ЛЮБОВЬ СВИНОПАСА
Эту книжку — брошюру в сущности — необходимо пересказать подробнее, ибо при своем солидном тираже 100 (сто) экз. до Москвы она еще доедет, тем более что выпустившее ее в 2013 году издательство «Время» в Москве и располагается, но до Казани вполне может и не доехать.
Название на обложке принадлежит, вероятно, составителю Илье Васильеву: «Александр Печерский: прорыв в бессмертие». Сам же автор назвал свой прорыв скромнее: «Воспоминания». Хотя начинаются они почти ритмической прозой: «Семеро нас теперь, семеро нас собрались на советской земле: Аркадий Вайспапир, Шимон Розенфельд, Хаим Литвиновский, Алексей Вайцен, Наум Плотницкий, Борис Табаринский и я – Александр Печерский. Семеро из сотен штурмовавших 14 октября 1943 года заграждения страшного гитлеровского лагеря истребления на глухом польском полустанке Собибор.
Здесь пойдет рассказ о безграничных человеческих страданиях и о безграничном человеческом мужестве».
Однако, словно почуяв, что имена Вайспапир и Розенфельд плохо вяжутся с эпическим слогом, автор тут же переходит в самый скромный регистр: «Сперва немного о себе».
Александр Аронович Печерский родился в 1909-м в Кременчуге, закончил семилетку и музыкальную школу в Ростове, работал «служащим», в день нападения «гитлеровской Германии»… Не просто, заметьте, Германии, но «гитлеровской», и лагерь был не просто немецким, но гитлеровским, как и у нас лагеря были не советские, но исключительно сталинские, а еще лучше бериевские: коллективную вину удобнее всего сосредоточивать на уже отработанных фигурах.
В общем, мирный совслуж был мобилизован, аттестован интендантом второго ранга, работал в штабе батальона, затем в штабе полка, после «беспрерывных боев с напирающими полчищами немецко-фашистских армий», после череды окружений, прорывов и новых окружений в начале октября после тяжелых боев под Вязьмой «попал в лапы гитлеровцев».
В плену заболел сыпным тифом, за что полагался расстрел, чудом сумел скрыть болезнь, в мае 42-го пытался бежать, но был пойман и отправлен в штрафную команду, где на медосмотре наконец-то было обнаружено, что он еврей, после чего его отправили под Минск в «лесной лагерь», а там бросили в «еврейский подвал».
Кромешная тьма; лишь на пятый-шестой день, когда больше половины народа вынесли ногами вперед, удалось прилечь на пару часов на голой сырой земле. Но когда охранник предложил: «Хватит вам мучиться, давите друг друга», — интендант второго ранга бросил ему: «Не дождетесь». А затем в непроглядной тьме принялся рассказывать истории, как он когда-то чуть не сгорел, чуть не утонул, чуть не разбился, но в последний миг что-то его спасло. Темнота немного просветлела — «пошли рассказы о всяких неслыханных случаях, посыпались и перченые анекдоты».
А в трудовом лагере Сашко Печерский записался столяром и попал в одну из мастерских для обслуживания начальства (на будничные ужасы отвлекаться не буду). Начал примериваться к побегу и вскоре узнал, что совсем недавно здесь расстреляли группу в сорок человек за побег двоих. Но тут еврейских «специалистов» отправили в Собибор.
«Вдруг мы почувствовали, что стало трудно дышать. Более чем на полкилометра расстилался густой черный дым. В воздухе появились языки пламени, поднялся страшный шум. Гоготали сотни гусей».
Затеи сельской простоты — так изобретательные немцы заглушали вопли тех, кто подвергался «особому обращению».
Ну, про то, как еще живых людей заранее обливали хлоркой, про раздробленные черепа младенцев, про куски мяса, вырываемые собаками, про дубинки и розги по любому поводу и без, — подобную рутину можно пропустить. Впрочем, случались и эксцессы: «Восемнадцатилетняя девушка из Влашима, идя на смерть, крикнула на весь лагерь:
— Вам за все это отомстят! Советы придут и расправятся с вами беспощадно!»
Не успела, бедняжка, разобраться, что нацизм и коммунизм это одно и то же.
Нельзя пропустить и еще один нерядовой случай: на колке дров какой-то голландский еврей остановился протереть очки и тут же получил удар плеткой от самого начальника лагеря Френцеля; очки разбились, несчастный начал колотить топором вслепую, а Френцель принялся хлестать его, как выбившуюся из сил лошадь.
«На какое-то мгновение я даже опустил топор. Френцель тут же заметил это и подозвал меня:
— Ком!
Делать нечего, пришлось подойти. Я хотел одного: чтобы этот выродок видел, что я его не боюсь. Я выдержал его наглый, издевательский взгляд. Он грубо оттолкнул голландца и произнес на ломаном русском языке:
— Русский солдат! Я вижу, тебе не нравится, как я наказываю этого лентяя. Так вот, даю пять минут, чтобы ты расколол этот чурбак. Если расколешь — дам пачку сигарет. Если опоздаешь хоть на мгновение — получишь двадцать пять ударов».
Печерский, валясь с ног, управился за четыре с половиной минуты, но от сигарет отказался. А потом отказался еще и от половины буханки с куском маргарина.
«Френцель судорожно сжал в руке плетку, но что-то удерживало его от того, чтобы ударить меня, как он это делал обычно по сто раз в день. Он стиснул зубы, резко повернулся и ушел».
Забыв завет древних римлян: убивайте гордых. За что и поплатился: именно Печерский возглавил организацию побега. Но когда один еще больший гордец с компанией решили сами идти в отрыв, Печерский поговорил с ним очень серьезно: «Тебе с друзьями на всех наплевать? Так я везде расставлю своих людей, и если будет необходимо…»
— Так что ты сделаешь? Убьешь меня?
— Если потребуется.
Бежать нужно было либо всем, либо никому: интендант второго ранга еще не дорос и до современного индивидуализма.
И вот 14 октября 1943 года Печерский и его команда в назначенное время заманили несколько немецких офицеров в швейную, сапожную, мебельную мастерскую якобы посмотреть заказы, там в течение часа их всех по очереди прикончили заранее приготовленными топорами и завладели их оружием.
«Заранее было выделено семьдесят человек, почти все наши, советские военнопленные, которые должны были напасть на оружейный склад. Поэтому они шли в передних рядах колонны. Но сотни людей, которые только догадывались о том, что что-то в лагере происходит, но не знали ничего конкретного об операции, теперь в последнюю минуту поняли и стали напирать и толкаться. Каждый боялся остаться позади и стремился вперед».
Начальника караула удалось взять в топоры, но удержать толпу было уже невозможно.
«Тогда я громко крикнул:
— Товарищи, вперед к офицерскому дому, режьте проволочные заграждения!
— Вперед! – кто-то поддержал меня.
Как гром раскатились по лагерю смерти выкрики людей. Шестьсот человек, измученные, истосковавшиеся по свободе, с криком «ура» рванулись вперед. В этом едином порыве объединились евреи России и Польши, Голландии и Франции, Чехословакии и Германии.
Лишь теперь охранники на вышках спохватились, что в лагере происходит что-то не то, и открыли стрельбу. Бывший майор Пинкевич и бОльшая часть лагерников следом за ним кинулись к центральным воротам. Охранник у ворот был сметен и раздавлен под напором людей. Восставшие открыли стрельбу из имевшихся у них нескольких винтовок, в фашистов полетели камни, в глаза им бросали песок, и все бежали, бежали к лесу. Но до леса многие не дотянули. Одни подорвались на минах, других догнали пули…
Советские военнопленные, следуя за мною, бросились на оружейный склад, но ураганный пулеметный огонь охранников прижал нас к земле. Оставшиеся в живых фашисты бросились отбивать склад. У восставших было всего несколько винтовок и пистолетов, и этого хватило, чтобы заставить фашистов ползать на четвереньках, но оказалось недостаточно, чтобы захватить оружейный склад. Захват склада не удался.
Почти у самых дверей склада я заметил начальника лагеря Френцеля, когда обершарфюрер пытался подняться с земли. Я в него выстрелил дважды, но не попал: видно, дало себя знать нервное напряжение».
В столь же нейтральных выражениях выдержано все повествование: нервное напряжение, не более того. Френцель, наверное, тоже испытал порядочное нервное напряжение. То-то, поди, потом каялся в своем неуместном гуманизме (единственная разновидность пресловутогопокаяния, в искренности которого сомневаться невозможно).
«За офицерским домом мы прорезали себе дорогу в заграждениях. Мой расчет, что поле за офицерским домом заминировано только сигнальными минами, оправдался. Но вот недалеко от ограждений рухнули трое наших. Возможно, они погибли не от осколков, а от пуль, так как с разных сторон немцы вели по нам беспорядочную стрельбу.
Сам я вместе с несколькими вооруженными лагерниками немного задержался, чтобы прикрыть безоружных беглецов.
Кто-то ко мне обратился:
— Товарищ командир! Пора отходить.
Какой внутренней радостью откликнулись во мне эти слова «товарищ командир», которых я давно уже не слышал».
И ему благородные люди тоже не успели разъяснить, что привязанность к советским символам есть признак совка и быдла, — не дожил Александр Аронович до светлых дней истинной свободы. Но Френцель, возможно, и дожил, успел получить моральную компенсацию за свою ошибку: он, оказалось, не так уж и ошибался, полагая, что имеет дело с трусами и рабами.
«Мы стали уходить. Заграждения теперь остались по ту сторону минного поля. Пробежали метров сто, еще сто… Скорее бы проскочить вырубленную полосу леса, где ты как на ладони и являешься хорошей мишенью для пуль преследователей. Поскорее бы достичь леса, чтобы скрыться там.
…Большей части беглецов удалось вырваться из лагеря. Но многие погибли в этой просеке между лагерем и лесом.
Постепенно уцелевшие стали собираться вместе. После кипящего котла, откуда мы только что выбрались, показалось, что укрывший нас лес дремлет. Из лагеря все еще доносилась стрельба. Никак нельзя задерживаться, надо бежать дальше, и в разные стороны, небольшими группами. Польские евреи пошли на запад, в сторону Хелма. Они и язык знали, и с местностью были знакомы, конечно, их тянуло туда. А мы, советские, — направились на восток. В тяжелом положении оказались евреи из Голландии, Франции, Германии — нигде на громадной территории, окружающей их они не могли объясниться».
Дальше кому-то местные поляки помогали с риском для жизни, кого-то старались погубить, иногда тоже с риском для жизни, — Печерский и тут не склонен разводить идеологические турусы на колесах, требовать невозможных покаяний одних за других, он просто рассказывает, что знает. Восемь беглых евреев прятались в лесном блиндаже (вероятно, имеется в виду землянка). «По-видимому по следам на снегу сюда добралась группа вооруженных националистов-аковцев. Из шести человек, не успевших скрыться в блиндаже, пятеро были убиты, одному удалось бежать. Гранатой, брошенной бандитами, был убит еще один человек. Бандиты стали разбирать бревна, которыми был накрыт блиндаж.
У Розенфельда в кармане были три патрона. Он их наскоро связал и положил на бревна, а под ними пристроил горящую свечу. И, представьте себе, патроны выстрелили. Этого было достаточно, чтобы бандиты разбежались».
Печерский снова проявляет политическую незрелость — если бойцы собираются убить тебя или твоих друзей, так они сразу уже и бандиты! Надо же, как сталинская пропаганда умела промывать людям мозги! Не разглядеть в бесстрашных бойцах Армии Крайовой борцов с тоталитаризмом! Вот я не в пример этому совку десятки лет сострадал аковцам за то, что они потерпели поражение и были гениально воспеты Анджеем Вайдой. Я и сейчас считаю, что у них была своя правда, только я перестал понимать, почему мне их правда должна быть дороже, чем моя?
