказе. Ему представляется, что, учитывая общую ситуацию, найти где-либо в другом месте намного лучшие условия отдыха и питания весьма проблематично. Надо уж сидеть на месте и постараться извлечь из пребывания в Железноводске максимум пользы. Вот и врач семьи и родственник Миша Мирлес говорит, что лучшая пора на Кавказе – август и сентябрь. Так что есть смысл никуда не уезжать. Деньги Соломон посылает регулярно, не менее 600 рублей в месяц. Условились, что сахар он тоже будет посылать, по 20 фунтов ежемесячно. Сахар исчез не только на Кавказе, в Самарканде его тоже нет в продаже. А у Соломона он есть, благодаря хорошим связям. Снабжает сахаром всех родственников: дал родителям Рахили 10 фунтов, Любе – полпуда, остальной родне тоже перепадает. * * * В условиях нарастающего дефицита военной поры оборотистые люди, которые могли вложить достаточно большие деньги в закупку товаров насущного спроса, в их транспортировку и выгодную продажу, быстро наращивали капитал. Соломон видел это, обеспечивая юридическое сопровождение подобных сделок, и советовал Давиду заняться подобной коммерцией. Сам же Соломон, когда имел дело с коммерсантами, которым вполне доверял, например, с семьей Мишелевичей, не ограничивался только юридическими услугами, а и помогал деньгами, давая краткосрочные ссуды. Так, в середине июня он помог брату Сони, Натану провести весьма выгодную сделку. Натан был очень признателен Соломону за финансовую помощь, а тот, видимо, тоже в накладе не остался, получив известный процент. Теперь и Давид, наконец, решился, а то ведь по военному времени заработки от лечения зубов заметно упали. О достижениях Давида Соломон написал Рахили 1 июля: «Хочешь новость? Давид стал на путь коммерции. Купил небольшую партию мыла пудов в 200, продал – и заработал рублей 300. Купил теперь вагон мыла и вагон хлопк./ового/ масла, и на этом тоже, вероятно, хорошо заработает. Мож./ет/ быть, тысячи полторы-две. Желаю ему от души. Давно бы стал коммерсантом, был бы уж теперь далеко. – Ко мне он холоден, как лед. Он меня не очень-то посвящает в свою коммерцию, хотя, между прочим, кое-что рассказывает. Ко мне он проявляет почти полное равнодушие. Говорю это без упрека в его сторону и без сожаления о том. Для меня уже давно ясно, что пути наши разошлись. Он себялюбив больше, чем это кажется нам. А себялюбие, кажется, никого еще не украсило». Как видим, в отношениях между Давидом и Соломоном очередной «ледниковый период». Что тому причиной? Было ли что-нибудь еще, кроме отказа Давида поехать к Рахили в Железноводск, когда стало известно о болезни детей? – нам это неизвестно. Но по тому, как Соломон заявляет, что это охлаждение его не трогает, можно сделать вывод, что оно его сильно задело. Возможно, и было что-то с его стороны, какое-то неосторожное слово или поступок, что резануло Давиду по самолюбию. Во всяком случае, Соломон старается исправить ситуацию: «Сегодня суббота, - пишет он 9 июля – обедали у меня: Давид, Люба, Зяма/4/, Лиля, Тодя/5/, да Абраша, конечно, и Натан (мальчик-беженец). Как видишь, много народу. Угостил я их: 1) фркутовым супом из вишен и яблок, холодным, а к нему оладьи горячие (почему такая комбинация – секрет Гаши), 2) на второе – жареная утка, начиненная агалыкскими яблоками (их любезно прислала Блюма Григорьевна в знак тоски за то, что я не приезжаю к ней в гости. Посочувствуй ей!). Как видишь, обед прекрасный» Ну, после такого обеда можно и с заклятым врагом помириться, а не то, что с лучшим другом. А войне конца-края не видно. У армии растет потребность не только в солдатах, но и в живой силе на тыловые работы. О том, что предпринимают для этого власти в Туркестане, Соломон написал Рахили 7 июля с приличествующими случаю подцензурными оговорками: «Вот тебе новость: сартов и туземных евреев мобилизуют для нужд войны: из края берут свыше 200.000 человек, которых отправят на фронт для земляных работ. Очень этим туземцы не довольны, немножко поволнуются, но ничего не поделают: придется подчиниться. Их на позиции, ведь, не возьмут». «Немножко поволнуются» - это, конечно, для цензуры и, чтобы не волновать жену. На самом же деле были веские основания для беспокойства. В связи с этим высочайшим указом от 6 июля 1916 года в среде туземного населения окраин империи, конечно же, поднялось недовольство. Были случаи проявления открытого протеста, и притом весьма нешуточные. Поэтому Соломон просит Рахиль выяснить у опытных людей в Железноводске, не возникнет ли там угроза безопасности населения. В случае каких-либо подозрений на этот счет следует сразу же уехать оттуда. Может быть, на кумыс под Уфу или Самару. Относительно лечения Рахили Соломон пришел к выводу, что она сможет поправиться, только если не будет обременена никакими заботами. Поэтому, когда Рахиль в конце августа вернется домой, нужно будет, оставив детей с надежной гувернанткой и под наблюдением родни, поехать им вдвоем в санаторий. Лучше всего – в Финляндию, где продукты, особенно молочные, лучше, чем в России. А что до врачей, то множество хороших специалистов уже давно в армии, так что в этом смысле Финляндия ничуть не хуже любого другого места. К концу августа Соломон постарается завершить все дела, чтобы ничто его не удерживало. А пока поток клиентов не иссякает до позднего вечера, и количество дел, которые требуют вмешательства Соломона Герцфельда, ничуть не уменьшается. * * * Малограмотная и в большинстве своем нищая масса бухарских евреев, ничего толком не поняв в высочайшем указе и не испытывая никакого патриотического подъема, уяснила лишь, что мужчин забирают в армию. Для многих семей это представляло буквально смертельную катастрофу, поскольку мобилизовать должны были именно тех, кто доставлял семье хоть какой-то заработок. Не уполномоченный никем, движимый только внутренним побуждением, Соломон энергично взялся отстаивать интересы туземных евреев. Ведь как бы то ни было, а они – граждане России, и российские законы на них распространяются (хотя сами они об этих законах не имеют ни малейшего представления). Надо было постараться освободить от мобилизации тех мужчин, которые являлись единственными кормильцами семьи. Из письма к Рахили от 11 июля 1916 года: «Все время я отдаю делам, а вырваться из потока дел не могу. Эх, если б ты была здорова и помогала бы мне: ты могла бы при мне зарабатывать в год 5-6000 рублей; говорю это без преувеличения. Для этого тебе пришлось бы один год у меня учиться. Сегодня у меня большой день. С утра до 5 часов вечера я не слезал с извозчика. Однако, я нисколько не устал, чувствую себя совершенно здоровым и бодрым, как давно себя не чувствовал. Почему? Потому что никто в Самарканде сегодня не сделал такую массу добрых дел, как я. А, удивляешься? В письме всего не изложишь, когда увидимся – разскажу. Пока буду говорить отвлеченно. Как-то я читал в газетах объявления: там-то продаются такие-то, мол, книги, за такую-то цену, которые научат гипнотизму, посредством которого можно подчинить себе чуть не весь мир, иметь много удач, совершать чудеса и т.д. Потому что, объясняют эти объявления, «сила в нас самих», а мы ее ищем в чем-то внешнем. Конечно, это одно шарлатанство: никакая книга не может научить человека «побеждать весь мир», «приобрести на людей огромное влияние» и т.д. Но несомненно верно то, что «Сила в нас самих». Кому она судьбой дана, тот может, действительно, достичь многого. Я сегодня имел случай убедиться, что Бог меня внутренней силой не обидел, что я вижу и понимаю и угадываю то, чего не видят и тысячи, что я свою силу употребляю на благо моих братьев. «Зачем на Бога мне роптать, когда хоть одному творению я мог свободу даровать». А мне ли роптать на Бога, когда я мог даровать покой не одному творению, а тысяче творений? /…/ Эту дату надо запомнить:11 июля 1916 г. Долгие годы наблюденья над жизнью туземных евреев не дали бы мне столько материалу для понимания их, сколько сегодняшний день. Не многие, но лучшие из них сегодня кое-чему научились. Господи, как жалка их жизнь, с их кажущимся покоем, зажиточностью и обезпеченнгостью. Кажется, нет среди всех несчастных народов еще одного народа, который так сидел бы на вулкане, как они. И когда сегодня над их головой собралась туча, среди них не нашлось ни одного сильного духом, ни одного смелого, ни одного уравновешенного и мудрого, который мог бы хоть ориентироваться, хоть разобраться и решить, что делать. Ах, они были сегодня на волоске от того, чтоб пережить те ужасы, которые нашим евреям так знакомы. Но надо отдать справедливость нашей администрации, сегодня блестяще доказавшей, что она на высоте. Я всегда говорил, что туркестанская администрация не похожа на российскую, потому что она состоит не из полицейских, а из офицеров. А я сегодня еще раз убедился в том, что я, кажется, скорее администратор, чем адвокат. Ах, отчего я не губернатор? Буду ли я им в Палестине? – Сегодня мне сказал Юнатан Муллокандов: «Если Вы всю жизнь грешили, - сегодня Вам все прощено в небесах». Ну, а если я не всю жизнь грешил, то мне еще с небес много сдачи причитается? Не так ли? Сегодня у меня хороший день. И я делюсь с тобой своей бодростью, своим хорошим настроением. /…/ Последнее время я стал особенно нужным нашим еврейским обществам: и европейскому и туземному. Их доверие огромно. Мое слово – заповедь. С радостью я оказываю им содействие, выручаю ежедневно из массы всяких неожиданных бед и должен констатировать с удовлетворением, что мне идут навстречу те, в чьих руках сила и власть на земле. Как будто все молчаливо согласились признать, что я обязан – с одной стороны, и имею право – с другой стороны – за всех евреев предстательствовать, просить и требовать. Кто знает, может быть, я действительно имею право и обязан? Пройдут эти тяжелые годы, наступит время для творчества. Что я буду делать тогда? Меня влечет к книгам, к науке, к литературе. Я б желал забыться и заснуть на груди книги. До сих пор меня жизнь насильно выгоняла из кабинета на рынок суеты, и я даже решил, что я – администратор, воин, кузнец, который должен ковать людей. Но это не так. Я – ученый, который не мог до сих пор, и, быть может, никогда не осуществит своего идеала: уйти от людей к книге. Быть может, для этого нужна известная доза черствости. Нужно отвернуться от человеческих слез и заткнуть уши ватой, чтоб не слышать их стонов. А если я вижу слезы, и хочу их утереть, а если я слышу стоны и хочу их утишить, - как отдаться книге? Счастлив тот, кто, созданный для книги, не понимает ничего в практической жизни: он может спокойно отдаться созерцанию и ученью. Но кого Бог благословил и знанием людей, и способностью проникнуться их горем, и желанием строить жизнь собственными руками, и талантом архитектора, - не проклятие ли это все для того, кто еще вместе с тем жаждет покоя, тишины и книги, книги, книги? Моя радость! Не думай, что я пишу всё это в озлоблении на Того, кто создал меня таким. О, нет! Я добродушен и весел, ни на кого не жалуюсь и только констатирую всё это. Многогранность и разносторонность имеют свои «неудобства»…» Когда один человек умеет слушать другого, он помогает говорящему полнее раскрыться, даже, может быть, лучше понять самого себя. Если при этом говорящий доверяет тому, кто слушает, то монолог приобретает исповедальный характер, становится мыслями вслух. Уметь слушать – это талант. Сказать, что Рахиль умела слушать Соломона, - значит, сказать слишком мало. Она внимала ему благоговейно, и душа ее отзывалась резонансом на все тончайшие нюансы его мысли. Наверное, и это тоже способствовало тому, что у Соломона развилась потребность ежедневно беседовать с женой, обсуждая прожитый день. А когда она далеко, то – хоть через письма. Так появляются письма-исповеди, письма-размышления, в которых Соломон пытается глубже понять себя, определить свое предназначение, заглянуть в будущее. Теперь, в середине июля 1916 года Соломон, кажется, определился твердо: его поле деятельности на ближайшие годы – политика, его предназначение – работа на благо народа, его цель – стать национальным лидером в Палестине. Вот только закончится война… А дальше в том же письме вдруг находим бытовую зарисовку в юмористических тонах: «Странно, мне весело, я смеюсь, сижу, пишу и смеюсь. Сейчас у меня был Розенберг, он тоже привел меня в смешное настроение. Во-первых, его разсмешило, что я сижу в кабинете за столом, заваленным книгами, пишу… в костюме, для него не совсем обычном: в нижнем белье. Это его разсмешило. А он смешил меня своими разсказами о базаре, о кишмише, о ценах, сартах, мешках и т.д. В нем странная смесь большой организаторской силы, честного человека, маленького плутишки, добродушного, веселого, себе на уме, скромного и, вместе, знающего себе цену. Он – поэт базара. Воскресный базар – для него Поэма, а средний (от слова среда) – целая Эпопея, драма, со вступлением и апофеозом. Базар имеет для него свои красоты, свои тайны, свои хитрости, свое святая-святых. А, в общем, он прав. Он жизненный человек, живой, способный, крепкий, цепкий. «Принц базара». Таким и надо быть. В тысячу раз лучше быть королем извозчиков, чем извозчиком среди королей. Да будут благословенны те, которые умеют находить поэзию и в базаре и строить свои троны на горах кишмишу». На первый взгляд, – это просто маленькая картинка забавной ситуации и психологический портрет одного из посетителей, к которому Соломон относится вполне по-приятельски. Но если разобраться, то здесь – программное заявление. Таким должен быть человек дела, имеющий ясную цель. Быть профессионалом, работать много и не считать сделанное подвигом. Кем бы ты ни был, находи поэзию в своей работе, несмотря на любую грязь, которая, возможно, с ней связана. Не сгибайся, что бы ни случилось в жизни, и, как говорят спортсмены, держи удар. Соломон уже писал Рахили, что Давид пробует себя в коммерции. В очередном письме от 13 июля Соломон сообщает, что на второй сделке Давид заработал уже 2000 рублей – для начала совсем неплохо. Но Соломону не нравится, как Давид ведет дела. По мнению Соломона, Давид излишне мелочен, ему не хватает широты, доверия к партнерам, которые того заслуживают, и, пожалуй, способности к оправданному риску. Видимо, и к другу своему он теперь подходит с той же меркой, которой меряет настоящих людей дела. * * * Тем временем Рахиль приняла решение. 