Довольно бурная и противоречивая реакция на опубликованные в 2014-15 гг. в журнале «Семь искусств» статьи «Волошин и Фетисов» и «Медленный яд евразийства», важный, но далеко не единственный персонаж которых – поэт Максимилиан Волошин, вынуждает автора возвратиться к некоторым из затронутых тем и еще раз обозначить свою позицию.
Как известно, возвратившись весной 1916 г. в воюющую Россию после более чем полуторагодового пребывания в Швейцарии и Франции, Волошин посетил Петроград, пообщался с коллегами по «Аполлону» и, заехав на несколько дней в Москву, уехал в Крым. Начавшаяся в феврале 1917-го Смута застала его в Москве, переживавшей, по его выражению, «революционную идиллию». Побывав на параде «в честь торжества Революции» на Красной площади, никаких радостных чувств и надежд он не испытал и позднее в статье «Революция, проверенная поэзией» (1919) вспоминал «заунывное пение», «красные лоскуты знамен и кокард, точно пятна крови, проступившей из-под исторических камней», «глухой шорох надвигающейся толпы» и т. п. мрачные картины. Революцию он осознает «роковой и кровавой». Эти настроения нашли отражение в стихотворении «Москва» (март 1918):
В Москве на Красной площади
Толпа черным черна.
Гудит от тяжкой поступи
Кремлевская стена.
На рву у места Лобного,
У церкви Покрова,
Возносят неподобные,
Не русские слова <…>
На какое-то время Волошин, по собственному признанию, даже теряет дар речи, который возвращается к нему «только после Октября». В негативном отношении к произошедшей буржуазной революции с годами он лишь укреплялся. В стихотворении «Государство» (1922), где, согласно собственноручному пояснению, он изобразил «империалистическое государство», утверждается, что в нем во время революций на смену правящему классу к власти приходит класс «уголовный». А «достижения» и «гений революций» – это, по мнению поэта, «благонадежность, шпионаж, цензура, проскрипции, доносы и террор».
И вот, в октябре 1917-го, это «империалистическое государство», руководимое бывшими уголовниками, оказывается сметено большевицким переворотом и спровоцированным им всероссийским бунтом. В начале января 1918-го «красное колесо» докатывается до Крыма. Там стремительно устанавливается большевицкий режим. 15 января Волошин пишет стихотворение «Из бездны» где обнаруживаются уже совсем иные настроения:
…Времен исполнилась мера.
Отчего же такая вера
Переполняет меня?
Для разума нет исхода,
Но дух ему вопреки
И в бездне чует ростки
Неведомого исхода.
<…>
Из бездны – со дна паденья
Благославляю* (не от «славы» ли – сей авторский неологизм? – Н.О.) цветенье
Твое – всестрастной свет!
Через несколько дней в письме Ю.Ф. Львовой он признается: «Несмотря на все угрожающие беды (неужели начавшийся в Крыму большевицкий беспредел – еще не беда? – Н.О.), у меня почему-то настроение радостное и почти ликующее».