Похоже, наконец и я начинаю дорастать до мудрости индивидуализма: не искать авторитетов выше себя, а с кем легче себя идентифицировать, на ту сторону и становиться. Легче же всего мне себя идентифицировать со своей русской мамой и со своим еврейским папой и далее по цепочке со всеми, кто на них похож, и, чем дальше, тем меньше за них «болеть».
После своего фантастического прорыва Печерский побывал и партизаном, и штрафником, и тяжелораненым, и безработным космополитом, но на последних фотографиях выглядит добрым и достойным еврейским дедушкой. Совершенно непохожим на чистенького Рутгера Хауэра в отглаженной косоворотке с погончиками, получившего «Золотой глобус» за донельзя фальшивый образ Сашко Печерского в фильме «Побег из Собибора» (избави Бог и нас от этаких друзей). Кстати, получить свою долю восторгов на премьере 1987 года родная советская власть Печерскому тоже не доверила. А он организовывать побег из СССР уже не стал. И вообще не протестовал. Что, это было страшнее, чем в Собиборе? Горбачев был страшнее Френцеля? Нет, просто Александр Аронович советскую власть считал какой ни есть, но все-таки своей, хотя ее казенный антисемитизм отталкивал от государства тех, кто готов был ему служить верой и правдой.
Это ей и простить труднее всего — ее не только антиеврейский, но антироссийский, антигосударственный, антиимперский характер. Сталину ставят в заслугу возрождение Российской империи, однако он, увы, оказался совершенно не на высоте имперских задач, а вместо этого принялся строить из многонациональной России национальное государство, чем тоже подготовил распад страны: ведь сколько ни сажай и не расстреливай «буржуазных националистов», национальные сближения могут происходить лишь в области неконтролируемых внутренних чувств, а всякую неприязнь любые угрозы лишь обостряют, ибо она страхом и порождается.
Действенным орудием ассимиляции является исключительно соблазн, да только предложить что-либо более ценное, чем национальная принадлежность, в материальном мире невозможно: после полураспада религий эмоциональная включенность в нацию служит главнейшим средством экзистенциальной защиты, защиты человека от ощущения собственной мизерности и эфемерности. В моей «Исповеди еврея» (в «Новом мире» она публиковалась под названием «Изгнание из Эдема») герой-отверженец стремится всячески высмеять и опорочить все национальные Единства, все национальные дома, в которых ему не нашлось места, но в конце концов признается, что счастлив бывал лишь на стадионе, где вместе со всеми орал: «Го-ол!», — каплею лился с массой.
Человеку не дано искренне презирать то, что неизмеримо сильнее и долговечнее его. Если бы мой герой свою презрительную формулу «Нацию создает общий запас воодушевляющего вранья» применил к себе (что непременно следует делать, обличая других), то при минимальнейшей интеллектуальной честности неизбежно обнаружил бы: он и сам еще не покончил с собой от ужаса перед мировым хаосом единственно потому, что тоже укрылся от него в какие-то воодушевляющие сказки. Именно за сохранность своих сказок люди готовы убивать, ибо именно от них, а не от жалкого имущества зависит наше счастье. Именно поэтому национальное чувство неподкупно — ничего равноценного включенности во что-то великое и бессмертное материальный мир предложить не может.
А потому человек способен отказаться от своей национальности (от своих национальных сказок) лишь в обмен на какие-то более высокие и пьянящие сказки. И сказки имперские как раз таковы — они предлагают включенность в еще более великое и многосложное целое. Это серьезный соблазн даже для полноправных обитателей национальных жилищ, ну а для полубездомных это просто спасение, — не зря ассимилированные евреи в таком числе и с такой страстью ринулись служить советской империи, покуда она декларировала интернационализм.
Влиться в чужие национальные сказки невозможно, сколько ни притворяйся — каждый народ создает красивую родословную для себя и собственных предков, к которым чужак не имеет отношения, сколько бы он ни пыжился. А зрелая империя создает интернациональный пантеон, включающий героев всех ее народов. Правда, если эти герои враждовали друг с другом, объединить их в общей воодушевляющей истории нелегко, но возможно, только не в жанре мелодрамы, где добро борется со злом, а в жанре трагедии, в котором каждый по-своему прав и по-своему красив. И чего бы было не включить в пантеон героев вместе с Александром Матросовым еще и Александра Печерского? Но вот когда редактор газеты «Биробиджанер штерн» Борис Миллер (на идише, для воодушевления земляков) опубликовал список евреев — Героев Советского Союза, он получил десять лет за буржуазный национализм. Это хуже, чем подлость, — это ошибка. Гордость за своих героев, превознесенных Империей, ведет к слиянию с ней, а вовсе не к сепаратизму. К сепаратизму, к отдалению ведет пренебрежение нашими подвигами и страданиями, от кого бы оно ни исходило.
Несколько лет назад один немецкий гуманитарный фонд собрал в Гамбурге десятка полтора публицистов из разных восточно-европейских стран, включая Россию, чтобы обсудить, как бы так изложить историю Второй мировой войны, чтобы никому не было обидно. Ведь все те народы, которые считают себя ни в чем не повинными жертвами, в глазах некоторых других жертв сами являются агрессорами, и, более того, вовсе избежать клейма агрессоров удалось лишь тем, кто был для этого недостаточно силен. Ибо, как писал Стефан Цвейг, покончивший с собой, не выдержав зрелища любимой Европы, обнажившей свою скрытую натуру, «нет ничего опаснее, чем мания величия карликов, в данном случае маленьких стран; не успели их учредить, как они стали интриговать друг против друга и спорить из-за крохотных полосок земли: Польша против Чехословакии, Венгрия против Румынии, Болгария против Сербии, а самой слабой во всех этих распрях выступала микроскопическая по сравнению со сверхмощной Германией Австрия».
И вот нам предложили как-то ублажить их всех, в чем я вполне готов был участвовать: только ощутив себя до конца незапятнанными, народы перестанут обвинять друг друга. Но я обратил внимание, что среди претендентов на ублажение не оказалось евреев. А ведь все пострадавшие народы тем или иным образом приложили руку к их истреблению…
Об этом я говорить не стал (любые национальные обвинения способны породить лишь рост самооправданий, ибо признание национальной вины для любого народа есть крах экзистенциальной защиты, ради которой народы и существуют), я всего лишь предложил дополнить список евреями. После чего приятные выражения лиц сделались натянутыми, глаза обратились к столу, однако только двое самых смелых решились произнести вслух, что о евреях сказано уже достаточно и что некоторые другие народы пострадали ничуть не меньше.
Иными словами, нас уже ревнуют к нашему званию самого многострадального народа: все тоже хотят быть «самыми-самыми», это понятно. Но вот когда в «Прорыве в бессмертие» на фотографии памятника героям Собибора оказались надписи на английском, на идиш, на иврите, на голландском, немецком, французском, словацком и польском языках, но не оказалось надписи на русском, том самом, на котором говорил Сашко Печерский и его ударный отряд, — тогда я немного прибалдел. Ведь именно это советские антисемиты и вменяли в вину евреям — русский язык для васде не родной, — и памятник в Собиборе как будто нарочно решил подтвердить их правоту.
Авторы памятника последовали за советскими идеологами и в том, что попытались скрыть имя Печерского от потомства, — на памятнике нет его имени, и на этот раз, видимо, уже не за то, что он еврей, а за то, что советский: евреи никому не интересны, если их нельзя использовать в собственных политических аферах и авантюрах.
Одно из перестроечных изданий «Черной книги» открывалось предвоенной речью Гитлера, в которой он обличал либеральный Запад: если-де они так жалеют евреев, то пусть и забирают их к себе, но они же их не впускают, потому что на самом деле знают им цену. Да и Стефан Цвейг, идеализировавший европейскую цивилизацию (что его в конце концов и погубило), очень впечатляюще пишет о том, как вчерашние профессора, врачи, адвокаты, предприниматели тщетно просиживают штаны во всевозможных консульствах: кому нужны нищие!
На Эвианской конференции гуманнейшие и могущественнейшие державы мира тоже беспомощно разводили руками. Как пишет Википедия, подавляющее большинство стран-участниц конференции заявили, что они уже сделали всё возможное для облегчения участи около 150 тысяч беженцев из Германии, Австрии и Чехословакии. Представитель США заявил, что по въездной квоте 1938 года для беженцев из Германии и Австрии США приняли 27 370 человек и этим исчерпали свои возможности. Аналогичную позицию заняли Франция и Бельгия. Канада и страны Латинской Америки мотивировали свой отказ в приёме беженцев большой безработицей и экономическим кризисом. Нидерланды предложили помощь по транзиту беженцев в другие страны. Великобритания предложила для размещения беженцев свои колонии в Восточной Африке (Эйхман одно время тоже надеялся выселить евреев на Мадагаскар), но отказалась пересмотреть квоту на въезд евреев в подмандатную ей Палестину (75 тысяч человек в течение 5-летнего периода — сотая часть нынешнего населения). Австралия отказалась впустить большое число беженцев, опасаясь возникновения внутриполитических межнациональных конфликтов, но согласилась принять в течение трёх лет 15 тысяч человек (при плотности населения меньше трех человек на квадратный километр). Из 32 государств только богатейшая Доминиканская Республикасогласилась принять большое число беженцев и выделить необходимые земельные участки.
Заметьте, для страны со стапятидесятимиллионным населением сто пятьдесят тысяч человек — это одна тысячная еврея на душу населения, и все-таки даже эта тысячная доля оказалась неподъемной ношей…
Я об этом и сказал на презентации «Прорыва» — не надо обольщаться любовью Запада, мы ему интересны лишь в качестве жертв, которыми можно колоть глаза своим собственным конкурентам, — и снова выражения лиц (одни евреи, никакого прорыва в русский мир не произошло) немедленно сделались настороженными. А один пожилой человек (впрочем, других там почти и не было) начал обиженно говорить, что нужно больше писать о советском антисемитизме.
Ясно, что каждому более важным представляется то, от чего он пострадал лично, но почему он заговорил об этом именно сейчас и притом в тоне протеста? Потому что, если и Запад не слишком надежный союзник, то, получается, что и Советский Союз был не хуже всех…
Успокойтесь, хуже, хуже, кто нас обидел, тот и есть самый мерзкий. Жаль только, из этого не следует, что его конкуренты будут нас любить. Воспользоваться-то нами в своих целях они всегда будут готовы, но любить нас бескорыстно, кроме папы с мамой, не будет никто. Когда-то, разочаровавшись в советском Эдеме, где «за столом никто у нас не лишний», мы перенесли Эдем в «цивилизованный мир», и так не хочется признать, что Эдема нет нигде, что столы повсюду накрывают только для своих.
Это так горько, что вопреки всему хочется верить, будто где-то за горами, за морями живут благородные люди, готовые помогать нам безо всякой выгоды для себя (что мы и сами делаем чрезвычайно редко — но в сказке ведь все и должно быть не так, как на земле!). Поэтому я не удивился, когда после презентации хрупкий старичок подошел попенять мне, что я напрасно когда-то назвал европейскую цивилизацию движением от дикости к пошлости. «Ведь антисемитизм это только от дикости! Россия была дикая — евреев преследовали. Польша была дикая — евреев преследовали! А в цивилизованных странах…». — «Как по-вашему, Германия была цивилизованная?» — как можно более ласково спросил я (разрушать чужие сказки для меня так же мучительно, как, вероятно, для хирурга делать первый надрез, но ведь он же сам напросился…). — «Я знал, что вы это скажете! Это было минутное помрачение, а потом Германия покаялась и вернулась в круг цивилизованных стран!»