10-го июля она проводила домой Соню, а примерно две недели спустя, выехала с детьми и нянькой Надей из Железноводска. Уезжала без сожаления. Северокавказские минеральные воды желудку Рахили пользы не принесли. Слава Богу, что девочки вполне оправились от дифтерии и даже прибавили в весе. Теперь она поедет с ними домой, тем более что Соломон уже не один раз писал, что его беспокоит возможность волнений туземного населения на Кавказе в связи с призывом в армию. А потом, если всё будет хорошо, она вместе с Соломоном поедет отдыхать и лечиться, оставив детей дома. Ехали домой не кратчайшим путем (Баку – Красноводск – Ашхабад – Самарканд), а через Ростов, Ряжск, Пензу, Самару с остановкой в Оренбурге. Там теперь жила сестра Хися – работала нянькой в состоятельной еврейской семье. Пожили несколько дней в Оренбурге и отправились дальше. В Ташкенте оказались в нежных объятиях Бэлы и Соломона Пшедецких. Встреча была радостной – дядя и тетя зацеловали и затискали девочек. Если Пшедецкий приезжал в Самарканд довольно часто, по торговым делам фирмы, в которой работал, то с сестрой Бэлой Рахиль не виделась больше года, так что разговорам и расспросам не было конца. Погостив в Ташкенте два дня, отправились домой и благополучно прибыли в Самарканд, где были торжественно и с восторгом встречены мужем и всей родней. Как же сладко и радостно было после всех тревог и горестей вновь оказаться дома! После родственных объятий, после торжественного обеда, когда умолкли телефонные звонки друзей и знакомых с приветствиями, все гости разошлись и всё стихло в доме, когда счастливые дети заснули в своих кроватках, и город спит под черным бархатным пологом южного августовского неба, с остро сверкающими бессчетными россыпями звезд, когда есть только он и она, и время исчезло… Остаток лета и начало осени Рахиль и дети прожили в Агалыке, наслаждаясь овощным и фруктовым изобилием и теплой, но без жгучей жары, погодой. За это время Соломон с помощью знакомых подыскал для детей воспитательницу, весьма достойную женщину, с отличными рекомендациями. Дела свои он устроил так, чтобы можно было на пару месяцев прервать работу. Было решено: они с Рахилью поедут в Финляндию. Соломон предложил, было, что, поскольку дети хорошо устроены, он пробудет месяц вместе с Рахилью, потом уедет, а она будет дальше отдыхать и лечиться без всяких помех. Но Рахиль не могла решиться так надолго оставить семью – беспокойство за детей и за мужа сведет на нет всё лечение. Договорились ехать вместе, провести в Финляндии месяц или чуть больше и вместе возвращаться. Соломон ликовал. Ведь с того времени, как родились дети, он как следует не отдыхал ни разу. Первый отпуск за восемь или девять лет – и только вдвоем. В дорогу собирались тщательно. Соломон составил список того, что следует взять с собой. Если каких-либо теплых вещей окажется недостаточно, решено было купить их на месте. Соломон шутил, что наконец-то, почти через десять лет после женитьбы они отправляются в настоящее свадебное путешествие. Петроград встретил неуютной сыростью, но решили здесь задержаться, чтобы показаться врачам. Два известных специалиста, которым Соломон показал жену, вынесли, в общем, вполне благоприятный вердикт. Оба отметили, что, прежде всего, виноваты нервы, а потому необходимы отдых, покой, рациональное питание, некоторые лечебные процедуры – и всё образуется. Получив медицинские наставления и весьма положительные отзывы о выбранном ими санатории, прикупив еще кое-что из теплых вещей, выехали поездом в Гельсингфорс. На ближайшей к санаторию станции их ждал экипаж. Когда дорога вышла из леса, они увидели на склоне холма вытянутое двухэтажное здание санатория. Оно ярко выделялось светлым фасадом на фоне хвойной зелени. Войдя в дом, прибывшие оказались во власти стихии натурального дерева. Желтый, сверкающий воском пол, стены, то из толстых тесаных бревен, то обитые плотно пригнанными одна к другой дощечками; простая и добротная мебель, сработанная, похоже, совсем без гвоздей и шурупов; потолки с выделяющимися опорными балками – всё это, казалось, дышит, живет и манит прикоснуться и ощутить ладонью живое тепло благородного материала. Большие, с цельными стеклами окна открывали вид на лес и возвышающиеся над вершинами деревьев дальние холмы. Всё вместе создавало удивительную обстановку почти гипнотического покоя и отрешенности. То, что волновало их еще пару недель назад, теперь казалось таким далеким, почти нереальным. А, может быть, наоборот, всё окружающее было светлым праздничным сном? Они, безусловно, присутствовали здесь, ощущали себя каждую минуту, но самим было трудно поверить в происходящее, настолько резким был контраст с их обычной жизнью. И мысли, освобожденные от оков повседневности, уносились вдаль. Соломон, привыкший делиться с женой самыми сокровенными мыслями, говорил, что, как только закончится война, они начнут готовиться к переезду в Палестину. Уже теперь, благодаря усилиям сионистов, евреи-колонисты на исторической родине облагораживают прежде бесплодную землю, готовя базу для следующей волны переселенцев. Пройдет не так много лет, и в Палестине понадобятся инженеры и ученые, ремесленники и учителя, врачи и юристы. Они с Рахилью будут одними из первых. Им выпадет счастливая доля возводить новый дом для своего народа. Более великой цели и более прекрасной участи для них обоих и для их детей Соломон не может и представить. Он уже готовит условия для переезда – через банк в Австрии вносит деньги в фонд приобретения земель в Палестине, так что, приехав туда, они не окажутся на пустом месте. Конечно, предстоят немалые трудности, потребуется много сил и здоровья. Вот почему нужно как следует лечиться уже сейчас. Рахиль слушала Соломона, идя с ним об руку по аккуратно расчищенной дорожке, которая спускалась извивами среди елей к подножию холма. Соломон остановился, тихонько высвободил руку и, расстегнув пуговицу пальто, достал из жилетного кармана часы. Нажав кнопочку, откинул крышку и посмотрел, который час. Пожалуй, пора возвращаться, чтобы не опоздать к обеду. Эти часы, еще будучи в Питере, купили Соломону к близкому уже дню 35-летия. Они ему очень нравились, и он теперь даже без особой нужды часто доставал их и, узнав время, не торопился убирать в карман, а, любуясь, держал в руках. Это был золотой трехкрышечный «Картье Жерар». Не вызывающе пузатая купеческая «луковица», потрясающая воображение прежде всего тем, сколько на нее пошло золота, а плоские изящные часы, украшенные гравировкой и рельефом. На верхней крышке – летящая во весь мах тройка, которая мчит легкий санный возок. Кони стелятся в лихом намете, гривы развевает ветер, дорога слилась в сплошную мелькающую полосу. Она идет через лес, и недвижность елей, с обвисшими от снега лапами, только подчеркивает стремительность бега коней. В возке сидит старик, зябко засунув руки в рукава. Похоже, стихия скачки его нисколько не трогает – он погружен в свои думы, длинные, как дорога. Иное дело – молодой возница. В его напряженной позе и полусогнутых руках, жестко держащих вожжи, чувствуется и сила, сдерживающая коней, чтобы санки не понесло, и устремленность вперед, слитая с порывом тройки. Какая емкая аллегория! Время мчится вперед неудержимой тройкой, и только молодость нетерпеливо торопит его и подхлестывает. Старость на собственном опыте знает, что торопить время – пустая затея. Его ход неизбежен и неумолим, и то, что в юности кажется невыносимо долгим, на склоне лет начинает мелькать, как дорога под копытами тройки. Если картина на лицевой крышке – экспрессивный порыв и движение, то на задней – покой и неизменность. На берегу замерзшей речки, на фоне холмов, в окружении хвойного леса прочно стоит на каменном подклете крестьянская постройка типа амбара. Далеко выступающая за стены кровля создает надежный навес. Кажется, постройка поставлена давно и будет стоять всегда. Наверное, хозяин помнит, как еще мальчишкой он приезжал с поля на возу с сеном под этот навес. Лошадь под узцы вел его отец, который то же самое мог бы рассказать о своем детстве. А теперь на самой вершине колышущейся травяной горы сидит его сынишка и скатывается оттуда, срывая обвал душистых травинок. Всё проходит. Но хорошо сработанные вещи, как островки в потоке времени, несут на себе следы минувшего и помогают потомкам сохранить память о тех, кто давно ушел. Часы, купленные Соломоном осенью 1916 года, исправно тикают до сих пор. Примечания к гл. 4 1. Шавуос (Шавуот) – праздник получения Моисеем на горе Синай 10 заповедей и праздник сбора урожая в Палестине. В этот день украшают дома цветами и зеленью. У восточно-европейских евреев в этот день готовят молочные блюда. 2. Люба (Любовь Акимовна Мирлес) – жена Давида Капуткина. 3. Абраша – Абрам Лозовацкий, секретарь Соломона. 4. Зяма (Залман Наумович Кнох) - старший сын Мины, сестры Давида и Рахили (в это время гостил у своего дяди Давида). 5. Лиля, Тодя – дети Любови и Давида Капуткиных. ГЛАВА 5 Как же удачно всё складывается в жизни у Соломона Герцфельда! Нет отбоя от клиентов. Каждый день приходят десятки писем – и деловых, и по общественной работе. Богатые бухарцы, не очень-то искушенные в тонкостях российского торгового и имущественного права, охотно приглашают Соломона в посредники. Привыкшие в делах широко пользоваться кредитом под честное купеческое слово, они нуждаются в юристе, честность которого не вызывает сомнений, чтобы он мог стать посредником между ними и торговыми партнерами в европейской части страны. В подобных делах слово Соломона имело не только вес, но и хорошую цену. По всему чувствовалось, что война скоро закончится. Противники, как смертельно уставшие боксеры в затянувшемся поединке, повиснув друг на друге, топчутся по рингу. Не в силах ни нанести удар, ни парировать его, они не реагируют на сердитые окрики рефери: «Брэк! Брэк!» - и только ждут спасительного гонга. Давно испарилась победная эйфория 14-го года. Народ уже не трогают патриотические газетные призывы. На фоне всеобщей дороговизны и нехватки самого необходимого, когда зловеще растет число раненых и убитых, а правительство призывает сражаться до победного конца, война за какие-то там морские проливы и прочие имперские ценности выглядит полным безумием. Императорская власть, как она сложилась в России, не устраивает больше никого. Запоздалая попытка царя путем отречения от престола спасти самодержавие привела к полному краху власти. В феврале 1917 года Россия стала буржуазно-демократической республикой с Временным правительством во главе. Вот когда всем романтически настроенным либералам показалось, что ветер перемен выметет из дремучих углов вековую пыль отсталости, и страну поведут вперед самые умные и энергичные лидеры, движимые великой идеей служения своему народу. Происходящее в стране вливало в Соломона бодрость и энергию, благо, заботы о здоровье жены и детей несколько отлегли: зима прошла без болезней (зимой Рахиль вообще чувствовала себя лучше, чем летом). Теперь все дети были вместе – Сарона тоже жила с отцом в Самарканде. В начале апреля 1917 года Соломон поехал в Ташкент. Именно там был центр политической жизни Туркестана, и, чтобы активно в ней участвовать, нужно было вариться в этом котле. Но сначала Соломон заехал в Бухару, и по весьма интересному поводу. Но обратимся к его письмам к Рахили, а они теперь приходили в Самарканд почти каждый день. Вот письмо из Ташкента от 8 апреля 1917 года в конверте и на фирменной бумаге отеля «Националь» (угол Джизакской и Зерабулакской улиц). Утром, только приехав, Соломон торопится написать домой: «Сегодня вечером уже начинаются заседания съезда. – Приехал я из Бухары несколько усталый, хотел бы, чтоб скорее кончился съезд и – домой! Был я сегодня на заседании Краевого съезда Советов солдатских и рабочих депутатов. Я ли устало слушал, виноваты ли ораторы, но мне было скучно. В Бухаре Эмир дал народу Конституцию. Я имел маленькое удовольствие присутствовать на довольно скучной процедуре объявления Эмиром Конституции народу. Подробно разскажу лично. Мне писем писать не надо, я здесь долго не пробуду, дня два-три, не более». Такие дела творятся! Бухара стала конституционным эмиратом, а Соломон сообщает об этом событии с некоторым пренебрежением. Или назревают дела поважнее? Съезд Советов солдатских и рабочих депутатов показался Соломону скучным. Впрочем, он, похоже, не ждет ничего особенного и от съезда, на который сам приехал. Судя по всему, это краевой съезд деятелей либерально-демократического толка по обсуждению перспектив Туркестана в свете подготовки к выборам в Учредительное собрание. Начало съезда перенесли на 9-ое апреля, и в первый же день его работы события повернулись так, что возвращение в Самарканд пришлось отложить. Рассказ об этом – в письме, написанном ночью, фактически уже 10-го апреля. Оно написано не на фирменной бумаге, а на листочках, наспех вырванных из блокнота, которым Соломон, видно, пользовался на съезде. Хоть и слипались глаза от усталости, но тем, что произошло в минувший день, не терпелось тут же поделиться с женой: «Ташкент 9-го Апр 17г. Дорогое дитя! Прошел сегодня первый день съезда. В президиум избраны: Число голосов 1) Танышбаев, член Первой Государственной Думы, назначенный Временным Правительством одним из Комиссаров Туркестанского Края, мусульманин - 92 2) Доррер, граф, юрисконсульт Средне-азиатской железной дороги, Товарищ председателя съезда Советов солдатских, офицерских и рабочих депутатов - 83 3) Герцфельд, ваш покорный слуга - 82 4) Иванов, новый ташкентский городской голова - 66 5) Бройдо, Председатель Ташкентского совета солд. и офиц./ерских/ депутатов и Ташкентского Исполнительного Комитета - 57 6) Норбутабеков, пом./ощник/ прис./яжного/ повер./енного/ - 59 7) Лапин, очень популярн. мусульманин - 54 8) Добкевич, инженер, член Ташкентского исполн. комитета - 46. Из этих лиц были затем избраны: Иванов, как хозяин города, председателем съезда, Доррер и Герцфельд – товарищами председателя, Норбутабеков секретарем. Остальные просто вошли в президиум. Сегодня вечером я уже председательствовал. Председательствуем мы все три попеременно, тк кк одному вести съезд подряд несколько часов очень трудно. Начались заседания сегодня в 3ч. дня, а теперь уже 2ч. ночи. Напишу письмо и лягу спать. Думаю, что съезд протянется дней 5 – 6. В публике (не делегатом) сидит Подпалов. Каково-то ему видеть меня в кресле Председателя Краевого съезда? Ну, спать пора. В моем № живет делегат мусульманин Абдусаидов. №№-ов в гостиницах нет. Я его приютил у себя. Ходжаев кланяется тебе. Он дал мне конверт для этого письма. Целую тебя и детей /…/. Обнимаю тебя. Любящий Соломон». Так закрутился – ни конверт, ни почтовую бумагу купить некогда. Хорошо, приятель Ходжаев выручил. Как видно, Соломон поддерживает довольно тесные отношения со многими мусульманскими лидерами. Среди мусульман он широко известен, как ходатай по их делам, чья энергия и умение убеждать часто приносят успех. Один из самаркандских недоброжелателей, некто Подпалов, оказался свидетелем Соломонова триумфа на съезде. Что ж, пустячок, а приятно. Похоже, теперь никто уже не будет вставлять Соломону палки в колеса, и вступление в адвокатское сословие не за горами. Соломон не только председательствовал на съезде. Он использовал съездовскую трибуну, чтобы еще раз изложить свои взгляды на проблемы коренных национальностей и на будущее политическое устройство Туркестана. Читаем в его следующем письме от 11 апреля: «Вчера ничего не писал. Весь день был занят съездом. Утром выступал в защиту мусульман против некоторых зубров. Говорил о федеративной республике, национальном самоопределении и т.п. Имел грандиозный успех. Буквально никто не вызвал таких оваций, хотя на /съезде/ есть хорошие ораторы. Собственно, я и сам не знаю, за что меня шесть раз прерывали бурными аплодисментами. Вечером я председательствовал. Трудная это и утомительная штука. Если г.