Ликовали, однако, не все. Оказавшийся в те же дни в Крыму будущий белый генерал П.Н. Врангель (он проживал на ялтинской даче жены), вспоминал, как вечером 8 января «прибыло в город судно и высадившиеся матросы, руководимые членами местного совета, приступили к повальным обыскам». Вскоре Врангеля арестовали, однако, уступив хлопотам жены, пообещали освободить. Накануне вечером он и другие арестованные услышали под окнами выстрелы – «три беспорядочных залпа, затем несколько отдельных выстрелов <…> “Это расстреливают”, сказал кто-то. Некоторые крестились. Это действительно были расстрелы. Уже впоследствии я узнал это, со слов очевидца, старого смотрителя маяка, – на его глазах за три дня было расстреляно более ста человек. Трупы их, с привязанным к ногам грузом, бросались тут же у мола в воду». Прошло несколько дней. «Более тысячи человек, – вспоминает Врангель, – главным образом, офицеров, были расстреляны в разных городах. Особые кровавые дни пережил Симферополь. Здесь было расстреляно огромное число офицеров, в том числе почти все чины крымского штаба во главе со зверски замученным полковником Макухой. <…> Спеша воспользоваться плодами победы (над противостоявшими им “крымцами” – Н.О.) советы почти ежедневно производили повальные обыски, отбирая драгоценности, белье, верхнее платье. Объявлена была денежная контрибуция, разложенная на наиболее состоятельных лиц». От повторного ареста в апреле месяце Врангеля спасли вошедшие в Крым немцы. «Я испытывал странное, какое-то смешанное чувство. Радость освобождения от унизительной власти хама и больное чувство обиды национальной гордости», – пишет мемуарист. А вот, для сравнения, его впечатления от установленного оккупантами режима: «Надо отдать справедливость немцам, они вели себя чрезвычайно корректно, стараясь, видимо, сделать присутствие свое для обывателя наименее ощутимым. С их приходом были отменены все стеснительные ограничения, введенные большевиками – карточная система, закрытие текущих счетов и проч.<…> Немецкая комендатура оказывала всяческое содействие к восстановлению в правах тех владельцев имуществ или квартир, кои были захвачены большевиками».
Возвращение элементарного порядка и привычного буржуазного быта отчего-то не радует Волошина. В стихотворениях «Ангел времен» и «Родина», написанных в мае 1918, после бегства большевиков, появляются едва ли не апокалипсические настроения. «России нет – она себя сожгла…», – объявляет он. Радость и ликование уступают место призывам к смирению и видению некоего спасительного для его родины смысла в «непротивлении раба». Тогда же он начинает противопоставлять славянский (фактически русский) мир латинству, якобы исконно враждебному по отношению к славянству. При этом отчего-то забывает о многовековом пребывании в одной с латинянами религиозной конфессии таких славянских народов, как поляки, чехи, словаки, хорваты и словенцы. Складывается впечатление, что слово-идеологема «Славянство» понадобилось ему лишь для хитроумных лингвистических манипуляций, призванных обосновать идею конечного мирового торжества неких неведомых славян, назначение которых идти «двойным путем»: рабства и славы. С этой целью латинское SCLAVUS (раб) он без каких бы то ни было оснований сближает с русским СЛАВА, из которого производит собственный неологизм «Славия». Она-то, Славия, и есть новое воплощение России, которая под этим именем «возсветится из пепла» («Ангел времен», 20.05.1918). В написанном десять дней спустя стихотворении «Родина», обращаясь к лежащей в крови, нагой, никем не защищенной родине, он, тем не менее, видит ее в состоянии просветленного знания о том, «Что правда Славии (т. е. правда, являющаяся на свет после чудесного возрождения родины. – Н.О.) – в смиреньи, в непротивлении раба». Волошин уверен, что в ее последних путях охранять от ошибок и соблазнов («не допустят с них сойти») будут небесные посланцы – «сторожевые Херувимы». Тут уж, как говорится, не поспоришь.
Вот такое пророчество.
Что в действительности произошло с родиной пророка, хорошо известно. Но вправе ли мы упрекать за слепоту или сомневаться в искренности поэта, утверждающего благостность рабского непротивления для раздираемой гражданской войной страны? Притом что никаких признаков подобного выбора с первых дней Смуты он не наблюдал. В революционной Москве он замечает лишь мрачные толпы и кровь. В Крыму – малую гражданскую войну между «крымцами» и вторгшимися на полуостров большевиками, начало красного террора. В победу немцев он тоже не верит, пишет, что «…не окончена борьба». На Дону уже сформирована и ведет тяжелые бои Белая гвардия. Поднимается казачество. Украина отделилась и погружается в хаос. Где же он видит «субъект» непротивления? Кто будет осуществлять назначение раба, благоСЛАВляющего свои оковы? Но может быть, поэт мыслит абстракциями и вместо всеобщего озверения наблюдает лишь вечную схватку между Добром и Злом?
Попробуем разобраться. Начнем со зла, оно почему-то всегда оказывается конкретнее. 9 декабря 1917, еще до прихода большевиков в Крым, он пишет А.М. Петровой: «Знаменательное имя “славяне”. Для Запада оно звучит как имя рабов (esclavi)[1]. Раб и славянин по латыни – синонимы[2], а для Германии Россия – “славянский навоз”». Семью годами позже в стихотворении «Россия» он изображает родину в виде невинной жертвы, «в бреду и корчах» создавшей «вакцину от социальных революций». Виновником этих катаклизмов оказывается все тот же Запад. Дело в том, что в течение пятидесяти лет острота наших созерцаний бедствий рабочих на Западе была такова, что мы приняли стигматы их распятий. Так и хочется спросить: отчего острота созерцания бедствий чужих рабочих оказалась сильнее восприятия страданий собственных рабочих и крестьян, и что помешало принять стигматы их распятий? Но очевидно, тогда России не удалось бы выработать спасительную для Запада вакцину от социальных революций. Ведь теперь, с ее помощью, неблагодарный Запад «переживет их вновь, и не одну, но выживет, не расточив культуры». Впрочем, «триумф культуры, мысли и труда» на капиталистическом Западе все равно оказываются фикцией. Там «все ополчилось против человека» («Машина», 1922). Тамошнее осуществление «всех культурных грез» представляется Волошину в виде гудящих столбов, звенящих антенн, токов, стремящих в пространствах звуки и слова, молний, разносящих «декреты и указы / полиции, правительства и бирж, – / но ни единой мысли человека / не проскользнет по чутким проводам». Торжествовать по этому поводу может лишь «нищий с оскопленною душою» и «с охолощенным мозгом» (Там же). Так откуда же еще, как не из бездуховного, презирающего славян Запада, пополз шепот врага: «развей да расточи», «отдай казну свою богатым, власть – холопам, силу – супостатам, смердам – честь, изменникам – ключи»?» Увы, «Святая Русь» не устояла: «поддалась лихому подговору», не пожелав больше «быть Царевой» («Святая Русь», 1917).
Так не там ли, на Западе, сосредоточилось мировое зло?
С добром у Волошина дело обстоит сложнее. Казалось бы, что мешает признать его источником Высшее Существо? Ведь тогда всякое противостояние злу, будь оно осуществлено любезным сердцу Славянством, можно объявить исполнением Божественной воли. Но Бог, по Волошину, не есть источник добра. Он – одновременно и начало начал, и мятеж против самого себя: «И все, что есть, началось чрез мятеж». (Мятеж. 1923). «Мятеж – безумие», – вполне предсказуемо разъясняет он это иррациональное заявление. И только «безумец», т. е. человек богоподобный, «в борьбе за правду невозможного» (ибо «законы природы неизменны») – «преосуществляет самого себя». Волошин не говорит об этом прямо, но тут-то, внутри мятежного безумца, борющегося за правду невозможного, и происходит, очевидно, рождение добра.
Подобное понимание генезиса добра находит косвенное подтверждение в его статье 1910 г. «Судьба Льва Толстого». Не соглашаясь с главной жизненной формулой Толстого «не противься злу, и зло не коснется тебя», ошибку великого моралиста он усматривает в одностороннем понимании слов: «не противься злому». «Если я перестаю противиться злому вне себя, – разъясняет Волошин, – то этим создаю только для себя безопасность от внешнего зла (правда, не совсем понятно, как, не противясь насильнику или клеветнику, можно обеспечить собственную безопасность; Льва Толстого охраняли от них его социальное и материальное положение, всемирная слава и законы Российской империи. – Н.О.), но вместе с тем и замыкаюсь в эгоистическом самосовершенствовании (это Толстой-то замыкался?! – Н.О.). Я лишаю себя опыта земной жизни, возможности необходимых слабостей и падений, которые одни учат нас прощению, пониманию и принятию мира <...>. Не противясь злу, я как бы хирургически отделяю зло от себя и этим нарушаю глубочайшую истину, разоблаченную Христом: что мы здесь на земле вовсе не для того, чтобы отвергнуть зло, а для того, чтобы преобразить, просветить, спасти зло. А спасти и освятить зло мы можем, только принявши его в себя и внутри себя, собою его освятив. Толстой не понял смысла зла на земле и не смог разрешить его тайны».
Любопытны эти обличения Толстого в непонимании учения Христа и незнании евангельских истин. Но хочется понять, где же это Волошин видел двуногих особей, способных, приняв в себя зло, нейтрализовать его собственной святостью? Христос говорил о высших целях, к которым ступившему на праведный путь человеку необходимо стремиться. Чтобы противостоять злу на практике, людям были даны заповеди: не убий, не укради, не лжесвидетельствуй и т. д. Какие тут тайны? Но то, что Волошин предлагает спасать зло, принявши его в себя и освятив собою, как раз и открывает, на наш взгляд, одну важную тайну: источник добра, только и способного одолеть зло, находится внутри, а не вне человека. Бунтующий против себя самого Бог, он же Мятеж, отношения к нему не имеет. Добро возникает и, как мы теперь убедились, хранится внутри безумца, борющегося за правду невозможного.
Очевидно, отсюда перенос этой механики в социальную жизнь и историю. Славянство, не противясь злу Запада, принимает его в себя и, освятив, преобразует в добро. Так, допуская в декабре 1917 г. военную победу Германии (т. е. злого Запада), Волошин следующим образом представляет ее последствия: «Славянство, которое окажется внутри (курсив мой – Н.О.) Германской империи, я думаю, больше сделает для преображения ее, чем то, которое будет отчаянно и безуспешно, вопреки своему историческому темпераменту, бороться с нею извне. <…> Можно было бы в течение двух-трех поколений (какова легкость мечтателя! – Н.О.) подточить и разрядить германский империализм изнутри, тем анархическим христианским зарядом, что заложен в славянстве». Вот и Россия, принимая едва ли не как спасителей большевиков и прочих грешников и блудниц, низвергаясь с ними на дно преисподней, затем преобразует их своей святостью, и на выходе мы получаем сияющую Славию.
История любит парадоксы. В реальности на выходе появилось нечто, и впрямь потребовавшее для своего обозначения неологизма, причем одинаково с волошинским начинающегося и оканчивающегося. И даже звонкое «в» сохранившего в серединке: Совдепия. Именно так (раньше всякого совка) называли это невиданное государственное образование оппозиционно настроенная советская интеллигенция и русская эмиграция. Кстати, охотно читавшие стихи Волошина. И тут как раз никакого парадокса нет. Привлекательность его поэзии для обеих групп объясняется, на наш взгляд, ее постоянной устремленностью за пределы этого мира. В их понимании «мирское равно мещанскому, мещанское же – само страшное ругательство в устах русского (советского) интеллигента. Погруженность в мир сама по себе греховна и профанна. «Духовность», стремление выпрыгнуть из мира – возвышенна и сакральна»[3] Но, выпрыгнув из мира в выси «духовности», рано или поздно приходится приземляться. И тут обнаруживается, что вместо ликующе сияющей Славии находишься в мрачно ощетинившейся Совдепии.
Примечания:
* Так у автора - (Ред.)
[1] Такого слова в латинских языках нет. «Славяне» по латыни – sclavis.
[2] Отнюдь не у латинян, а на землях Византии (у православных греков), славяне, скорее всего, получают греческий вариант своего названия sklabos. Позже он был заимствован европейскими языками в различных трансформациях. Именно в греческом, а не в латыни, от их племенного названия было образовано название раба (среднегреческое sklabos) Отсюда, очевидно, и происходит позднелатинское sclavus, немецкое Sklave и т. п., поскольку славянские пленники в раннем средневековье нередко становились объектом византийской, германской и арабской работорговли. Но ни в одном из современных Волошину языков латинской группы «славяне» и «рабы» не являются синонимами. В португальском, к примеру, славянин –esclavo, раб – escravo.
[3] И.Г. Яковенко. Познание России: цивилизационный анализ. М., 2012, стр. 335.
Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 5(62) май 2015
Адрес оригинальной ссылки: http://7iskusstv.com/2015/Nomer5/Ovsjannikov1.php