У него уже тряслась реденькая седая головка, и мне стало совестно: пускай уж он доживает в сладостной иллюзии, что все вежливые, гигиеничные, богатые и могущественные люди его естественные союзники. Но вот от тех, кому предстоит жить, а не доживать, у меня нет оснований скрывать, что преклонение перед так называемой цивилизацией представляется мне всего-навсего преклонением перед силой и богатством и что в отношениях с нами даже самые благовоспитанные люди все равно будут руководствоваться своими интересами, а не своими хорошими манерами. Попробуйте по-хорошему изъять пару квадратных метров жилплощади у самого благовоспитанного господина, — пропустит ли он вас вперед так же любезно, как при входе на научную конференцию? (Где, кстати, далеко не все доценты с кандидатами удерживаются от нарушения регламента — от кражи чужого времени, если к тому имеется возможность).
К сожалению или к счастью (ибо без этого они бы просто не выжили), даже цивилизованные люди остаются людьми. То есть животными, у которых страх автоматически, роковым образом вызывает агрессию, и чем выше «цена вопроса», тем сильнее ненависть, а следовательно и озверение, в какие бы рациональные и благородные одежды оно ни рядились. Озверение, спешу подчеркнуть, это не просто немотивированная злобность (таковой не бывает, причиной злобы всегда бывает страх), но, прежде всего, некритичность, готовность набрасываться на все, что хоть чем-то напоминает источник опасности.
Звери поступают именно так.
Но, может быть, интересы цивилизованных народов с ростом образования действительно перестают требовать какого-либо объединения против евреев? Наряду со многими другими пошлостями, молва приписывает Черчиллю и такой афоризм: в Англии нет антисемитизма, потому что мы не считаем евреев умнее себя. Знаменитый американский писатель Филип Рот, десятилетиями разрабатывающий еврейскую тему, тоже признает, что в британской академической среде еврею вполне достаточно немножко стыдиться своего происхождения, и ему его за это тут же простят. А все потому, что в пору самого бурного зарождения наиопаснейшего антисемитизма — религиозного — англичанин-мудрец прибегнул к самой гуманной версии окончательного решения еврейского вопроса — к изгнанию. Вот как это излагается в энциклопедии Брокгауза и Ефрона.
«Приготовления к третьему крестовому походу оказались роковыми для английских евреев, пользовавшихся до тех пор сравнительно с другими государствами довольно сносным положением. Особенно пострадала тогда богатая еврейская община в Йорке. Судьба англ. евреев не улучшалась и при преемниках Ричарда, пока все они, наконец, после неимоверных страданий не были совсем изгнаны из Англии (1290). Лишь спустя более 350 лет им опять дозволено было селиться в Великобритании. Все эти преследования евреев христиане оправдывали ссылками на разные их прегрешения. Их стали считать проклятыми за то, что предки их за тысячу с лишком лет перед тем не признали и распяли Иисуса Христа. Привыкши видеть в каждом отдельном еврее богоубийцу и приписывая ему ненависть к Спасителю, многие объясняли находимые в гостиях красные пятна, признанные новейшею наукою своеобразным микроскопическим грибком, как кровавые пятна, происходящие якобы от уколов, сделанных евреями, — и за это страдало множество евреев. Когда стране угрожал неприятель, никто не сомневался, что лишенные отечества евреи служат ему соглядатаями и лазутчиками, и их признавали виновными без дальнейших доказательств. С таким же основанием евреям ставили в вину нашествие монголов (1240). В каждой беде виновных искали среди евреев. Исчезал ли где христианский ребенок, сейчас начинали ходить слухи, будто евреи умертвили его для употребления его крови в пасхальных опресноках, хотя еврейский закон в течение тысячелетий внушал и привил им глубокое отвращение ко всякой крови. Много бедствий причинила, напр., мирным еврейским общинам в Германии случайная смерть мальчика Симона в Триенте (1475), в которой, как положительно доказано, евреи были совершенно неповинны. Когда в XIV столетии (1348) так называемая черная смерть, перешедшая в Европу из Азии, похитила четверть европейского населения, придумана была нелепая сказка, будто евреи из ненависти к христианам отравляла колодцы. Ни светские, ни духовные государи, ни папские буллы (Иннокентий IV издал в 1247 г. в Лионе буллу, в которой он строжайшим образом осуждает все нелепые обвинения против евреев, в особенности в употреблении христианской крови), ни императорские охранные листы не могли спасти оклеветанных. Суеверие и предрассудки постоянно служили предлогом к грабежам и убийствам. Во многих местностях Германии евреи были поголовно истреблены (например в Силезии в 1453 г.).
…Так как наветы против Е. действовали как заразительная болезнь, переходящая с места на место, то положение Е. в Англии, Франции, Германии, Италии и на Балканском полуо-ве представляло одинаково печальную картину. Преследуемые Е. бежали на восток, в новые славянские государства, где царствовала веротерпимость. Здесь они нашли убежище и достигли известного благосостояния. Гуманный прием Е. нашли и в государствах магометанских».
Так вот, оказывается, почему славянские варвары столкнулись с еврейским вопросом, — потому что народы цивилизованные свалили его решение на них. Чтобы потом выставлять им оценки. Как правило, неуды.
Но, может быть, я неправ и прогресс цивилизации все-таки вел к исчезновению антисемитизма, а Холокост был лишь случайным протуберанцем, внезапно прорвавшимся рудиментом варварства? Попробую перечитать классическую «Историю антисемитизма», том второй, «эпоха знаний» (Москва – Иерусалим, 1998) Льва Полякова, родившегося в Петербурге и состоявшегося как крупный историк во Франции, — перечитать, выделяя те суждения о евреях, которые несомненно можно считать представляющими одно из лиц европейской цивилизации благодаря либо популярности этих суждений, либо авторитету их авторов.
Итак…
Джон Толанд, «первый свободный мыслитель в истории Запада», в 1714 году уже укорял англичан в «ненависти и презрении» к евреям, — в презрении, заметьте, не в зависти к их уму. Квазичерчиллевский афоризм лестен для нас, и уже по одному этому не может быть верным: истина всегда причиняет боль; только боль, только ушибы и ожоги вынуждают нас более или менее правильно ориентироваться в мире, психика же изо всех сил стремится хоть как-то смягчить мучительные открытия, и если мы дадим ей волю, она полностью окутает правду утешительными обманами. Борьба знания с утешением — трагическая борьба, в которой гибельна победа любой стороны. Когда в своем казахстанском Эдеме я безмятежно расцветал в окружении гопников, у них тоже не наблюдалось ни признака зависти к нашему брату: еврей был труслив, жаден и хитер, но и хитрость его говорила не об уме, но исключительно о подлости, которая хозяевам жизни была просто в падлу. Устами гопника глаголет архаика: веками, тысячелетиями человеческий ум не был предметом поклонения — люди всегда поклонялись храбрости и щедрости. Мудрый законодатель, вроде Ликурга, еще мог войти в какой-то национальный пантеон, но тем, кто умеет хорошо устраивать сугубо личные дела, не ставили памятников ни тогда, ни сейчас.
Научный ум (но не социальный интеллект) обрел право на память потомства только где-то с эпохи Ньютона, а уж нашему брату еще лет триста было не до того. Нищая, но гордая Джен Эйр так отвечала возлюбленному, предлагавшему ей половину своего огромного состояния: «Уж не думаете ли вы, что я еврей-ростовщик, который ищет, как бы повыгоднее поместить свои деньги?» Где тут видна зависть? И почему бы этой почти святой страдалице, готовой скорее умереть, чем поступиться принципами, не сказать просто «ростовщик», не еврей? Тем более что евреи в романе больше ни разу не поминаются?
В век Просвещения Мэтью Тиндал в нашумевшей книге упрекал евреев не только в жадности, но и в кровожадности: даже испанцы не могли бы перебить такую массу индейцев, если бы не находили примера в ветхзаветных преступлениях евреев, а Уильям Уорбертон доказывал истинность Откровения тем, что Всевышний избрал для этого «самый грубый и подлый народ среди всех народов мира». Однако ни среди хулителей, ни среди защитников евреев об их уме никто ни разу даже не заикнулся.
Любая опасность обостряет и антисемитизм — своего рода неспецифическую реакцию вроде повышения температуры. Наполеон, сосредоточивший в своей личности героическую грезу французского народа («хочет того же самого, что последний из его гренадеров, только в тысячу раз сильнее»), имел еще меньше причин завидовать евреям, чем моя родная шпана: «Евреи — это подлый, трусливый и жестокий народ», — но хотя бы ослабить «поразившее его проклятие» можно лишь путем смешанных браков: «Большое количество порочной крови может улучшиться только со временем». Однако для этого нужно разрушить изоляцию евреев, сделав их обычными гражданами, — что и побудило Наполеона даровать евреям гражданское равенство. В поисках нового органа, посредством которого он мог бы влиять на евреев разных стран, новоиспеченный император задумал собрать в Париже Великий Синедрион; из затеи ничего не вышло, но звон покатился. «Англия была также основным центром пропаганды французских эмигрантов, решительно настроенных, как и все эмигранты, выступать в роли политических подстрекателей. Главный печатный орган эмиграции «Л`Амбигю» в 1806 — 1807 годах посвятил целую дюжину статей Великому Синедриону» и в конце концов открыл, что «узурпатор сам был евреем». А через пятьдесят лет более пятидесяти английских и американских авторов независимым образом «пришли к выводу, что Антихрист уже пришел в образе Наполеона III и что он уже заключил союз с евреями!».
Правда, в самой Великобритании периода расцвета «навязчивый страх «еврейского завоевания» был несовместим с блистательной уверенностью подданных королевы Виктории, хозяев морей и мировой торговли». Тем более что «британские евреи никогда не проявляли со своей стороны никаких поползновений связать свои интересы с «левыми» или «трудящимися классами»»: пока у англичан не было опасений за свое доминирование, не повышался и градус антисемитизма. Да и в художественной литературе еврей был всего только мерзким, как диккенсовский Фейджин, или трусливым, как вальтерскоттовский «Айзек», но не агрессивным.
Правда, когда Дизраэли начал открыто упрекать христиан в том, что они, получив свою религию из рук евреев, не испытывают к ним никакой благодарности, «Карлейль возмущался его «еврейской болтовней» и задавал вопрос, «как долго Джон Буль будет еще позволять этой бессмысленной обезьяне плясать у себя на животе?». Он также называл оппонента «проклятым старым евреем, который не стоит своего веса в свином сале».
Словом, мелочи. Но вот когда Джон Буль почувствовал не просто досаду, но реальный страх…
Уже 23 ноября 1917 года в лондонской «The Times» можно было прочесть, что «Ленин и многие его соратники являются авантюристами немецко-еврейской крови на службе у немцев». И далее любые антисемитские фальшивки немедленно перепечатывались в солидной английской и американской печати, обретая недоступную им прежде респектабельность.
Начало, впрочем, юдофобской волне положила куда менее страшная, в сущности, пустяковая угроза. Немецкий банкир-еврей Эрнст Кассель, любимец беззаботного Эдуарда VII, в 1907 году вступил в контакты с придворным евреем Вильгельма II Альбертом Баллином, вследствие чего могла возникнуть некая линия срочной связи, оставляющая в стороне оба двора и дипломатический корпус. И потому, когда Кассель после младотурецкой революции был приглашен в Константинополь для реорганизации османской финансовой системы, в английской печати разыгралась кампания, приписывающая турецкую революцию «иудео-сионистскому заговору, по мнению «The Times», или иудео-масонскому заговору, по мнению «The Morning Post»… В 1918 году британский посол в Вашингтоне сэр Сесил-Райс распространял эту информацию как совершенно достоверную и сравнивал в этом отношении Октябрьскую революцию с младотурецкой».
Когда в 1912 году разыгрался рядовой финансовый скандал «дело Маркони», к коему оказались причастны два высокопоставленных еврея (впоследствии полностью оправданных), Честертон даже в 1936 году уверял, что «дело Маркони является водоразделом в английской истории, который можно сравнить лишь с Первой мировой войной».