Вайнгарт будет звонить по-телефону, а то и сама ему скажи /…/, чтоб он абсолютно не безпокоился, я его дела не забываю и всё сделаю во время. Пусть он будет спокоен». Политика политикой, а о хлебе насущном тоже нельзя забывать. Конечно же, устроил Соломон все дела г-на Вайнгарта в лучшем виде. Тем временем съезд захлестнули бушующие волны говорения. Из речей ораторов рисовалось прекрасное будущее богатого и цветущего Туркестанского края. И всё – слова, слова, слова… Соломона это раздражает. Где же государственные умы, способные и вправду указать, какой дорогой идти? 12-го апреля, устав от пустопорожних словопрений, и, будучи в невеселом настроении, Соломон пишет домой: «Съезд затягивается, становится хроническим, Бог его знает, когда он кончится. Ах, мы еще не умеем говорить дельно, экономить время. Меня съезд утомляет. Буду еще дня два, потом уеду». Но тут вдруг случилась нечаянная радость: «13/1У-17. Дорогая моя! Сегодня приехали комиссары Временного Правительства: Щепкин, Максудов, Довлетшин, Елпатьевский и др. Встреча была грандиозная. В 6ч. вечера будем заседать вместе с ними. Думаю, завтра вечером удастся выехать. В крайнем случае, выеду 15-го». Но не получается выехать 15-го. Поняв это, Соломон 14-го апреля послал домой открытку: «Сколько придется пробыть – не знаю. Может быть, еще 2 дня. С представителями нового правительства у меня устанавливаются хорошие отношения. Впечатление от них, что это истинные государственные мужи. Их приезду в край я безконечно рад». Уже две недели, как Соломон не был дома. Хоть и разрешил он жене не писать ему в Ташкент, если дома всё в порядке, а сам не выдержал и послал 14-го телеграмму: все ли здоровы? В ночь на 15-ое пришел телеграфный ответ: «ЗДОРОВЫ ЦЕЛУЮ РАХИЛЬ». Сразу отлегло от сердца, и вечером 15-го апреля, как только наступил перерыв на съезде, написал открыточку: «Сегодня весь день председательствовал на съезде, думал вечером выехать, но сегодня это не удается: сегодня вечером доклад приезжих министров (тк их здесь зовут) необходимо мне присутствовать. Вчера мне влиятельные мусульмане сделали предложенье занять один высокий пост. Я категорически отказался. Хочу отдохнуть: больше я ничего не хочу. Престиж многих из самаркандских типов здесь страшно упал. О них говорят здесь, кк о жалких и ничтожных. Если бы эти типы знали, что съезд хочет меня избрать в совет при министрах, кк бы оно огорчило моих самаркандских «приятелей». Впрочем, я и от этого поста отказываюсь. Завтра надеюсь уже выехать. /…/ Мое пребывание здесь уже измеряется часами. Рвусь домой. Крепко целую тебя, любящий тебя и детей твой Соломон». Отношение Соломона к происходящему качается, как на качелях, между очарованием и разочарованием. Думается, и того и другого немного слишком. Не было особых поводов для очарования. А если так, то и разочаровываться не в чем. Потому что вся-то недолгая жизнь Временного правительства показала, что у его государственных мужей, увы, постоянно ощущалась нехватка политической воли и правильного понимания того, что же нужно стране в первую очередь, и немедленно. Что же произошло сейчас? Почему Соломон отказался от всех лестных предложений и рвется домой? Ведь по всему видно, что недостатком честолюбия он не страдает. Даже такая мелочь, как адрес на открытках домой. Всего-то написано: «Самарканд, г-же Р.С.Герцфельд». И Соломон уверен, что открытка не затеряется. Не такая он мелкая сошка в Самарканде, чтобы почтовики не знали, что юрист Соломон Абрамович Герцфельд живет с семьей на Черняевской, 21. Но больным его честолюбие не назовешь. Оно опирается на прочный фундамент уверенности в своем таланте убеждать людей, в своем далеко не растраченном потенциале политика. А тут вдруг – такое стремление скорей бежать от мирской суеты и насладиться отдыхом в кругу семьи. Почему Соломон торопится домой, пожалуй, понятно: 17-го апреля исполняется 9 лет его ненаглядным девочкам, Доре и Мире. А в добровольное политическое отшельничество верится с трудом. Может быть, он уже заглядывает дальше, поверх голов местных политиков и, отказываясь от всех предложений, хочет набраться сил для большой и трудной работы на других берегах? Этого мы никогда не узнаем. * * * В эти же дни десант Владимира Ульянова, снаряженный на деньги кайзера Вильгельма, уже высадился в Петрограде. Уже провозгласил Владимир Ильич – сначала, выкрикивая с башни броневика, потом со страниц левой прессы: «Да здравствует социалистическая революция!» Большевицкая агитация наращивала свою мощь. Призывы к немедленному прекращению войны, как и социалистические лозунги, находили горячий отклик в народе. И никто не вдумывался толком, как это будет: землю, фабрики, заводы – тем, кто на них работает. Призывы большевиков совпадали с народной мечтой о счастье: сначала – конец войне, а потом заживем… Нет, не зря потратился кайзер Вильгельм на этих русских революционеров: такой фугас удалось заложить в тылу у противника! А лидер большевиков Ульянов-Ленин продолжал свою разрушительную работу: «Никакой поддержки Временному правительству!» И революционные агитаторы, срывая голос на митингах, кричали в толпу, что только Советы рабочих, солдатских, батрацких и крестьянских депутатов, взяв власть в стране, смогут вывести ее из войны, заключив справедливый демократический, а не империалистический и грабительский, мир. Но в Туркестан столичные политические штормы докатываются лишь мелкой зыбью. Простой народ, по темноте своей, занят лишь проблемами добывания хлеба насущного. Прогрессивно мыслящая публика, которая приветствовала победу буржуазной революции в феврале, теперь возлагала большие надежды на созыв Учредительного собрания, которое должно быть максимально представительным, и тогда справедливое политическое устройство страны будет обеспечено. Местные социал-демократы никак ощутимо себя не проявляли. В общем, казалось, что всё идет по привычному сценарию: основные противники, не имея сил воевать дальше, вынуждены будут пойти на мирные переговоры; начнутся политические интриги, торг, лицемерные заявления, и в итоге произойдет некоторый передел рынков и источников сырья, а также геополитических плацдармов в пользу тех участников войны, кто сумел меньше других потерять в ее ходе. * * * Впрочем, Соломона гораздо больше, чем итоги войны, беспокоило теперь здоровье жены. Ближе к лету опять появились тревожные симптомы каких-то неурядиц с желудком. Хороший результат прошлогоднего лечения в Финляндии вселял надежду, что, если постараться найти самых лучших специалистов, а потом полечиться, соблюдая их рекомендации, и поддерживать здоровую диету, то всё пройдет. Поскольку дети здоровы и домашний быт вполне налажен, было решено, что Рахиль, не дожидаясь крупных неприятностей, съездит в Москву и проконсультируется у авторитетных специалистов, благо, финансовые возможности позволяют. Но Соломон в ближайший месяц уехать из Туркестана никак не мог, потому, что вопрос о вступлении в адвокатскую гильдию близился к благоприятному разрешению, и требовалось его присутствие. Помощь предложил муж Бэлы, Соломон Пшедецкий. Человек добрый и великодушный, он очень по-родственному относился к Рахили и ее семье, а в девочках просто души не чаял (их фотография всегда стояла на столе, в кабинете у Пшедецких). Разумеется, помощь была принята с радостью и облегчением. Итак, Рахиль едет в Ташкент, к сестре Бэле, а оттуда с ее мужем Соломоном – в Москву. Уж тут Соломон Герцфельд постарался, чтобы его дорогой Рахили и Соломончику во время поездки и в Москве было комфортно. Он проводил жену до Ташкента и, прощаясь с ней и Пшедецким на вокзале, был уверен, что в Москве их встретят, разместят в хорошей гостинице и окажут всяческое содействие. Для этого он послал телеграмму очень надежному человеку, купцу Або Эльнатанову, который вел дела семейной фирмы в Москве, а его брат – в Самарканде. Рахиль уехала в Москву 29-го апреля, а Соломон в тот же день – обратно в Самарканд. Назавтра он уже был дома, и тем же днем, 30-го апреля, датировано его первое письмо жене, на следующий день – второе и так далее. Когда, наконец, Рахиль прислала долгожданную телеграмму о том, что прибыли благополучно и поселились в Боярском дворе, Соломон отправил сразу все письма. Получился маленький дневничок с 30-го апреля по 3-е мая. Из письма от 30-го апреля: «Детей нашел совершенно здоровыми и спокойными. Конечно, говорят они, без мамочки очень скучно, но лишь бы она была здорова! Время твоего отсутствия мы как-нибудь перетерпим, а потом – всю жизнь будем счастливы с тобой и детьми. – В доме у нас всё чисто, в порядке, хорошо. /…/ Сегодня у меня был Давид /…/. Давид на распутьи. «Я не знаю, - говорит он, - /…/ купец я или врач». Время поможет ему разобраться». Заметим, что Давид Капуткин всё же не изменил своей профессии зубного врача. Наступившие вскоре крутые времена подтвердили правильность такого решения (кариес, он и при советской власти - кариес). Читаем следующее письмо: «1-го мая. 10 ч. вечера. Я дома, моя ненаглядная, дети малыши устроились в нашей спальне, Сароночка с Хисей в Общ./ественном/ Собр./ании/ на спектакле. У меня весь вечер работает Сионистское центральное бюро. Сейчас у меня в канцелярии работает бюро: бр./атья/ Семеновские, Элькинд, Певзнер. Последний производит прекрасное впечатление. Элькинд сидит и говорит, говорит без умолку, а я пишу. Он добродушный и на это не обижается. Сегодня мы детей (Дору и Миру) постригли под машинку. Они очень рады, им это нравится. Сегодня я был у члена Окружного суда Демчинского и он написал обо мне хороший отзыв в Совет. Сопати тоже напишет. Завтра буду у Костылева: и он, вероятно, напишет. 5-го, то есть в пятницу, я поеду в Ташкент. 7-го будет разсматриваться вопрос в Совете. Кажется, вопрос еще передастся в Комиссию помощников присяжн./ых/ поверен./ных/ (Есть и такая комиссия). Это новый порядок, по существу даже правильный, тк кк вопрос о зачислении в помощники должен быть, строго говоря, решен помощниками. /…/ 24-го мая в Петрограде Съезд сионистов всероссийский. Похоже на то, что я поеду на съезд. Тогда я, значит, увижу тебя очень скоро. Крепко тебя обнимаю, любящий тебя твой навеки Соломон. 2-го мая, вторник. Дорогая моя! Сейчас 3 ч. дня. Скоро садимся обедать. Всё у нас благополучно. Я занимаюсь делами. Дети здоровы. /…/ Матки! – Бэла покупает два участка земли, один за 12.000р., другой за 5.000р. Я ей пишу запродажные и купчие. – Сегодня я выступал в суде, защищал 3-х евреев: Чарного, Свердлова и какого-то Антилова (последних двух я не знал до сих пор), обвиняемых в том, что они нанесли раны Смушковичу. Побили его основательно. Но если правда, как они уверяют, что Смушкович отвез в Баку и продал, понимаешь, форменным образом продал девушку, дочь Свердлова, 19 лет, - то его мало били. Дело о Смушковиче идет своим порядком у прокурора, а пока сегодня судили моих трех евреев за то, что они подлеца мало били. У меня такое внутреннее убеждение, что Смушкович действительно совершил гнусность. Это дело нельзя оставить. Думаю принять меры. Пока сегодня мне удалось убедить суд, что дело о трех евреях надо прекратить. И дело пока прекращено». Так разволновался, снова переживая перипетии судебного заседания, что даже обязательное в конце каждого письма объяснение в любви приписать забыл. А, вообще говоря, настроение у Соломона хорошее. У него большие планы и прекрасные перспективы и ни малейшего сомнения в том, что дальше всё будет еще лучше и сложится так, как он задумал. Если бы была хоть малейшая неуверенность, разве стал бы он помогать сестре жены покупать землю? Ведь такое вложение средств выгодно только при условии полной политической и экономической стабильности государства. Когда с расстояния более чем в 80 лет пытаешься описывать жизнь человека в середине 1917 года, приходится бороться с искушением, глядя с высоты нынешнего исторического знания, обвинить его в недальновидности. Но надо твердо помнить, что тогда ни он, ни кто-либо другой и представить себе не могли, что уже в середине осени произойдут события, которые покажут, на каком зыбком основании Соломон и окружавшие его люди строили свои жизненные планы. И ведь не крикнешь им: «Берегитесь, не то будет поздно!» История только фиксирует события и, к сожалению, никого ничему не учит. Крайне редко, но всё же встречаются люди, обладающие даром в той или иной мере провидеть будущее, но никому из смертных не дано знать наперед всё. Да и справилась бы разве психика нормального человека с таким знанием? Можно ли, подобно Булгаковскому Воланду, сохранять спокойствие, зная, что «Аннушка уже разлила масло»? Зная чужое будущее, даже если оно – в прошлом, биограф принимает на свои плечи нелегкую ношу. Дни 3 и 4 мая прошли в обычных делах и заботах. Соломон много работал, дети играли и понемногу учились читать и писать под надежным присмотром гувернантки Анны Васильевны, кухарка Матреша кормила всю команду. Готовить приходилось на 8 человек: ведь, кроме троих девочек, Соломона и Анны Васильевны, были еще: сама кухарка, горничная Дуняша и письмоводитель, который помогал Соломону вести переписку (С Абрамом Лозовацким, который раньше был помощником Соломона, тот почему-то расстался). Мира и Дора по просьбе папы тоже написали мамочке по письму. Каждая исписала два тетрадных листка. Почерк одинаковый, буквы высотой сантиметра два, но уже не кривобокие калеки, а написанные по-взрослому, слитно соединенные в слова. Дочери сообщают мамочке, что здоровы и скучают без нее, а в Самарканде еще не жарко. В сад уже два раза пускали воду по арыку. «Сарона лезет на черешневые деревья, а мы подбираем и Матреша варит папе компот и папа очень доволен». От дяди Миши (Михаила Акимовича Мирлеса) принесли кровать – видно, кому-то не хватало спального места. Анна Васильевна шьет девочкам красивые батистовые кофточки, а еще она отвела детей в парикмахерскую на Кауфманской, и там их постригли под машинку – им очень нравится. * * * Пятого мая Соломон уехал в Ташкент, поскольку 7-го числа должно было состояться долгожданное решение о приеме его в адвокатское сословие. Заседание коллегии было утром, и решение приняли положительное, так что уже в двенадцатом часу ликующий Соломон послал в Москву телеграмму с пометкой «Срочно». Без одной минуты четыре депеша пришла в Москву, а около пяти посыльный из Центральной телеграфной конторы, что у Мясницких Ворот, уже принес в гостиницу Боярский двор, в №95, г-же Герцфельд радостную весть. Скорее расписаться в квитанции, разорвать бандерольку с двуглавым орлом и почтовой эмблемой (два скрещенных почтовых рожка и молнии) и – вот оно: «Сегодня зачислен сословие еду Самарканд все здоровы целуем мамочку помощник присяжного поверенного Герцфельд». В тот же день Соломон выехал в Самарканд и 8-го мая был уже дома. Волшебной музыкой раздавались в душе три заветных слова: «помощник присяжного поверенного». Бессильны оказались враги и злопыхатели. Теперь его не достать никому. И было, отчего ликовать. Это, например, Владимиру Ульянову стать помощником присяжного поверенного не составило большого труда, надо было только получить диплом юриста. Все-таки, потомственный российский дворянин, не какой-нибудь там безродный еврей (хотя, все-таки, немножечко и еврей). А что брат казнен, как цареубийца, так ведь в семье не без урода, к тому же батюшка был человеком отменных правил. И не знал, не ведал помощник присяжного поверенного Соломон Герцфельд, что его судьбу и судьбу всей страны уже держит в своих руках тот самый помощник присяжного поверенного Владимир Ульянов, взявший псевдоним «Ленин». Дома Соломона ждала поздравительная телеграмма от Рахили. Поздравляли домочадцы, друзья и знакомые – весть по городу распространилась быстро. Девятого мая Соломон сделал приписку к неотправленным еще письмам: «Итак, я зачислен в сословие помощником Прис./яжного/ Поверенного. Не помогла кампания лебедистов. «Истина идет вперед, и ничто не в силах, не может остановить ее победного шествия», - писал Золя. Теперь я могу писать, как тот прапорщик: «По воле его председательского величества во мне с сего дня течет адвокатская кровь»… - Твою поздравительную телеграмму я получил. Спасибо, родная, тебе и Соломону. Будем все счастливы, а, главное, будем всегда вместе: это уже счастье». Врачи подтвердили, что у Рахили гастрит, прописали лечение и порекомендовали придерживаться щадящей диеты и избегать нервных перегрузок. Лечение пошло успешно, Рахиль чувствовала себя хорошо. Сроки созыва сионистского съезда изменились, и сейчас это не связывало Соломона. Поэтому он принял решение: ему нужно недели три, чтобы завершить все текущие дела; за это время Рахиль закончит курс лечения в московской клинике, а потом они вместе поедут в санаторий (лучше всего – в Финляндию). Так и сделали. В середине июня Соломон приехал в Москву, получил от Соломона Пшедецкого с рук на руки свою ненаглядную Рахиль и, сердечно простившись с дорогим Соломончиком, поехал с женой вместе сначала в Петроград, а потом в Финляндию. Поселились в том же самом санатории, что и в прошлом году, в местечке Усикирко. И опять их поглотило восхитительное чувство отрешенности от всего, что происходит в мире. Идет война, народы истребляют друг друга, кипят политические страсти, назревают революции, а здесь всё так же, как было в прошлом году и еще раньше и много-много лет тому назад. Нигде и никогда прежде Соломон и Рахиль не были так безмятежно счастливы, как здесь, в стране замшелых валунов, сонной тишины леса и спокойных озер, отражающих небо. И всё это – на фоне волшебства белых ночей, когда солнце лишь ненадолго прячется за лесом, оставляя в небе опаловое свечение, которое стирает краски и не отбрасывает теней. Как радовался Соломон, видя, что Рахиль хорошеет день ото дня – даже лицо немного округлилось. А у нее и вправду стало легко на душе. Из дому приходят вселяющие спокойствие письма от родителей и от остальных родственников: все здоровы, дети с воспитательницей и няней на даче под Оренбургом, в общем, всё в порядке. Череда полных покоя длинных летних дней миновала так быстро, как промелькнула. Вот-вот уже Соломону пора уезжать – в Самарканде его ждут политические дела. А Рахиль останется еще недели на три. Отъезд Соломон наметил на 4-ое июля. Как он спланировал свое возвращение домой, видно из его письма родителям жены от 2-го июля 1917 г.: «Через два дня я из санатории уеду, два дня проведу в Петрограде, потом поеду к детям, через 3 дня буду у детей, у них проведу два дня, выеду и через три дня буду дома. Таким образом, я предполагаю быть в Самарканде числа 15-го июля. Так можете отвечать всем, кто спросит обо мне». Одновременно послал письмо Бэле и Соломону Пшедецким: «Итак, дорогой Соломончик, мы с тобой теперь «землевладельцы». Это очень приятно. Покупай, брат, покупай, я от тебя не отстану. Только покупай с толком, практично, не спеша». Оказывается, Соломон не только помогает Пшедецким покупать землю, но и сам это делает. И не в Палестине, а в Туркестане. Тогда надо полагать, что в жизненные планы Соломона, по крайней мере, на ближайшие годы, отъезд из Туркестана не входит? Примерно в те же дни, когда Соломон находился в Петрограде, на фронте провалилось еще одно наступление русских армий, изначально обреченное на неуспех. Ненависть к войне и к тем, кто заставляет воевать, была в столице так сильна, что в Выборгском районе стихийно начались демонстрации вооруженных рабочих с требованием мира. Волнения охватили весь город. Гарнизон не препятствовал. И Временному правительству стоило больших трудов овладеть положением: с фронта вызвали казачьи части, юнкерским и офицерским отрядам дали приказ стрелять без предупреждения, а распропагандированные большевиками полки отправили на фронт. Как показали следующие три месяца, Ленин сделал из этого урока должные выводы, Керенский – нет. * * * Вернувшись домой, Соломон увидел картину полного благополучия. Но писать об этом в Финляндию сразу не стал, потому что сильно подозревал, что Рахиль, оставшись в санатории одна, всё равно не выдержит оговоренных трех недель и, беспокоясь за детей, уедет к ним под Оренбург. Так и случилось. Уже 19-го июля пришла телеграмма: «Поселились даче Соболевой Оренбург Маяк здоровы целуем телеграфируйте свое здоровье Рахиль». Соломон срочно ответил телеграммой, что все здоровы, а на следующий день, 20-го июля, зная теперь адрес, написал письмо: «/…/ Дома я застал всё в благополучии и порядке: все здоровы и всё в целости. Папа и мама живут у нас. Они хотели было переехать на свою квартиру, но я им сказал: «Не думайте, что родители Рахили могут меня стеснять. Живите там, где вам лучше». И они остались у нас. Я очень рад. Спят они в детской, Дуня в столовой, я – на террасе. Кстати, столуюсь я не дома, а в Обществен./ном/ Собрании. Маму обременять заботой о моем обеде я не могу. Дуня не справится сама. Софья Владимировна Шифрон попросила меня столоваться у нее, я два раза у них отобедал, а потом решил, что пользоваться любезностью нельзя и перешел в Общ./ественное/ Собрание. Здесь обеды очень дешевые (2 блюда – 1 рубль) и не плохие, во всяком случае – свежие. Кроме того, я беру ежедневно 3 стакана молока – тоже у Софьи Владимировны. Молоко очень хорошее. А Дуня, кроме того, варит ежедневно компот, мама печет торт. Словом кк видишь, мой продовольственный вопрос обстоит вполне удовлетворительно. /…/ Я совершенно здоров. Финляндия мне пошла в прок. Не смотря на то, что мне пришлось окунуться в общественную работу, потому что без меня ничего не делалось, всё же я себя чувствую прекрасно. Обещаю тебе не растратить своих сил. Я вновь стал во главе Районного Сионистского Комитета. Вчера меня избрали председателем еврейского Комитета по выборам в Городскую Думу. Прошу тебя, береги себя, думай о себе, воссоздавай свое здоровье, заботься о моей жене. Твое нездоровье делает меня больным. Мои все помыслы о том, чтоб ты была здоровой. Если для этого нужно, чтоб мы перестроили всю нашу жизнь, я ни на минуту не призадумаюсь. Я живу для тебя. /…/ Целуй моих детей. Передай им, что папа требует, чтоб они тебя слушались во всем. Прочти это Сароне и скажи, что я никогда не прощу ей, если она будет тебя огорчать или Дору и Миру обижать. Привет Хисе и Анне Васильевне. Любящий Соломон» Судя по тому, с каким увлечением Соломон «окунулся» в общественную жизнь, трудно поверить, что он мог бы пожертвовать всем этим и разом «перестроить всю жизнь»: уехать, например, в Одессу, начать всё сначала на новом месте (разве что, в какой-то совершенно исключительной ситуации). А такие разговоры с Рахилью, вероятно, были (и не один раз). Ведь не случайно она так хорошо себя чувствовала в Финляндии: дети здоровы и под надежным присмотром, любимый – рядом, он здоров и спокоен, вырвался из политической круговерти, и ему ничто не угрожает. Конечно, она гордится Соломоном, его успехами, его растущим авторитетом, но постоянно грызет беспокойство за него. Страшно, что в это смутное время здание их семейного счастья, которое они с такими трудами возводили вместе много лет, может в один несчастный день рухнуть. Постоянные переживания не способствуют лечению гастрита. Напротив, можно быть уверенным, что в таких условиях он непременно перерастет в язву. Вот чем был плох для Рахили туркестанский климат. А что же – Соломон? Уверяя, что, не задумываясь, изменит жизнь, если того потребует здоровье жены и детей, он, может быть, и даже наверняка, верил в такую свою решимость. Но подспудно вряд ли ему этого хотелось. Его деятельной честолюбивой натуре была необходима атмосфера политического бурления, позволяющая каждый день реализовывать свою способность убеждать, влиять на сознание людей, вести за собой. В этом смысле рамки Самарканда были ему, конечно, тесны. Но он, наверняка, отдавал себе отчет, что на новом месте, где его никто не знает, начинать придется с нуля и снова доказывать всем, чего он стоит. А возможности Туркестана в целом, в плане самореализации, для Соломона далеко еще не были исчерпаны. Ведь осенью соберется Учредительное собрание, с которым многие связывали большие надежды на будущее справедливое устройство России. Конечно, частые недомогания Рахили вносили диссонанс в гармонию их с Соломоном супружеской жизни. И, горячо любя свою жену, Соломон, конечно, не пожалел бы никаких денег на ее лечение. Но порой кажется, что в страстных призывах Соломона к Рахили сделать все возможное, чтобы поправить здоровье, слышится невысказанная надежда, что еще немного усилий, и всё образуется, и не надо будет ничего в жизни ломать. Теперь можно только гадать, как бы всё повернулось в его жизни, прислушайся Соломон к вещему голосу женского сердца. А ультимативно заявить: «Или я и дети, или твоя политика»,- Рахиль, конечно, не могла. Не было такой жертвы, которую она не была готова принести ради любимого. Но, оговоримся еще раз: всё высказанное выше – только домыслы. Негде нам узнать, что тогда было на душе и в мыслях людей, о которых мы теперь вспоминаем. А пока всё спокойно в Самарканде. В очередном письме Соломон сообщает, что дома все здоровы, всё в порядке, и в который раз призывает не жалеть денег, если это нужно для здоровья: «Не экономь в том, что может тебе прибавить хоть каплю здоровья. Отдадим всё, что имеем, лишь бы ты была здорова». В конце 1916 года Соломон почему-то расстался с Абрамом Лозовацким и теперь никак не может подобрать себе помощника, который бы его устраивал. Дела политические и адвокатская практика связаны с большой перепиской, и отсутствие помощника мешает работать: «К сожалению, у меня письмоводителя нет: ищу молодого человека или барышню. Мущин вовсе нет, а барышни являются, но такие несообразительные и ничего не понимающие, что принять их не могу. С ними мне будет труднее, чем без них. А всё-таки без помощника невозможно. Думаю дать публикацию в газетах». Дальше – новости: «Вчера в обществ./енном/ собрании состоялся вечер, устроенный туземными евреями – учителями. Дети на еврейском языке декламировали, играли и пели. В саду было много киосков. Струнный оркестр играл национальные мелодии. /…/ Я выступил с речью о сионизме. Меня переводил тот Пинхасов, который был делегатом на съезде. Кажется, я говорил то, что нужно, и так, кк нужно. Народу было много. Только тебя со мной не было». На этом кончается первая половина письма, а всю вторую половину занимает жалоба на сестру Рахили Бэлу. Вкратце суть состоит в следующем. Еще весной, когда Рахиль была в Москве, Соломон помогал Бэле оформить покупку земельного участка стоимостью в 12 тысяч рублей. (Видимо, они с мужем планировали перебраться из Ташкента в Самарканд) У нее в наличии была лишь половина нужной суммы, а остальные деньги в отсутствие своего мужа, который уехал с Рахилью, она взять из банка не могла. Соломон дал ей недостающие 6 тысяч и вместо долговой расписки предложил оформить купчую пополам с Рахилью, не претендуя при этом на владение участком. Брать со свояченицы расписку он не считал возможным. Однако, пока Соломон был в Финляндии, коварная Бэла переоформила купчую на своего мужа, а Герцфельда даже не поставила в известность. Возвратившись в Самарканд, он узнал об этом случайно. А Бэла в ответ на недоуменные вопросы еще обвинила Соломона в хитрости. Обидно, конечно! Но в денежных делах не каждому удается сохранить благородство и такт. Вот и Соломон мог бы, пожалуй, дать деньги близкой родственнице, просто поверив на слово. И хоть Пшедецкий, косвенно извинившись за жену, предложил оставить первоначальный паевой принцип, Соломон уже и слышать об этом не хотел, и всю обиду перенес на беднягу Пшедецкого: «Соломон пришел ко мне через 2 дня после разговора с Бэлой и сказал: «Пожалуйста, если хочешь, будем в компании». Но оно было сказано тоном лжи, лицемерия и неискренности, чисто по-пшедецки. В этом поступке они оба сказались. Конечно, я отказался от его предложения. Ежедневно он приходит ко мне с проэктами коммерческих дел. Я ему заявил, что никакими компанейскими делами не занимаюсь. Я даже рад случаю: он их мне показал в их настоящем свете». Вот так. Не больше и не меньше. А когда Пшедецкий сразу согласился сопровождать Рахиль в Москву, это тоже было лицемерие? Вообще, способность очаровываться людьми, а потом безоглядно разочаровываться (впрочем, не навсегда), очевидно, была в натуре Соломона. Вспомним, какие молнии он метал в своего лучшего друга Давида, когда тот пытался воспрепятствовать ухаживаниям Соломона за Рахилью, как в одночасье расстался со своим помощником Абрамом Лозовацким, который до этого практически был членом семьи. А история с отлучением Сони Мишелевич и снова принятием в лоно? Теперь вот в немилость впал Соломон Пшедецкий, который много раз являл примеры бескорыстия, преданности и верной дружбы. И в будущем он в полной мере проявит эти качества. Опыт показывает, что бескомпромиссность в оценках людей с использованием только системы «черное-белое» приводит к субъективным ошибкам - ведь человек многолик. * * * В июле Самарканд изнывает от несносной жары. После обеда город погружается в дремоту. Дремлет и общественная жизнь. Особенно это бросается в глаза по контрасту с обеими столицами, где Соломон побывал весной. Для него такая ситуация дремотного бездействия просто невыносима, тем более, что на фоне всеобщей апатии на поверхность всплыли разные темные личности и, прикрываясь партийной принадлежностью, расселись на «хлебные местечки» по разным служебным кабинетам новых органов власти. Светлое дело демократической революции, в которое Соломон верил, грозило захлебнуться в воровстве и коррупции. Но Соломону казалось, что всё еще можно изменить. Об этом он пишет Рахили 24 июля: «В Самарканде я нашел всё в разложении и апатии. Никакой жизни, ни общественной, ни партийной, ни вообще революционной. Так в общей, так и в нашей. Меня не было, Гапеев в Ташкенте, Чертов уехал добровольцем на фронт. На поверхность поднялись темные личности с уголовным прошлым, с преступным настоящим и арестантским будущим. Перед отъездом из Самарканда я в беседе с Гапеевым и Никифоровым указал им, кто из «деятелей» проворуется, кто устроится на платное общественное местечко, а кто просто негодяй. Мой прогноз возмутительно оправдался. Тогда они со мной спорили, а теперь им стыдно смотреть мне в глаза. Гапеев мобилизован, служит в Ташкенте. На днях он был здесь. Постараемся перевести его в Самарканд. Я устроил уже несколько совещаний. Хочу объединить всё здоровое. Думаю, это мне удастся. Гапеев, Никифоров, Скальненко, Вараксин идут во всем за мной. Также Никольский. Это всё разумные и честные люди. Представь, со дня