Это уже похоже на психоз: мировая катастрофа с десятками миллионов убитых и какая-то жалкая афера! Но, увы, в ситуации опасности именно психоз становится нормой, а душевное здоровье исключением. Неудивительно, что уайтчепелская еврейская рвань сравнивалась с захватнической армией — видно, еврейские портные с перепугу показались умнее англичан.
Разумеется, начало военных действий удесятерило уровень страха, а следовательно, и юдофобии, хотя в Англии евреи кричали о своем патриотизме ничуть не менее пылко, чем в других странах, а торпедирование «Лузитании» в мае 1915-го и вовсе «привело к слиянию массовой ксенофобии с изысканным антисемитизмом элиты». Остановлюсь лишь на паре наиболее элитарных эпизодов. Лорд Роберт Сесил писал о будущем первом президенте Израиля Хаиме Вейцмане, что его энтузиазм «заставлял забывать о его отталкивающей и мерзкой внешности», а Джозеф Чемберлен, вероятно, упустив из виду, что имеет дело с евреем, заявил итальянскому министру иностранных дел Сиднею Соннино, что он презирает лишь один народ — евреев: «Они все по природе трусы».
Декларация Бальфура о возрождении еврейского «национального очага» в Палестине тоже была принята с оглядкой на воображаемое могущество евреев, которое в отношениях с Гитлером им впоследствии почему-то не помогло. Высокопоставленные чиновники даже утверждали, что если бы декларацию опубликовали чуть раньше, то евреи бы не устроили революцию в России. «С весны 1917 года газета «The Times» стала выступать в качестве посредника между черносотенцами и британской элитой», а через два года ее российский корреспондент сообщил, что большевики установили в Москве «памятник Иуде Искариоту». Знаменитый же эссеист Честертон предостерегал английских евреев, что если они «попытаются перевоспитывать Лондон, как они уже это сделали с Петроградом, то они вызовут такое, что приведет их в замешательство и запугает гораздо сильнее, чем обычная война». Пусть они говорят, что хотят, от имени Израиля, «но если они осмелятся сказать хоть одно слово от имени человечества, они потеряют своего последнего друга».
Но ведь мы это больше всего и обожаем — говорить от имени человечества или хотя бы от имени его «цивилизованной» части. Для нас нет дела слаще, чем служить чужой совестью, выступать от имени тех, кто не подозревает о нашем существовании, стыдиться за тех, на кого мы не имеем никакого влияния. Да, глупость, да, спесь, да, позерство, но какая уж такая в этом пустозвонстве опасность? Увы, в ситуации массового психоза (нормального, естественного, неизбежного психоза — еще бы, из огня войны да в полымя красной заразы!) может оказаться опасным каждый чих.
«Лондон возглавил антибольшевистский крестовый поход. Естественно, британские военные и агенты пытались найти поддержку у своих прежних русских братьев по оружию и мобилизовать их на службу общей цели; понятно, что британцы при этом прониклись их взглядами и методами. Летом 1918 года британские войска, высадившиеся на севере России, разбрасывали с самолета антисемитские листовки; в дальнейшем эта практика была запрещена. Но взгляд на коммунистический режим преподобного Б.С.Ломбарда, капеллана британского флота в России, был включен в официальный доклад, немедленно опубликованный по обе стороны Атлантики». В докладе говорилось, что большевизм направляется международным еврейством, а национализация женщин уже в октябре 1918-го являлась свершившимся фактом.
В 1920-м году «официальными типографиями Его Величества» были напечатаны и «Протоколы сионских мудрецов», и в том же году главный столп британского консерватизма Уинстон Черчилль опубликовал большую статью, в которой разделил евреев на три категории: лояльных граждан своих стран, сионистов, мечтающих восстановить собственную родину, и международных евреев-террористов. «То, как Черчилль описывал эту третью категорию, граничило с бредом, и самые исступленные антисемиты могли здесь что-то для себя почерпнуть. Так, евреи, относящиеся по Черчиллю к третьей категории, обвинялись в том, что, начиная с XVIII века, готовили всемирный заговор. В поддержку этого обвинения он цитировал сочинение некоей Несты Вебстер об оккультных источниках Французской революции. Он уверял также, что в России «еврейские интересы и центры иудаизма оказались вне границ универсальной враждебности большевиков». Оставив в стороне бесцветных ассимилированных евреев», Черчилль приписал Троцкому проект «коммунистического государства под еврейским господством». Гитлер в «Моей борьбе» выразил полное согласие с этой версией.
Чтобы избежать более чем заслуженных обвинений в юдофобии, Черчилль во вступлении к его борьбе исполнил короткий гимн во славу евреев: они представляют собой самый замечательный народ из всех, известных до нашего времени (неужто они умнее даже и англичан?!.), однако нигде больше двойственность человека не проявляется с большей силой и более ужасным образом, и вот в наши дни этот удивительный народ создал иную систему морали и философии, которая настолько же глубоко проникнута ненавистью, насколько христианство — любовью.
Этот гимн тоже можно включить в памятку юдофоба, ибо источником антисемитской химеры в ее современном варианте является греза о еврейской исключительности. Чрезмерная ненависть — следствие страха перед преувеличенным могуществом. И страх перед могуществом далеко не то же самое, что зависть к уму: любой интеллигент считает себя умнее своего президента.
Примеры можно и дальше множить и множить, но все они иллюстрируют одну и ту же закономерность: ни ум, ни талант, ни образование, ни уважение к законам, ни чистоплотность, ни вежливость и никакие другие достоинства, которые нам будет угодно включить в джентльменский набор цивилизованного человека, не уничтожают антисемитизма, но лишь отыскивают для него все новые и новые респектабельные формы.
Пробежимся хотя бы по самым громким именам и острым ситуациям.
Франция. Мадам де Севинье: «Поразительна та ненависть, которую они вызывают. Что является источником этого зловония, заглушающего все остальные запахи?» Вольтер: «Вы обнаружите в них лишь невежественный и варварский народ, который издавна сочетает самую отвратительную жадность с самыми презренными суевериями и с самой неодолимой ненавистью ко всем народам, которые их терпят и при этом их же обогащают». Мишле: «Они не догадываются, например, что в Париже есть десять тысяч человек, готовых умереть за идею» (это о еврейском корыстолюбии). Тьер: «Они имеют в этом мире гораздо больше власти, чем сами это признают, в настоящее время они выступают с требованиями, обращенными ко всем иностранным правительствам». Гюго: «Больше нет презрения, больше нет ненависти, потому что больше нет веры. Огромное несчастье!» (ну, с тем, что больше нет ненависти, главный французский романтик явно поспешил). Фурье о нежелании евреев есть некошерную пищу даже в высшем обществе: «Этот отказ принимать пищу со стороны главы евреев разве не подтверждает подлинности всех гнусностей, в которых их обвиняют, среди которых есть и принцип, что красть у христианина не воровство?» Лебон: «У евреев не было ни искусств, ни наук, ни промышленности, ничего, что образует цивилизацию». Баррес: «Еврейские финансисты составляют тайное правительство и торгуют самой Францией (это притом, что евреи не составляли и двух десятых процента населения Франции)».
Этот список можно длить и длить, переходя из страны в страну. Кант: «Палестинцы, живущие среди нас, имеют заслуженную репутацию мошенников по причине духа ростовщичества, царящего у большей их части». Фихте: «Чтобы защититься от них, я вижу только одно средство: завоевать для них землю обетованную и выслать туда их всех». Гегель: «Трагедия евреев вызывает лишь отвращение. Судьба еврейского народа — это судьба Макбета». Шопенгауэр: «Родина еврея — это другие евреи». Гердер: всевозможные еврейские заправилы — «это бездонные болота, которые невозможно осушить». Гете о еврейском равенстве: «Последствия этого будут самыми серьезными и самыми разрушительными… все моральные семейные чувства, которые опираются исключительно на религиозные принципы, окажутся подорванными этими скандальными законами». Бисмарк: «Я признаю, что одна только мысль о том, что еврей может выступать в роли представителя августейшего королевского величества, которому я должен буду выказывать повиновение, да, я признаю, что одна эта мысль внушает мне чувство глубокого смущения и унижения». Вагнер: «Я считаю еврейскую расу прирожденным врагом человечества и всего благородного на земле; нет сомнения, что немцы погибнут именно из-за нее». Ницше: «Я еще никогда не встречал немца, который бы любил евреев». Трейчке: «Евреи — это наше несчастье».
Первая мировая война вместе с патриотической экзальтацией евреев всех стран, как и всякий военный психоз, произвела и взрыв юдофобии, вовсе не порожденной, но лишь доведенной до государственной откровенности Адольфом Гитлером в расовых законах 1933 года. В статье«Томас Манн в свете нашего опыта» («Иностранная литература», №9, 2011) Евгений Беркович приводит запись из дневника Волшебника, сделанную через три дня после ихпубликации: «Евреи... В том, чтобы прекратились высокомерные и ядовитые картавые наскоки Керра на Ницше, большой беды не вижу; равно как и в удалении евреев из сферы права — скрытное, беспокойное, натужное мышление. Отвратительная враждебность, подлость, отсутствие немецкого духа в высоком смысле этого слова присутствуют здесь наверняка. Но я начинаю предчувствовать, что этот процесс все-таки — палка о двух концах».
А хорошо бы об одном. Запись через десять дней: «Возмущение против евреев могло бы найти у меня понимание, если бы утрата контроля со стороны еврейского духа не была столь рискованной для духа немецкого и если бы не немецкая глупость, с помощью которой меня стригут под ту же гребенку, что и евреев, и изгоняют вместе с ними».
Как тут не вспомнить, что в девятисотые Томас Манн вместе с братом Генрихом активно сотрудничал в откровенно антисемитском журнале, а в двадцатые революцию в России тоже называл иудобольшевизмом.
В демократической Америке антисемитизм на рубеже веков проявлялся больше в разделении клубов, отелей и учебных заведений на еврейские и христианские, — лишь после русской революции, как и повсюду, началось настоящее беснование, возглавленное Генри Фордом, достойным служить символом Америки не в меньшей степени, чем Томас Манн символом Европы. Блестящий литературный критик Генри Менкен писал в 1920-м году: «Их дела отвратительны: они оправдывают в десять тысяч раз больше погромов, чем реально происходит во всем мире».
Впоследствии юдофобия пошла на убыль вместе с военным психозом, но все-таки когда понадобилось не просто про них забыть, но еще и оказать помощь европейским евреям, она снова ощетинилась. Вероятно, многие и сейчас прочтут с изумлением роман американского еврея и знаменитого драматурга Артура Миллера «Фокус» (М., 2007). Роман написан в 1945 году по горячим следам событий, изображенных в манере крепкой очеркистики. Вот-вот окончится война, но благонамеренный стопроцентный американец мистер Ньюмен никак не обретет мира в душе. В нью-йоркском метро он прочитывает на стальной колонне:Жиды развязали ВОЙНУ. И чуть ниже: бей жидов бей жи.
И ведь почти каждый разделяет негодование человека, написавшего этот лозунг, с горечью размышляет мистер Ньюмен, но почему-то сказать всю правду вслух решаются только люди самого последнего разбора… Вот и его сосед Фред, «неповоротливый хряк», говорит «именно то, о чем ты думаешь сам, но сказать не решаешься». А говорит он, в частности, что кондитер Финкелстайн мало того, что сам въехал в их «чистый» квартал, так еще и родственников с собой перетащил: «Нужно устроить им тут веселую жизнь, они живо чемоданы соберут».
Мистера Ньюмена всякое насилие коробит. Избавление от евреев в его смущенных грезах предстает как-то так: вульгарная чернь под руководством джентльменов, вроде него самого, выполняет грязную работу, а после этого куда-то исчезает; поэтому каждый раз, когда чернь демонстрирует, что не собирается быть послушным орудием в чьих-то руках, а хочет хозяйничать сама, он испытывает растерянность. Но покупать у Финкелстайна все-таки перестает.