моего отъезда Исполн./ительный/ Комитет ни разу не собрался, он вообще умер. Я решил его возродить, но несколько на иных началах, чем он был конструирован прежде. «Не род, а ум поставлю в воеводы». Я постараюсь, чтоб в Комитет прошли действительно честные, порядочные люди, а не проходимцы и карьеристы с партийными ярлыками. В сионистской местной жизни полное разложение. Никто ничего или почти ничего не делает, а если что и делается, то оно носит случайный характер. Я их немного уже подтянул. Надеюсь, партийную работу налажу. В городе жарко, я здоров. День весь занят в делах. Сегодня заработал у Мошияха Фузайлова 1500р за 1 ½ часа хлопот по его делу в Азовско-Донском банке. Вообще, стараюсь дел принимать к производству кк можно меньше. Хочу оглянуться, осмотреться». Действительно, пора было осмотреться. Соломону нужно было решить для себя, правильно ли он действует, по силам ли ему то, что он намеревается сделать: оживить работу городского Исполнительного комитета, сплотить честных и прогрессивно мыслящих людей, постараться выдвинуть их на ответственные посты в городской администрации вместо жуликов и карьеристов. И, наконец, нужно ли всё это? Ведь главная цель Соломона – еврейское государство в Палестине. Но тогда, казалось бы, надо сосредоточить все силы на сионистском движении, а оно, в отсутствие Соломона в городе, совсем замерло. Значит, оно и держалось только на нем. Есть о чем задуматься. Однако на размышления просто нет времени. Совещания, собрания, выступления – вся эта общественно-политическая круговерть захватила Соломона настолько, что он даже несколько дней совсем не писал жене писем. Его очередное письмо датировано уже 28-м июля: «Несколько дней не писал тебе потому, что ужасно был занят: клиентские, общественные, сионистские дела. В среду 26-го я читал два доклада в один вечер: «Отчет о 7-м съезде» и «Накануне Палестинской республики». Публики в Бет-Гааме было очень много. По общему мнению, я был в ударе. По окончании 2-го доклада мне устроили буквально овацию. Читал я 4 часа с перерывом на 10 минут. Кончил я в 1ч. ночи. Мои друзья: Элькинд, Шварцштейн и др. устроили мне в ту же ночь банкет с ужином и выпивкой. В банкете участвовало несколько десятков человек. Речи, тосты и тк далее. Тут же они собрали рублей двести или триста – не знаю – для записи меня в Золотую Книгу дважды: 1) как адвоката, по случаю зачисления в сословие, 2) как делегата. Я здоров, моя дорогая. Не безпокойся обо мне. /…/ Скучаю о вас и думаю о том, что надо бы мне к вам съездить. Пожалуй, я это и сделаю, но так чтобы с вами уже вернуться домой. Я говорю, «домой», не уверенный еще в том, что ты думаешь вернуться в Самарканд. Но об этом мы еще подумаем. Пока поправляйтесь, а там видно будет. В Самарканде пока еще жарко. С провизией не страшно: достать можно всё, хотя не дешево». Похоже, на Соломона производит большое впечатление публичность, связанная с общественной деятельностью: речи, овации, банкеты, Золотая Книга.… Как же всё это на самом деле далеко от настоящей политики, эффективность которой определяется совсем не громкостью аплодисментов и не количеством выпитого на банкетах. Но имеем ли мы право осуждать своих предков за те их поступки, которые нам теперь видятся неверными? Легко быть прозорливыми потом. Вспомним, как еще совсем недавно нам кружил головы свежий ветер демократии и гласности. Казалось: вот соберем еще один митинг помноголюднее, и все трудности будут преодолены. * * * Все-таки настоящей решимости сейчас же уехать с семьей из Самарканда у Соломона, как видим, не заметно: «там видно будет». Хотя здоровье жены продолжает занимать его мысли. Этой проблеме почти целиком посвящено его следующее письмо от 30-го июля. Суть соображений Соломона сводится к тому, что, если у Рахили колит на почве малярии, то он может пройти вместе с малярией уже этим летом в Оренбурге. И если Рахиль прекрасно себя чувствовала в Москве, Петрограде и Финляндии, то ей стоит лишь немного серьезнее заняться собою, и болезнь будет побеждена. (Тогда, быть может, и не понадобится жертва, в готовности к которой Соломон присягает): «/…/ тебе надо стать здоровой во что бы то ни стало. Я готов на всё: отказаться от общественных дел, от адвокатуры, вообще от всего, что меня отвлекает теперь, и посвятить себя всецело детям, чтоб дать тебе возможность спокойно лечиться». Но, декларируя решимость круто изменить жизнь, Соломон всё же считает, что ситуация не столь катастрофична, чтобы немедленно осуществить такой акт самоотречения. Он продолжает с жаром заниматься общественной работой. Объектом внимания Соломона давно уже было ущемление прав туземных евреев, которые не могли участвовать в выборах в Городскую думу и в Учредительное собрание. Третьего августа, уведомив Рахиль телеграммой, Соломон выехал с делегацией евреев в Ташкент, везя с собой соответствующее ходатайство. Приехав утром 4-го августа, остановились в знакомом уже отеле «Националь», на Джизакской улице, привели себя в порядок с дороги и, наскоро позавтракав, отправились в Туркестанский Комитет Временного правительства. Результат ходатайства превзошел все ожидания. В Комитете их сразу же приняли и, рассмотрев вопрос, тут же решили его положительно. Сколько-то времени еще ушло на решение процедурных моментов, и уже в 5 часов вечера Соломон пишет в гостинице ликующее письмо жене: «/…/ Пишу тебе из Ташкента. Через час я выезжаю в Самарканд. Здесь со мною Леон Юлианович, Мошиях Фузайлов и Борух Калантаров. Как я тебе телеграфировал, мы поехали исходатайствовать для бухарских евреев принятия их в русское подданство, иначе говоря, признания за ними прав туземства. Наша миссия удалась великолепно: сегодня одним росчерком пера все евреи всего Туркестанского Края признаны туземными евреями. Мне особенно приятно, что это – дело моих рук. Подробно я тебе напишу из Самарканда, пока только скажу, что я везу грамоту уже в кармане, что Туркестанским Комитетом Временного Правительства принят к распубликованию мой текст закона. Это именно закон, тк кк до сих пор евреи столько перенесли страданий из-за непризнания их туземными, что этот освобождающий их указ – как бы закон о равноправии их с туземным населением. Десятки адвокатов десять лет боролись за эти их права. Мне тоже много пришлось бороться за признание их туземцами. Наконец-то я завершил это дело. В следующем письме пришлю тебе копию этого Указа». На другой день утром делегация уже была в Самарканде. Соломон принимал поздравления. Радость переполняла его. И, как всегда в таких случаях, возникла неодолимая потребность поделиться счастьем с женой. Читаем письмо от 5 августа 1917 года: «Дорогое мое дитя! Пишу тебе уже из Самарканда. Приехал сегодня здоровым и невредимым. Из моего письма из Ташкента ты уже знаешь, что миссия моя увенчалась полным успехом. Из твоей открытки сегодня цитата: «Рада всей душой твоему успеху. Да кк же может быть иначе? Я не привыкла к тому, чтоб мой муж не имел успеха». Дитя мое! Когда мне что-либо удается, я думаю всегда, что это ради тебя. Именно, ради твоего мужа. Если б я не был твоим мужем, я был бы другим. Всё было бы иначе у меня, - хуже, плохо. Теперь у меня многое хорошо. Всем этим я обязан тебе. Я знаю, что ты со мной не соглашаешься, но это ты ошибаешься. Девять десятых моего «я» я взял у тебя. Если оно и было раньше во мне, оно было забито, разбито. Ты воскресила, создала. Я – твое создание. Ты для меня – вторая мать моя. Вот почему моя любовь стала таким же стихийным чувством, кк у ребенка к матери. Через полчаса я еду в старый город. Там, в еврейской слободке, грандиозный митинг по поводу признания за евреями прав туземства. Меня ждет там много радостей. Скорблю о том, что тебя нет со мной. /…/ Сегодня же состоится в евр./ейской/ слободке диспут между мною и соц./иалистами/ - революц./ионерами/, которые почему-то вздумали вызвать меня на диспут по вопросу о сионизме, выборах в Гор./одскую/ Думу и вообще. В понедельник уже диспут такой был. Я произнес большую речь о сионизме. Толпа в несколько тысяч пришла в неописуемый восторг и радость. Мои противники, вместо возражения, …… приветствовали меня и выразили сочувствие сион./истской/ программе. (Противниками выступали соц/иалисты/-револ./юционеры/ солдаты) что будет сегодня, не знаю. Крепко целую свою обожаемую, любимую, Твой до гроба Соломон» * * * «Запойная» политическая жизнь продолжалась. Писать жене каждый день не хватало ни времени, ни сил, и Соломон перешел на письма через день, но большие. Он старался успокоить жену и доказывал, что совершенно здоров, и такой жизненный ритм ему вовсе не вредит. Но, хорошо зная Соломона, жена понимала, что он изводится, вкладывая душу в то, что делает. Действуя прямо и бескомпромиссно, он, конечно же, плодит себе врагов и недоброжелателей. А его единомышленники, не обладая таким же политическим темпераментом, сильно отстали от Соломона, и он, не учитывая этого, в своем наступательном порыве оказывается один перед противником (очень рискованная позиция). Чувствуя всё это, Рахиль нервничала, не в силах ничем помочь. Ее самочувствие не улучшалось. Конечно, временами Соломон испытывал раскаяние перед женой. Трезвый голос разума подсказывал ему, что подчас то, что он делает, весьма далеко от его основной цели, и эффективность его усилий невелика. Ведь не было у него по-настоящему сплоченной и дисциплинированной политической организации, а в одиночку на поле боя (в том числе и политическом) можно только красиво погибнуть со знаменем в руках. Но обратимся к очередному письму, написанному 7 августа 1917 года, в понедельник: «Голубка моя, хорошая моя! Сейчас получил твое откр./ытое/ письмо №10 от 1-го августа. Родная! Моя золотая! Я ни на минуту не забываю, что «должен еще оставить силы и для вас». Признаюсь тебе, что до 11 ч. вечера минувшей субботы я своих сил не щадил, выступал безпрерывно на многотысячных митингах, произносил 4-х часовые речи, призывал, будил, организовывал. Не скажу, что мои выступления не давали результатов. Нет. Но должен сказать, что всё же не разумно так отдавать себя. Результат никоим образом не компенсирует затраченных сил. Но есть еще одно обстоятельство. На поверхность взбаламученного моря выплыла вся народная, национальная, так сказать, грязь. Она терзает и создает в душе настроение разочарования. Нужно много сил, чтоб общественная работа не опротивела, чтоб руки не опустились. Я не вправе жаловаться. Всюду, где я появляюсь, меня встречает внимание и провожают овации. Меня конкуррирующие группы охотно вносят в свои списки гласных в городскую думу. Все же мне тяжело работать на общественном поприще, потому что на арену вышли безумцы, преступники и слепцы. Тяжело в такой среде. Вероятно, везде так, но бросается в глаза, что в Самарканде слишком много арестантских типов во всех партиях и комитетах. К счастью, мы, сионисты, если не избавлены от дураков и слепцов, то во всяком случае преступников у нас нет. Монополию на них взяли другие партии. Кстати, я категорически решил не идти в гор. думу. Думаю, ты со мной согласна. – Итак, я теперь решил сократить свою общественную работу. Три недели я пил запоем общественную жизнь (Вернее поил других). Теперь «болезнь» прошла, я отрезвляюсь, теперь я подумаю и о себе. «Мои силы еще нужны для моей Рахили». Я этого и не забывал, да тк хотелось залить всех огнем горячих слов! Всякой болезни бывает кризис. Я выздоравливаю от «общественной лихорадки». Вчера «в виде протеста» (Против кого? Против себя?) я позвонил Соне по телефону и мы пошли в синематограф смотреть душу щипательную кино-драму «Роза Гренады». Я решил на митинги больше не ходить, разве уж в большой праздник. Верю, что ты меня понимаешь и благословляешь. Только не подумай, родная, что у меня личные неприятности есть. Нет! Ничего, кроме оваций. Проведение туземной декларации /предоставившей бухарским евреям российское гражданство/ (кстати, это мой текст, подписанный Турк./естанским/ Комитетом) подняло меня на большую высоту. Но я устал от людей. Всё, надеюсь, моей женушке понятно. Я хочу убежать от людей к тебе. Хорошо? Даже прелестно! Я уж очень скучаю по тебе и в один прекрасный день к тебе приеду. По получении сего телеграфируй мне срочно, до какого числа ты будешь жить на даче. Чтоб не случилось, что я к тебе поеду, а тебя там не будет. Думаю я выехать через неделю. Кстати, Соня хочет к тебе поехать, вернее, она поедет в Киев и остановится у тебя на день. Мы могли бы поехать одновременно, но оно имеет тот недостаток, что тебе, быть может, трудно будет найти место для нее, принимая во внимание, что, кк ни мало места занимает муж, все же на даче у тебя, кк ты пишешь, не особенно много места. Впрочем, это еще успеем обсудить. Итак, по получении этого письма можешь мне лишь телеграфировать, тк кк письма могут меня и не застать. Я же буду тебе писать по-прежнему. Обнимаю крепко свою хорошую, дорогую, любимую, целую детей, привет Хисе и Анне Васильевне. Твой навеки Соломон» Это последнее большое и обстоятельное письмо из сохранившихся у нас писем Соломона Герцфельда. Оно написано в период отрезвления от «запойной» политической жизни. Оглянувшись по сторонам, Соломон увидел то, что и должно было прежде всего броситься в глаза: «в Самарканде слишком много арестантских типов во всех партиях и комитетах». Так было во все времена, при всех революциях: прекраснодушные революционеры-романтики почему-то обязательно начинали с одного и того же – с широкой амнистии. В результате на свободу выходят политзаключенные (их немного) и бесчисленная сволочь с темным прошлым. С этой массой слабая поначалу новая власть долгое время ничего не может сделать – старая агентура потеряна, сыск развален, новые институты защиты правопорядка только еще в стадии становления. Это смутное время – раздолье для тех, кто «именем революции» всплыл на поверхность. Даже то жулье, которое при прежней власти и не сидело за решеткой, до революции всё же придерживалось определенных рамок, опасаясь возмездия. А теперь эти типы почувствовали, что пришло их время. Именно «обилие арестантских типов во всех партиях и комитетах» удручало Соломона. Думая, что ему удастся перестроить работу городских учреждений, призвав людей честных и преданных делу («не род, а ум поставлю в воеводы»), Соломон явно переоценил свои силы. Вязкая бюрократическая масса, с которой он пытался бороться, во все времена обладает чрезвычайной живучестью, удивительной мимикрией и потрясающей способностью к расширенному воспроизводству. Вот причина того, что в письме слышатся пессимистические нотки, желание не тратить силы понапрасну, а сосредоточиться на сионистском движении, где тоже, к сожалению, не было лада и строя. Соломон нашел очень верный образ, чтобы охарактеризовать свое отношение к политической и общественной жизни. Действительно, пьющий человек, который сам хочет избавиться от алкогольной зависимости, в периоды просветления зарекается от своей страсти и старается вести себя примерно. Однако стоит лишь позволить себе нечаянно выпитую рюмку, и вся постройка трезвой жизни снова рушится в бездну неудержимого запоя. Так и Соломон. Только ему, трезвеннику, нужен был не алкоголь. Для полноты жизни в крови должен бурлить адреналин, и тогда кажется, что любое политическое море можно перейти по колено вброд, и тогда желаемое кажется действительностью, и тогда мнится победное шествие во главе «многотысячных» толп. Хотя, если разобраться, то и в таком громадном городе, как Москва, и при теперешнем уровне развития средств информации собрать многотысячный митинг не так- то легко. А что уж говорить про Самарканд 1917 года. Кажется, Соломон твердо решил: больше никаких политических игрищ, сосредоточиться на главном, беречь силы для предстоящих серьезных дел, а пока воспользоваться некоторым политическим затишьем и поехать с женой в Россию отдыхать и лечиться. В соответствии с принятым решением, он послал 17-го августа Рахили в Оренбург телеграмму: «Телеграфировал тебе решил ехать с тобой Россию лечить тебя. Предлагаю ждать меня Оренбурге или приехать сюда устроить детей. Ответа нет безпокоюсь. Соломон». Почта в то время работала из рук вон плохо, и вместо ответа Рахиль сама прибыла в Самарканд – с детьми, сестрой Хисей и воспитательницей Анной Васильевной. * * * Доехали благополучно, дети были здоровы, но планам поездки в Россию не суждено было осуществиться. Помешал очередной политический проект по расширению гражданских прав местного населения. Соломон начал готовить соответствующее ходатайство. Затем надо было поехать в Ташкент и обратиться в администрацию края. В конце сентября приболела Сарона, но – ничего страшного, поэтому уже в начале октября Соломон смог выехать в Ташкент с документами. Однако такого молниеносного и победного вояжа, как в прошлый раз, не получилось. Хлопоты затягивались. Соломон был настолько плотно занят и так удручен неудачей, что писать письма просто не мог – ограничивался записочками, которые присылал с оказией (благо, из Ташкента в Самарканд и обратно почти каждый день ездил кто-нибудь из знакомых): «13-го окт/ября/ 1917 Дорогое дитя! Остаюсь я в Ташкенте еще на день-два. Хотя генеральный Комиссар отказал нам в ходатайстве, все же я не теряю уверенности, что наше дело будет выиграно. Внутренно я глубоко убежден, что правда на нашей стороне. Почему же не понять ее людям? Я здоров. Надеюсь, Сароночка уже выздоровела. Целуй ее крепко и прочих моих дочерей. Любящий тебя твой Соломон. Привет всем». Не удалось Соломону управиться за день-два. Проект застрял в бюрократическом механизме. Не имея ни силы, ни политической воли на радикальные решения, новая власть на местах, возникшая под эгидой Временного правительства, унаследовала все пороки центральной власти и могла лишь имитировать владение ситуацией. Да и не была эта власть совсем новой. По большей части дела вершили люди из прежней администрации (других просто негде было взять). Они только сменили окраску, а мыслили и старались поступать по-прежнему. Всё это сопровождалось клятвенным биением себя в грудь и либеральными разглагольствованиями. В эту упруго-вязкую стену и уперся Соломон. Прошло еще 10 дней в Ташкенте – продвижения никакого. В Самарканде в отсутствие Соломона встрепенулись его недоброжелатели, о чем Рахиль с беспокойством сообщила ему в Ташкент. Ответил коротким письмецом:«23 окт/ября/ 1917. Дорогая Рахиль! Я здоров. Вчера телеграфировал Керенскому. Пробуду здесь недолго. Много работаю над составлением докладной записки. Сегодня Краевое Совещание, на котором мой вопрос, вероятно, будет поднят. Твое письмо, переданное через Соломона /Пшедецкого/, получил. Напрасно ты безпокоишься по поводу полученного письма /городского/ Совета. Я тольк смеюсь над отбросами человечества. Не безпокойся! Меня никто не съест: все подавятся. Слишком они мелки, подлы и ничтожны. Главное, я никакого представления не имею об этом Федорове. Но будь спокойна, ничего не будет мне. – Я ужасно соскучился по тебе, детям и дому. Одно слово: я домашнее животное, и вне дома мне плохо. Кончу работу и марш домой. – Краевой Мусульм./анский/ Сов./ет/ выставляет мою кандидатуру в Учр./едительное/ Собр./ание/ по Самарк./андской/ области. Получится ли что-либо из этого – не знаю. Целую крепко тебя и детей. Любящий тебя Соломон» Невесело на душе у Соломона. В Самарканде против него плетется какая-то интрига, в центре которой стоит некий Федоров, о котором Соломон и понятия не имеет. А, может быть, это кто-нибудь из тех, кого он когда-то «зацепил» мимоходом и думать забыл. Похоже, Соломон обладал способностью, походя наживать врагов, так же легко, как и приобретать друзей. О возможной перспективе стать делегатом Учредительного Собрания от мусульман края он сообщает без всякого энтузиазма, хотя такое предложение, сделанное мусульманами еврею, означает безусловное признание его заслуг перед мусульманским населением Туркестана. Тут есть, чем гордиться. А Рахиль беспокоится за мужа: в Ташкенте – неудачи, в Самарканде – интриги… Как было бы хорошо сменить климат! Но об этом она и не заикается. На последнюю записку мужа, полученную 24-го октября, Рахиль на следующий же день ответила письмом, адресованным в гостиницу «Националь», где Соломон остановился и в этот раз: «Самарканд 25/Х Дорогой Соломончик. Вчера получила через Исахарова твои письма к Давиду и ко мне. Передала Давиду письмо. Он собирался поговорить сегодня с Фузайловым. Давид мне вчера передал, что Фузайлов сам думает пройти в Учредительное собрание. Он говорил с Давидом еще до твоего письма, что у него есть шансы пройти здесь от евреев. Посмотрим, что он скажет Давиду сегодня. Вчера было заседание Сион./истского/ Ком./итета/ в связи со съездом. Певзнер мне передал, что он вероятно не сумеет поехать на съезд. Натан Мишелевич поедет. Давид хочет поехать, но он не сумеет из-за управской работы. Он стал совсем аккуратным чиновником. Если бы он был бы таким аккуратным директором, это было бы очень хорошо/1/. Была вчера в театре. Наши любители поставили «Герцеле Миюхес». Сбор был хороший, а сыграли скверно, и пьеска плохая. Я осталась недовольна. Ты, вероятно, получил телеграмму Марии Непомнящей и ответил ей. Она безпокоилась, что тебя нет. Кажется, что сегодня слушается ее дело. Получила письмо от Зины/2/ и открытку от Сони/3/. Она всё ищет для нас учительницу. Она была с этой целью у директроа Фребелевских курсов и поместила соответствующее объявление в газете. Отвечу ей сегодня на ее письмо. Ты в Ташкенте пробудешь еще дней пять. Совсем засиделся ты, мой родной. Тебе наверно понадобится белье? Если будет с кем, я тебе перешлю. Я всё терпеливо жду того момента, когда ты заживешь оседлой жизнью. Но это, кажется, не так скоро будет? Право же, плохо без тебя, моя детка. Тоскливо, пусто, грустно. У меня к тебе просьба, Соломончик: достань для меня 4 ампулы оспенного детрита свежего. Здесь в городе имеются случаи заболевания оспой. Нужно детям и мне сделать прививку, а лимфы свежей нет. Мне Борис Маркович сказал, что в Ташкенте, в Старом городе есть даже станция, где вырабатывается оспенная лимфа. Ты справься там в аптеке и тебе скажут, где достать, на тот случай, если в аптеке не будет свежей. Постарайся достать поскорее и переслать с кем-нибудь. В Ташкенте, вероятно, ежедневно бывают самаркандцы, и ты с ними сумеешь переслать. Будь здоров, мой родной. Обнимаю и целую. Жду твоего приезда. Мы все здоровы. Твоя Рахиль». Свое письмо Рахиль отправила Соломону в тот самый день, 25-го октября, когда в Петрограде уже всё свершилось. Жизнь шла своим чередом, и никто еще не понимал, что началась другая эпоха. Как напишет потом Маяковский: «гонку свою продолжали трамы уже при социализме». Но велика инерция громадной страны: в Туркестане пока всё шло по-старому. Соломон в Ташкенте продолжал тратить время и нервы, занимаясь общественно-политическими делами, и не мог пробить сопротивление чиновников от политики, которые считали, что инородцы и так уже получили от революции слишком много. Теперь вся надежда на Учредительное собрание, делегатом которого Соломон вполне мог бы стать. Но есть одна тонкость: Фузайлов тоже хочет баллотироваться, а при ограниченности квот они могут помешать друг другу. Съезд сионистов назревает. Туда уж Соломон поедет непременно. Так что Рахиль права: не дождаться ей, когда Соломон вернется к оседлой жизни. Ответа на свою телеграмму Керенскому Соломон так и не дождался – не нашла она уже своего адресата в Зимнем дворце. Вместо этого в Ташкент пришло известие: Временное правительство низложено взявшими власть социал-демократами (большевиками) во главе с Ульяновым (Лениным). И Соломону сразу стало нечего делать в Ташкенте, поскольку «распалась связь времен». Теперь властные структуры Временного правительства оказались не у дел, а вся власть переходила в руки Туркестанского Совета, который пока что толком не знал, что с ней делать. Пришло время Соломону, ехать домой. Думалось, что, может быть, удастся найти общий язык с новой властью. В конце концов, это же социал-демократы, а не какие-то монархисты-черносотенцы. Купив оспенную вакцину, Соломон выехал в Самарканд. И в дороге, и потом дома его одолевали мысли о том, что же делать дальше. Может быть, вслед за Зиной вернуться на родину, в Одессу? Но она-то одна, а на нем – семья, родители жены и ее сестра Хися, которая уже год жила с ними. Тяжело даже просто переехать с таким «обозом», не говоря уже о том, чтобы организовать жизнь на новом месте. Правда, в Одессе много знакомых, в том числе и в сионистских кругах. Однако война еще не кончилась, а от Одессы она уже совсем близко. Новая власть обещает скорый мир с Германией, но это только «скоро сказка сказывается…» Перебираться сейчас в Палестину, когда всё смутно и неустойчиво, а вся Европа погрязла в войне, это значит – ехать в никуда. Так что радикальные решения, видимо, придется отложить на неопределенный срок – слишком за многих Соломон в ответе. * * * Таким образом, в конце 1917 года Соломон оказался на жизненном и политическом распутье. В это же время колесо российской истории не на долго зависло в неустойчивом равновесии. Но ближе к зиме оно вдруг быстро-быстро завертелось и увлекло за собой Соломона. Во всех империях во времена ослабления центральной власти усиливается сепаратизм на окраинах. И если захватить власть в России в 1917 году было не так уж трудно – ее следовало только «поднять из грязи», то удержать страну под эгидой этой власти было громадной проблемой. Вот и в Туркестане у местной буржуазии возникло стремление обособиться от России, провозгласив автономию края. Это желание подогревало то обстоятельство, что, если раньше крупные производители туркестанского хлопка хорошо сотрудничали с властью, выполняя государственные поставки, и при этом широко использовали банковский кредит под новый урожай, то теперь они лишились такой возможности, потому что банки закрылись. Как следствие, хлопковое производство рухнуло. В результате крестьяне-хлопкоробы и рабочие на переработке хлопка потеряли средства существования. Таким образом, и поддержка «низов» созданию автономии была обеспечена. Автономия была провозглашена в конце 1917 года в Коканде. Прежде всего, перед правительством Кокандской Автономии встал вопрос: как обеспечить само существование институтов власти, их сколько-нибудь нормальное функционирование. Для этого нужны деньги. Денег не было. И бюджета не было. Ни о какой нормальной экономике, когда бюджет формируется за счет сбора налогов и внешней торговли, и речи быть не могло. Оставалась надежда получить деньги (а нужны были не тысячи – миллионы) у богатых купцов и промышленников, которые и были инициаторами создания автономии. Уговорить их пожертвовать большие суммы – задача весьма деликатная и в то же время абсолютно неотложная. Для ее решения нужен человек, которому все безусловно доверяют. Выбор пал на Соломона Герцфельда. Ему был предложен пост министра финансов Кокандского правительства. Казалось бы, не совсем логично: юрист в роли министра финансов, а не юстиции. Но, поскольку роль его сводилась почти исключительно к доставанию денег, такой выбор нельзя назвать случайным. Соломон Герцфельд был широко известен среди туземного и европейского купечества, как специалист по ведению имущественных дел, знания и порядочность которого не вызывали сомнений. А главное, он прекрасно умел убеждать и договариваться. Похоже, беседы на эту тему велись с Соломоном еще весной, но тогда он отказался. А теперь предложенный министерский портфель принял. Оглядываясь назад, можно только удивляться такому решению. Но тогда, в конце 1917 года, наверное, казалось, что большевики, решительно взявшие власть, проявят не меньшую решимость в вопросе скорейшего установления мира и далее поведут страну демократическим путем, опираясь на Учредительное собрание. Наверное, в таком контексте Кокандская Автономия не выглядела нелепостью. А может быть, казалось, что большевики пришли не надолго, и Учредительное Собрание все расставит по своим местам? Так или иначе, Соломон согласился и, как головой в омут, окунулся в бездну дел, которые требовали немедленного решения. А учитывая то, какие именно вопросы ему приходилось решать, становится понятным, что дома Соломон бывал редко. Декабрь 1917 года – сплошные разъезды. Соломон, как коммивояжер, мотается по Туркестану, спит, в основном, в поезде, везде встречается с людьми, выступает на митингах и собраниях и уговаривает, уговаривает, уговаривает… Отовсюду, где останавливался или хотя бы имел время зайти на почту, Соломон слал весточки домой. По давнишней своей привычке все отправления записывал, чтобы потом проверить, дошли или нет. Сохранился такой листочек конца 1917-го – начала 18-го года. В конце декабря 1917 года: «Каттакурган - телеграмма (здоров) Новая Бухара - письмо через Гришу №1 ,, - письмо открытое №2 Чарджуй - телеграмма (благополуч) » Подведенная черта, вероятно, знаменует окончание серии поездок, после которых Соломон малое время пробыл дома. А в самом начале 1918 года он предпринял почти трехнедельную поездку в Баку, о чем свидетельствуют записи на том же листочке: « 1-1-18 Асхабад - телеграм. Здоров 1-1-18 Асхабад закрытое №3 2-1 Красноводск откр №4 ,, телеграмма 3-1 Баку телеграмма, адрес Духович 5-1 ,, письмо. Через Рудя №5 8-1 ,, ,, №6 зак 10-1 ,, ,, №7 з. 11- ,, ,, №8 з. 13- письмо (и газету Наш голос) №9 з. 14. откр. (+ Наш голос + телегр: «безпо- 10 откр коюсь здоровьи) 15-1 закрытое + Баку и Бакинец №11 заказ 17-1 закрыт + Баку и Голос №12 зак 18-1 закр + Баку и Голос №13 зак 19-1 ,, + газеты №14 з.» Последняя строка, где отмечено письмо от 19-го января, в оригинале зачеркнута. Видимо, не собирался Соломон в этот и ближайшие дни уезжать и хотел было отправить письмо №14, но потом планы вдруг изменились. Понятно, что ехал в сторону дома, а не на север, иначе имело смысл письмо отправить почтой. А так – либо не стал писать его вовсе, либо уже написанное взял с собой. Соломон Абрамович Герцфельд, министр финансов Кокандской республики. Фото сделано за несколько недель до его гибели (1918 или 1919гг.) Процитированный выше исписанный наспех листочек, формата школьной тетрадки – последний из сохранившихся у нас автографов Соломона Герцфельда. Ни одного из писем, в нем отмеченных, тоже нет. А жаль, потому что из них мы бы узнали, как эмиссар Кокандской Автономии включился в бакинскую политическую жизнь, как к нему отнеслась еврейская община, какие были встречи с сионистскими деятелями, и где и как выступал Соломон Герцфельд. Наверняка, в газетах, которые он посылал домой, были отчеты о политических событиях, в которых Соломон принимал участие, а может быть, и его статьи. * * * По возвращении из Баку – краткая побывка дома и опять в дорогу. Никаких следов писем домой больше нет. Возможно, Соломон уезжал ненадолго и не очень далеко, курсируя в треугольнике Коканд – Ташкент – Самарканд. Из одной такой поездки в начале февраля 1918 года он не вернулся в обусловленный срок. Время было смутное. «Победоносное шествие Советской власти» сопровождалось бесчинствами красногвардейских отрядов, после которых быстро развеивались иллюзии относительно демократического устройства России в условиях «диктатуры пролетариата». Разогнав Учредительное Собрание, и, не будучи пока уверенным в прочности создаваемой системы власти, особенно на окраинах страны, Ленин заботился о том, чтобы не допустить никаких поползновений к автономизации. Большевики оказались еще большими империалистами, чем «кровавый царизм». Финляндия – исключение, потому что удержать этот кусок империи им было просто не под силу. А Кокандская Автономия была не более чем досадным недоразумением, мелким прыщиком на теле державы, где-то ниже спины. И в Коканд был направлен отряд красногвардейцев… Почта работала ненадежно, но плохие вести доходят быстро. Через знакомых в Коканде, через служащих железной дороги, через друзей по цепочке пришла в Самарканд скорбная весть: Соломон убит красногвардейцами 5-6-го февраля, похоронен на станции Мельниково. * * * Едва оправившись от первого шока, превозмогая горе, родня и, прежде всего, Рахиль стали хлопотать о разрешении на вскрытие могилы, опознание и перезахоронение тела на еврейском кладбище по иудейскому обряду. Первым предпринял практические шаги Соломон Пшедецкий. Вот какой документ, без печати и даже штампа, но с подписью, ему удалось выхлопотать: «У Д О С Т О В Е Р Е Н И Е. Выдано настоящее удостоверение СОЛОМОНУ ПШЕДЕТСКОМУ на право перевести и похоронить трупъ Герцфельда. Командующий Войсками /подпись/ Ферганской Области ПОНОМАРЕВ Г.