А между тем для его солидной работы ему срочно понадобились очки. Которые внезапно выявили некоторые ужасные особенности его облика: он сделался неотличимо похож на еврея — даже улыбка его уже не могла оставаться искренней в соседстве с «огромным семитским носом, выпученными глазами и настороженной посадкой ушей». Бедняга, однако, пытается вести прежний респектабельный образ жизни, но не тут-то было. Он под вежливыми предлогами отказывается принять на работу женщину с семитской внешностью, и она открыто выражает ему свое презрение, явно принимая его за мимикрирующего еврея. И он ощущает ее в чем-то правой.
«Для него еврей был прежде всего обманщиком. По определению. Только этот смысл всегда и был неизменным. Потому что бедные евреи вечно норовят притвориться, что они беднее, чем есть на самом деле, а богатые — что они богаче. Когда ему случалось проходить мимо еврейского дома, за неряшливыми занавесками на окнах ему неизменно мерещились спрятанные деньги, и немалые. Если он видел еврея за рулем дорогого автомобиля, ему тут же приходило неизбежное сопоставление с черномазым, который едет на дорогой машине. С его точки зрения, благородных традиций, которые все эти люди пытались так или иначе выставить напоказ, им просто неоткуда было взять. Если бы у него самого завелся роскошный автомобиль, никто бы даже на секунду не усомнился в том, что он от рождения привык к роскоши. И любой нееврей выглядел бы так же. А еврей никогда. В домах у них вечно стоит вонь, а если ее там нет, то исключительно по той причине, что хозяева не хотят казаться евреями. Он был уверен: если они и делают что-нибудь порядочное, то никак не от души, а только для того, чтобы втереться в доверие к порядочным людям. Эта уверенность жила в нем от рождения, с тех пор, как он жил в Бруклине и буквально в квартале от его дома начинался еврейский район…Лицемеры, жулики. Все до единого».
Собственно, американское воображение дополнило этот вполне традиционный портрет лишь одной пикантной деталью — «животным вожделением к женщине», о коем говорит «их смуглая кожа и темные веки».
Однако теперь издевательское сходство с этими монстрами необратимо меняет его собственную жизнь.
Для начала его переводят с витринной, так сказать, части корпорации, где он работал, в некую изнаночную ее часть. Затем решительные ребята, собирающиеся устроить евреям веселую жизнь, начинают по ночам вместе с мусорным ящиком Финкелстайна опрокидывать и его мусорный ящик. Хотя Фред ему еще доверяет, делится своими планами купить загородный дом, когда «вскроем жидят», но защитить его уже не может: понимаешь, мол, старина, никто не верит, что ты не из этих. Отверженный англосакс по настоянию жены пытается засвидетельствовать свою благонадежность тем, что отправляется на антисемитский митинг Христианского фронта, но поскольку он не может скрыть, что откровенная психопатичность и вульгарность ему не по душе, его, слегка помяв, вышвыривают вон.
Поневоле оказавшись в одной компании с Финкелстайном, он узнает от опытного отверженца, насколько наивны его надежды на умеренных антисемитов, не выходящих из повиновения джентльменам, подобным ему самому: «Вы что, не понимаете, что они делают? На что им сдались евреи? В этой стране живет сто тридцать миллионов человек, а евреев — всего пара миллионов. Им нужны вы, не я. Я…Я…Я пыль под ногами, я ничто. Я им нужен только для того, чтобы натравить на меня людей, и тогда к ним повалят и мозги, и деньги, а потом они подомнут под себя всю страну…За всем этим стоит очень трезвый расчет, и они хотят заполучить всю страну».
Завершается роман настолько романически, — мистер Ньюмен обретает чувство солидарности с Финкелстайном и начинает борьбу с хулиганствующими юдофобами, — что лучше вернуться к исторической реальности. После 1933 года, когда евреям уже не просто чинили неприятности, а прямо убивали, Американский легион и Союз ветеранов требовали полного запрета на въезд беженцев. И организации эти были отнюдь не слабые: пара миллионов членов, включая чуть ли не треть конгресса, да еще поболе того единомышленников охватывали десятки, если не сотни мелких структур. Это если говорить об активистах. Но их желание закрыть страну разделяли примерно две трети рядовых граждан. Этим мнением, да, мнением народным создавался чиновничий саботаж, усилиями которого за время войны даже весьма нещедрая квота в двести с лишним тысяч душ была реализована лишь на десятую часть. Осквернение еврейских кладбищ, свастики на стенах синагог и еврейских магазинов, избиения, на которые полиция закрывала глаза, антиеврейские листовки, карикатуры, надписи на этом фоне выглядят уже сравнительно невинными забавами. По некоторым опросам, больше половины американцев считали, что евреи в США забрали слишком много власти, и даже «Новый курс» Рузвельта называли «Еврейским курсом» («New Deal» — «Jew Deal»); правда, лишь треть этой половины готова была на деле принять участие в антиеврейской кампании, тогда как остальные соглашались только отнестись к этому с пониманием.
В таком окружении даже после войны авторитетные еврейские организации в Нью-Йорке отвергли предложение о создании мемориала Холокоста, предпочитая не напоминать ни о своих успехах, ни о своих бедствиях.
Я ворошу эти малоприятные воспоминания не для того, чтобы растравить старые обиды. Мысль моя совсем другая: славны бубны за горами. Сказки о заморских рыцарях без страха и упрека никак не помогут поладить с теми соседями, с которыми свела судьба, зато разладить ревностью существующее равновесие они очень даже могут, порождая несбыточные мечты и неосуществимые требования: реальные достижения не могут выдержать сравнения с грезой. В данном случае толкающей не к созиданию, но исключительно к конфликту, в котором можно только проиграть.
На мою реплику о бубнах за горами один мой американский товарищ ответил другой народной мудростью: «Зачем в гости по печаль, когда дома навзрыд! Ибо о русском антисемитизме — откуда и пошло по миру слово ПОГРОМ — ничего не сказано. Кому же на радость?»
Уж точно, никому. Понимание в нашем трагическом мире редко приносит радость, куда чаще безысходность. Именно поэтому мы так любим искать виноватого в наших несчастьях — заменить неустранимую причину, коренящуюся чаще всего в совокупной природе вещей, причиной локальной, а значит в принципе устранимой. Потому всем и хочется укрыться от древнего всемирного зла в новейшие частности российского антисемитизма. Я его тоже испытал на своей шкуре, не говоря уже о шкуре отцов и дедов, и потому-то я и стремлюсь избавиться от того неизбежного слепого пятна, когда монета, поднесенная близко к глазу, закрывает солнце. Я изо всех сил стараюсь говорить об антисемитизме как о мировом явлении именно потому, что мне это крайне неприятно. Но избегать неприятных мыслей означает искать клад не там, где он скрыт, а там, где легко копается. Наша психика настолько умело прячет от наших глаз все самое ужасное, что искать источники опасности следует прежде всего именно там, где особенно не хочется их видеть. Да, слово pogrom вошло в английский язык после погромов Первой русской революции, у англичан не нашлось своего словечка для собственных, несколько более ранних деяний, о которых пишет «Электронная еврейская энциклопедия»: «Относительно спокойное существование евреев Великобритании пришло к концу под влиянием чувств, вызванных в христианском населении крестовым походом Ричарда I. Во время его коронации еврейский квартал Лондоне был разграблен и многие евреи убиты (сентябрь 1189 г.). Весной следующего года волна еврейских погромов прокатилась по всей стране. В Йорке почти все евреи во главе с Иом Тов бен Ицхаком из Жуаньи покончили с собой, а остальные были уничтожены погромщиками (16–17 марта 1190 г.). Еврейские общины Великобритании долго не могли оправиться от этого удара».
Украинский национальный подъем эпохи, условно говоря, Тараса Бульбы тоже не подарил цивилизованному миру никакого специального термина, хотя «истребление около четверти еврейского населения страны, в которой была сосредоточена самая многочисленная и образованная община мирового еврейства, оказало глубокое влияние на еврейский мир. Раввины видели в событиях хмельничины признаки скорого прихода Мессии. В еврейском фольклоре, литературе и историографии «Хмель-злодей» (Богдан Хмельницкий, если кто не понял.— А.М.) — одна из самых одиозных и зловещих фигур». Если скучные энциклопедические данные не впечатляют, можно взбодриться впечатлениями очевидца Натана Ганновера: «У некоторых сдирали кожу заживо, а тело бросали собакам, а некоторых, — после того, как у них отрубали руки и ноги, бросали на дорогу и проезжали по ним на телегах и топтали лошадьми, а некоторых, подвергнув многим пыткам, недостаточным для того, чтобы убить сразу, бросали, чтобы они долго мучились в смертных муках, до того как испустят дух; многих закапывали живьем, младенцев резали в лоне их матерей, многих детей рубили на куски, как рыбу; у беременных женщин вспарывали живот и плод швыряли им в лицо, а иным в распоротый живот зашивали живую кошку и отрубали им руки, чтобы они не могли извлечь кошку; некоторых детей вешали на грудь матерей; а других, насадив на вертел, жарили на огне и принуждали матерей есть это мясо; а иногда из еврейских детей сооружали мост и проезжали по нему. Не существует на свете способа мучительного убийства, которого они бы не применили; использовали все четыре вида казни: побивание камнями, сжигание, убиение и удушение».
Хорошо бы закрыться от этого кошмара, отправив его в варварское прошлое, да только никакого прошлого нет, есть одно сплошное настоящее — Христа распинали сегодня перед завтраком, а младенцев резали в лоне матерей к полднику. Что было, то и будет, что делалось, то и будет делаться — это лучше всех должны затвердить те, <span lang="RU" auto-style8"="" style="font-size: 14pt; ">
Нет-нет, тех, для кого важнее понтов и обид ничего нет, поэзией не прошибешь, — выжил ты, не выжил — твои проблемы, — это нам пора освободиться от их гипноза и не служить массовкой клокочущим от уязвленного тщеславия позерам.
То, что я пишу, может быть направлено против евреев? Напротив, я, можно сказать, выступаю в их защиту от самых благородных и мудрых их соотечественников. Только не пойму, почему в наши духовные вожди постоянно выходят люди, всего только умеренно неглупые и умеренно образованные?
Виктор Шендерович и во второй «Еврейской панораме» сияет звездой. Его «Капли желчи» целиком заполняют газетную полосу. Капля первая. В сибирской гостинице милая женщина на просьбу чего-нибудь вроде валидольчика предложила аскорбиновой кислоты: «Хуже не будет. Ну и молитву хорошую почитать». Глупость? Глупость. (Наивность, если женщина вам симпатична.) Но вывод Шендерович делает куда более масштабный: «По-моему, это как-то связано между собой — вера в молитву и отсутствие валидола в аптечке». И вот этого-то никогда не следует делать — подкреплять личную досаду универсальными принципами, ибо они неизбежно ударят и по своим. Я уж не стану напоминать о русской пословице «на Бога надейся, да и сам не плошай», это экзотика. Но нужно очень усердно отводить глаза, чтобы не знать, что вера в силу в молитвы чрезвычайно распространена в Израиле и Северной Америке, где с лекарствами полный порядок. Менее известно, что христианство захватывает самые просвещенные группы населения в Южной Корее, куда современную медицину принесли христианские миссионеры. О том, что наука зарождалась прежде всего в лоне церкви, когда светское общество увлекалось только войнами да пирами, знать не обязательно, — вполне можно прожить и познаниями, почерпнутыми из советского «научного» атеизма. Но в этом случае и следует по-простому, по-рабочему кропить желчью все, что тебя раздражает, и не брать на себя роль объективного мыслителя. Мы можем достичь хоть какого-то подобия объективности, если только все свои принципы будем обращать прежде всего против самих себя. Тогда мы поневоле убедимся, что главная вина наших противников заключается в том, что они хотят для себя того же, чего мы хотим для себя, — они всё подтасовывают в свою пользу, а мы в свою.