Кокандъ. 1918г. 28 февраля» Видимо, командующий Пономарев привык действовать прямо и решительно. Об этом же свидетельствует его твердая, размашистая подпись. Но выданного им «удостоверения» оказалось недостаточно. Не учел товарищ Пономарев один щекотливый момент, бросающий тень на новую власть: по свидетельству очевидцев, Соломона Герцфельда убили красногвардейцы. Застрелили без суда и следствия. В Кокандском Военно-революционном комитете быстро разобрались в ситуации и разрешения на разрытие могилы не дали. Сослались на необходимость разрешения из Ташкента, от Туркестанского совета. В отчаянии Рахиль поехала хлопотать в Ташкент, оставив детей под присмотром своих родителей и сестры Хиси. Остановилась у Бэлы и Соломона Пшедецких – революция помешала им осуществить свои планы по переезду в Самарканд. Родственники, как могли, старались поддержать Рахиль и помочь ей. А Рахили хотелось только лежать, отвернувшись к стене, чтобы не видеть, не слышать, не думать.… Но нужно было, собравшись с силами, превозмогая себя, ходить по инстанциям и доказывать, казалось бы, очевидное. Однако Советская власть давать разрешение не торопилась. Сама по себе трагичная ситуация усугублялась еще и тем, что Рахиль была в положении. Уже на третьем месяце. Тем временем Давид съездил в Коканд, надеясь узнать еще какие-нибудь подробности и продвинуть дело. Вот что он написал сестре в Ташкент, вернувшись из Коканда в Самарканд. (Пунктуация и орфография оставлены без изменения, убраны только «ять». Дробные даты соответствуют старому и новому календарям): «10/1У 18г. Самарканд. Дорогая Рахиль! Сегодня я вернулся и узнав что моя телеграмма, отправленная 7-ое из Мельникова сюда еще не получена мы решили что так как возможно что и ты не получила моих телеграмм из Мельникова то необходимо поехать папе в Ташкент и пишу тебе это письмо, чтобы ты знала что мною сделано и что предстоит тебе делать. В Мельниково я приехал в 11ч. утра и тут же нашел Чернявского. Он живет с семьей около станции и узнал от него что дорогой нашей памяти Соломон доставлен в Мельниково 6-ое/19 февраля в 12ч. дня и похоронен вместе с казачьим офицером около русского кладбища вблизи железной дороги, но точно где могила он не знал, т.к. он не был при похоронах, а человек похоронивший их был в тот день в Коканде. Я решил поехать в Коканд за разрешением военно-революционного комитета на тот случай если тебе не удастся в Ташкенте достать такого разрешения. Тебе я в 12ч. дня 7-го/20 дал телеграмму: «Нашел еду Коканд разрешением независимо твоих хлопот Ташкенте.» и в 1ч. отправился в Коканд с письмом Чернявскаго к его знакомым в этом комитете. Однако такого разрешения я не получил. Они отказываются на том основании что это не в их власти, а во власти Ташкент./ского/ Краевого совета. Отнеслись же они сочувственно и председатель посоветовал как поступить, если в Ташкенте не захотят дать удостоверение в том что он убит ими: «Сказать, что тебе известно частным образом что его тело найдено на дороге и похоронено в Мельникове около железной дороги и хочешь чтобы тебе дали разрешение предать его тело земле на Самаркандском еврейском кладбище согласно с обрядами еврейской веры». Против этого они не могут ничего возражать». Прервем на этом месте чтение письма, чтобы с удивлением заметить: новой власти без году неделя, а ее «милые прелести» уже предстают взорам во всем обаянии молодости, чтобы лет через 20 обрести зрелые формы, прекрасные в своей законченности. «Они» - убийцы, но не хотят этого признать. Заяви письменно, что «они» здесь не при чем, и найдешь у «них» сочувствие, понимание и даже помощь. Прими ложь, которую тебе подсовывают следователи, и получишь избавление от пыток или от ареста (до следующего раза), а то, как знать, и удачную карьеру. Так вот он – беспроигрышный ход: «Ехал человек по своей надобности. Налетели бандиты и убили. Разрешите похоронить, как подобает». Версия была принята властью и поддержана. Разрешение вскоре было получено. Более того, легенда оказалась спасительной для всей семьи. Ни в 37-м году, ни позже, ни Рахиль, ни ее дети не были репрессированы. То обстоятельство, что отец погиб от рук бандитов, с которыми беспощадно боролась Советская власть, служило, как бы, охранной грамотой для всех. Но продолжим чтение письма Давида Капуткина: «Я из Коканда телеграфировал тебе «Необходимо разрешение Ташкента телеграфируй Мельниково Чернявскому». В коканде я просил Берсона узанть во сколько обойдется там цинковый гроб а также не отказаться приехать в Мельниково для свидетельствования личность покойного и обещался это сделать, а также выслать врача для освидетельствования и составления протокола. В понедельник в 8ч. утра я прибыл обратно в Мельниково и с помощью Чернявского сделал подробный опрос участников погребения и отправился с ними на могилу. Он похоронен вместе с казачьим полковником в одной могиле, глубокой в 2 ½ аршина и без гробов зарыты в одежде – в клетчатом костюме без шапки и ботинок. На белье была метка «С.Г.» вышита красными нитками, на рукавах фалдовая складка. Указали и наружныя приметы: приблизительный возраст, цвет волос, бритые усы и т.д., рана же оказалась не на груди и не на лбу, а на шее в области гортани с правой стороны. При этом они отметили в протоколе, что зияла колотая рана, но это, конечно они плохо разобрались, раз других ран, кроме этой не оказалось, ибо все очевидцы утверждают что смерть последовала после выстрела». Далее идут подробные наставления: куда следует обратиться в Коканде и представить разрешение на эксгумацию, какие еще документы надо выправить; кто поможет приобрести цинковый гроб, и сколько это будет стоить; на чью помощь в Коканде и Мельникове можно рассчитывать. При этом впечатлительный и эмоциональный Давид предостерегает сестру: «Я думаю что после лежания тела около 7-ми недель в земле тебе не следует лично видеть его. Пусть у тебя останется образ живого Соломона, а теперешняя оболочка бывшаго Соломона не должна отпечатлеться в твоей душе при твоем положении… Об этом я тебя прошу и ты не настаивай…» Понимая, какое тяжелое моральное испытание предстоит Рахили, Давид старается уберечь ее от лишних страданий. Сам же он признаётся в конце письма, что не в силах пройти через это: «Чтобы облегчить тебе трудность заботы, нужно, чтобы с тобою поехал Соломон Пшедецкий. Если это не возможно то телеграфируй и я попрошу Эдельмана. Я к сожалению не смогу поехать больше трепать нервы уж и так изрядно издергал их… Прошу тебя собрать всю силу духа и молю Бога дать тебе бодрость перенести предстоящее испытание. Любящий тебя брат Давид» * * * Отец Рахили Шимон Капуткин в тот же день поехал в Ташкент и отвез дочери письмо Давида. Рахиль изменила формулировку прошения, как советовал брат, и вопрос быстро-быстро разрешился. Но в остальном она послушалась брата лишь отчасти – поехала в Коканд сама, правда, в сопровождении Соломона Пшедецкого. Ничто не могло ее остановить. Никому не могла она доверить проводить своего любимого и единственного в последний скорбный путь. В Коканде предъявили разрешение Народного комиссара по гражданско-административной части и получили другой документ: « М А Н Д А Т . Предъявительница сего Рахиль Герцфельд разрешается тело убитаго мужа Соломона Герцфельда вскрыть из земли и положить в гроб цинковый, каковой по ея личной просьбе и разрешению Народных Комиссаров за №3253 и согласно Совета Солдатских и рабочих депутатов, перевезти тело в город Ходжент, где предать земле по обычному обряду. Председатель Кокандского военно револ. Комитета Гарбуз. М.П. 12 апреля 1918 года за №35.» Приступить к эксгумации удалось только через четыре дня – раньше не был готов гроб. У всех, кто знал покойного, и в тот час находился рядом с разрытой могилой, сомнений не было – это Соломон Герцфельд. Составили протоколы опознания и медицинского освидетельствования тела: « Протокол № 5 1918 года Апреля 16-го дня, составлен настоящий протокол на станции Мельниково Средне-Азиатской ж. Дороги в присутствии нижеподписавшихся в том, что сего числа на основании мандата за № 35 от 12-го сего Апреля выданного Председателем Кокандскаго Военно-революционнаго Комитета гражданкой Рахиль Герцфельд была вскрыта могила в коей 6-го Февраля с/г был погребен труп неизвестнаго европейца, обнаруженнаго убитым на 139 версте перегона между станциями Мельниково – разъезд Борисовский в ночь с 5-го на 6-е Февраля. По вскрытии могилы гражданка Рахиль Герцфельд труп неизвестнаго признала за труп своего мужа Соломона Абрамовича Герцфельда бывшаго помощника присяжнаго повереннаго города Самарканда, ввиду чего на основании вышепоименованнаго мандата тело покойника приняла для перевозки в гор. Ходжент и погребения по Иудейскому обряду. Начальник станции Эрванд Жена покойнаго Рахиль Семеновна Герцфельд жит.Самарканд Кокандский Городовой врач Л.Фальк Горный инженер И.А.Чернявский Поверен. Т/Д Бр.Яушевы С.Пшедецкий, Ташкент, Шарризебская №3.» Как видим, версия, устроившая власти, строго выдержана: «обнаруженнаго убитым». А ведь горный инженер Чернявский, который рассказал Давиду Капуткину, как всё было, ссылался на то, что говорили очевидцы: Соломона убили красногвардейцы. Буквально за несколько дней все четко поняли, что эту опасную правду надо забыть и никогда больше не вспоминать. Даже написавшему эти строки, своему внуку, бабушка Рахиль, рассказывая о судьбе деда, строго придерживалась официальной версии и никогда до конца своей жизни, а умерла она в 1972 году, не говорила, что он был членом Кокандского правительства, и не рассказывала, как он погиб на самом деле. Теперь прочтем бесстрастный медицинский протокол: « Н. К. В. К О К А Н Д С К И Й ГОРОДСКОЙ ВРАЧЪ П Р О Т О К О Л . 16 апреля 1918г. № 63 г.КокандъСего числа я, нижеподписавшийся Кокандский Город-ской врач производил в присутствии нижепоимено-ванных понятых осмотр выратаго из могилы трупа Самаркандскаго помощника присяжнаго повереннаго Соломона Герцфельда. Труп опознан женой Герцфельда. При осмотре,произ-веденном на православном кладбище при ст.Мельниково Ср.Аз.Ж.Д. оказалось следующее. Труп завернут в белый саван, одет в рубаху и кальсоны. Резкое разложение в области шеи и нижних конечностей. Ступни лишены мягких частей. В области груди, ближе к шее, видна рана круглой формы. В области левого плеча на передней его поверхности виден большой кровоподтек, там же видна глубокая рана неправильной формы, длиной в пять сантиметров. На основании изложенного прихожу к заключению, что смерть покойного последовала от острого малокровия, вызванного полученными ранениями. Рана груди – огнестрельная, рана плеча – вероятно штыковая. Кокандский Городской врач Л.Фальк. Понятые Горный штейгер И.А.Чернявский Печать Начальник станции Мельниково Эрванд.» Трудно себе представить бандита, вооруженного штыком, зато красногвардеец с трехлинейной винтовкой, неотъемлемой частью которой является штык, стал фигурой хрестоматийной. Правда, красногвардейцы, устроившие погром в Коканде, от бандитов недалеко ушли. Не секрет, что амнистированный Советской властью уголовный элемент нашел отличное применение своим специфическим способностям, вступая в карательные отряды. Красный бант был свидетельством отпущения всех прежних и будущих грехов. Вполне возможно (а Рахиль так и считала), что Соломон, на свою беду, встретил в поезде именно такого красногвардейца, который в недалеком прошлом был его «клиентом» на каком-то уголовном процессе, и долго бы еще видел небо в клетку, если бы не новая власть. Так что, по существу официальная версия (смерть от руки бандита) оказывается вполне правдивой. В тот же день, 16-го апреля тело Соломона Герцфельда в запаянном гробу погрузили в товарный вагон проходившего пассажирского поезда и повезли в Ходжент. С гробом ехал специально нанятый сопровождающий. Тем же поездом поехала Рахиль с заботливо опекавшим ее Соломоном Пшедецким. В последний свой путь Соломон Герцфельд отправился с «удостоверением личности» в виде товарной накладной: « ВЫПИСКА ИЗ НАКЛАДНОЙ № 5047 на груз пассажирской скорости. Средне Азиатск. ж.д. Станция и дорога назначения . . . . . . . . . . Ходжент. Имя и фамилия . . . . . . . . . . . . . . . . . Р.С.Герцфельд. Имя и фамилия получателя. . . . . . . . . . . . Она же. Число мест. . . . . . . . . . . . . . . . . . . 1. Род упаковки. . . . . . . . . . . . . . . . . . Гроб. Наименование груза. . . . . . . . . . . . . . . Покойник. Про- водник. Отправлен . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 16 апреля. Уплачено при отправлении. . . . . . . . . . . . 33р. 80коп. Подпись отправителя . . . . . . . . . . . . . . Р.С.Герцфельд. Подпись агента станции отправления. . . . . . . Подпись неразб. К накладной приложены документы . . . . . . . . Пролтокол №63., Копия мандата №35. Подпись отправителя . . . . . . . . . . . . . . Р.С.Герцфельд. Провозная плата за все разстояние, Кроме плат, показанных в графе 27. . . . . . . . 24р. 80коп. Перевозка проводников . . . бил. 11 кл.. . . . . 3 руб 05коп. Плата за перевод наложенного платежа . . . . . . 