Всякое мышление есть подтасовка, и хоть немного ослабить психологическую защиту от неприятной правды можно только старательным подтасовыванием в пользу того, что тебе не нравится. Мне, например, ужасно не нравится то, что я говорю, — именно поэтому я и решился наконец все это высказать.
А мог бы жизнь просвистать Шендеровичем, хотя бы для себя самого, — издевайся себе над чужой глупостью, а в сторону своей и своих не бросай даже косого взгляда — и можешь поплевывать желчью на неугодную тебе часть суши с высоты совершенства, собственного и своих. Кои, полагая тебя мудрецом и пророком, который, в противоположность пророкам библейским, никогда не гладит против шерсти, тоже соберутся под твой зонтик, защищающий от горькой правды. Подобной любви никогда не сыскать какому-нибудь Свифту, выкладывающему правду-матку всему человеческому роду, не размениваясь на национальные мелочи.
Согласен, по стопам Свифта идти очень нелегко, но зато уж красиво так красиво.
Однако двинемся по следу Шендеровича. Капля вторая. Маршрутка, «Вести-ФМ» (вероятно, радиоканал), проклятия по адресу Порошенко, продавшего славянское первородство за членство в ЕС и прочие чечевичные бренности. И Шендерович тут же пускает в ход свой всесокрушающий аналитический таран: уот из зе рашен фо — «славянское первородство»? Чем оно успело запомниться украинцам — далее список общеизвестных мерзостей эпохи Януковича (который, впрочем, можно длить примерами всех стран и эпох). Я не стану задавать наивный вопрос: «Уай ин инглиш?» — такой язык и такое произношение и подобают миссионеру Цивилизации в варварской стране, я отвечу на языке Пастернака и Ландау: славянское первородство — это греза, воодушевляющая сказка, а ни одна греза не может выдержать проверки реальностью, ни греза Демократия, ни греза Единое Человечество, ни греза Справедливость, ни греза Международное Право, ни… Однако остановлюсь, чтобы не подумали, что я способен принять столкновение интересов за столкновение знаний. Но задуматься о плюсах и минусах сказки о всеславянском единстве, если бы славянские народы в нее каким-то чудом уверовали, некоторый смысл есть.
Плюсы: эта сказка была бы способна смягчить их взаимное недоверие и даже ожесточение; общеславянское объединение могло бы выстроить более прочный заслон против поднимающегося исламизма; такое объединение ослабило бы юдофобию, избавив евреев от необходимости выбирать между враждующими соперниками, и вообще, антисемитизм — болезнь испуганных, а могучему союзу славянских наций даже и евреи были бы нипочем. Минусы: если бы одни славянские народы приняли эту грезу близко к сердцу, а другие видели в ней только орудие подчинения слабых сильными, то она вызвала бы у одних такой страх, а у других такую обиду…
Сегодня мы, похоже, имеем дело именно со второй ситуацией, но, так или иначе, золото человеческих фантазий допустимо поверять желчью, только начиная с себя и своих сторонников, и, чем более они тебе дороги, тем более скрупулезно. Чтобы убедиться, что такого анализа не выдержат никакие человеческие убеждения, — всякая наша прекрасная Дульсинея есть не более чем скотница Альдонса. Нацию создает общий запас воодушевляющего вранья, когда-то провозгласил желчный герой моей «Исповеди еврея», она же «Изгнание из Эдема», — сегодня было бы самое время провозгласить, что цивилизацию создает объединенное сверхвранье. И пусть его обслуживают те, кого обслуживает оно.
Капля третья, Шендерович снова общается с народом в транспорте. Московский «бомбила» доказывает знаменитому пассажиру, что всякий клочок земли от Кёнигсберга до Курил, куда когда-либо ступала нога российского солдата, навсегда принадлежит России, но этот закон не распространяется на ноги немецких и монгольских солдат, а по существу же в мире царит право сильного. Однако «люди с фантазией», «всмотревшись в прошлое, в состоянии представить себе будущее. Они знают, как гибнут царства — великие царства, не нашему чета»: «самый легкий способ стронуть этот оползень — собственная агрессия, делающая ненужной бумажкой карту мира». Далее звенят примеры, из которых явствует, что Рим подписал себе приговор триумфальным покорением Галлии, Наполеон — покорением Италии, Гитлер — покорением Франции…
Подразумевается, тихие и скромные живут вечно и благоденствуют. Шендерович, как и его оппонент, прекращает применение собственного принципа там, где он начинает работать против него: Британская империя подписала себе приговор, покорив Индию и Северную Америку, Франция — ступив в Индокитай и Северную Африку, Соединенные Штаты Америки обрекли себя на гибель, отправив первых добровольцев в мексиканский Техас, поскольку Мексика еще раньше погубила себя, посягнув на индейские территории. С этой логикой невозможно не согласиться: ничто не вечно под луной, и племя латинов уже подписало Риму смертный приговор, только–только аннексировав Лаций, равно как папа с мамой подписали мне приговор в момент моего зачатия. Правда, без этого не было бы ни Римской империи, ни пишущего эти строки, но это мелочи, конец всему делу венец — кто не родился, тому и умирать не придется. Не стоит омрачать нравоучительную схему напоминаниями о том, что аннексированные Римом народы и царства исчезли еще намного раньше. «Карфаген, — пишет Википедия, — был полностью разрушен, из 500 000 населения 50 000 (согласно сообщению Орозия 55 000) были взяты в плен и стали рабами. Литература Карфагена была уничтожена, за исключением трактата о сельском хозяйстве, написанного Магоном. На территории Карфагена была создана римская провинция, управлявшаяся наместником из Утики». Еврейское государство тоже было разорено, но мы через две тысячи лет свое все-таки взяли, хотя наши враги утверждают, что взяли не свое, а чужое, поскольку на земле нет ни одной территории, которая пребывала бы в постоянном, а не во временном владении. Хуже того, мыслители никак не менее серьезные, чем Шендерович, смеют утверждать, что Древний Рим погубили вовсе не завоевания, а, напротив, вытеснение завоевательного духа духом потребительским…
Знаменитый Хантингтон заходит еще ближе: «Запад завоевал мир не из-за превосходства своих идей, ценностей или религии (в которую было обращено лишь небольшое количество представителей других цивилизаций), но, скорее, превосходством в применении организованного насилия. Жители Запада часто забывают этот факт, жители не-Запада никогда этого не забудут».
Однако не будем предоставлять трибуну врагу. Не следует в частности, окропляя неприятеля желчью, ссылаться на какие-то общие принципы — они непременно ударят по своим, нужно не произносить вслух, но про себя твердо знать: мои враги виноваты уж тем, что наши интересы расходятся.
Капля четвертая. Путин растлил Россию. «Она — его, пока у него есть силы (она любит силу) и деньги на водку и побрякушки». Крепко сказано. Но что, в Израиле, в США любят слабых лидеров? Силу не любят только те, кто опасается, что она обратится против них. И я, признаться, не вижу особой разницы между путинской и беспутинской Россией. Люди изменились ровно в той степени, в какой их изменил собственный опыт, повлиять на который ни Путин, ни Шендерович не имели ни малейшей возможности. Люди убедились, что мир, от радостей и гадостей которого они были отделены железным занавесом, а потому могли сочинять о нем любые сказки, гораздо более жесток и циничен, чем им грезилось, — вот они и повзрослели. Кто-то сам сделался жестоким и циничным, а кто-то наоборот более идеалистичным, поскольку потребовалось противостоять несравненно более мощным соблазнам. Люди менее интеллигентные были разочарованы меньше, потому что они всегда были ближе к грубым основам жизни и имели меньше возможностей предаваться грезам. А теперь они еще больше сошлись во мнениях с таким светочем европейской цивилизации, как Иоганн Вольфганг фон Гете: лучше несправедливость, чем беспорядок, кто где сидит, пусть там и сидит, сами же они, как никому никогда не служили, так и теперь не служат, а занимаются собственными делами, — из того, что они не хотят служить нам, вовсе не следует, что они служат кому-то другому. К начальству любого уровня они не питают ни любви, ни ненависти, поскольку не претендуют на его место, зато либеральным соловьям они верить перестали окончательно. Не из-за «вековых традиций», а из-за собственного опыта, хотя они и раньше чувствовали ту обидную для нашего брата истину, к которой ценой горького опыта пришел Зощенко: мир устроен проще, обиднее и не для интеллигентных людей.
Стоит в глазах немолодой, совершенно местечкового вида еврей на паперти Петрикирхе, где в конце восьмидесятых по вечерам собирались интеллектуалы дискутировать о демократии. Ответ, впрочем, и так был известен: все распустить. Армию, национальные республики… Витии гремели, а седенький еврей искательно заглядывал в глаза то одному, то другому и робко спрашивал: «А не будут друг друга цапАть?»
Видно, изучал жизнь он не в беседах с бомбилами и не в салонах умников, чья проницательность целиком исчерпывается ироническим выражением лица. Не содержащем, увы, ни капли самоиронии…
Капля пятая – желчи, разумеется, самоиронии там не сыскать и со спектрографом. У Пушкина в «Станционном смотрителе» герой целуется с несовершеннолетней Авдотьей Выриной, — чем не пропаганда педофилии, издевается над российскими законодателями Шендерович. И приводит из Пушкина много чего другого. С подлинным верного. Но если мы решим отменить все законы, под которые подпадают слова и действия Пушкина, то прежде всего не только придется признать законным употребление слова «жид», но и научиться снисходительно относиться к погромам: «В походе, например, придешь в местечко — чем прикажешь заняться? Ведь не все же бить жидов. Поневоле пойдешь в трактир и станешь играть на биллиарде». Нам придется также видеть в евреях пресловутую пятую колонну: «Я и принял его за жида, и неразлучные понятия жида и шпиона произвели во мне обыкновенное действие».
Этого ли желал бы Шендерович? А презрение Пушкина к парламентаризму и свободе слова? «Я не ропщу о том, что отказали боги мне в сладкой участи оспоривать налоги или мешать царям друг с другом воевать; и мало горя мне, свободно ли печать морочит олухов, иль чуткая цензура в журнальных замыслах стесняет балагура». Или: «С изумлением увидели демократию в ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве. Все благородное, бескорыстное, все возвышающее душу человеческую — подавленное неумолимым эгоизмом и страстию к довольству (comfort) ...Такова картина Американских штатов, недавно выставленная перед нами…», — нет, кончаю, страшно перечесть.
Еще одна песня еврейского гостя — беседа с главой Ваада Украины Иосифом Зисельсом, обрамляющая его фото на Майдане в соседстве с Яценюком и звездно-полосатым флагом (Ваад, если кто не знает, — ассоциация еврейских организаций и общин). Интервьюер Михаил Гольд задает более чем разумный вопрос: «Кстати, именно тем, что евреи всегда «в каждой бочке затычка» и постоянно лезут в «нееврейское» дело, стремясь осчастливить другие народы, сторонники «позитивного нейтралитета» и мотивируют свою аморфную позицию. Мол, хватит нам евреев-ревлюционеров, из-за которых весь народ огребает по полной».
Капля яда все равно подпущена: аморфную позицию… На самом деле эта позиция не только рациональная, но и единственно достойная — не примазываться, не шестерить ради тех, кому ты в лучшем случае безразличен. И реб Иосиф возвращает подачу сторицей: «В XIX в. по Европе прокатилась волна буржуазно-демократических и национально освободительных революций. И во всех евреи принимали участие. Кто из них за это поплатился?». Из них-то, может, и никто, поплатились другие шесть миллионов. Ради возможности помелькать рядом с настоящими лидерами реб Иосиф не желает видеть очевиднейшей правды. «Как была связана активность евреев в социал-демократическом движении с петлюровскими погромами? Никак». Но с чего же тогда начались погромы? Просто бандиты начали убивать наиболее беззащитных. Но почему же они тогда не стали убивать, скажем, обитателей сиротских домов, те были еще более беззащитны? И вообще бандиты убивают не ради удовольствия, но ради грабежа, а есть куча примеров, когда банды вырезали целые местечки, не тронув их имущества, — впрочем, все это шановный пан Зисельс наверняка знает не хуже моего, а отрицает потому, что так ему выгодно: как же можно отказаться от иллюзии, что и ты творишь историю, и мы пахали! «Проблема не в поддержке той или иной власти, но в цивилизационном выборе», — как будто наше место в той или иной цивилизации зависит от нас, а не от ее хозяев: чем дольше ты будешь царапаться у них под дверью, тем больше они будут тебя презирать.
Однако шановный реб Иосиф сочиняет воодушевляющие сказки и от лица хозяев: «На наших глазах рождается миф о том, что украинцы отстояли свою независимость и их ближайшими союзниками в этой борьбе были евреи». Согласен, эта сказка была бы очень выгодна для евреев, но совершенно не понимаю, какую пользу из нее могут извлечь украинцы. Национальные сказки создаются ради собственного, а не чужого возвеличивания, и я совершенно не понимаю, во имя чего украинцы станут делить свой пьедестал с евреями. Общие сказки могут возникать в империях, но не в национальных государствах, которые для того и создаются, чтобы ни с кем не делить свое величие, в национальных государствах победитель получает все. И, случись новый всемирный потоп, места в ковчеге зарезервирует только для своих. Потому-то чужакам и следует беречь каждый Арарат, где их не трогают, покуда не видят в них прислужников, а то еще и тайных руководителей своих недругов (как будто хоть кто-то может хоть кем-то руководить!). Но я по-прежнему не о прагматике, я о красоте, за которую и ведется борьба. Мне кажется, что с достоинством нести свое одиночество, не пристраиваться к чужому, сколь угодно совершенному строю, где тебя не хотят, и не мстить счастливцам, которым по праву рождения полагается место в строю, пусть даже сколь угодно несовершенном, — мне кажется, что именно это самая красивая если и не позиция, то хотя бы поза — делать вид, что ты выше того, что тебе недоступно. Все лучше амплуа влюбленного свинопаса, изображающего принца.
Итак, подытоживая, можно выделить в «Еврейской панораме» два направления главного удара — плакаться на то, что евреев в Европе не защищают, и стараться поссорить их со страной, где бы они могли найти убежище.
И почему «эта страна» никак не выпадет из еврейской панорамы, развернутой, казалось бы, на всю планету с макушки цивилизованного мира? Почему, кроме «этой страны», туда вообще почти ничего не попадает? Стоило ли бежать от ее мерзостей, чтобы до конца дней только ими и питаться? Почему не отрясти ее прах и не предаться радостям цивилизации, — вот же она, за окном? Да, видно, не так уж они радостны, столы, накрытые для своих.
САМОЗАЩИТА БЕЗ ОРУЖИЯ
Я ни секунды не рассчитываю в чем-то убедить кого-то из тех, у кого есть личные причины сеять вражду, я надеюсь разве что лишить их философского и эстетического прикрытия. Чтобы им удавалось морочить только тех, кто сам обманываться рад, а те, кто не рад, могли бы освободиться от их морока и делать то, к чему стремится их собственная душа: дружить, так по своей охоте, и враждовать, так тоже по своей охоте, не позволять собою манипулировать ни счастливчикам, ни лузерам.
«Еврейская газета», №7, 2014, Александр Браиловский: «Не лучше ль на себя оборотиться…». Призыв всегда уместный, однако оборачивается Браиловский опять-таки на Россию, а не на себя, выпускника московского Литературного института, переводчика Нодара Думбадзе, Джемала Карчхадзе, Резо Чеишвили, Джемала Топуридзе. С 1993 года он живет во Франции, и его переезд в цивилизованный мир, разумеется, никак не связан с тем низким обстоятельством, что проклятая империя перестала субсидировать переводы «национальных» авторов, а вожделенному рынку и свои-то не нужны: серьезная литература во все времена поддерживалась и продвигалась аристократией, но никак не демократией. Поэтому Браиловский старается убедить и нас, что исключительно по принципиальным мотивам отказался от экзистенциальной защиты, даруемой принадлежностью к культурной элите, и выбрал профессию экскурсовода, чтобы водить — кого, россиян? не французов же? — по историческим и «литературным» местам Парижа, к которым сам он не имеет ни малейшего отношения даже в самых смелых фантазиях.
Впрочем, в фантазиях нам нет преград ни в море, ни на суше — все мы вышли из мольеровского камзола. Да, всякое мышление подтасовка, но безмятежно насладиться ее результатами можно лишь тогда, когда удается навязать ее другим, внушить хотя бы еще и товарищам по счастью, что переезд из страны, где были востребованы твои литературные дарования, в страну, где они на фиг никому не нужны, — что это было «самым правильным поступком в моей жизни». Разумеется, всякий необратимый поступок нужно считать правильным, всякий утраченный виноград зеленым, а всякий народ, среди которого тебе не нашлось устраивающего тебя места, недостойным тебя. Не бывает так, чтобы отвергнувшая нас женщина обладала умом и хорошим вкусом, и «не бывает так, чтобы жизнь в стране была нормально налажена, а народ при этом был ленивый, злобный и подлый. Но не бывает и так, чтобы народ был умный, работящий, добрый и справедливый, а жизнь в стране, где этот замечательный народ обитает, была тяжелой, грязной и невыносимой». Далее везде — Иван Грозный, плети и шпицрутены, Обломов и Сталин, все жевано-пережевано не тысячу и не сто тысяч раз, однако истина от пережевывания если даже и тускнеет, то не перестает быть истиной: российским ужасам и безобразиям действительно несть числа. И в зависимости от того, какая позиция тебе приятнее, можно занять по отношению к русскому народу как прокурорскую, так и адвокатскую позицию. Адвокатская сторона считает все эти ужасы и безобразия несчастьем русского народа, а прокурорская настаивает на том, что он сам и является причиной своих несчастий.
Что ж, требовательное отношение к народу и человеку штука хорошая, возможно, и для самого Браиловского было бы полезно признать, что причиной своего превращения из переводчика в экскурсовода был исключительно он сам, а исторические обстоятельства в этом никакой роли не сыграли. Это было бы самокритично, только вряд ли правильно, поскольку ни одно явление не может быть причиной самого себя. Браиловский задает намеренно нелепые вопросы, что помешало России создать у себя «человеческий образ жизни», то есть такой, как у пяти процентов счастливчиков, — просторы, климат, евреи, кавказцы? Обходя только один вполне очевидный ответ: соседи. Мы сами в разном окружении бываем разными, равно как и оно с нами. Мы все воспитываем друг друга. Римляне воспитывали ожесточение варваров, а варвары жестокость римлян. Уже давно стало общим местом, что каждый человек есть продукт общества: необходимость бороться за жизнь ожесточает людей, а безопасность размягчает, - даже звери вырастают совершенно разными в зоопарке и в диких джунглях. На круизном лайнере мужчины охотно пропускают женщин в ресторан, но когда начинается борьба за шлюпки, в них оказываются большей частью мужчины, если только капитан не сумеет подавить панику еще большим ужасом.
То же верно для племен и народов: они все вместе воспитывают друг друга. Афоризм «каждый народ имеет таких евреев, каких он заслуживает» в ничуть не меньшей степени относится и к русским, равно как и к украинцам, венграм и кафрам: каждая цивилизация имеет тех русских (украинцев, венгров, кафров), каких она заслуживает. Сумела она изобразить дружбу и миролюбие, ей и раскрыли мирные объятья; не удовлетворилась она достигнутым, а пожелала закрепить свой успех понадежнее — Россия и повернулась к ней своею азиатской рожей. Так оно и будет всегда — на дружелюбие ответом будет дружелюбие, на меры строгости — вражда и повышенная сплоченность вокруг лидера, кем бы он в этот миг ни оказался: концентрация сил непременно требует концентрации власти и, следовательно, подавления личных свобод. Так было и так будет не потому, что русские как-то особенно горды или добры, а потому, что они люди как люди.
«Не лучше ль на себя оборотиться?» Для неудачника совсем не лучше. Но вскоре после этого мне попала в руки исповедь удачника — автобиографическая повесть умного израильского писателя — путь Ниловны в революцию, то бишь путь советского еврея в Землю обетованную: студента-отличника не берут в аспирантуру, он мыкается по ухабам советского производственного бардака, достигает и там приличных высот, но среди полукриминальных кромешностей девяностых впервые в жизни попадает в царство света, порядка и вежливости — Израиль и обретает там и родину, и профессиональный успех, и даже Бога, которому он теперь и впрямь может сказать: Ты больше, чем просят, даешь. Но меня — нет, не покоробили, я и не к такому привык, — мне захотелось оградить симпатичного мне автора от той неприязни, какую почти неизбежно вызовут у русского читателя две мимоходом брошенные фразы.
Автор прощался с Россией таким примерно манером: прощай, страна, где духовность измеряется квадратными километрами! Я хотел написать ему, что духовность нигде, и в России в том числе, не измеряется материальными параметрами, но, напротив, умением пренебречь материальным ради каких-то прекрасных грез, однако сразу же представил его ответ: «Но это же шутка!»; потом представил свой ответ: «Как бы вам понравилась такая шутка: здравствуй, страна, где духовность измеряют шекелями?», — и понял, что сам принимаю столкновение интересов за столкновение мнений. И смолчал — шутки над русской духовностью задевают все-таки немногих. А вот когда он назвал жизнь в Советском Союзе жизнью в страхе и убожестве, мне уже захотелось защитить и тех моих соотечественников, чья жизнь и прежде, и теперь представляется мне красивой и значительной. Однако вступаться за русских перед евреем означало бы навлечь на себя подозрение в прислуживании «хозяевам страны» пришлось писать исключительно о себе: я не помню ни одного дня в своей жизни, проведенного в страхе и убожестве; в отчаянии — да, бывало и не раз, в убожестве никогда. Так что не будем обобщать. (Не лучше ль на себя оборотиться? Не лучше: кающийся интеллигент сменился интеллигентом бичующим.)
Милейший автор и ответил милейшим образом: я же пишу только о себе, а если у вас было иначе, пожалуйста, поделитесь опытом. Я не стал придираться, что сам он в своей повести отнюдь не выглядит перепуганным и убогим, а скорее наоборот, смелым и находчивым, — я попытался и впрямь задуматься, как же мне самому-то в советское время удавалось выстраивать экзистенциальную защиту? Впрочем, кто я такой, чтобы приводить себя в пример, может быть, я настолько жалкая и ничтожная личность, что даже и не осознавал своей забитости и убожества, — я ведь и сейчас такой раб и трус, что плохую страну, где меня не убивают, предпочитаю хорошей, где надо мной и моей семьей висит на глазах тяжелеющий дамоклов меч, и более того, плохую страну, где востребованы мои дарования, предпочитаю хорошей, где я пустое место, лузер, не владеющий языком хозяев. Так что обо мне пока забудем. Но, скажем, мараны, тайно исповедовавшие иудаизм, невзирая на смертельную опасность для себя и своих семей, — они были трусами и приспособленцами или героями? Или мои родители, над которыми после отцовской лагерной пятилетки годами висела возможность повторного ареста, — теперь-то я понимаю, в каком напряжении они жили, но напряжение и страх разные вещи, они всегда оставались жизнерадостными, увлеченными и уважаемыми людьми, и все их друзья были таковы же.Бывшие зеки и ссыльные, загнанные в наш утопающий в щебенке шахтерский поселок среди казахстанского мелкосопочника, были настолько образованнее и красивее местного начальства, что я невольно воспринимал их как некий тайный орден и гордился, что я хотя бы через отца тоже к нему принадлежу. А уж выглядели они ничуть не более запуганными, чем шахтерская и шоферская братия, которая могла кого угодно послать куда угодно, — горстка начальства в шляпах и «польтах» без крайней нужды и не приближалась к народным массам в «куфайках» и кепках. Собственно, только начальники у нас и казались запуганными — неумеренно озабоченными, надутыми... А вчерашние ссыльные скорее отличались обостренным чувством собственного достоинства — оно и служило экзистенциальной защитой, помогавшей им выстоять в обрушившейся на них беде.
И впоследствии, когда государство обращалось ко мне недобрым своим ликом, необходимость устоять я воспринимал еще и как долг перед своим орденом и, если мне это удавалось, ощущал гордость, а не страх. Так что чувства всех Мосек мне более чем понятны: вступая в противостояние с государством или народом, ты и сам вырастаешь до масштабов государства и народа. Только в своих глазах, разумеется, — противники тебя как не замечали, так и не будут замечать, даже если приставят к тебе какого-нибудь попку с берданкой. И мои невольные учителя, все эти аристократические парии, — этот малый народ на склоки с попками никогда не разменивался, они, как и мараны, стремились сберечь угли своей веры и передать их детям, а заодно и всем, кому удастся (вот это были настоящие миссионеры). Они слишком хорошо знали себе цену, чтобы тратиться на стычки с конвойными. И все их дети выросли порядочными, образованными, а потому и антисоветски настроенными людьми. Мне тоже как-то само собой было ясно, что мой долг не растранжирить, а сберечь и приумножить переданное мне наследие, и для этого прежде всего требовалось вступить в борьбу с тиранией собственного невежества.
В университете я обнаружил, что я совершенный варвар и чужак в Парфеноне русской культуры, и на то, чтобы вернуться туда хотя бы рядовым, потребовались годы и десятилетия. И когда я проглатывал целыми собраниями, да еще по два-три раза Пушкина, Толстого, Достоевского, Герцена, Чехова, у которых было нечего делать без Рабле, Вольтера, Руссо, Шиллера, Гете, Шекспира, Шопенгауэра, Ницше и всей прочей европейской истории и философии, — я не просто занимался самообразованием — я боролся за возвращение на историческую родину. Когда в Публичке я просиживал в зале редкой книги счастливейшие часы за Мережковским и Розановым, это было не просто познавательно — это окрыляло. Я еще тогда открыл этот путь решения еврейского вопроса в России: евреи вливаются в российскую аристократию.
Антироссийская, антиимперская, жлобская советская власть через своих попок уже препятствовала этому в литературе, а к моменту моего окончания матмеха принялась плодить себе врагов и в аристократической математике. Посланница атомного центра Арзамас-16 и лаской, и таской завлекала меня в их таинственный мир, и мне это тоже казалось очень романтичным: жить за колючей проволокой и покорять какие-то недра и пространства. Но первый отдел меня не пропустил, хотя я стоял первым в списке. Не скрою, растерянность сменилась гордостью не сразу. Но даже и горькое счастье ощущать себя врагом государства не заменяет сладкого счастья чувствовать себя участником какого-то красивого исторического дела, коим проще всего насладиться в науке. И мне это удалось — меня взял на работу действительно очень большой ученый, слывший, да и бывший едва ли не духовным лидером ленинградских антисемитов.
Никак при этом не вписываясь в ту еврейскую народную сказку, что антисемитами бывают только завистливые ничтожества. Мой шеф, конечно, не был Эйлером, он был всего только классиком второго ряда, но когда ты с ним общался, он казался именно Эйлером, — неправдоподобная широта взгляда, способность лучше специалистов вникать в суть вопроса, о котором только что услышал, и при этом еще и какая-то удаль, бесшабашность, размах, — это был всеобщий родной отец, из кабинета которого никто не уходил без помощи. У него и к евреям не было, так сказать, ничего личного, он считал только, что они пробьются и без него, а его дело поддерживать одаренных ребят из провинциальных низов, из коих вышел он сам. Поэтому, покуда я блистал, он меня держал в отдалении, но когда я оказался на улице, он меня нашел и позвал. Чтобы затем снова придерживать на отшибе. Но я при этом не чувствовал ни обиды, ни унижения, — я его воспринимал неким могучим явлением природы, вроде водопада или баобаба, к которому неприложимы человеческие, слишком человеческие мерки. Ну вот, скажем, недолюбливал бы вас Микеланджело, — стали бы вы честить его подонком, хлопать дверью, кучковаться с его недругами? Они же ему до щиколотки не доставали, я таких людей не видел ни до, ни после, я бы даже не догадывался, что такие бывают. Я думаю, он не реализовался по-настоящему, математика была только малой частью его дарований: ему бы возглавлять какую-то империю, где нужно было бы и писать формулы, и ковать железо, и прокладывать асфальт, и выбивать бюджет, и воодушевлять подданных, и ладить с соседними империями.
Я завоевал его снисходительную симпатию только тогда, когда перестал о ней беспокоиться, а начал заниматься исключительно тем, что сам считал нужным. Подружиться же с ним было невозможно — он был слишком низкого мнения о человеческом роде. Однажды в разговоре с глазу на глаз он обронил о своих приближенных: «Ко мне же приходят, чтобы только кусок ухватить. Схряпают где-нибудь в углу и за новым приползают». И я порадовался, что никогда ничего у него не просил.
Когда я научился относиться к чужому мнению с вежливым равнодушием, мне случалось чувствовать себя жалким только тогда, когда я соглашался играть роль в чужой пьесе, когда мне случалось уподобляться тем несчастным, которые живут не для себя, а кому-то назло. Только когда мне случалось хмыкать и язвить по адресу тех, кто меня не замечает, — только тогда я ощущал себя жалким и убогим. И стремился как можно скорее вырваться из этой лакейской. За пределами которой меня ждали и победы, и поражения, и счастье, и отчаяние, где было все и не было только убожества.
Путь эстетического сопротивления — единственный красивый путь, открытый отверженцам, путь Свифта, Байрона, Толстого, Лермонтова, Чехова: называть мерзость мерзостью, а красоту красотой, кто бы ее ни творил — образованные или невежественные, чистые или нечистые. Да, путь эстетического интернационалиста — это все равно путь одиночества, поэтому тем, кто не может жить без того, чтобы не литься каплею с какой-то массой, — им я могу подсказать еще одну, менее штучную миссию (куда ж мы без миссии!).
Сталину до сих пор ставят в вину, что он расколол альянс коммунистов и социал-демократов перед лицом победоносно прущего нацизма, хотя, надо сказать, выбор у него был непростой: сохранить идеально повинующуюся армию или удвоить ее численность и потерять управляемость, — он помнил, что было в Семнадцатом, когда приказы начали ставить на голосование. Но это дело давнее, а вот мы видим прямо сегодня, как некоторые либеральные империи раскалывают мир рациональности перед потопом иррациональных стихий. Так почему бы пресловутому «мировому еврейству» не взять на себя такую историческую миссию, как создание Рационалистического интернационала?
В сегодняшнем мире главная линия борьбы пролегает между иррациональностью и рациональностью, что на практике выражается в противоборстве режимов идеоцентрических, то есть утопических и мессианских, и режимов человекоцентрических. В сегодняшнем мире у человекоцентрических стран нет рациональных мотивов воевать друг с другом: сегодня все дешевле купить, чем завоевать. И по этому критерию Россия и Запад должны быть союзниками. Нас при всех наших общеизвестных пороках уже никак нельзя назвать идеоцентрической державой, никаких мессианских поползновений на государственном уровне у нас уже давно нет, зато великой державой мы (увы?) остаемся, поскольку у нас есть возможность в одиночку радикально изменить ход мировой истории. Вплоть до ее искусственного прерывания. Но великие державы, вместо того чтобы стараться не сердить друг друга и вместе противостоять религиозному и национальному реваншизму, по-прежнему ведут холодную войну из-за фантомов, из-за ценностей времен Очакова и покоренья Крыма. И ради этого вскармливают своих истинных врагов.
Но если отказ от использования ядерного оружия еще как-то можно зафиксировать в международных договорах, то отказ от использования энергии национального реваншизма может хотя бы отчасти контролироваться лишь мировым общественным мнением, а оно в значительной степени либерально. И вот у него-то, вопреки либеральному же принципу «закон один для всех», принято снисходить к национализму слабых наций и клеймить национализм сильных, закрывать глаза, когда слабые нации нарушают права человека в борьбе против сильных, и бряцать оружием и сотрясать воздух в ООН, когда это же творят сильные, — и этим поддерживать скрытую и явную борьбу всех против всех, которой, если не одуматься, никогда не будет конца. А ведь сейчас сложилась небывало удачная ситуация: рациональные державы неизмеримо сильнее иррациональных. И если бы они не боролись друг с другом из-за фикций, им ничего бы не стоило держать «бешеных» в узде.
Сильным и рациональным «голиафам» необходимо объединяться против иррациональных «давидов». Оцеплять и изолировать очаги взрывов, где вырываются на улицы и площади протуберанцы веры в светлое будущее, при слове «справедливость» хвататься не за пистолет, но за уголовный кодекс и таблицу умножения. Однако, увы, — рациональность сама впала в мессианство да еще и вообразила, что может поставить иррациональность себе на службу, навербовать из ее лагеря надежных марионеток. Которые, разумеется, способны работать лишь на самих себя, из года в год натягивая нос своим создателям.
Пышное слово геополитика на самом деле обозначает коммунальную склоку мирового масштаба: вы налили нам керосину в суп, а мы ошпарим вашу кошку… И этот увлекательный спорт вполне можно было бы включить в число олимпийских, если бы в нем не лилась настоящая человеческая кровь. По-видимому сегодня он, благодаря телевизору, создающему у нас иллюзию безопасности, заменяет гладиаторские бои…
Но что хуже всего — благородное нежелание уступить в коммунальной сваре однажды может взорваться всеобщим самоубийством. И тогда никакие локальные коммунальные победы никого ни от чего не защитят. Где бы ни расставить ракеты и радары, куда бы ни втиснуть военные базы, чью бы и куда бы ни посадить липовую марионетку, ядерная зима накроет всех, и живые будут завидовать мертвым.
Очень бы хотелось надеяться, что очередной украинский Чернобыль в конце концов ввергнет в ужас претендующих на рациональность «голиафов», забывших о том, что на весах лежит не преобладание в том или ином региональном конфликте, а, без преувеличений, существование человечества. Миру нужен кто-то, кто бы его как следует напугал, но при этом оставил в живых. Чтобы он вспомнил, что играет со смертью, и это не случилось бы слишком поздно.
Только хотел наконец перевести дух, как вдруг наткнулся на давно, оказывается, не новую новость: в центре Москвы избит Виктор Шендерович. И брезгливая досада разом смыта единственным желанием — защитить, отомстить!.. Что особенно обидно — было бы из-за чего страдать! Ведь не только слезинки ребенка не стоят обличения и прозрения бедного Шендеровича, но даже и волоска из его бороды, ссадины на его лбу, настолько они дюжинны. Будь он хотя бы уж Генрихом Гейне, чтоб сначала ненавидели, а потом поставили памятник, так нет же, все это типичная политическая текучка, немедленно смываемая новыми потоками подобной же лабуды.
Нет, никого по отдельности защитить не удастся. Остается только помечтать, что при нашей власти, при власти Интернационала рациональных, когда мечты о небывалом будут локализованы в искусстве, в науке, в технике, в спорте, — что в этой новой цивилизации все пламенные мстители сами собой угаснут от скуки.
Напечатано: в журнале "Заметки по еврейской истории" № 4(183)
Адрес оригинальной публикации: http://www.berkovich-zametki.com/2015/Zametki/Nomer4/Melihov1.php