5р. 95коп. Итого. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . 33р. 80коп. 16 апреля 1918г. Подпись агента станции назначения . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Подпись неразб. Нет никаких сведений о том, как проходили похороны на еврейском кладбище в Ходженте, и кто на них присутствовал. Знаем только из записки, которую Давид прислал Рахили из Самарканда, что районный комитет Сионистской организации, «Сионбюро», на специальном заседании принял решение направить на похороны своих представителей. Кроме того, Давид предполагал дать телеграммы в Ташкент Едвабному, в Андижан Непомнящему, в Коканд Берсону. Несомненно, были представители еврейской общины Ходжента. Среди бумаг, относящихся к смерти и похоронам Соломона Герцфельда, есть документ на бланке Духовного правления Самаркандского Еврейского общества. Он написан на иврите и состоит из двух частей – каждая в 5-6 строк. Подпись под первой частью по-русски: «Абрам Златковский», подпись под второй частью не удается разобрать. Содержание документа нам не известно из-за незнания языка. На похоронах, конечно, было сказано много хорошего о Соломоне Герцфельде, припоминались его добрые дела… И вдруг подумалось: а что бы сказали в своем прощальном слове мы, потомки, если бы каким-то чудесным образом, как таинственные пришельцы из будущего, оказались со всеми провожающими возле свежей могилы? Мы не стали бы говорить, что напрасно Соломон Герцфельд принял роковое решение стать членом Кокандского правительства. И мы не стали бы высокомерно сожалеть о том, что покойный, считавший главной своей целью работу для обретения евреями национального государства, положил жизнь отнюдь не за эту великую идею. Ничего этого мы бы не сказали, потому что нет у нас права судить. А сказали бы, наверное, вот что: «Ты много успел за свою короткую жизнь. Подобно многим сильным духом и талантливым людям, ты был рыцарем великой идеи и преданно ей служил. Всем, чего ты достиг, ты обязан только самому себе. Ты выстроил дом своей семьи, фундаментом которого были любовь и взаимопонимание. Уезжая от своих любимых, ты был счастлив вернуться домой, где тебя всегда с нетерпением ждали. Ты стремился помогать людям и помог многим, защищая слабых и бескомпромиссно борясь со злом. Ты хотел, чтобы твой народ обрел свое государство, ты трудился ради этого, и у тебя были единомышленники. Сейчас они оплакивают тебя. Ты призывал не сдаваться наглой и жестокой силе, и твой голос был услышен евреями в охваченной погромами России. И, может быть, в свой последний час ты и безоружный не смог подчиниться насилию. Прощай, Соломон! Ты ушел из жизни, а она идет дальше. После многих жертв и лишений евреи обретут, наконец, свое государство. Будут зеленеть рощи на Земле Обетованной, посаженные и на твои средства, будут расти твои дети, и все мы будем тебя помнить». Вот и всё. Примечания к гл. 5 1. Давид Капуткин стал чиновником Городской управы – один из тех случаев, когда Соломону все же удалось определить на службу обществу дельного и порядочного человека. 2. Сестра Соломона Зина не прижилась в Туркестане и в начале осени уехала обратно в Одессу. 3. Соня Мишелевич находилась в это время в Киеве. ЗАКЛЮЧЕНИЕ Что было потом Потом у Рахили родился сын. Это произошло 1 сентября 1918 года (по новому стилю). В память об отце его назвали Соломоном. Несмотря на всю огромность придавившего ее горя, Рахиль доносила и родила в срок. А, скорее всего, именно ожидание ребенка от человека, которого она беззаветно любила и теперь безутешно оплакивала, и давало ей силы жить. И всю последующую жизнь (Рахиль умерла в 1972 году в возрасте 84-х лет) только для детей она жила, в них видела смысл жизни и в них черпала душевные и физические силы. В 1920 году, когда сын уже немного подрос, Рахиль с детьми переехала в Ташкент, чтобы быть рядом с сестрой Бэлой и ее мужем Соломоном Пшедецким. Бездетные Пшедецкие, души не чаявшие в племянниках, официально взяли детей Рахили на свое иждивение. В Ташкенте Дора и Мира окончили школу, а Соломон начал учиться. Мальчику учеба давалась легко. В школу он пошел, уже умея читать и писать – между играми научился от сестер. Кроме «отлично», других отметок у него не было. Казалось, жизнь налаживается. Но беда пришла, откуда не ждали. В 1926 году Мира заболела диабетом. Дальше учиться она не могла, потому что болезнь прогрессировала, а в 1930 году осложнилась туберкулезом, что привело к смерти год спустя. Сарона, дочь Соломона Герцфельда от первого брака, с Эсфирью Капелюш, жила с матерью в Бухаре, потом в Самарканде. Обладая вольнолюбивым характером, с ранних лет привыкшая жить без плотной родительской опеки, самостоятельная в решениях и поступках, Сарона вышла замуж в неполные 18 лет, в 1922 году, за Юрия Вульфовича, бухгалтера по профессии, актера по призванию, игравшего в местном театре. Брак был заключен по любви. В 1923 году у них родился сын, которого назвали Теодором. Ребенку был всего 1 год и 4 месяца, когда осенью 1924 года Сарона, заболев тифом, скоропостижно умерла. Заботу о Теодоре разделила с отцом бабушка Эсфирь. Юные годы Теодора Вульфовича легкими и беззаботными никак не назовешь. Полусиротское детство в Самарканде, конец 30-х годов – в Москве, омраченный арестом отца в разгар репрессий. В эти годы, учась в школе, Теодор жил по большей части у тетки, сестры отца. Другой бы на его месте, может быть, сломался, а Теодор закалил характер и обрел большую жизнестойкость. Он унаследовал материнскую независимость и решительность и артистическую натуру отца. Весной 1931 года Дора Герцфельд получила диплом агронома в Среднеазиатском плодоовощном институте и начала самостоятельную жизнь. Сначала работала агрономом в совхозах Узбекистана и Казахстана, а через год перебралась в европейскую часть страны. Потеряв после мужа еще и дочь, Рахиль просто физически не могла жить вдали от кого-либо из детей – они были смыслом и содержанием ее жизни. А теперь дочь была далеко, и постоянно мучила тревога за нее. То обстоятельство, что Дора уехала не одна, а с мужем, Анатолием Мякотиным, тоже бывшим студентом-сельфаковцем, только прибавляло беспокойства – не могла Рахиль ни с кем делить своих детей. Упаковав вещи и забрав сына, она поехала из Ташкента следом за дочерью, да так и ездила вместе с ней все четыре года ее кочевой жизни, пока, наконец, в 1936 году Дора не перебралась в Москву и устроилась работать по хранению и переработке овощей. В 1937 году у них с Анатолием родился сын, которого назвали Евгением. Дора Соломоновна с сыном, 1937 год, Жене 4 месяца Тем временем Соломон-младший окончил среднюю школу. Несмотря на все переезды и смену школ, он учился отлично и поступил в 1936 году в Московский механико-машиностроительный институт (ныне Московский Государственный технический университет) имени Н.Э.Баумана. И здесь Соломон учился как всегда – вдумчиво, серьезно и только на «отлично». Чтобы помогать матери, подрабатывал учителем в школе. Жили небогато, но нельзя сказать, что Соломон был задавлен учебой и жизненными невзгодами. Были и студенческие вечера, и увлечения девушками, и стихи – от шутливых эпиграмм до серьезных лирических стихотворений. Пробовал он свои силы и в стихотворных переводах английских и американских поэтов. Но на первом месте, конечно, была учеба. Соломон избрал своей специальностью дизельные двигатели большой мощности, считая, что именно они будут в ближайшие десятилетия стержнем развития транспорта и энергетики. Первая его научная работа была опубликована в сборнике работ студентов-отличников и аспирантов за 1940 год. Мало сказать, что Рахиль гордилась сыном. Он стал для нее воплощением всего того, что она любила в муже, наградой за десятилетия трудной, полной лишений и самопожертвования жизни. Сын отвечал ей духовной близостью, нежной любовью и заботой. По окончании института в январе 1941 года Соломон получил диплом с отличием и предложение остаться в аспирантуре, но он рассудил, что сначала нужно набраться практического опыта, и попросил направление на завод. Выбрал Коломенский машиностроительный, потому что это по специальности, и к тому же обещали выделить жилье, чтобы можно было взять к себе мать. И Рахиль была согласна – от Москвы недалеко, можно будет навещать Дору и внука. Но не успел инженер конструкторского бюро Соломон Герцфельд выхлопотать в завкоме отдельную комнату. 22-го июня 1941 года началась война, а 24-го июня по партийному призыву комсомолец Соломон Герцфельд был мобилизован в армию. Опять для Рахили, как и двадцать с лишним лет назад, началось томительное ожидание вестей, жизнь распадалась на отрезки – от письма до письма. Сын писал довольно часто, старался ободрить и успокоить: «Сейчас мы отступаем, но это не надолго. /…/ Сжимается гигантская пружина. И когда она распрямится, удар будет ужасен. Мы зальем огненной лавой всю Европу и дойдем до Берлина». Это - из его последнего письма, которое пришло в конце сентября. В октябре 1941 года было получено извещение: Герцфельд Соломон Соломонович пропал без вести. Одному Богу известно, как Рахиль сумела перенести это горе. Может быть, удержалась на тонкой ниточке надежды: ведь, если пропал, то, может быть, отыщется? И были еще Дора и четырехлетний внук Женя, которые остались одни, потому что муж Доры тоже был на фронте. Соломон Соломонович Герцфельд, сын С.А.Г., закончил МВТУ им. Баумана. Фото 1940 года. С.С.Г. имел бронь как инженер, работавший в танковой промышленности, но пошёл на фронт добровольцем Горевали о любимом Монушке супруги Пшедецкие. Почти одновременно с Рахилью они уехали из Узбекистана и поселились в Кисловодске. В 1941 году Соломон Пшедецкий был уже тяжело болен и вскоре умер. Бэла работала медсестрой в одном из санаториев, который стал госпиталем для раненых офицеров Красной Армии. Когда гитлеровцы прорвались на Северный Кавказ и заняли Кисловодск, Бэла оставалась с тяжелоранеными, которых не успели вывезти. С ними вместе она и была расстреляна. Теодор Вульфович воевал с 1943 года, после окончания ускоренного курса военного училища. Командовал разведвзводом. Был он храбрым и научился воевать расчетливо, чтобы не застилал глаза кровавый туман безрассудной отваги, и можно было предвидеть грозящую опасность. И Судьба его хранила: в его взводе было меньше всего потерь в дивизии, и хоть сам он был ранен и контужен, но остался жив и воевал до последнего штурма Праги в мае 1945 года. Демобилизовался, учился в институте кинематографии (ВГИКе) и стал кинорежиссером. Герои фильмов и прозы Теодора Вульфовича – это всегда люди большой нравственной чистоты, которую они сохраняют в любых жизненных испытаниях. А его авторское кредо – простота и правда. Пишущий эти строки – сын Доры Герцфельд, другая ветвь потомков Соломона Абрамовича Герцфельда. По сути, я был сыном двух матерей, бабушки Рахили и мамы Доры. Первой я заменил погибшего сына, а для второй был просто единственный и любимый. Благодарная память о них не изгладится, пока живу. * * * Данное брату Теодору обещание посмотреть архив деда и подготовить реферат по его письмам, что, на первый взгляд, казалось делом, не особенно сложным, вылилось в работу, занявшую всё свободное время на протяжении почти двух лет. К концу ее мы теперь подходим. Перед нами прошла жизнь человека, который родился в Х1Х веке и жил почти столетие назад. Нам стали известны его помыслы и заботы, раскрылся характер, во многом определивший его судьбу. А что-то так и осталось не понятым, потому что документы говорят не всё, а спросить больше не у кого. Но возникает один вопрос, на который под конец хочется ответить самому себе: зачем нам это было нужно, что нам дает знание жизни Соломона Герцфельда, о которой рассказали обветшавшие листки столетней давности? Конечно, жизнь Соломона Герцфельда интересна его потомкам, как всем людям, которые хотели бы знать, от каких корней они пошли. А остальным, тем, кто никогда не слышал такой фамилии? Хотя Герцфельд и был не последним человеком среди сионистов в Туркестане и занимался не только пропагандистской работой, но и, согласно семейной легенде, тратил немалые деньги на покупку земли в Палестине, всё же представляется, что его вклад в дело сионизма был не так велик, чтобы оставить заметный след в истории. Ведь он ушел из жизни слишком рано и не успел осуществить то, что было им задумано – переехать с семьей в Палестину и непосредственно работать по созданию еврейского государства. А что же успел сделать Соломон Герцфельд? Для человека, который прожил на свете неполных 37 лет, пожалуй, даже очень много. И остается только удивляться, как это всё удалось совсем еще молодому, по нынешним меркам, человеку. Можно было бы припомнить все его общественно значимые дела и составить их список, но вышла бы всего лишь скучная справка, интересная, разве что, только специалистам-историкам. Нам же прочитанные письма и документы рассказали о талантливом, ярком, недюжинном человеке. С ранней юности каждый этап его жизни был отмечен нагромождением, казалось бы, непреодолимых препятствий. И чем труднее была задача, тем с большей страстью брался он за ее решение. И всегда выходил победителем. Баловень судьбы, родившийся в сорочке? Везунчик, которому всё само идет в руки? Ох, нет! Соломон Герцфельд относился к разряду людей, что создают себя сами, и всеми своими победами и достижениями был обязан самому себе. С молодости, определив свой девиз: «служить угнетенным и обездоленным», он шел по избранному пути, не сворачивая и не останавливаясь. И то, что он успел сделать как сионист, как общественный деятель, как журналист и адвокат, возможно, помогло кому-то справиться со своей бедой, найти защиту от притеснения или получить моральную поддержку. Как человек увлекающийся и страстный, Соломон часто действовал безоглядно, подчиняясь только порыву души – будь то любовь, работа или политика. А результатами такой страстной безоглядности, кроме очевидных побед и достижений, были драмы, разочарования и приобретенные враги. Возможно, один из них смотрел ему в глаза в последние минуты жизни. Соломон Герцфельд с энтузиазмом принял революцию февраля 1917 года, почувствовав открывающиеся возможности для политической деятельности «у себя дома», когда не нужно уезжать за тридевять земель. Не исключено, что при таком настрое и Октябрьский переворот он принял за углубление революции, правда, с неизбежными для таких процессов издержками. Не он один тогда заблуждался на этот счет, но для Соломона заблуждение оказалось роковым. Соломон Герцфельд был из числа тех людей, которые, действуя по велению души, бывает, ошибаются и не всегда находят самый короткий и верный путь. Но их усилия, как бы малы они ни были в историческом масштабе, складываясь вместе, в конце концов, ломают все преграды и дают поступательный импульс Истории. Это из их среды выходят народные герои, но в подавляющем большинстве им суждено оставаться неизвестными. И всё равно, они были, есть и будут во все времена. Напечатано в альманахе «Еврейская старина» #1(84) 2015 berkovich-zametki.com/Starina0.php?srce=84 Адрес оригинальной публикации — berkovich-zametki.com/2014/Starina/Nomer84/Mjakotin1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru