litbook

Проза


Отблески и отражения Не может человек пересказать всего. Библия. Книга Экклезиаста0

О ПРЕЖНИХ ВРЕМЕНАХ

 Часто занимала меня странная мысль: вся история человечества или, по крайней мере, большой его части привела к тому, что именно я появилась на земле. При другом развитии событий или даже при самом малом изменении в моей собственной семье это была бы уже не я, а кто-то другой. Одним из событий, вследствие которых я родилась, был несчастный случай, когда  первый ребёнок моей матери, сын, из-за врачебной ошибки погиб при родах. Маме было тогда 34 года, роды были очень тяжёлые, она сама несколько дней была между жизнью и смертью.

Мама была родом из местечка Глуск Бобруйской губернии в Белоруссии. Её отец был меламед (учитель в хедере – начальной школе для еврейских мальчиков. Впрочем, в те времена (начало 20-го века) были уже хедеры, где учились также девочки). Мама, её братья и младшая сестра получили начальное еврейское образование. Фамилия деда была Комиссар, слово восходит к латинскому корню и в русском языке приобрело значение «порученец», «посыльный». Эту фамилию носили многие жители их местечка задолго до Советской власти.

Девичья фамилия моей бабушки была Шильсульман, я слышала несколько версий о её значении. Семья бабушки Рейзл была традиционной. Родным языком был идиш, как и в её собственной семье в будущем. Её мать умерла в возрасте 33 лет от заворота кишок. Бабушке было тогда 7 лет, её брату – 6 месяцев. Она и вырастила своего брата. Её отец вскоре женился, у них родились дети, кажется, четверо, один из них был особенно одарённым. Впоследствии все они и их семьи погибли в Катастрофе.

О мачехе своей бабушка не говорила ничего плохого. Когда родному её брату исполнилось 14 лет, его отправили к дальним родственникам в Екатеринослав (сегодня Днепропетровск). Там он стал работать на их предприятии и остался там навсегда. Один из его сыновей погиб на фронте во время Второй Мировой войны. Бабушка увидела своего брата через 60 лет, когда он приезжал к ней в Ленинград. Я была свидетелем их трогательной встречи.

По-русски бабушка говорила со своеобразными ошибками, глаголы употребляла почти исключительно в несовершенном виде. Вот как она рассказывала о своем замужестве: «Бывают два согласия: одно по любви, другое по расчёту. Я выходила замуж по расчёту. Я обдумалась – я уже немолодая (ей было тогда 22 года), а он – человек хороший». Они прожили в согласии до его смерти. Он умер от голода в 1942 г. во время ленинградской блокады. Бабушке было тогда 64 года, ему, наверное, столько же.

Бабушка была главной добытчицей в семье. Она содержала мелочную лавку, и доходов от неё вместе с небольшим жалованьем мужа-меламеда хватало на сносное существование. При советской власти они стали «лишенцами» как частные торговцы. Они были лишены избирательных прав, что при фарсе советских выборов не имело никакого значения, но они были лишены и многих других прав и возможностей, таких, как работать, учиться, получать продовольственные карточки и т.п., что иногда делало затруднительным само выживание.

Моя мама была первым ребёнком. Она и её сестра-близнец родились бездыханными. Маму откачали, а сестра не выжила. Потом была ещё мертворождённая девочка. Два мальчика умерли в младенческом возрасте от тифа. Один из них заболел, когда маме было уже 11 лет. Она его очень любила и преданно выхаживала, в результате чего сама заразилась и едва выжила. От неё скрывали, что мальчик умер. Во время болезни к её имени Ривка добавили ещё одно – Хая, «живая». Всего выжили две дочки и два сына. Мне была особенно близка мамина сестра Эльке. Это немецкое имя, которое изредка употребляли евреи. В русском быту её звали Оля. Бабушка, чтобы не ездить лишний раз в губернский город Бобруйск, записывала там детей при оказии, когда ездила за товаром. Поэтому никто из них не знал точно даты своего рождения.

Мама, будучи старшей дочерью, больше других помогала бабушке: ездила с ней на нанятых подводах за товаром, работала в лавке и в доме, ухаживала за младшими детьми. При этом она, в дополнение к хедеру, училась в русской гимназии. Её родным языком был идиш, на котором говорили в семье. Позже и переписывались на этом языке. Она также хорошо знала русский язык, писала красиво и грамотно, помнила русские стихи и песни, читала и пела их своим детям наряду с песнями на идиш. Я помню многие песни, которые она нам пела. Это были городские романсы, песни на стихи Лермонтова «Спи, младенец мой прекрасный», Надсона «Смотри, как печально уснула она» и др. На идиш мне очень нравилась песня «С чего начинается любовь?» Известную песню «Ойфн припечек» она пела также и в русском переводе. Там были такие значимые слова: «Если будете вы в изгнании плакать и страдать, Тору Божию почаще, деточки, надо вам читать».

О семье отца моего я знаю гораздо меньше. Он был родом с Украины, откуда-то из района г. Проскурова (сегодня Хмельницкий). Позже в домовой книге в Ленинграде, куда семья переехала в 20-х годах 20-го века, я нашла упоминание о месте и времени рождения его родителей. Не знаю, насколько можно доверять этим сведениям. Там отмечены «д. Шумейка» и «м. Тефтенгольм». Мой отец Перец Ицкович родился в 1888 году, примерно через полтора года родилась его сестра Рахиль. В силу разных трагических обстоятельств она не вышла замуж и всю жизнь жила с нами. Она очень любила детей брата, и мы отвечали ей тем же. Вся жизнь её была невероятно тяжёлой, но она никогда не жаловалась. Она была одним из лучших людей, встреченных мной в жизни, относилась к людям всегда благожелательно, с пониманием и сочувствием.

Когда я была совсем маленькой, только начала говорить и не могла выговорить имя Рахиль, у меня получилось Хиля. Так мы и звали её всегда. В раннем детстве я была уверена, что в каждой семье есть мама, папа и Хиля. То немногое, что мне известно о семье отца, я знаю от Хили.

Семья была бедной, но очень уважаемой. Отец получил начальное еврейское образование, русского образования у него и сестры не было, но говорили они свободно, хотя и с акцентом. Родным языком был идиш. Отец сам выучился русской грамоте, читал русские книги. Больше всего любил «Анну Каренину» Толстого. Всю жизнь возил с собой подарочное издание этой книги вместе с еврейскими священными книгами.

В детстве он доставлял немало неприятностей своим родителям. Убегал далеко от дома, залезал в чужие сады, искал в реке «чертей». Я запомнила такой рассказ о нём: он залез в сад за рекой и набрал за пазуху яблок. Увидев, что его заметили, он быстро перелез через ограду и переплыл реку, сохранив добычу. Он был стройным и красивым, всегда одевался элегантно, хоть и бедно. В возрасте 19 лет он влюбился в женщину десятью годами старше его. У неё была врождённая болезнь сердца, и ей было опасно выходить замуж и рожать детей. Несмотря на противодействие её и его родителей, он сумел с ней убежать и женился на ней. Она родила двух сыновей и умерла при вторых родах. Детей забрали родители жены, я не знаю ничего о них. Отец был безутешен. Родители не оставляли его одного, боясь, как бы он не покончил с собой. Только через много лет он стал встречаться с женщинами, но жениться отказывался.

В 20-х гг. семья переехала в Ленинград. Лишь когда ему было уже за сорок, родители уговорили его жениться на женщине из так называемой хорошей семьи. В 1932 г. у них родился сын Хаим, обычный эквивалент этого имени в русском обиходе – Ефим (Фима). Вскоре отец развёлся, хотя очень любил сына и поначалу часто встречался с ним. Хиля, которая никогда не говорила о людях плохо, сказала только, что с его женой невозможно было жить. Прошло немного времени, и его познакомили с моей мамой. Когда они поженились, маме было 33 года, ему – 47. Женитьба была по еврейскому ритуалу, официально по советским законам их брак не был оформлен, но тогда и такие браки признавались. Мама сохранила свою фамилию, хотя к тому времени её уже обратили в Комиссарову. Все дети получили фамилию отца – Венгер, которая уже была исковеркана и стала Вейнгер, наверное, под влиянием распространённой фамилии Вейнберг. Но Хиля и единокровный мой брат сохранили фамилию Венгер.

Когда семья отца переехала в Ленинград, отец мой, будучи очень умелым, очистил, отремонтировал и привёл в жилой вид разрушенную и захламленную трёхкомнатную квартиру в полуподвальном этаже в центре города. Когда он развёлся со второй женой, они разменяли для неё одну из комнат, куда поселился приятный молодой человек по фамилии Гошадзе. Он редко бывал дома и совсем нам не мешал.

Я родилась в 1937 г. и жила в этой квартире до отъезда из блокадного Ленинграда в конце августа 1942 г.

 При рождении мне дали имя Миндл в честь матери моего отца, которой к тому времени уже не было в живых. Называли меня в семье, а позже и всюду, именем Муся, обычно это уменьшительное имя от Мария и Марина. Я никогда не любила это имя, но оно как бы прилипло ко мне и стало частью моей личности. Позже я так и не смогла поменять его на ивритское имя, хотя и пыталась. Записали же меня Миндля Перцовна. Правильнее было бы Миндл Перецовна, но в России, в силу безграмотности чиновников и неприятия чужих имён, к ним никогда не относились уважительно. Будучи уже взрослой, я указала чиновникам на ошибку и просила её исправить. После того как мне отказали, я при обмене паспорта (так называли в Советском Союзе документ для употребления внутри страны, своего рода удостоверение личности) аккуратно вычистила бритвой букву «я», и в новом паспорте ошибка оказалась частично исправленной. Имя Миндл происходит от немецкого Минна с идишским уменьшительно-ласкательным суффиксом.

Через год и пять месяцев родился мой брат Ицхак. Мы его называли Изик. В 1942 г. во время блокады родилась моя сестра Эстер, которую по маминому настоянию записали русским эквивалентом этого имени – Эсфирь. Мама хотела таким образом облегчить ей жизнь в атмосфере всё усиливавшегося антисемитизма.

В 1945 г., когда мы были уже в эвакуации в Сибири, родилась младшая сестра. Её назвали как бы в честь маминого отца, настоящим именем которого было Барух, и сестру пытались называть Браха, но имя это не привилось, и её стали называть Броня, так это имя и осталось за ней.

 Из-за наших имён над нами насмехались. Когда мне было семь лет, одноклассница спросила меня: «А правда, что у тебя мать – горчица?»

Уже в те времена даже искажённые еврейские имена, частично немецкого происхождения, не часто давали детям в еврейских семьях. Вместо них употребляли некий набор русских, изредка германских имён, которые по звучанию, по первой букве, по значению или по другим признакам как-то соотносили с еврейскими именами, обычно в честь умерших родных.

Моя мама приехала в Ленинград к дальним родственникам в конце 20-х годов 20 в. Будучи лишенкой, она с большим трудом смогла устроиться на завод помощницей кочегара. Проработав в этой должности год или больше, она уже стала рабочей. На заводе заметили её образованность и послали учиться на рабфак (рабочий факультет), где она получила профессию счетовода и продолжала работать на заводе уже по этой специальности. После этого и её семья смогла перебраться из Белоруссии в Ленинград. Жили они в пригороде Ленинграда – Левашово. После замужества мама переехала к отцу. Привыкшая с детства к труду в доме, она и тогда, и после – уже на моей памяти – охотно занималась домашней работой. Родители отца ее ценили и любили. Они не долго прожили после третьей женитьбы сына.

Когда я родилась после пережитой родителями трагедии, меня особенно оберегали и баловали. Я много и тяжело болела, и маме пришлось оставить работу, тем более что вскоре родился мой брат.

У папы были две трикотажные машины, которые он умел налаживать и работал на них дома, а изделия сдавал установленным порядком через какие-то организации. Такой работник назывался «кустарь-одиночка». Держать наёмных работников было запрещено, и хотя у нас такая работница была, она считалась няней или домработницей. Это была молодая девушка из деревни по имени Фрося. У нас все любили её, и она всегда помнила хорошее к ней отношение. В дальнейшем она много лет провела в тюрьме и в лагере, там у неё родилась дочка, с которой я потом случайно оказалась в одной группе в университете.

В доме у нас говорили на идиш, на этом языке часто обращались и к детям, но мы отвечали по-русски. Поэтому, хорошо понимая этот язык, мы не могли на нём говорить, а грамоте на идиш нас не учили.

Я помню многие моменты с очень раннего возраста. Было мне так хорошо, когда мама меня называла нежным словом «тюпинька», наверно ею самой придуманным.

Летом мы жили у бабушки в Левашове, и зелёный двор у дома казался мне большим и прекрасным миром. Когда мне было примерно 2,5 года, я как-то сидела в этом дворе среди трав и цветов. От восторга я сорвала какую-то былинку и радостно вертела её в руках. Сидевший около меня муж моей тётки Оли решил пошутить и, взяв её у меня из рук, сказал: «Это моя травинка, я её сорвал». Я шутки не поняла и попыталась открыть ему истину. Он же продолжал утверждать своё. Я пришла в отчаяние. «Как же я могу доказать, что это я сорвала былинку? Ведь никто этого не видел». И от обиды и безвыходности я горько заплакала. Я так хорошо запомнила этот незначительный эпизод, потому что в будущем не раз уже не в шутку меня обижали лживыми утверждениями, и я не имела никакой возможности доказать обратное.

Яша (так звали тёткиного мужа), как и другие родственники, очень хорошо ко мне относился, и я их всех любила. Яша погиб на фронте в начале войны Советского Союза с Германией.

ОБ АНТИСЕМИТИЗМЕ

Мне пришлось столкнуться с этим омерзительным явлением в дозах, превышающих средние. Впервые это произошло, когда мне было года три. Я играла с соседской девочкой, бывшей немного старше меня, во дворе нашего дома в центре Ленинграда. Я тогда ещё не замечала, что мы отличаемся от соседей. Девочка за что-то на меня рассердилась и сказала обидным тоном: «Еврейка». Слово было мне незнакомо, но по тону я поняла, что это что-то нехорошее, и потому ответила, как это обычно у детей: «Сама еврейка». На это девочка сказала, уже более спокойно: «Нет, я русская, а ты еврейка». Я и слова «русская» ещё не знала и ответила, как и прежде: «Это я русская, а ты еврейка». Девочка сказала мне тогда: «Иди и спроси у своих родителей». Я тут же побежала домой. Дальше последовал такой примерно диалог:

– Мама, правда же, я не еврейка?

– Нет, ты еврейка. Мы все евреи.

– Почему?

– Мы родились такими.

– Что в этом плохого?

– В этом нет ничего плохого, но нас ненавидят, и это так всегда было. Это естественно.

Мамин ответ очень мне не понравился. Как же можно ненавидеть ни за что? И как же это может быть естественно? Вполне удовлетворительного ответа я не получила до сих пор. Но с того случая я уже не могла так спокойно и уверенно, как тогда, отвечать на обиды и оскорбления.

Мне было около шести лет, когда мы оказались в глухом сибирском посёлке. Местные жители не видели прежде живых евреев, но, видимо, знали, как к ним относиться. Там я впервые вживую услышала обвинение: «Вы убили нашего бога», а также лозунг: «Бей жидов, спасай Россию». Я его не только слышала. Меня избивали на улице и в школе дети, бывшие старше меня. В 4-летней начальной школе, где я училась в первом и втором классе, старшие дети издевались надо мной в перерывах между уроками. Они валили меня на пол, пинали ногами и щекотали, чего я совершенно не выносила. Учителя не пытались это остановить. Только через некоторое время мама упросила учительницу позволить мне оставаться в классе на переменах.

Но выходить иногда приходилось. Канализации в школе не было, была деревянная будка во дворе. Как-то зимой, когда я туда побежала, не надев пальто, кто-то завалил дверь снаружи глыбой льда. Не знаю, сколько времени я там пробыла, пока не удалось мне выбраться, наверное, не очень много, но после этого я тяжело заболела.

У меня был сильный жар, невыносимо болела голова. Звуки произносимых в комнате слов страшно меня мучили, как какие-то чудовища. Я не могла попросить моих близких не разговаривать, так как звуков собственного голоса я тоже не переносила. У меня обнаружили тяжелый отит, положили в больницу. Врачи сказали родителям, что меня можно попробовать спасти, только если долбить череп. Но папа не согласился. Я  долго пролежала в больнице. Наверно, вначале была без сознания, так как ничего не помню. Мама почти всё время была со мной. Она приносила мне сладкий чай, от которого мне становилось лучше. Я пила много чая и постепенно начала поправляться.

Папа считал, что я не должна возвращаться в школу, пока мы не переедем в город, но мама не хотела, чтобы я потеряла учебный год. Я вернулась после большого перерыва и вскоре наверстала пропущенное.

Когда при изучении алфавита дошли до буквы «Х», учительница попросила назвать слово, начинающееся с заглавной буквы. Одна девочка сказала «Хана». Учительница, к которой я привязалась, как привязываются к первой учительнице, отказалась принять этот пример, сказав: «Фу, это еврейское имя». Другая девочка, наша соседка, знавшая мою тётку, предложила другой пример: «Хиля». Реакция была той же: «Фу, это тоже еврейское имя». Мне было неприятно, но что я могла сказать?

Нет нужды упоминать все подобные случаи, да я всего и не помню. В начальной школе в Новосибирске, куда мы вскоре переехали, было не намного лучше. Медсестра, осматривая детей в классе, обратилась ко мне с такими словами: «Подними свою вшивую еврейскую руку». Но там уже не били. Только в средней школе в Новосибирске, где я проучилась один год, было лучше.

Когда мне было 11 лет, я заболела дифтеритом. Родители не сразу озаботились, думали, это простуда, лечили меня домашними средствами. Состояние моё быстро ухудшалось, и приглашённая на дом врач срочно отправила меня в больницу. Там я получила двойную дозу сыворотки. Мне было так плохо, что я с трудом открывала глаза. Вдобавок ко всему я очень тосковала без родных, так что постоянно чувствовала тошноту и совсем не могла есть. В этом отделении лежал грудной ребёнок, и при нём была мать. И вот, когда в палате не было сестёр и врачей, эта женщина подходила ко мне, полуживой, и, преувеличенно противно картавя, обращалась ко мне: «Что, Сарра, хочешь куррочку?» Из-за моего состояния я не только не хотела, но не могла ответить. Я почти не воспринимала её слов и не помню, что ещё она говорила. Замечу, что в нашей семье никто не картавил.

Всё же меня вылечили. На следующий год моя тётка Оля увезла меня в Ленинград. Если в Новосибирске мы часто играли на улице с соседскими детьми, то в Ленинграде это оказалось для меня невозможным. Когда я проходила возле дома, дети дразнили меня уже знакомыми дразнилками: «Сара, еврейка, жидовка». Я жила тогда у Оли на Васильевском острове, и атмосфера там была хуже, чем в центре города до войны, да и время было другое.

Тогда в Советском Союзе был период, когда девочки и мальчики учились раздельно. Я училась в женской школе, училась охотно и хорошо и помогала многим девочкам в моём классе: проверяла их сочинения, исправляла ошибки, давала списывать домашние задания и объясняла их. Во время контрольных работ по математике, когда для двух рядов давали два варианта задач, я успевала решить оба и передавала их другим ученицам.

В 7-м классе учительница биологии повела нас в Зоологический музей, где под стеклом были чучела зверей и другие экспонаты. Я была маленького роста, большинство девочек были выше меня и становились впереди так, что я ничего не могла видеть. Не знаю, участвовала ли учительница в этом заговоре, но она не вмешивалась. Несколько девочек не участвовали в издевательстве, но ничем не могли мне помочь. Не желая терпеть унижение, я отошла в сторону и встала у окна. Тогда учительница привела меня обратно. О том, чтобы совсем уйти из музея, я не могла и подумать, да мне бы и не дали этого сделать. Мне неприятно было после этого встречаться с одноклассницами. Через некоторое время острота переживания притупилась. Но горечь от ничем не объяснимой ненависти и неблагодарности осталась на всю жизнь.

Другие учителя хорошо ко мне относились, я всегда получала самые высокие оценки, впрочем, и по биологии тоже. По моим оценкам по окончании школы я должна была получить серебряную медаль, что давало возможность поступить в ВУЗ без вступительных экзаменов. Но специальная комиссия меня не утвердила. Медаль получила русская девочка, которая училась гораздо хуже.

Я не очень огорчилась. Я была в себе уверена и не сомневалась, что хорошо пройду все вступительные экзамены. Мне было уже понятно, что в университет меня едва ли примут. Вместе с моей подругой мы выбрали военизированный институт из разных соображений, не очень существенных, как я теперь понимаю. Тогда впервые я столкнулась с таким явлением, когда на вступительных экзаменах евреям давали неразрешимые задачи или другими способами занижали оценки. Позже об этом написали два советских диссидента. И всё же тот средний балл, который я набрала, оказался проходным. Но в списке принятых, вверху которого стоял этот самый проходной балл, я свою фамилию не нашла. Я решила, что это ошибка, и пошла за выяснением в приёмную комиссию. Там проверили списки, и я услышала такой ответ: «Вы у нас не студентка. Мы разговариваем только со своими студентами. С вами мы не будем разговаривать». Что делать дальше, я не знала. Жаловаться было бесполезно.

Тот год был для меня очень тяжёлым. Я работала некоторое время и училась в вечернем техникуме. В том же году умерла моя любимая тётка Оля.

В следующем году я узнала про Холодильный институт, программа обучения в котором показалась мне интересной. Кроме того, политика в отношении евреев там была более либеральной. На всех вступительных экзаменах я получила отличные оценки. В дальнейшем я была рада, что поступила именно туда. Холодильный институт («Холодильник») был во многих отношениях одним из лучших в Ленинграде.

Во всех советских высших учебных заведениях и почти на всех предприятиях были негласные, нигде не зафиксированные ограничения, лимиты, нормы на евреев, иногда довольно либеральные, иногда близкие к нулю.

На последнем курсе института я проходила практику в одном из самых крупных и престижных исследовательских институтов в Ленинграде. Начальник лаборатории, где я была на практике, был очень доволен моей работой и предложил мне остаться у них после окончания института. Я согласилась. «Я поговорю с начальником отдела», – сказал он. Этим начальником была мать моей лучшей любимой подруги, всегда хорошо ко мне относившаяся. Через несколько дней подруга сказала мне: «Мама охотно взяла бы тебя на работу, но у них и так лимит на евреев перевыполнен».

Для выпускников ВУЗов в Советском Союзе существовала система так называемого «распределения». Выпускники не могли свободно выбирать место работы, их «распределяли» в одно из предлагаемых в особом списке мест, где они должны были отработать три года, после чего могли уже сами искать себе работу. Выпускники с высокими оценками выбирали из списка первыми. По оценкам я была четвёртой. В Ленинграде было два места. Даже если бы мне досталось одно из них, не было никакой гарантии, что меня бы туда приняли. Из оставшихся возможностей я выбрала завод «Двигатель Революции» в городе Горьком (прежде и сегодня – Нижний Новгород). Тогда был тяжело болен мой отец. Взяв об этом справку у врача, я отправилась в Горький, надеясь, что мне позволят остаться в Ленинграде. Кроме понятного нежелания переезжать куда-то из моего города, я могла потерять ленинградскую прописку и комнату, и тогда мне было бы очень сложно вернуться. Справка не понадобилась. Когда я пришла в отдел кадров, назвала себя и объяснила цель своего визита, начальник сразу позвонил главному инженеру и сказал, не стесняясь моим присутствием: «Тут приехала Вейнгер, помните, мы с вами говорили, сама просит, чтобы её отпустили».

Теперь я могла искать себе работу в Ленинграде. Поиски происходили следующим образом: я выходила утром из дома, останавливалась перед стендом с газетами, которых всюду было достаточно, выписывала телефоны предприятий из объявлений о поисках работников, заходила в будку телефона-автомата (дома тогда мало у кого был телефон) и начинала звонить. Телефонная беседа была примерно такой:

– Вам нужны инженеры-механики?

– Да.

– Молодых специалистов вы берёте?

– Да. Приезжайте.

Когда я приезжала, иногда мне отказывали сразу под разными предлогами по одному моему виду. Иногда просили паспорт, где была указана моя национальность в пресловутой пятой графе, и отказывали по паспорту.

Вначале я звонила на самые интересные и престижные предприятия, затем стала звонить на все подряд. Содержание беседы я несколько изменила:

– Вам нужны инженеры-механики?

– Да.

– Молодых специалистов вы берёте?

– Да, приезжайте.

– Евреев вы берёте?

Некоторое замешательство на том конце, а затем:

– Что это за вопрос, у нас все национальности равны.

Но мне по-прежнему всюду отказывали.

Всё это продолжалось около двух месяцев. У меня почти совсем не было денег. Я обычно покупала какую-нибудь булочку и ела, стоя у стенда с газетой. Раз в неделю меня приглашала на обед подруга. Изредка я ездила к своей семье за город. Я не могла этого делать часто, у меня не было времени и денег на дорогу. Мои родные жили трудно и не могли меня содержать.

Меня выручила та самая подруга, мать которой не могла взять меня на работу. По просьбе подруги меня принял на работу её отец. Он жил отдельно, у него была новая семья, так как пока он был на фронте, жена его завела другого. Отец подруги был начальником крупного конструкторского бюро, которое состояло из многих отделов, размещавшихся на разных пищевых предприятиях.

Отдел, в котором я начала работать, находился на Заводе шампанских вин. В нём было человек 15, большинство примерно моего возраста, и несколько пожилых. Один из них не отвечал на мои приветствия, и я тоже перестала здороваться с ним. Я спросила у одной своей сотрудницы, которая всё про всех знала: «Не знаете, почему он со мной не здоровается?» – «Знаю, он евреев не любит». Ответ этот меня не удивил и даже почти не огорчил. В дальнейшем этот 60-летний человек начал меня преследовать всюду, где мне приходилось с ним сталкиваться. «Ты прекрасная еврейка, я из-за тебя не могу жить, не могу работать, когда тебя вижу». Мне было тогда 23 года. Я, как могла, его избегала, и в наказание он пытался уволить меня с работы. Он был заместителем начальника отдела, а начальник тогда был в отпуске. Мне ничего не оставалось, как обратиться к руководству предприятия. Для этого пришлось несколько раз ездить в другой конец города. Он ездил вслед за мной, я только переходила в другой вагон поезда метро, когда его видела. Я рассказала обо всём секретарю предприятия. Не знаю, что он ей говорил, но она была явно возмущена. «Ему что, моча в голову ударила?» – сказала она в разговоре со мной. После нескольких таких поездок, занявших почти три рабочих дня, с работы уволился он сам.

Одна молодая девушка из моего отдела спросила меня, что такое «исход». Я стала ей вкратце рассказывать историю исхода евреев из Египта. Когда я дошла до того места, где евреев изнуряли непосильным рабским трудом, эта девушка заметила: «Так уже тогда евреи не любили работать». Я не продолжила рассказа, но спорить с ней не стала.

Не раз от вполне приличных людей я слышала такие «добрые» слова: «Ты же наша, ты совсем на них не похожа». Я даже не обижалась. Я понимала, что так они хотели выразить хорошее ко мне отношение.

В этой связи приведу два эпизода, может быть, даже несколько комичных. Я и моя русская подруга снимали комнату в Ялте у одной немолодой, довольно приветливой женщины. Она совсем беззлобно попросила меня снять с головы платок, чтобы увидеть рожки.

В другой раз в Ленинграде я села в такси, где уже сидели несколько цыган. Наверно, нам было по пути. Кто-то из них спросил: «Кто ты?» – «Еврейка». – «Да ну, не наговаривай на себя!»

Уже незадолго до отъезда из России, я с семилетней дочкой возвращалась домой в метро. Было около 11 часов вечера, вагон был переполнен. На одно узкое место, куда бы взрослый человек не поместился, я посадила девочку. Против неё негде было встать, и я стояла поодаль. Грузный пьяный человек среднего возраста в грязной одежде, сидевший рядом с дочкой, протянул к ней руку и отрекомендовался: «Дядя Вася». Она отстранилась от него, насколько это было возможно. И тогда его прорвало: «Жиды проклятые, в Израиль едете, по 900 рублей за визу платите, а мы, русские иваны, работаем». (Тогда мы должны были заплатить за взрослого человека 900 рублей – 9 моих месячных зарплат инженера – за «отказ от гражданства», от которого мы не отказывались и которое у нас отбирали.) Я сделала дочке знак, чтобы она не отвечала. Он же продолжал приставать к ней с оскорблениями. Вначале другие пассажиры молчали, но вскоре я услышала ропот: «Да что же это такое? Пристал к ребёнку. Почему никто его не остановит?» Когда мы приехали на нашу станцию (она была конечная), мы подождали в вагоне, пока «дядя Вася» выйдет, и только затем вышли. Когда мы поднялись по эскалатору, нас наверху ожидала небольшая группа людей во главе с офицером, который держал «дядю Васю». Извинившись передо мной за то, что задерживает меня с ребёнком в поздний час, офицер попросил нас пойти с ними в отделение милиции на этой станции и там подал жалобу на «дядю Васю», очень чётко и грамотно изложив всё, что происходило, с достаточно жёсткими комментариями. «Дядя Вася» с жалким видом бормотал что-то в своё оправдание.

Я не знаю, чем вся эта история закончилась, но сама реакция пассажиров была редким отрадным явлением. Интересно, что сказала мне дочка, когда мы шли домой: «Мама, а откуда он знает, что мы собираемся в Израиль? Почему ты меня просила молчать? Я и так понимаю. Я даже в школе никому не рассказываю».

Отмечу ещё один эпизод, совсем не комичный. Я купила в магазине 100 г. сыра и попросила продавщицу его нарезать. Она же разговаривала с кем-то и подала мне сыр не нарезанным. Я вновь попросила её о том же. И тогда она сказала злобно: «Жиды проклятые, привыкли командовать!» И тут я, кажется, впервые с тех пор, как в раннем детстве спорила с девочкой во дворе, ответила ей: «Да, и будем командовать. А вы будете подчиняться». Она от изумления открыла рот и ничего не могла сказать. Конечно, я так не думала, и мне нелегко дались эти слова, но я была довольна, что на этот раз не смолчала.

Невозможно описать все случаи антисемитских выходок и высказываний, которые я наблюдала по отношению к себе и другим евреям, часто мне совсем незнакомым, в разных общественных местах. Когда я, уже будучи в Израиле, была послана в США с целью рассказать там о положении советских евреев, мне задали вопрос: «Вот вы говорите, что евреев оскорбляют на улице, в магазинах, в транспорте и в других общественных местах. Как они узнают, что вы евреи?» Вопрос поначалу меня озадачил, но я быстро нашла ответ: «В Советском Союзе, проходя по улице и глядя на прохожих, я в 9 случаях из 10 могла определить, кто из них еврей. А у антисемитов нюх острее». Я до сих пор не могу объяснить, по каким признакам я отличала евреев, и не могу найти другого ответа на этот вопрос. В других странах я совсем не так легко могла отличить евреев.

 

О ДОМЕ. ВНУТРИ И ИЗВНЕ

 В раннем детстве мне было очень хорошо дома. Все друг друга любили и друг о друге заботились. Ночью к нам вставал папа. Мама пела песни и читала стихи, в которых я мало что понимала, но любила их слушать. Нам покупали книжки и игрушки. Мне нравилось выкладывать картинки из кубиков. Я любила рисовать кисточкой разноцветные полосы на страницах тонких детских книжек, мне это почему-то нравилось больше, чем рисовать на чистой бумаге. Я также ломала игрушки: мне было интересно увидеть, что там внутри. Конечно, меня ругали и за игрушки, и за книжки.

Когда мама на нас сердилась, она иногда говорила, по-видимому, не относясь серьёзно к своим словам: «Я от вас получу разрыв сердца». Недалеко от нашего дома был магазин наглядных пособий. Когда мы проходили мимо, я видела на витрине пластиковый макет человека, из которого как бы была вырезана четверть, так что были видны внутренние органы. Я была уверена, что это и есть разрыв сердца, и боялась, как бы с мамой такого не случилось.

Но это не отнимало у меня радости жизни и открытий. Нас водили в зоопарк и в цирк. То, что мы там видели, было необычно и удивительно (сегодня я не люблю ни того, ни другого). Мы ходили также в парки, где были разного рода аттракционы. Я любила кататься на колесе обозрения, которое почему-то называли «чёртово колесо». А Изик был ещё совсем маленький и боялся. Дома тоже было много любопытного. Кто-то сказал, что наш потолок служит другим людям полом. Я не понимала, как это может быть, в этом было что-то загадочное. Через окно я видела ноги идущих мимо людей (наша квартира была в полуподвальном этаже), и это тоже было интересно.

Скоро наша радостная жизнь закончилась. Как-то утром на мамин вопрос, что я хотела бы на завтрак, я ответила: «Булочку с маслом». Мама грустно сказала: «Булочки теперь нет, теперь война». Мне было тогда четыре с половиной года. Вскоре не стало не только булочки. Началась блокада Ленинграда. Когда мама резала мокрый тяжёлый хлеб, в который добавляли опилки и ещё невесть что, она давала мне облизывать нож. Она была тогда беременна, но думала, что ребёнок всё равно живым не родится. Поэтому она сама почти не ела, а всё отдавала нам. Она всегда была немного толстая, но в блокаду исхудала невероятно. Папе было гораздо труднее переносить голод.

При бомбёжках мы обычно спускались в бомбоубежище. Мне там было очень скучно, и я всё время ныла: «Мама, ну когда мы отсюда выйдем?»

Мама всюду носила с собой свою сумку, а если где-то в доме ставила её и забывала куда, искала её в большой тревоге. Мне казалось, что в этой сумке должно быть что-то необыкновенное. Как-то я была нездорова, лежала в постели. В комнате никого не было. И тут я увидела драгоценную мамину сумку, стоявшую без присмотра. Я вскочила с кровати, босиком добежала до сумки. Ничего особенного там не оказалось. Но я чувствовала, что должна что-то сделать. Я вытащила первую попавшуюся бумажку. Торопясь вернуться в постель, чтобы меня не увидели, и не зная, что делать с бумажкой, я её бросила в мусор около печки. Помню ужас и отчаяние взрослых, когда затопили печку, и кто-то обнаружил в ней горящую хлебную карточку. Карточку вытащили и погасили, но сколько-то талонов сгорело. Я была страшно напугана и никому не сказала о своём поступке. Лишь через много лет я рассказала об этом маме и спросила, удалось ли восстановить сгоревшие талоны. Но мама этого не помнила.

Мамина сестра и братья были в ополчении. Они всю блокаду оставались в Ленинграде. У одного из братьев от голода умерла маленькая дочка. Также от голода умер мамин отец, который остался в нашей квартире, когда мы позже уехали.

Папа рассказывал дома, что там, куда доходят немцы, они убивают всех евреев, включая детей. Он не думал, что я всё слышу и понимаю. Мне не раз снился тот же сон: за мной гонятся немцы, я убегаю, они меня догоняют, вот они уже близко, сейчас меня убьют, спасения нет, и тут я в ужасе просыпалась. До сего дня я уже не во сне временами отождествляю себя с убитыми. Только случайно я не оказалась одной из них.

В самое голодное и холодное время в феврале 1942 г. родилась моя сестра Эстер, вполне живая и здоровая. Я спросила у мамы, как её зовут. Мама сказала: «Фирочка». Мне это имя не понравилось, да я и не поверила, что её так назвали. Поэтому я продолжала спрашивать: «Ну, мама, правда, как её зовут?» Я не успокоилась, пока мама не сказала: «Эстерка».

Мне тогда было 5 лет, брату – три с половиной, и вот ещё новорожденная сестрёнка. В доме было холодно, топить было нечем. Жгли мебель. И голод был невыносимым, и ещё бомбёжки. К весне от недостатка витаминов у меня начали кровоточить дёсны. Меня спасала крапива, которую привозила бабушка. Появились сведения, что забирают и эвакуируют детей без согласия родителей. Мои родители не доверяли советским учреждениям, боялись, что детей не уберегут. Кроме того, они не хотели, чтобы дети были лишены еврейского воспитания. Родители стали думать об отъезде. Трудно было решиться на это с тремя малышами. Кроме всего прочего, было ещё одно обстоятельство.

Незадолго до начала войны мои родители выиграли крупную сумму денег по облигации государственного займа. Мама хотела на эти деньги купить новую мебель и другие нужные вещи. Но папа решил эти деньги «пустить в оборот». Никакой легальной возможности в Советском Союзе для этого не было. Папа быстро нашёл надёжного еврея со связями по фамилии Тайцель. Он отдал ему все деньги и попросил купить доллары и отрезы (так назывались дорогие ткани). Тайцель оказался агентом ОБХСС. Я запомнила это имя, потому что дома папа на идиш проклинал Советскую власть, Сталина, которого презрительно называл «Дер Штулинер», Гитлера и Тайцеля. Ничего он, разумеется, не купил, денег мои родители больше не увидели, папу арестовали, отобрали паспорт и выпустили, а в доме у нас был обыск, отобрали весь домашний скарб, часть которого принадлежала маминым родителям, и даже бывшие в доме продукты. Я помню страшную картину: мама умоляла производивших обыск оставить хоть что-нибудь, встала перед ними на колени. Я не могла вынести её унижение, стала плакать и кричать: «Мама, встань! Мама, встань!» Тогда один из них сказал грубо: «Видишь, сука, твоя дочка умнее тебя». Позже оказалось, что эти люди использовали обыски для грабежа, их арестовали, а нам выплатили какую-то компенсацию, которая не могла заменить того, что у нас отобрали. А папа так и остался без паспорта.

Тем не менее папа со мной стал ходить в какое-то заведение с ужасным названием «Эвакопункт». Папа выбирал место, куда нам уехать. Он мне показывал карты, что-то объяснял. Я ничего не понимала. В конце он выбрал Алтайский край, он говорил, что там растут фрукты. Он вырос на Украине и с детства мечтал о доме с садом.

К осени мы тронулись в путь. Уехать можно было только через Ладожское озеро. Уже в дороге у нас стали проверять документы. Проверка затянулась. Мама и сестра отца Хиля очень правдоподобно разыграли сцену поиска папиного паспорта. Обычно они друг с другом говорили на идиш, а тут стали говорить по-русски: «Но я же вам дала, куда вы его дели?» Так они препирались некоторое время. Я была уверена, что это всё правда, боялась, что они паспорта не найдут, и думала, что теперь мы отсюда никогда не уедем. Мы трое были закутаны в какое-то тёплое тряпьё, но всё равно было очень холодно. Мы все стали плакать хором. Проверщикам это надоело, они махнули рукой и нас пропустили. Потом мы больше месяца ехали в товарном вагоне, окон не было, свет проникал через щели в стенах. В вагоне были крысы, у нас завелись вши. Иногда были бомбёжки. Но на станциях мы получали продукты, которых давно уже не видели. Поезд часто останавливался, стоял иногда очень долго. Мы никогда не знали, когда он тронется. На какой-то станции папа с Изиком на руках пошёл набрать кипятку. Когда он возвращался, поезд тронулся. Он – с чайником в руке и с ребёнком в другой – сумел вскочить в поезд на ходу. Ему тогда было 54 года. Когда поезд останавливался возле поля с картошкой, мы её выкапывали и пекли тут же на костре.

В Алтайский край мы не приехали. Вместо этого нас привезли в какой-то сибирский город, а оттуда на пароме – в рабочий посёлок Сузун Новосибирской области. Мы ехали очень долго. Посёлок этот находился в тайге, в 100 км. от железной дороги. Вначале нас и ещё несколько семей ленинградских беженцев поместили в один школьный класс. Не помню, как долго мы там прожили. Мама довольно быстро нашла работу в конторе местного управления. Там она, будучи толковым и грамотным работником, в дополнение к своей должности счетовода выполняла другие конторские работы, поэтому через некоторое время смогла выписать новый паспорт для папы, слегка изменив его имя с Перец Ицкович на Пётр Исакович для удобства употребления и для «конспирации». Как показало будущее, это ему не помогло. Но тогда папа смог работать. Он работал на каком-то предприятии, связанном с обработкой дерева.

Благодаря маминой работе мы получили дом, состоявший из сеней, большой комнаты и большой кухни с русской печкой. В этой печке мои родители вместе с приехавшими через некоторое время польскими беженцами пекли мацу на Песах. При доме был двор, огород и сарай. В доме не было не только водопровода и канализации, но даже электричества. Для освещения использовали керосиновую лампу-«коптилку».

Вначале было очень трудно и голодно, зарплаты были маленькие, распродали часть привезённых с собой вещей. Затем купили корову, кур, стали выращивать овощи на огороде. Всем этим занимался папа. Мы с братом ходили в детский сад. Маленькая Эстерка оставалась дома с Хилей. Как только она научилась стоять, её ставили в перевёрнутую табуретку, а чтобы не плакала, давали сосать завёрнутый в мокрую тряпочку сахар. Игрушек у нас не было. Я подбирала на улице черепки с фрагментами красивых узоров и раскладывала их на табуретке. Это была игрушечная комната. Такая игра очень мне нравилась. Иногда мы играли вместе с Изиком. Для наших маленьких сестер Хиля сворачивала из старых одежек что-то похожее на куклу.

Мы были единственной еврейской семьёй в посёлке. Позже появились беженцы из Польши. Папа наладил свои трикотажные машины и открыл у нас на кухне трикотажный цех. Он и его сестра Хиля работали на этих машинах, а женщины из Польши вязали вручную. Изделия сдавали в Райпотребсоюз. Так некоторые из польских беженцев получили какие-то средства существования.

Один из польских беженцев, Мордехай Шрайбер, работал сторожем при школе. Он, его жена Фейга и 18-летний сын Меир жили в маленькой сторожке. Меир за 20-минутное опоздание на работу попал в лагерь, где отморозил ноги так, что ему ампутировали пальцы одной ноги, после чего освободили. Он ещё не оправился после ампутации и большей частью лежал. Через много лет я узнала, что у него были два старших брата, которые в то время были на фронте. Этим людям устроили погром: разбили окна в сторожке, распороли подушки, испортили и разбросали вещи в доме. Тогда папа пригласил их поселиться у нас на кухне в обмен на помощь в доме и по хозяйству. Это были замечательные люди, и они нам стали как родные. Меир очень любил Эстерку, ей тогда было около трех лет. Она часто садилась около него, он с ней разговаривал, рассказывал сказки, а она его веселила смешными высказываниями, к примеру: «Меир, если я тебе рожу ещё маленькую Эстерку, ты её так же будешь любить?» Она была очень забавная, рассказывала детские стишки и придуманные ею самой прибаутки, сопровождая рассказ мимикой и жестами. Соседи даже одалживали её для развлечения гостей.

Папина сестра Хиля, которая всегда жила с нами, была для нас как вторая мама. И нас она любила как своих детей. Она была доброй и спокойной. В отличие от неё, папа был вспыльчивым, быстро раздражался, кричал и ругался на идиш. А наша неустроенность и трудности делали его нетерпимым, даже к мелочам. Маме было с ним нелегко, иногда она плакала. Может быть, поэтому или из-за ревности к Хиле, которую он любил и о ней заботился, хотя и на неё иногда кричал, или ещё по какой причине, мама была к ней несправедлива и часто её обижала. Хиля же никогда не говорила ни одного дурного слова против мамы, а если кто-то из нас маме дерзил, она говорила: «Как ты можешь, ведь это же мама!» С другими мама была обходительной и приветливой. Мы всегда страдали из-за маминого отношения к Хиле, но ничего не могли изменить. Хиле было тяжело переносить обиды, и она сказала, что к следующему ребёнку, который ожидался, она не подойдёт.

Когда осенью 1945 г., уже после окончания войны, родилась моя младшая сестра Броня, я спросила в записке в больницу, красивая ли девочка, и мама ответила, что красивая. Когда же её принесли домой, она нам совсем не понравилась, и я сказала: «Мама, зачем ты меня обманула?» Хиля к ней не подходила, и с ней возилась Фейга Шрайбер. Она тогда нам сказала: «Подождите, она ещё будет красивее вас всех». Так и получилось.

Когда Броне было два месяца, она тяжело заболела. Поздно вечером она стала задыхаться. Мама в панике, не зная, что делать, бросила её на Хилю, которая уже лежала в постели. Хиля стала ей делать искусственное дыхание «рот в рот» и так её спасла. Потом мама провела с Броней некоторое время в больнице. После этого Хиля стала относиться к Броне, как к остальным детям.

В первое время в Сибири, видимо, вследствие блокады, меня одолевали слабость и апатия, мне не хотелось бегать и играть, я почти не вставала. Мама уговорила меня пойти с ней на рынок (в Сибири говорили «базар»). Там мама купила корзину брусники, и я сразу стала есть её горстями. Так я сама нашла себе лекарство, и вскоре моё недомогание прошло.

Посёлок Сузун находился в изумительно красивом месте: лес, река, поля и луга. В лесу было много ягод. В детском саду нас водили в лес за ягодами или на речку. Когда мы шли к речке купаться, мы проходили через луг, поросший высокими травами и цветами. Я была так очарована красотой вокруг, что ложилась ничком в траву, чтобы как-то красоту эту вобрать в себя. Иногда я сама собирала землянику в лесу, около папиной работы. Я заходила совсем недалеко, так что всё время видела высокое здание его фабрики. Из всех красот природы я до сих пор больше всего люблю леса и луга.

Через некоторое время после окончания войны польские евреи получили возможность вернуться в Польшу и оттуда отправиться в Палестину. Хиля решила уехать с ними, для этого она фиктивно вышла замуж за одного из них. Она хотела в Палестину, кроме того, она устала переносить обиды. Я была страшно удручена, но не смела просить её остаться, так как понимала её положение. В последнюю минуту, когда она собиралась уже выйти из дома, мама легла перед ней на пол, умоляла её не уезжать, говорила, что без неё не управится, что детям будет плохо, и Хиля осталась, к моему огромному облегчению. К сожалению, нас ожидали ещё более трудные времена, и отношение к ней мамы не изменилось.

В Сузуне мы прожили 4 года. Пускаться в дальний путь с четырьмя малышами и с неясным папиным положением не решались. Неизвестно было, получим ли мы в Ленинграде жильё и прописку. Поэтому решили переехать в относительно близкий город Новосибирск. Наняли большой грузовик. Кроме нашей семьи из семи человек, погрузили на него домашний скарб, корову с телёнком, кошку с котятами и несколько куриц. Ехали очень долго, кажется, целый день, по просёлочной дороге через лес. Меня страшно укачало.

В Новосибирске мы поселились на съёмной квартире недалеко от центра, но обстановка была деревенская: небольшие дома с огородами, улицы не заасфальтированные, по обочинам поросшие травой и бурьяном, мы там пасли корову. Водопровода и канализации не было, но было электричество. В этой квартире мы оставались недолго. Хозяевам она понадобилась, и мы переселились в небольшую однокомнатную избушку на том же участке. Теснота была ужасная.

Там со мной случилось несчастье. Был поздний час, я спала, а поблизости от меня мама поставила кипятить на электрической плитке пол-литра молока в ковшике, а сама тут же стирала бельё в тазу. Молоко стало убегать, мама схватила ковшик мокрой рукой, её дёрнуло током (наверное, плитка была неисправная), она инстинктивно отбросила ковшик, и всё кипящее молоко попало мне на лицо. Я проснулась от страшных криков и плача и тут же почувствовала невыносимую боль в лице от ожога. Но папа быстро принёс тазик с холодной водой, опускал туда тряпки, намыливал их и накладывал мне на лицо. Боль на мгновение утихала, папа менял тряпки со скоростью фокусника, и к утру я уснула. Скорая помощь, которую вызвали с вечера, приехала в 6 часов утра, и они уже ничего не стали делать. Папин метод оказался эффективным. У меня даже не было волдырей, только потом долгое время были корки на лице, особенно они мешали мне на веках.

Вскоре с помощью ленинградских родственников мы купили неподалеку дом с огородом. Дом состоял из комнаты и кухни. Родители и мы спали в комнате, Хиля спала на кухне. В первую зиму было очень холодно, мы спали в пальто и в валенках. Печка дымила, и в середине комнаты поставили круглую железную печку, так называемую буржуйку, но толку от неё было мало. Лишь к следующей зиме папа сам сложил новую печку.

Для дома, огорода и коровы надо было много воды. Колонка была метрах в 400 от дома. Мы с братом по многу раз в день носили воду на коромыслах, а Эстер уже в шестилетнем возрасте наловчилась возить воду в бочке, установленной на двухколёсной тачке. В Новосибирске родители не работали. Папа боялся показываться, а на мизерную мамину зарплату невозможно было бы нас прокормить. Поэтому папа занимался домом и хозяйством, а мама и Хиля занимались так называемой спекуляцией. Они стояли в бесконечных очередях, покупали дефицитные товары и продукты: сахар, масло и другие, а потом разносили их по домам профессоров и других обеспеченных людей, за что получали небольшую плату. На эти доходы и с помощью огорода и коровы мы могли с трудом прокормиться. Я, будучи старшей, чаще других ходила с мамой за покупками, стояла с ней в очередях (на двоих можно было купить больше), а потом помогала ей донести покупки до дома. Иногда мы возвращались поздно, около полуночи, мне очень хотелось спать, было трудно идти с тяжёлой сумкой по тёмным улицам, и я утешалась такими мыслями: «Как хорошо, что мы уже прошли половину пути, если бы начать снова, я бы не дошла».

Меня спрашивали в школе, кем работают мама, папа, и мне приходилось отвечать, что они не работают, а на вопрос: «Как же вы живёте?» я отвечала: «От коровы», что было частичной правдой. Мне эти вопросы были очень неприятны. Самым ужасным было то, что мамино занятие было незаконным, её могли арестовать, папу тоже могли арестовать за старое, и мы очень боялись одного вида милиционеров. Часто папа прятался. Иногда он скрывался у знакомых, а иногда спускался в погреб.

Как-то я с Хилей была на базаре, где она что-то продала одной своей знакомой. К нам подошёл милиционер. Хиля сказала мне на идиш, чтобы я побежала домой и предупредила родителей. Я бежала и плакала всю дорогу от страха, что теперь Хилю арестуют. Папа перебросил какие-то продукты через забор в огород соседей. Милиционер пришёл вместе с Хилей. Он несколько раз спросил меня, есть ли у нас в доме или в погребе запасы продуктов. Я сказала, что у нас ничего нет, что было не совсем точно. Он не стал спускаться в погреб, только заглянул. Увидев нашу нищету, он оставил нас в покое, и всё обошлось.

Мама с трудом добывала средства на пропитание. Кушанья, которые мама готовила из дешёвых продуктов или из остатков вчерашних блюд, были малосъедобными. Иногда я совсем не могла их есть. Что-нибудь вкусное бывало редко. Чёрный хлеб, посыпанный сахаром, был лакомством. Я не была лёгким ребёнком, да ещё много болела. Родители называли меня сумасшедшей, «ди мишугине». Если появлялось что-то более съедобное, мама давала Броне, она была ещё совсем маленькая, а также мне со словами: «Ешь и никому не показывай». Обычно я втайне делилась с Изиком и Эстер, но себе оставляла немного больше. Себе мама брала только то, что оставалось. Папа так не мог, и это тоже его злило. Мы почти никогда не ели вместе.

Броня примерно лет до трех не хотела ни с кем делиться «лакомствами». Мама почти каждый день давала ей яйцо от наших кур, а остальные яйца продавала. Я яиц не любила, но я видела, что Эстерке тоже хотелось. Тогда я наболтала Броне всякие глупости о том, из чего сделаны яйца, напомнив ей о консистенции белка. После этого она ни за что не соглашалась есть яйцо, и оно доставалось Эстер. Примерно тогда же мама как-то поджарила для Брони картошку и поставила сковородку на стол перед ней. Броня обхватила сковородку руками, чтобы никто не покусился на ее кушанье. Тогда я нарисовала на листке бумаги, как Броня сидит перед сковородкой, а вместо головы изобразила змеиную голову. Мы с Изиком повесили этот листок высоко на стену. Когда пришла мама, Броня ей пожаловалась. Мама не могла достать картинку. Она требовала, чтобы мы ее сняли, но мы не послушались. Только когда пришел папа, он снял листок со стенки.

Когда мы хотели подразнить Броню, мы с Изиком пели: «Броня крепка, и танки наши быстры». Броня бежала к маме: «Мама, они опять поют “Броня крепка”!» Впрочем, мы ее очень любили, а она после эпизода с картинкой  стала доброй – пожалуй, самой доброй из нас. Она также всегда была очень красивой.

Кроме продуктов, за которыми мы стояли в очередях, мама иногда покупала у знакомых привезённые из Средней Азии сухофрукты, в основном, на продажу. Однажды она у них купила килограмм или два винограда, положила в большую миску и поставила под стол. Мы его не трогали, знали, что это не для нас. Мамы не было дома. Тут в комнату вошёл папа. Заметив наши взгляды, он поставил миску на стол и сказал: «Ешьте, деточки, сколько хотите». Мы не заставили себя упрашивать. Не помню, чтобы были какие-либо неприятные последствия. Но с тех пор я не люблю виноград.

Мы жили вшестером в комнате. Мама постоянно прибирала и мыла, нас она к этому не подпускала. Чистота долго не держалась. Раз в неделю мы ходили в баню. У нас заводились вши. Средств от них не было. Родители пытались вытравливать их керосином, это было очень противно и иногда вызывало ожоги на шее. Сносной одежды у нас не было. От таких условий и постоянного страха мама тоже злилась и ругала нас за разные провинности, иногда несправедливо, обидно и даже жестоко. Ласковые слова мы слышали больше от Хили, да ещё, когда болели. Поэтому я даже любила болеть.

Несмотря на всё это, у меня остались в основном светлые воспоминания о том времени. Я чувствовала взаимную привязанность и тревогу друг за друга.

Я очень любила учиться. В средней школе, куда я поступила после окончания начальной, одноклассницы и учителя хорошо ко мне относились. У меня была близкая подруга. Учиться мне было интересно и легко. Я запоминала всё, что рассказывали учителя в классе, дома делала только письменные уроки. Учебники я из любопытства прочитывала заранее.

Я любила рисовать. Учитель рисования пригласил меня в свой кружок. Я даже мечтала стать художником. Немного позже я поняла, что таланта для этого у меня нет. (В раннем детстве я хотела стать продавщицей мороженого. Это было редкое лакомство, и я тогда не додумалась, что не только у продавщиц есть к нему доступ. Интересно, что годам к семнадцати я мороженое разлюбила.)

Я много читала, брала книги в библиотеке. Иногда мне не хотели их менять, так как я приходила слишком часто. Мне не верили, что я всё прочитала, даже спрашивали содержание книг. Я очень любила читать стихи. Те, что мне нравились, я запоминала с одного или двух раз. Я до сих пор помню множество стихов, часто повторяю их в голове.

Летом мы допоздна играли на улице с соседскими детьми, зимой катались на санках. Дома нам тоже не было скучно друг с другом. Иногда мы ссорились, но ссоры быстро кончались.

В 1949 году, после 10 лет неопределённости и страха, папу нашли и арестовали. Мама была в отчаянии. Ведь на нём держалось всё хозяйство. Когда случалось что-нибудь, он не терялся, знал, что делать. Жить стало ещё труднее. Из Ленинграда приехала нас поддержать мамина сестра Оля. Она договорилась с мамой, что возьмёт меня с собой в Ленинград. Я сразу согласилась. Я помнила нашу счастливую жизнь там до войны и как меня все любили. Мама решилась меня отпустить, так как легче было содержать троих детей, и она полностью полагалась на свою сестру. Папу тем временем отправили по этапу в Ленинград. Суд над ним состоялся, когда я жила уже с Олей в Ленинграде. Меня на суд не взяли, но дали мне прочитать приговор, когда после суда папа пришёл к нам. Приговор был примерно такой: «Учитывая, что преступление было задумано, но не совершено; учитывая, что можно применить понятие «за давностью лет»; учитывая, что он отец четырёх малолетних детей, – засчитать ему в наказание время, уже проведённое в тюрьме». Насколько я помню, он там провёл более полугода. О тюрьме он вспоминал с ужасом. Ему было больше 60 лет. Он старался соблюдать религиозные заповеди. Уголовники над ним насмехались и издевались. После освобождения он вернулся в Новосибирск.

Я жила с Олей и её вторым мужем (первый погиб на фронте) в одной комнате в коммунальной квартире на Васильевском острове. В этой квартире было ещё четыре семьи. У каждой была одна комната. Кухня и уборная были общие. Пищу готовили на керосинках и примусах. Ванной не было, её переделали в небольшую комнату, где жила семейная пара средних лет. Муж был без ноги, постоянно был пьян, часто сидел на кухне, куда выходила дверь бывшей ванной, и нецензурно ругался, размахивая палкой. Я боялась выходить на кухню, когда он там сидел. Вторая семья состояла из немолодой женщины по имени Шура, её старой беспомощной матери и её внука, мальчика лет десяти, который нередко избивал свою прабабушку, когда Шура была на работе. Её дочка жила отдельно с новым мужем и маленьким ребёнком, но часто с ним ссорилась и тогда вместе с ребёнком приходила жить к матери. Она тоже иногда била свою бабушку.

Я помню, как эта старушка варила на кухне суп в большой кастрюле, и кто-то бросил туда кусок мыла, может быть, она сама случайно положила на него крышку, и мыло к ней прилипло. Бедная женщина горько плакала и причитала: «Теперь внучка меня убьёт». Я ещё помню, как однажды ночью крыса отгрызла Шуре часть носа.

Ещё одна семья состояла из двух старых одиноких женщин, высоких и тощих: матери и дочери. Дочка иногда дарила мне тетрадки с фабрики, где она работала, а иногда она и её мать начинали меня оскорблять и даже пытались бить. Их я тоже боялась. Четвёртой семьей была молодая пара, недавно приехавшая из деревни, с двумя маленькими мальчиками, которые ездили по длинному коридору на велосипедах. Их мать себе позволяла по отношению ко мне антисемитские высказывания, но её я не боялась.

Оля как-то со всеми ладила. Она меня любила, и я очень к ней привязалась. Муж её был неплохим человеком, но часто выпивал. Я же не была удобным ребёнком и много позже поняла, что ему совсем не нравилось жить в одной комнате с чужой девочкой. Я очень скучала по родителям, брату и сёстрам и по вечерам просила Олю полежать со мной в постели, пока не усну.

В школу я пошла с опозданием, так как прежде надо было избавиться от вшей, что заняло недели две. Но уже через несколько дней в школе я заболела. Проснувшись утром, я себя плохо почувствовала, заглянула в зеркало. Мне показалось, что у меня один глаз больше другого. Я была дома одна. Оля была на работе, а бабушка рано по утрам ходила к сыну помогать невестке, они жили недалеко. Я пошла к ним, по дороге встретила бабушку. Ей не понравилось, что я не в школе. Она почему-то не поверила, что я больна. Мне и вправду стало легче. Я сходила с бабушкой на рынок, а потом она пошла со мной к врачу, чтобы взять справку для школы. Когда мы вошли в кабинет, она сразу стала просить (как всегда, употребляя глаголы в несовершенном виде): «Доктор, давайте ей справку, она школу пропускала». Врач меня осмотрела, сразу же уложила на кушетку, велела не двигаться и вызвала скорую помощь. Она обнаружила у меня гнойный аппендицит. Нужна была срочная операция. Мне ее делали под общим наркозом. Когда я очнулась, около меня сидела Оля. Мне было очень плохо, я просила воды, но пить было нельзя – Оля только смачивала мне губы. Я провела долгое время в больнице, потом лежала дома. Так что я пропустила месяца два в школе.

Не все учителя были такие хорошие, как в Новосибирске. Особенно трудно мне было с английским языком. В той школе в Новосибирске я его учила один год, здесь же его учили три года. Учительница не обращала на меня внимания и не пыталась мне помочь, ставила мне тройки, ни разу меня не спрашивая. Но я кое-что схватывала на уроках, сама читала учебник, и на следующий год не отставала от класса. Я уже не всё запоминала на уроках. История и география Советского Союза были очень скучными, а учителя не пытались их сделать интереснее. Я эти предметы не любила и готовилась только, когда предположительно надо было отвечать. Математику, физику, языки и литературу я любила и училась охотно и с отличными результатами.

Оля очень хотела ребёнка. Ей было уже 42 года, когда она узнала, что беременна. Я была рада за неё. Иногда она лежала в больнице, а я стояла на улице и через окно с нею разговаривала. Она хорошо шила и сама всё нашила для младенца. Её заранее положили в больницу, но врачи не уследили, и девочка умерла ещё до родов. Это было большим несчастьем для нас.

Когда мне было четырнадцать лет, Оля к лету принесла для меня путёвку в пионерский лагерь. Лагерь этот находился на Карельском перешейке на берегу Финского залива, на территории, не так давно захваченной у Финляндии. Я там видела полуразрушенные дома и запущенные усадьбы. Места были очень красивые. Первые два дня я тосковала без близких, часто плакала и не могла есть. Заметив это, воспитательница подошла ко мне, ласково со мной говорила, погладила по голове, отвела в столовую, дала булочку с чаем, и тоска моя прошла. Я наслаждалась красивой природой, общалась со сверстниками, по утрам с удовольствием бегала к заливу умываться. Ходила вместе со всеми на прогулки в лес и по окрестностям.

Перед отъездом в лагерь врач написала мне справку о том, что мне надо избегать физических нагрузок, так как у меня обнаружили миокардит – осложнение на сердце после дифтерита. Я никак этого не чувствовала, поэтому справку выбросила и вела себя как все. После этого у меня больше никогда не находили никакой болезни сердца.

Оля и другие мамины родственники оказались совсем не такими обеспеченными, как я прежде думала. Когда я закончила седьмой класс, они решили, что я должна поступить в техникум, чтобы скорее получить специальность. Им трудно было меня содержать. Обычно в техникум отправляли тех, кто плохо учился в школе. Я послала маме отчаянное письмо, где писала, что готова переносить любые лишения, лишь бы мне позволили продолжить учиться в школе. Мама потом мне рассказывала, что очень растрогалась, плакала над моим письмом. Она забрала меня обратно в Новосибирск.

Там начались непредвиденные трудности со школой. Хотя у меня почти все оценки были отличные, и обычно школа заинтересована в таких учениках, в ту школу, где я училась прежде и куда очень хотела вернуться, меня не приняли из-за недостатка мест. Меня отправили в школу для трудных детей, одну из немногих смешанных школ, так как она находилась недалеко от дома. Но там я продержалась только один день. Те ученики, рядом с которыми меня пытались посадить, прогоняли меня, а когда я стояла в проходе, меня же и отчитывали. Потом предложили какую-то школу на другом конце города. Папа боялся, чтобы я ездила в школу так далеко. Он пошёл со мной в расположенную довольно близко престижную школу, а когда меня и туда не захотели принять, встал на колени перед директором и сказал, что будет за неё молиться. Это была довольно молодая приятная женщина. Она быстро его подняла со словами: «Ну что мне с ним делать!», и меня в эту школу взяли. Там я проучилась один год, а когда пришла за табелем с оценками, учительница математики, увидев меня, сказала: «Кто же мне теперь будет задачи решать?»

Я оставила эту школу, потому что наша семья решилась, наконец, уехать из Сибири. Изика отправили в Ленинград одного немного раньше, чтобы он успел поступить в техникум. Телеграмма, посланная по его прибытии, не дошла, и мы очень переживали, особенно мама изводилась, пока не узнали, что всё благополучно.

Много дней мы с мамой провели на барахолке, распродавая перед отъездом наши вещи. Какая-то женщина купила у нас тумбочку, которую надо было отвезти к ней домой. Я отвезла эту тумбочку к ней на тачке, а потом эта женщина заставила меня затащить её на какой-то этаж. Помню, мне это было очень тяжело. В награду на той же барахолке мама мне купила несколько книг.

В Ленинграде нам квартиру, конечно, не вернули. Мы с Изиком остались в городе у Оли и бабушки. На деньги от продажи дома в Новосибирске родители купили дом с большим участком в городе Невеле, так как папе запрещено было жить ближе, чем за 100 км. от Ленинграда. Невель находился на расстоянии 15 часов езды на поезде в сторону Витебска. До войны там было много евреев, а после войны большая часть города была занята кладбищами, в основном, еврейскими.

Прожить там было ещё труднее, чем в Сибири. На лето приехал мамин брат с семьёй, и за жильё они помогали нам прокормиться. Мы с Изиком провели там одно лето. Я и Эстер с её подружками ходили в лес. Я любила собирать лесные орехи, а Эстер лежала поблизости на поляне и фантазировала, глядя в небо. Ей было тогда 10 лет. Потом она бегала на станцию к проезжающим поездам и продавала там эти орехи, а также сирень и сливы, что росли на нашем участке. И это было каким-то подспорьем.

Года через два папе разрешили вернуться в Ленинград, но жить там было негде, а денег от продажи дома в Невеле не хватало на покупку жилья в пригороде. Купить квартиру в Ленинграде в те годы было невозможно. Мамин брат добавил часть стоимости дома с тем, чтобы он с семьёй мог проводить там летние месяцы. Так смогли купить половину дома с небольшим участком на станции Всеволожская, минутах в сорока езды на поезде от Ленинграда. Канализации и водопровода там не было. Воду брали из колодца возле дома, который выкопали нанятые мамой работники. Я туда иногда приезжала, чаще летом.

В Ленинграде я жила в той же квартире, что и прежде. Оля развелась с мужем, бабушка отдала ему свою комнату, и мы теперь жили втроём. Вскоре Оля тяжело заболела. Я к тому времени уже кончила школу и, не поступив учиться дальше, некоторое время работала, а потом оставила работу и была дома. У Оли обнаружили рак лёгких. Я и бабушка были с ней всё время. Я была к ней привязана не меньше, чем к маме. Когда она закашливалась, я не могла сдержаться и рыдала. А Оля ещё меня утешала: «Не убивайся так. Как же ты будешь жить дальше?»

Она умерла, когда я сидела рядом с ней. Ей было 48 лет. Это была первая на моей памяти смерть близкого человека. Прежде мне казалось, что с нами такого не может быть. Я не могла постигнуть случившееся, не знала, как перенести это горе. Бабушка, горе которой было не меньшим, ещё тревожилась обо мне. Меня отвезли к маме, и там я в каком-то застывшем состоянии долго не выходила из дома. Мне снились тяжелые сны, в них Оля была еще жива. Я не могла никого видеть, кроме самых близких. Я испытывала что-то вроде стыда за наше несчастье.

После этого я пережила не одну смерть близких людей, но никогда мне не бы­ло настолько плохо и тяжело, как в тот раз. Пришло время, я уте­шилась, но не было дня, чтобы я не вспоминала её и других дорогих мне людей.

 

О МОЁМ БРАТЕ

 В 1999 г. умер мой единственный брат Изик. Ему было 60 лет. Он пережил несколько тяжёлых болезней, обусловленных прошлыми жизненными обстоятельствами. Но в тот день он неплохо себя чувствовал, уже много лет не курил. Пришёл на работу, внезапно упал и умер. Почти мгновенно пытались оказать ему помощь, но не смогли его спасти. Мы пережили шок. И тогда я стала о нём писать.

Он был моложе меня менее чем на полтора года. Я помню тот момент, когда мама стала кормить его грудью. Меня уже давно отучили, но я бросилась к маме с отчаянным плачем и криком: «Ой, мама, не давай ему мою титю!» Я запомнила этот момент, потому что переживание было очень сильным. Позже мне рассказывали, что пришлось меня на некоторое время отправить к бабушке, чтобы мама могла его кормить. Не помню, чтобы когда-нибудь после мы испытывали ревность друг к другу.

Когда мы немного подросли, он всюду за мной ходил и во всём мне подражал. Когда он начал говорить, он вначале говорил о себе в женском роде, как я. Я его любила, и мы часто вместе играли. У нас был ящик с игрушками, который задвигался под кровать. Как-то, когда мне было года три с половиной, мой маленький брат сидел у ящика, который для нас выдвинули, и играл какой-то игрушкой. Мне, понятно, понадобилась та же игрушка. Я предложила играть вместе. Он упрямился и игрушку мне не давал. Я рассердилась и толкнула его. Он упал и ударился ртом об угол ящика. Потекла кровь, он громко заплакал. Прибежала мама, взяла его на руки, стала успокаивать. Я была очень испугана, забилась в угол дивана. Мама с братом сидели на кровати напротив. Наверно, он сказал, что я его толкнула. Скоро он перестал плакать. Мама показывала ему книжку с картинками: «Видишь, это змея, – говорила мама, показывая картинку в книжке, и тут же, указывая на меня, – вот она сидит». Мне было очень горько. Было жалко его, было обидно. Я не умела объяснить, что я этого не хотела, так получилось случайно. Ещё много лет у него был едва заметный шрамик в углу рта.

Мне было четыре с половиной года, когда началась война. В конце 1942 г. мы уехали из блокадного Ленинграда и оказались в посёлке в глубине сибирской тайги. Там мы с братом ходили в детский сад. Летом нас каждый день водили в лес или на речку. Однажды во время прогулки я его потеряла. Я была страшно встревожена, спрашивала о нём у воспитательницы и детей. Никто его не видел, и никого это не заботило. В тоске и тревоге бродила я в речке, где вода была мне по щиколотку, заглядывала в прозрачную воду, искала брата на дне. Я нашла его, когда мы вернулись с прогулки. Он и ещё один мальчик привязали бумажный комок к шнурку и играли с котёнком. Они так увлеклись, что не пошли на прогулку.

Когда мне исполнилось шесть лет, папа, прекрасно игравший в шахматы, стал учить меня этой игре. Изик был ещё маленький, и папа считал, что его рано учить. Через несколько дней брат предложил мне сыграть с ним в шахматы. «Но ты же не умеешь», – сказала я. Он просил, и я, чтобы проверить, предложила ему расставить фигуры. К моему удивлению, он расставил правильно. Оказалось, что он умеет играть не хуже меня, хотя только несколько раз видел, как папа меня учил.

Ему было восемь лет, когда мы переехали в Новосибирск. К тому времени нас уже было четверо. Нашей младшей сестре Броне было 9 месяцев. Она лежала в кроватке-качалке посреди комнаты. Мы с Изиком стояли у противоположных стен, бросали кроватку друг другу и подхватывали её. Броня громко смеялась, и мы тоже смеялись и радовались. В какой-то момент один из нас не успел подхватить кроватку, она опрокинулась, сестрёнка вылетела на пол, на лбу её образовался огромный кровоподтёк, так что одного глаза совсем не было видно. Папа занимался чем-то во дворе. Он прибежал на крики, схватил Броню на руки. Он никогда не терялся, всегда знал, что делать, но Бронин вид испугал даже его. «Они покалечили мне ребёнка!» – закричал он на идиш. Сестра вскоре успокоилась. Мы же, заплаканные, стояли, прижавшись друг к другу, во дворе у стены дома. В таком виде нас застала мама, когда вернулась домой, довольная удачным днём. Она поняла, что мы что-то натворили. Но к этому времени благодаря папиным мерам сестрёнка уже не выглядела так пугающе. К счастью, этот случай не имел для неё последствий, и для нас тоже.

Мы ходили в разные классы, потом в разные школы. Но после школы и в свободные дни мы почти всегда были вместе. Мы и спали в одной кровати, так как места для кровати на каждого не хватало. Мы вместе допоздна играли с соседскими детьми на улице, убегая иногда довольно далеко от дома, вместе убегали от пятилетней сестры Эстерки, которая любила за нами увязываться, а нам не всегда бывало с ней интересно, ведь мы уже были большие, а она – ещё маленькая. Мы вместе залезали в чужие огороды за подсолнухами, а потом грызли семечки на сеновале на чердаке сарая. Летом вместе бегали на речку купаться. Мы собирали на улице разные проволоки и другой хлам из цветных металлов, за который получали какие-то деньги. Иногда нам удавалось набрать на билеты в кино и даже на мороженое. Всё лето бегали босиком, так как было трудно с обувью. В солнечные дни горячий асфальт обжигал подошвы ног. Они у нас были совершенно чёрными от грязи.

В России верят в приметы, а в Сибири были ещё и свои местные. Мы слышали о множестве самых глупых примет и в них верили. К примеру: если перебежать дорогу белой лошади, это принесёт счастье. Мы увидели такую лошадь, как только вышли из речки после купания, и перебежали ей дорогу. Кучер предложил нас прокатить. Мы не стали возвращаться за рубашонками, которые остались на берегу. Кататься в телеге нам очень нравилось. Мы не хотели слезать. На окраине города кучер нас всё же высадил. Мы оказались в незнакомом месте, далеко от дома. Денег на трамвай у нас не было. Ободрённые недавним успехом, мы попросились на какой-то грузовик, в кузове которого доехали до центра города, откуда добрались домой, совершенно счастливые. Примета так быстро исполнилась! Дома о нас тревожились, но наказывать не стали.

Мы с братом часто ходили к моей подруге Лиде. Отец её погиб на фронте, а она жила вдвоём с матерью в маленьком домике на дне оврага. Там было ещё много домов. Она была красивая девочка, коми-зырянка по национальности. Она заикалась, но когда пела, заикания не было, а пела она очень хорошо, впоследствии стала певицей. Её мать приветливо нас принимала, всегда чем-нибудь угощала. Зимой мы съезжали в овраг на портфелях по крутому снежному склону. Дома у Лиды играли в жмурки и в другие игры. Нам очень нравилось у неё бывать. Возвращались домой поздно. Лида нас часто провожала. Наверху нас иногда встречал папа.

Однажды, когда мы с Лидой поздно вечером поднимались по пологому склону оврага, нам перебежала дорогу какая-то собачонка. Лида остановилась: «Это плохая примета. Надо вернуться и идти по другой дороге». Не помню, по какой дороге мы пошли. Когда вернулись домой, там было тревожно. Наша пятилетняя сестрёнка Эстерка пропала. Мы очень горевали. Изик сказал мне, плача: «Твоя Лидка колдунья. Это она наколдовала». Через некоторое время Эстерка нашлась. Недалеко от нашего дома находилась Школа киномехаников, во дворе которой летом по вечерам показывали фильмы. Эстер забиралась на ограду и оттуда их смотрела. В тот вечер её пригласили спуститься во двор, там она и просидела до конца последнего сеанса.

Изик очень хорошо играл в шахматы. Он играл с папой или со мной. Папа никогда игре не учился, но даже позже, когда у Изика был первый разряд по шахматам, папа у него иногда выигрывал. Но он не часто мог найти время для игры, а я не очень любила шахматы. Брат меня упрашивал, обещал за каждую партию принести за меня пару вёдер воды на коромысле (каждый из нас должен был наносить определённое количество вёдер воды). Не помню, воспользовалась ли я хоть раз его предложением, но иногда соглашалась играть с ним; правда, вскоре ему уже стало неинтересно со мной играть.

Летом мы любили бегать в городской парк. Иногда удавалось там покататься на карусели. В парке был шахматный павильон. Изик стал туда ходить. Маленький мальчик (ему было тогда 9 лет), худенький, плохо одетый и босоногий, мог вызвать определённые подозрения у взрослых любителей шахмат. Но они заметили, с каким интересом он следил за их игрой и даже подсказывал такие ходы, о которых они не думали. Тогда они предложили ему играть с ними. Он выиграл у всех. О нем написали в местной газете. Ему присваивали всё более высокие разряды. Он уговаривал меня: «Пойдем играть в шахматы, тебе запросто дадут пятый разряд» (самый низкий, но предполагавший какой-то уровень).

Вскоре мы расстались, когда наша тетка Оля увезла меня к себе в Ленинград. Позже мне стало казаться, что он воспринял мой отъезд как предательство и мне этого полностью не простил. Во всяком случае, прежней близости между нами никогда больше не было.

Мне рассказывали, что во время моего отсутствия он стал нездоров: еще больше похудел, сделался бледен, стал еще более замкнут, мало и неохотно ел. Никакой болезни у него не нашли. Мама стала ему по возможности давать есть то, что он любит. Прежде, когда мама давала что-нибудь более съедобное мне и Броне, она так это объясняла: «Муся сумасшедшая, а Броня маленькая». Теперь объяснение звучало немного иначе: «Муся сумасшедшая, Броня маленькая, а Изик мальчик». Только Эстер осталась без «привилегий».

Постепенно брат поправился. Спустя два года я вернулась в Новосибирск, где мы все вместе прожили еще год. Я ожидала, что у нас будет как прежде, но всё уже было по-другому. Может быть, мы просто стали старше и отвыкли друг от друга.

Папа знал множество карточных игр. Он научил нас некоторым из них. Особенно нам нравилась игра под названием «501». Мы играли втроем, Изику было тогда четырнадцать лет, Эстер немногим более десяти. Эта игра может продолжаться неограниченное время, и мы так увлекались, что играли иногда далеко за полночь. Я очень удивилась, когда услышала, что в карты играют на деньги.

Это был последний год, когда мы жили вместе. После этого я перестала играть в карты, жаль было тратить на это время. А Изик потом научился более сложным и интересным карточным играм.

В отличие от меня, Изик не любил школу. Будучи умным и способным, учился он плохо. Поэтому и еще из-за нищеты родные решили, что после окончания седьмого класса он поступит в техникум в Ленинграде. Когда ему надо было сдать экзамен по английскому языку, я помогла ему подготовиться. Как и большинство школьников в Советском Союзе, он почти не знал английского языка. Он выучил наизусть текст из учебника и хорошо сдал экзамен. Еще долго потом он в шутливом тоне повторял первую фразу этого текста с ужасным произношением. Я сама тогда произносила не намного лучше.

В семнадцать лет он окончил Холодильный техникум. Его послали работать на траулер (рыболовное судно). Он был совсем еще мальчик, а работа была нелегкой. К тому же он долгое время проводил в море. Его судно было приписано к Мурманску. Домой к родителям он приезжал редко. В перерывах между рейсами, когда не успевали съездить домой, моряки останавливались в Мурманске, в так называемом межрейсовом доме отдыха. Там его товарищи по работе напивались, устраивали драки, ходили к проституткам. Пытались заставить его в этом участвовать, даже били за отказ. Обычно ему удавалось себя отстоять, но он пережил тяжелое время. Об этом он рассказал мне позже. Понятно, такая жизнь в столь раннем возрасте не способствовала сохранению здоровья. К тому же он рано начал курить и курил много. У него была высокая по тем временам зарплата. Деньги он привозил маме. Часть из них она для него откладывала. Благодаря Изику, мама позже сумела вернуть своему брату деньги, вложенные им при покупке дома.

Изик купил велосипед, прежде у нас никогда велосипеда не было. Эстер, которая еще в детстве научилась кататься у своей подружки, научила меня ездить на велосипеде. Это было нелегко, учитывая, что мне было уже 19 лет, и я была совсем не спортивная (из-за болезней меня в школе часто освобождали от физкультуры). Впоследствии мне это умение очень пригодилось, но я уже никогда больше не решалась сесть на мужской велосипед.

Отработав на судне положенные три года, Изик стал работать на поезде-рефрижераторе. Обстановка там была несколько лучше, и дома он мог бывать чаще. Примерно через восемь лет он нашел стационарное место работы на каком-то секретном предприятии, где он также обслуживал холодильные установки. Тогда у него появилось больше возможностей заниматься шахматами и участвовать в турнирах.

Во время одного из турниров он жил в гостинице в Ленинграде. Я его там навестила. У него в гостях была девушка, с которой он меня познакомил. Она вскоре ушла, и мы с ним говорили о многом как близкие люди. Давно уже такого не было. Я сказала, что девушка очень милая. Он мне о ней рассказал: они вместе учились, она ему нравилась, он ей тоже, но что-то было упущено, время прошло. Я ему рассказала, что беременна и что рада этому. Он был огорчен: «Ты испортила себе жизнь. Тебе могут не поверить, что у тебя был только один». (Впоследствии он всегда любил мою дочку Надю.) Потом мы говорили о младшей сестре Броне, которой тогда было 17 лет. Он сказал мне: «Я очень ее люблю и хочу, чтобы она была счастливая. Постарайся всё для этого сделать. У меня ведь нет брата, о котором я мог бы заботиться». Сестра Эстер была уже достаточно взрослая и независимая.

Через несколько лет я случайно узнала, что у него есть девушка, Люба. Ее родственница работала на том же заводе, что и я. Он никому из нас о ней не рассказывал. Когда я заговорила с ним о ней, он сказал, что очень ее любит, ему всё в ней приятно. Вскоре они поженились и всю жизнь любили, понимали и ценили друг друга. К тому же у них была общая любовь к шахматам, в которых оба достигли больших успехов: позже оба они получили звание международного мастера.

Он был очень привязан к своим детям. У маленькой его дочки были приступы детской болезни. Я, утешая его, сказала, что у меня в раннем детстве было что-то подобное, и что это проходит с возрастом. «Иначе зачем же жить», – заметил он.

Когда из Советского Союза кто-то уезжал за границу даже легально, это приводило к преследованию близких родственников. Мой отъезд почему-то прошел для него без осложнений. Но когда уехали мама и сестры, на его секретном предприятии предложили ему осудить нас и заверить, что он уезжать не собирается. Он этого делать не стал. Тогда там спровоцировали конфликт, попытавшись не позволить ему участвовать в шахматных турнирах, и он уволился. Изик и его семья тогда еще не собирались уезжать. В таких ситуациях можно было рассчитывать только на самую тяжелую неквалифицированную работу. Изик, прекрасный специалист с большим стажем, стал работать грузчиком. Получить даже такую работу ему помогли знакомые. Он никогда не был особо физически сильным, здоровье его было подорвано уже прежде, а от такой работы стало еще хуже. Она была для него просто непосильна. К счастью, через несколько месяцев друг помог ему получить место тренера по шахматам в областной детской спортивной школе. Позже, когда они решили уехать, и Любу уволили с работы, она также стала работать в этой школе. Думаю, для школы было большой удачей иметь в качестве тренеров специалистов такого высокого уровня.

Когда они подали бумаги на выезд, им пришлось уйти и с этой работы. Неизвестно было, получат ли они разрешение, поэтому Изик опять стал работать на черной работе. Когда они получили разрешение, они были вынуждены на некоторое время задержать отъезд из-за неприятностей с двухкомнатной квартирой родителей Любы, где они жили все вместе и куда теперь пытались подселить еще одну семью. Только когда родителям предоставили однокомнатную квартиру, отобрав у них двухкомнатную, Изик с семьей получил возможность уехать. Тем временем умер Любин отец, и они приехали в Израиль вместе с ее матерью.

Здесь они поселились в Иерусалиме. Изик работал по своей специальности в больнице, а через несколько лет нашел интересную работу в одной из лабораторий Иерусалимского университета, где изготовлял опытное оборудование. Он любил эту работу, и его там очень ценили. К тому же в университете с самого приезда работала Люба. Они продолжали заниматься шахматами. В шахматах по переписке они достигли самого высокого звания международных гроссмейстеров, а Люба стала чемпионкой мира.

Мы много лет жили в одном городе, и хотя встречались не часто и прежней близости между нами не было, родственные чувства и привязанность не исчезли. У нас всегда были хорошие отношения с Любой и ее матерью, и я знала, что при нужде всегда могу к ним обратиться. Я старалась не сообщать брату о своих горестях, так как он тяжело переживал все неприятности в нашей семье.

Я каждый день вспоминаю его, как и других самых близких мне людей. Иногда бывает мне грустно, но о наших детских годах остались у меня светлые воспоминания. Прошлое – часть нашей жизни, оно навсегда остается с нами.

 

О СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ, ИУДАИЗМЕ И СИОНИЗМЕ

В Ленинграде в конце 30-х годов 20-го века наша семья была несколько необычной еврейской семьей. Домашний язык у взрослых был идиш. Папа и его сестра Хиля, жившая с нами, и к нам обращались на этом языке. Наши имена, по крайней мере в документах, тоже были идишские. На косяке двери, где бы мы ни жили, была прибита мезуза. Мама и Хиля зажигали субботние свечи, папа произносил благословения и молитвы. Первыми рассказами, которые я слышала от папы, были рассказы из Библии. Особенно мне был интересен рассказ об Иосифе и его братьях, хотя тогда я еще не понимала его глубины.

Когда мы жили в Новосибирске, где оказались сразу после войны, у нас в доме собирались евреи и вместе с папой горячо о чем-то спорили и приводили цитаты на непонятном мне языке. Я понимала только фразу на идиш: «Но ведь написано!» Много позже я поняла, что так они изучали Талмуд, а непонятным языком был иврит или арамейский.

На праздник Суккот папа строил шалаш во дворе и даже спал там в теплой одежде. В Сибири в это время было очень холодно. На праздник Песах пекли или доставали мацу, а мама приготовляла вино из изюма. Так иудаизм стал частью моей жизни, но при этом многое нас, детей, как бы не касалось. Ведь мы жили в русской среде и получали воспитание в советском детском саду и в советской школе. Будучи любопытной от природы, я всё же не спрашивала у папы, о чем они так горячо спорят. Хотя мы понимали идиш, но родным языком был русский, и мы говорили только на этом языке. Язык среды, язык обучения, язык книг, которые я читала, тоже был русский.

В детском саду в Сибири мы пели военные патриотические песни. Почти во всех присутствовал Сталин: «Артиллеристы, Сталин дал приказ», «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин», «С нами Сталин великий, наш отец и учитель, наше счастье и наша любовь», «Рубеж нам назначен вождем». Я не знала слова «вождь», мне слышалось «гвоздем», так я и пела. Такое интенсивное промывание мозгов не могло пройти бесследно. Дома я слышала проклятия в адрес Сталина, тем не менее к восьми-девяти годам он мне представлялся каким-то реальным земным божеством.

Я рано начала задаваться трудными вопросами: о нравственных нормах в отношениях между людьми, о смысле жизни, о смерти. Я сама додумалась до золотого правила: не делать другому того, что неприятно себе. Ненависть к евреям, – думала я тогда, – происходит от незнания, от ошибки. Надо только людям объяснить, что они ошибаются, открыть им истину, и это прекратится. С другими вопросами было сложнее. Объяснение о грехе Адама и Евы меня не удовлетворяло, и очень скоро я поняла, что никто из близких мне на эти вопросы не ответит. Стыдно признаться, что в продолжение некоторого времени в том возрасте я надеялась, что когда вырасту, Сталин ответит мне на эти вопросы. Кажется, я даже думала, что к нему поеду. Скоро я избавилась от таких иллюзий, но достаточно полное представление о том, что такое советские вожди, я получила, уже когда покинула Советский Союз.

Мне всегда казалось, что жизнь верующих людей более осмысленна, им легче переносить несчастья и несправедливости, а также мысли о смерти. Мне хотелось приблизиться к вере, конечно, в рамках иудаизма, пусть и не ортодоксального. Но такие вещи меньше всего зависят от нашего желания. Можно получить знания и опыт, но не веру, если ее не внушили с детства. С чисто рациональных позиций мне легче верить, что невероятно сложное устройство мира, подчиняющееся непреложным законам, всё, что в наших глазах видится таким прекрасным, что всё это, несмотря на необъяснимые жестокости, несчастья и страдания живых существ, не возникло и не существует само по себе, без Бога, как бы его ни называли: Высшая Сила, Разумное Начало, Вечная Сущность и т.д. Ни одна наука не дает ответа на последний вопрос: «Почему?» Почему мир устроен именно так, а не иначе? В цепочке причин и следствий, на которых держатся законы природы и где каждая причина является следствием предыдущей, нет причины, для которой первая становится следствием. Религиозная вера, хоть и предлагает некий ответ, но он может удовлетворить лишь тогда, когда эта вера глубока и безусловна. Сама по себе религиозная вера не дает утешения и надежды. Для этого нужны еще мистические переживания, которые мне недоступны. Совершенно невыносимым было осознание, что действительность – то, что существует – не зависит от нашей веры или неверия. В моменты такого осознания я могла даже непроизвольно закричать. Спасением было лишь отвлечься от таких мыслей и думать об обычных житейских делах.

Когда мне было лет десять, я с мамой в Новосибирске проходила зимой мимо Медицинского института. В это время около института стоял грузовик, наполненный окоченевшими обнаженными трупами, и двое рабочих разгружали его, сбрасывая мертвые тела как бревна. Мама остановилась на несколько мгновений и сказала с тоской: «Ну как после этого можно верить в Бога?» Я ничего не сказала, но подумала: «Как после этого можно не верить в Бога?» Ведь особенно после такой картины без веры очень трудно жить.

Невозможно было не заметить лживости и лицемерия во всем, что происходило вокруг. Но ничего другого мы не знали, и воспитание в советской школе и непрестанная назойливая пропаганда в какой-то степени на меня повлияли. У меня было представление, что аварии и природные бедствия случаются только за границей. О том, что такие вещи происходят и в Советском Союзе, не сообщали. Иногда только доходили об этом тревожные слухи.

Нам внушали, что большинство открытий и изобретений были сделаны в России и в Советском Союзе, что советская наука, литература, искусство – лучшие в мире, что русские люди самые великодушные и бескорыстные, а советский режим самый справедливый и гуманный. При этом многих замечательных ученых, писателей, людей искусства (заметное число из которых были евреями) объявляли врагами, преследовали, заключали в тюрьмы и лагеря и просто убивали. Целые отрасли науки – генетика и кибернетика – были объявлены буржуазными и ложными.

Но железный занавес не был полностью непроницаемым. Мы читали переводы книг зарубежных авторов, смотрели иностранные, так называемые «трофейные» фильмы, из них узнавали многое, отличное от того, чему нас учили и что мы могли почерпнуть из официальных пропагандистских источников. Иногда и в книгах советских авторов проскальзывали какие-то правдивые сведения. Позже появились еще самиздат и тамиздат. Я жила с советскими реалиями как с явлениями природы: нравятся они мне или нет, это то, что есть, и изменить ничего невозможно. Надо только стараться жить так, чтобы как можно меньше от них зависеть.

Всё же было много такого, что не могло не вызывать раздражения и протеста, но я могла их выразить лишь в беседах с близкими друзьями. Единственной публичной формой протеста для меня было неучастие в разных советских кампаниях и мероприятиях, и молчание на собраниях и митингах, если приходилось в них участвовать.

Самые необходимые продукты и товары, такие как сахар, масло, вата, туалетная бумага, импортная одежда и обувь и даже книги разрешенных русских и иностранных писателей, – невозможно было купить. Их надо было доставать, то есть узнавать, где и когда их «дают», стоять в бесконечных очередях, где почти всегда происходили скандалы. Иногда товаров не хватало на всю очередь. Еще одним способом добыть дефицитные товары был так называемый «блат», то есть возможность купить их через родных и знакомых, особенно если кто-то из них по роду службы имел доступ к таким товарам. И даже таким способом многое невозможно было купить из-за несоразмерно высоких цен. За одиннадцать лет самостоятельной жизни в Советском Союзе я лишь один раз смогла купить теплые сапоги, стоимость которых составляла три четверти моей месячной зарплаты инженера. Чтобы их купить, мне пришлось выстоять длинную очередь. Всё это отнимало много времени и душевных сил.

Мало у кого были даже самые простые электрические кухонные приборы, еще реже можно было встретить в домах холодильники и стиральные машины. К тому же стиральные машины были такие, что выполняли только небольшую часть стирки, остальное приходилось делать вручную. Всё, включая детские пеленки, мы стирали в тазу, а крупные вещи носили в прачечную.

Почти ни у кого не было частного автомобиля. Даже при относительно высокой зарплате было почти невозможно собрать на него деньги, а если кому-то это удавалось, он должен был несколько лет ждать очереди для такой покупки. При этом так называемая номенклатура, то есть высшие партийные чины и приближенные к власти люди, имели всё что хотели, даже во время войны и голода.

Мало у кого была своя «отдельная» квартира. Даже своя комната в коммунальной квартире была не у всех. Иногда в одной комнате жила семья с ребенком, часто уже большим, ее или его родители, или один из них. Взрослые дети вынуждены были жить с родителями. Редко в семье было более одного ребенка. Обычным доводом было «зачем плодить нищету». Почти все мои друзья и знакомые не составляли исключения, а самым распространенным «средством предохранения» были аборты.

В общественном сознании была удручающая смесь мании величия и комплекса неполноценности. Советское бесплатное образование и бесплатная медицинская помощь в сущности то же, что бесплатное содержание рабов. Большинство советских людей на свои трудовые доходы с трудом могли обеспечить своей семье сносное существование. Никакой возможности платить за обучение и медицинское обслуживание у них не было. Стипендии в ВУЗах не хватало даже на то, чтобы прокормиться. Но и такую стипендию получали только студенты с хорошими оценками. Большинство работали по ночам, в свободные дни и в каникулы. Я работала на телеграфе, на почте и на овощных базах.

Качество образования и медицины не было одинаковым. Врачи и школьные учителя получали нищенскую зарплату. Тем не менее, среди них были хорошие специалисты, по-доброму относившиеся к людям. У учителей не было достаточно наглядных пособий и лабораторного оборудования. Занятия на природе не проводились. Многие ученики школу не любили, учиться им было трудно, и часто они разными способами издевались над учителями. Преподаватели ВУЗов, когда это не касалось идеологических дисциплин, в своем большинстве были высокого уровня. В ВУЗах я училась с еще большим удовольствием, чем в школе.

Наряду с хорошими врачами попадались невежественные и неприветливые. Когда моей дочке Наде было года три, я утром увидела, что она нездорова.

Я не пошла на работу и вызвала врача. (Вызывать врачей на дом было общепринятой практикой.) Врач, пожилая женщина, войдя в комнату и даже не взглянув на ребенка, заявила: «Я вам больничного не дам». Потом она девочку осмотрела и выслушала, и сказала, что она здорова. Я отвела дочку в садик и пошла на работу. Вскоре мне позвонили из садика, сказали, что девочке плохо, и попросили ее забрать. Я пригласила к нам хорошего врача, которая прежде работала на нашем участке, а затем перешла на работу в больнице. Она сразу же обнаружила у девочки воспаление легких. Я пожаловалась на врача, которая поступила нечестно и непрофессионально, ее только перевели на другой участок.

Зубы лечили без анестезии, приходилось переносить страшные боли. В родильные дома и в инфекционные отделения больниц посетителей не пускали. Особенно плохо от этого было маленьким детям. В возрасте четырех с половиной лет Надя заболела менингитом в результате осложнения от свинки. Первые дни в больнице она всё время плакала и просила маму, но меня к ней не пускали. Она пробыла в больнице пять недель, и прошло еще немало времени, пока она полностью оправилась. (Для сравнения: когда я с младшими дочками жила в Швеции, Хана в возрасте восьми лет заболела таким же менингитом, также после свинки. Мне не только разрешили быть с ней в больнице, но и настояли на этом. Когда я сказала, что у меня есть еще одна маленькая дочка, которую не с кем оставить, нам выделили отдельную палату на троих. Всех нас там кормили. Хана пролежала в больнице всего три дня.)

В больших городах положение с медицинским обслуживанием было еще терпимым, в провинции было гораздо хуже.

Задолго до разоблачения «культа личности» Хрущевым, еще при жизни Сталина я знала о многих преступлениях его и его окружения. Папа узнавал о них в синагоге и рассказывал дома. Я была рада, когда Сталин умер. Это тот редкий случай, когда можно было радоваться смерти человека. Мне стоило немалых усилий сохранять серьезное выражение лица в школе и в других общественных местах, где люди плакали и рыдали. Однако еще только предстояло избавиться от многих навязанных представлений. Меня несколько покоробило, когда в начале 60-х годов я впервые услышала анекдоты о Ленине. Лишь много позже, когда я жила уже за пределами СССР и получила возможность узнать о многом из того, что там происходило, я поняла, что советские вожди и их окружение с самого начала были бандой уголовников и убийц у власти.

Преступления их принесли неисчислимые страдания не только гражданам их страны, но и многим миллионам людей в разных концах света, а число их жертв насчитывает десятки миллионов. Террор и войны против Израиля происходили не без их участия, а зачастую ими планировались и по их указанию и с их помощью осуществлялись. Победа в войне против нацистской Германии вовсе не заслуга этих вождей. В том, что эта война началась, немалая их вина. Первые два года войны они были на стороне нацистов.

Победили в войне жители той страны, люди разных национальностей, а бесчеловечные методы властей и их военачальников в ведении войны и немалое число советских людей, которые из-за страшного советского режима сотрудничали с нацистами, многократно увеличили число жертв. В силу глубоко укорененного в обществе и практикуемого властями антисемитизма, несмотря на непропорционально большое участие и героизм евреев в войне, нередко их подвиги замалчивались, а награды не утверждались. В армии бывали антисемитские эксцессы. Случалось, что и в партизанских отрядах, к которым пытались присоединиться спасшиеся от нацистов евреи, над ними издевались и даже убивали.

Человеческая жизнь в Советском Союзе не представляла ценности. Те самые люди, благодаря которым была достигнута победа и которые имели несчастье оказаться в плену или на оккупированных территориях, были объявлены изменниками и заключены в тюрьмы и лагеря. Многие инвалиды войны не получали адекватной помощи. Безногие передвигались по улицам на дощечках с четырьмя колесиками. Многие попрошайничали. Вскоре они были отправлены подальше от людских глаз. Поэтому представляется сомнительным празднование победы, добытой такой ценой и сопровождавшейся многочисленными преступлениями, включая установление и поддержку бесчеловечных режимов в разных странах. Столь же сомнительны и прочие советские праздники. Особенно нелепо, когда их пытаются перенести в нашу страну. Никакие успехи и достижения, действительные или мнимые, не могут оправдать преступления советских властей или смягчить их тяжесть. Отдельные приближенные к власти люди, у которых сохранились какие-то нравственные ценности, если не сумели убежать, вынуждены были участвовать в преступлениях. Лишь немногие из них открыто выступили против властей.

Даже в самые мрачные времена в Советском Союзе были тысячи благородных и отважных людей с обостренным нравственным чувством. Рискуя свободой, здоровьем и даже жизнью, они вели, казалось, безнадежную борьбу с советской властью. Они провели долгие годы в тюрьмах, лагерях и психиатрических лечебницах, где здоровых людей подвергали принудительному «лечению». Многие из них погибли или стали инвалидами, но в падении бесчеловечного советского режима им принадлежит немалая заслуга. Пока есть такие люди в России, есть для нее надежда. Конечно, многое изменилось после крушения советской империи, но еще немало осталось враждебных человеку явлений, а прежние преступления не были однозначно осуждены, как это было сделано после падения нацистского режима в Германии. До сего дня миллионы оболваненных людей в России поклоняются кровожадным языческим идолам, и даже предпринимаются попытки восстановить в каком-то виде советскую империю.

В 1851 году была опубликована на немецком и французском языках статья Герцена «О развитии революционных идей в России». В этой статье он писал: «Россия – отчасти раба и потому, что она находит поэзию в материальной силе и видит славу в том, чтобы быть пугалом народов». К сожалению, это замечание справедливо и сегодня.

Вскоре после войны мой отец ходил в соответствующие организации и просил отпустить его в Палестину. В ответ он услышал: «Вам что, не нравится советская власть?» На что отец сказал: «Советская власть мне очень нравится, но я хочу быть похороненным в своей земле». Его, конечно, не отпустили. Мама была обижена, что он хочет уехать. Она не думала об отъезде, да и просить отпустить всю семью было совершенно бессмысленно. Папа так и не удостоился попасть в свою страну.

Один из основателей сионистского движения «Хибат Цион» (любовь к Сиону) Лев (Лейб Иегуда) Пинскер из Одессы в изданной в 1882 году на немецком языке книге «Автоэмансипация» писал: «Все народы земли не смогли прекратить наше существование, но они смогли разрушить наше чувство национальной независимости и национального достоинства. Глупо

 ожидать от человеческой натуры чего-то, чего ей всегда недоставало – человечности. Мы должны отказаться от роли «вечного жида» и взять свою судьбу в собственные руки».

Уже почти 70 лет как мы возродили наше национальное государство, но у некоторых евреев чувство национального достоинства всё еще разрушено. Нередко можно услышать в России фразы вроде «Я еврей только по паспорту». Они ссылаются на свою русскую культуру, на незнание национального языка и традиций. В подобных унизительных заявлениях есть некоторая нечестность. Они прекрасно знают, что они евреи, прежде всего, по своим родителям.

Я не чувствовала никакой раздвоенности, имея сильное ощущение национальной принадлежности и при этом считая родными русский язык и русскую культуру. Мы часто говорили с друзьями о том, как хорошо было бы поездить по свету, посмотреть другие страны. Мечты наши казались совершенно неосуществимыми. Выехать из Советского Союза было невозможно, и у нас никогда не было бы денег на такую поездку. Но совсем уезжать из России я не хотела.

В 1963 году моя младшая сестра Броня окончила школу и поступила в тот самый институт, где я когда-то училась. Интересно, что вступительный экзамен по английскому языку у нее принимала та самая экзаменатор, которая восемь лет назад принимала его у меня и которую я с тех пор не видела. Тогда она удивилась, что я поступаю в технический ВУЗ, и сказала мне: «Вы же прямо “язычница”. По фамилии сестры она вспомнила обо мне и спросила, занимаюсь ли я языками. Я ими занялась спустя два года.

К тому времени у меня была в Ленинграде своя комната размером 10,5 кв. метров в квартире, где была еще одна комната, и с соседями у меня всегда были хорошие отношения. Папа умер, его сестра Хиля жила попеременно у разных своих знакомых, Эстер тоже жила у разных друзей в Ленинграде, где работала и училась. Мама, Изик и Броня жили за городом.

Когда Броня поступила в институт, она переехала жить ко мне. В институте с самого начала Броня подружилась со своей однокурсницей из сионистской семьи и вскоре стала говорить мне, что собирается уехать в Израиль. Для меня это звучало примерно так же, как если бы она собиралась на луну. Мы знали, что из Советского Союза никто не уезжает – это большая тюрьма. А кроме того, я ничего не знала об Израиле. С детства я слышала о Палестине и знала, что она к нам имеет отношение. Когда было воссоздано государство Израиль, мне было одиннадцать лет, и я только подумала: «Жаль, что такое красивое название «Палестина» заменили на Израиль». Я не относилась серьезно к словам сестры. Но она об этом говорила всё более настойчиво и уверенно, так что мне стало страшно. Тогда мы жили втроем с моей маленькой дочкой, мы были друг к другу привязаны, Броня очень много мне помогала. Страшной была для меня мысль о расставании. Ведь я уезжать не собиралась. Поэтому сказала сестре: «Как ты меня и Надю оставишь?» На что она спокойно ответила: «А вы потом ко мне приедете». Тогда впервые промелькнула у меня мысль: «Неужели это возможно?» Но я по-прежнему не думала об отъезде.

Я знала, что у Брони была целая группа единомышленников. Она мне говорила, что наш настоящий язык – иврит, и надо его учить. Для меня же нашим национальным языком был идиш, на нем говорили мои родители. И я решила, что мне надо научиться грамоте на этом языке, чтобы, продолжая жить в Советском Союзе, чувствовать себя полноценной в национальном отношении. Поэтому я в одну за другой обращалась в крупнейшие библиотеки Ленинграда. Ни в одной из них учебника языка идиш я не нашла. Они были изъяты, и если их не уничтожили, доступа читателей к ним не было. Тогда мне посоветовали обратиться в Восточный зал Публичной библиотеки. Там я попросила у библиографа учебник языка идиш. В ответ он мне сообщил, что такого учебника я нигде не найду, а вместо этого показал мне недавно изданный иврит-русский словарь Шапиро. Он предложил мне переписать алфавит иврита из этого словаря и обещал рассказать, как читать буквы на идиш. Ему легко было сказать «переписать». Буквы я перерисовала. Потом купила в Доме книги сборник стихотворений Квитко в оригинале на идиш. Пользуясь нарисованным мной алфавитом с транскрипцией библиографа, я стала читать стихи на идиш. Каждую букву я находила в своем списке, это занимало много времени и требовало больших усилий. С пониманием прочитанного проблем не было. Я также переписывала стихи, чтобы научиться писать. Через три месяца я уже запомнила все буквы и могла, хотя и медленно, читать и писать на языке идиш.

Тем временем я познакомилась с друзьями моей сестры, стала ходить на их встречи в частных домах, где слышала рассказы об Израиле, видела диапозитивы с видами Израиля. Мы также вместе праздновали еврейские праздники, пусть и не совсем следуя традициям, пели еврейские и израильские песни. Я прочла много книг, о которых прежде не имела представления. Это были книги о еврейской истории, о евреях в России, о государстве Израиль. Впервые тогда я узнала такие имена, как Юлий Гессен, Герцль, Жаботинский. Некоторые из этих книг находились у кого-то дома, их передавали друг другу, другие я заказывала в Публичной библиотеке, надо было только знать, что заказать. Эти книги я читала в особом читальном зале, в общий зал их не приносили. Я слышала, что уже через несколько лет заказать такие книги стало невозможно.

Тогда же я впервые услышала о сионизме и сионистах, узнала, что некоторые из друзей моей сестры уже много лет добиваются разрешения уехать в Израиль, и что такая возможность гарантирована международными документами, подписанными Советским Союзом. Я стала считать себя сионисткой. Победа Израиля в Шестидневной войне и истерическая советская реакция только усилили мои новые убеждения и еще более обострили неприятие советской действительности. В ответ на антиизраильские заявления так называемых «казенных евреев», я стала подписывать наши коллективные письма, которые официально направлялись советским властям, но одновременно передавались на Запад, и часто в тот же вечер мы слышали эти письма по разным «голосам».

Я понимала, что существует некоторая опасность, пусть и небольшая, преследования со стороны властей, но бесконечная ложь и убожество общественной жизни, антисемитизм со стороны властей и населения стали для меня невыносимы, и я уже больше не могла молчать.

Еще много лет назад, когда я окончила технический ВУЗ, я хотела поступить в университет на вечернее отделение, чтобы изучать английский язык. Но когда я туда пришла, мне сказали, что у меня уже есть высшее образование, и по закону я не имею права получать второе, и я на время оставила эту затею. Только спустя пять лет я решила выяснить, есть ли хоть какая-нибудь возможность получить второе высшее образование. Оказалось, такие возможности были: 1) если мой муж военный, и по месту его службы нет работы по моей старой специальности, но есть по новой. 2) если по состоянию здоровья я не могу работать по старой специальности. 3) если по роду моей работы мне необходима новая специальность. Первые два способа мне не подходили, и я выбрала третий.

Я работала инженером-конструктором на заводе недалеко от дома, где мне по случаю удалось найти работу после четырех лет на Шампанском заводе. Тогда в Советском Союзе проходила очередная кампания: создавали патентные бюро на крупных предприятиях. Иногда эти бюро состояли из одного начальника, которым обычно был старый коммунист. Такой начальник на нашем заводе очень хорошо ко мне относился, как выяснилось позже, не только из-за моих успехов в работе и обычной симпатии, но никогда ничего предосудительного он себе не позволил. К нему я обратилась за справкой о необходимости английского языка в моей работе. Он мне такую справку написал, заявив: «Каждый советский инженер должен знать иностранный язык». Надо сказать, что очень скоро я действительно стала использовать знание языка в моей работе: я переводила на английский язык техническую документацию на изделия, которые отправляли на экспорт в страны третьего мира. Мне это занятие нравилось больше, чем работа конструктора, но и работой инженера я продолжала заниматься. Заводу это было выгодно, так как я понимала содержание текста и не надо было платить за переводы, заказанные в Торговой палате, и долго ждать.

Чтобы поступить в университет, я использовала очередной отпуск для сдачи вступительных экзаменов на вечернее отделение. Я тогда еще не думала уезжать, а английский язык хотела изучить из любви к языкознанию и с целью читать английские книги, прежде всего стихи, на языке оригинала. Моей дочке было два года, когда я поступила в университет. Броня жила с нами и помогала мне больше, чем можно ожидать от самого близкого человека. С шести месяцев мы водили Надю в ясли, с трех лет – в детский сад. По вечерам, когда я четыре раза в неделю была на занятиях в университете, с Надей оставалась Броня. У меня были замечательные преподаватели, и мне доставляло большое удовольствие учиться. Все шесть лет обучения я получала только отличные оценки. Впоследствии мне очень пригодилось знание английского языка не только для чтения книг.

Мы прожили с Броней около шести лет. За эти годы у нас была лишь одна небольшая размолвка, и в отличие от расхожего мнения, что в ссорах виноваты обе стороны, вина в ней была исключительно моя. Впрочем, даже когда в конфликтах или ссорах виноваты обе стороны, вина их редко бывает одинаковой.

Броня кончила институт, стала работать мастером на заводе. Она вышла замуж за Давида Черноглаза, который был во главе нелегальной сионистской организации Ленинграда. Но тогда мы не имели понятия о существовании этой организации. Броня с мужем получили вызов от «родственника» в Израиле и подали заявление на выезд, но получили отказ с формулировкой: «Ваш выезд считаем нецелесообразным». Следующий вызов я заказала вместе с ними на меня с Надей и на Хилю, но мы его получить не успели. Хиля вскоре умерла.

Пятью годами раньше умерла моя бабушка, мать ее невестки, и Хиля взяла на себя все горестные хлопоты. С тех пор она очень ослабела, у нее стали трястись руки. Когда я заказала вызов, она жила со мной и с Надей в маленькой комнате в Ленинграде. Летом я дома бывала мало, часто ездила к маме. Хиля не хотела переезжать за город, но я боялась надолго оставлять ее одну и уговорила переехать на лето. Там ей помогала Надя. Случилось так, что когда меня, сестер и брата там не было, Хилю по не вполне серьезному поводу отправили в сельскую больницу далеко от маминого дома. Когда я навестила ее, она была довольна, но разговаривала со мной как-то странно. В больнице за ней не было надлежащего ухода, и у нее началось воспаление легких. Наверно, не очень-то старались ее вылечить, ей было 82 года. Когда я к ней приехала через несколько дней, она была уже без сознания. Мне сказали, что она кого-то звала, но никого тогда не было рядом с ней. Я сильно плакала, хотела забрать ее домой, но было поздно. Я сидела в больнице поодаль, находиться около нее было бессмысленно и очень мучительно. Так она умерла в одиночестве.

На лето мы отправляли Надю к маме за город. В то лето Броня с полугодовалой дочкой тоже жила у мамы. Мама с Надей раз в неделю приезжали ко мне. Мы встречались в назначенное время на трамвайной остановке и шли в баню. Очередную встречу мы назначили на 15 июня 1970 года. Я простояла на остановке очень долго, но никто не приехал. Телефонов у нас не было. Я подумала, что, может быть, мы разминулись, побежала к себе домой, но их и там не было. Побежала снова на остановку – нет их. Я была страшно встревожена. Поехала на вокзал, оттуда на поезде за город. Дорога заняла более полутора часов. Всё это время меня не оставляли самые ужасные опасения. От станции к маминому дому я почти бежала. Уже недалеко от дома я встретила женщину, снимавшую у мамы комнату на лето. Она посмотрела на меня диким взглядом. Я закричала: «Что случилось?» «А вы еще не знаете?!», – сказала она, и увидев, что я побледнела и чуть не упала, поспешила добавить: «Успокойтесь, никто не умер». Она мне рассказала, что в этот день арестовали Давида, и у мамы был обыск, забрали все священные книги моего отца, а маму заставили поехать с ними в квартиру Давида и Брони в Ленинграде, чтобы и там произвести обыск. Все ее просьбы разрешить ей поехать на встречу со мной ни к чему не привели.

У меня в комнате почему-то обыска не было. Еще до этого дня мы собирались, но не успели перевезти из моей комнаты к маме за город чемодан Давида, содержавший заметки по еврейской истории и сионизму, микрофильмы учебников иврита и другие «крамольные» материалы. Поскольку я уже подписала много коллективных писем, было небезопасно держать этот чемодан у меня дома. Теперь, по инструкции оставшегося на свободе знающего человека, мы с Эстер пытались сжечь содержимое чемодана, но у нас ничего не вышло, и мы завернули всё в несколько пакетов из плотной бумаги и отнесли в контейнер для мусора в соседнем дворе.

Как выяснилось, в тот самый день и час арестовали много молодых сионистов в разных концах Советского Союза. Поводом послужила попытка небольшой группы их товарищей похитить маленький самолет, чтобы вырваться из Советского Союза. Некоторых арестовали несколько позже, после того, как они попытались защитить своих друзей. Подруга одного из них, не будучи еврейкой, стала подписывать письма в защиту арестованных и с требованием свободы выезда. Тогда ее друг решил на ней жениться. Регистрацию устроили в штабе КГБ в Большом Доме. Человек десять, в том числе и я с семилетней дочкой, пришли их поздравить. В комнату, где происходила запись, нас не пустили. Пустили только мать жениха (родители невесты отказались от дочери из-за ее связи с евреем, да еще и сионистом). Мы передали торт и шампанское. Кто-то спросил: «Но ребенка-то можно впустить?» Так впустили Надю, и она стала единственной гостьей на свадьбе, не считая матери жениха. А мы кричали из соседней комнаты поздравления на иврите.

Меня вызвали в управление КГБ только на допрос в качестве свидетеля. Меня долго водили по бесконечным коридорам, этажам и лестницам Большого Дома. Там меня продержали около трех часов. Мне тогда очень помогла «Юридическая памятка» Есенина-Вольпина, которую я, к счастью, успела прочитать.

Это «самолетное дело» получило широкую огласку и вызвало протесты за рубежом, вследствие чего с многих были сняты самые страшные «расстрельные» обвинения, а вынесенные впоследствии два смертных приговора заменили на 15 лет заключения. Кампания на Западе в защиту советских евреев привела к тому, что некоторых стали выпускать.

К тому времени у меня был муж, который уже давно заказал себе вызов. Его родители, получив вызов, не решились его уничтожить, а спрятали в шкафу. Найдя его, он сразу стал собирать необходимые бумаги, единственным смыслом некоторых из них было затруднить выезд. Собрав все бумаги, он подал заявление в ОВИР. У меня тогда еще не было вызова. Я была уверена, что его не отпустят, так как в паспорте он был записан русским (по матери), а его отец, старый коммунист и полковник в отставке, отправился в ОВИР, заявил, что никаких родственников в Израиле у него нет, что его сын не еврей, и он сам как заслуженный советский человек просит сына не отпускать. Ему ответили: «Хорошо, мы это учтем», и через три дня сын получил разрешение на выезд. Мы тогда вместе пошли в ОВИР, где просили отпустить с ним меня и дочку, но нам ответили, что я должна собрать все необходимые бумаги и обратиться в ОВИР в установленном порядке.

Муж уехал, а я стала собирать документы. Тем временем отцу моего мужа объявили по партийной линии выговор за плохое воспитание сына. Он еще пытался быть убежденным коммунистом и пошел в свою партийную организацию просить, чтобы выговор с него сняли. Он стал объяснять, что воспитывал сына правильно, что просил не отпускать его. Как условие для снятия выговора ему предложили написать в газету статью против сионистов. Тогда мне позвонила его жена и попросила, чтобы я уговорила его этого не делать. (Это была его вторая семья. Первую, жену и двух детей, убили нацисты.) Я долго с ним говорила совершенно откровенно об антисемитизме, лжи и несправедливостях в Советском Союзе, о том, что есть люди, которые не могут этого выносить, и что сионисты – это евреи, которые просто хотят жить в своей стране, на своей древней родине. Он, казалось, всё понимал, но в конце сказал: «Надеюсь, он там вступит в компартию». Статью он все-таки написал, но ее сильно изменили и в таком виде напечатали в «Ленинградской правде». Она настолько понравилась советским властям, что ее перепечатали в центральной газете «Известия».

Одной из нужных мне бумаг была характеристика, выданная общим собранием по месту работы. Никто не понимал, зачем нужна эта характеристика. Руководители предприятий обращались к партийным властям и спрашивали, какую характеристику писать: хорошую или плохую. Когда еще раньше моя сестра попросила характеристику на заводе, где она работала мастером в цехе, рабочие, которые ее любили, спросили: «Если мы тебе дадим плохую характеристику, тебе будет там трудно устроиться на работу?»

Чтобы получить характеристику, я написала заявление с просьбой об этом и отнесла по месту работы. (Я тогда не работала, была в дипломном отпуске.) Через несколько дней меня встретил профсоюзный руководитель нашего отдела, доброжелательный и умный человек, армянин, и хитро взглянув на меня, сказал: «Зайди, надо исправить некоторые ошибки в твоем заявлении». Я удивилась, так как всегда писала грамотно. Когда я увидела свое заявление, я удивилась еще больше. Заявление было очень коротким: «Прошу выдать мне характеристику, принятую общим собранием, в связи с выездом в Израиль на постоянное жидельство» (так я написала вместо «жительство», совершенно не намеренно). А в написанной мной дате вместо 1971 год стояло 1917 год. Мне не поверили, что я так написала неосознанно.

Заявление я исправила, и вскоре устроили собрание. Оно длилось очень долго, более трех часов. Сначала начальник отдела, еврей Давид Липович Гурвич, боявшийся за свою репутацию, заявил, что это позор и пятно на весь завод, что это первый такой случай, и он уверен, последний (тут он сильно ошибся), и зачитал написанную им довольно коряво характеристику. Она начиналась словами: «Проявила себя как грамотный инженер». Это была единственная положительная фраза. Далее шли перечисления всех моих прегрешений: «Проявила аполитичность, отказавшись дать деньги в фонд помощи арабским странам, отказывалась участвовать в выборах, отказывалась участвовать в соцсоревновании». И совсем уже странная фраза: «Воспользовавшись положением матери-одиночки, обучалась в университете». И заканчивалась эта галиматья словами: «Ходатайствовать об ее отчислении из университета и отпустить без возврата!» Как будто они решали, отпустить ли меня.

Тут необходимо вернуться немного назад. Мои соседи, с которыми у меня всегда были хорошие отношения, получили квартиру от места работы жены и, выехав втайне от меня, поселили туда ее начальницу, впрочем, вполне приличную молодую женщину. Поскольку у нас в квартире не было кухни, и вся стряпня производилась в прихожей перед входом в комнаты, наши условия считались антисанитарными, и мы стояли в очереди на получение жилья. По советским законам, если в квартире освобождалась комната, ее следовало предложить прежде всего стоявшим на очереди жителям той же квартиры. Мы ходили жаловаться в разные учреждения, в том числе к депутатам, от которых мы услышали: «Вы правы, закон на вашей стороне, но что мы можем сделать? Мы пешки». Поэтому я отказалась участвовать в выборах без выбора и сказала, что не хочу голосовать за пешек.

Второе мое высказывание было ответом на антисемитские речи некоторых моих сотрудников. Незадолго до этого умер начальник одного из отделов, уважаемый человек и прекрасный конструктор. Руководство завода ходатайствовало о разрешении похоронить его на старом еврейском кладбище. Этот факт удостоился обсуждения в нашем отделе: «Какой-то паршивый еврей умер, и весь завод на ноги подняли, а нашему даже креста не поставят». После вторжения советских войск в Чехословакию в 1968 году один мой сотрудник заявил: «Жаль, что Израиль так далеко, а то бы там тоже порядок навели».

Когда же собирали деньги в фонд помощи арабским странам, я не просто не дала денег, что не имело бы для меня никаких последствий, но громко сказала: «Не дам, потому что я евреев больше люблю». Тут же любитель наведения порядков побежал жаловаться начальству. Меня вначале вызвали на «треугольник» (так называли собравшихся вместе главного конструктора, партийного и профсоюзного руководителей). Там меня «разбирали» долгое время и не оставили в покое, пока я не рассказала про антисемитизм в нашем отделе. Тут партийный босс, который больше дремал, очнулся и спросил строгим голосом (будто он не знал): «Давид Липович, это правда?», на что Давид Липович, включаясь в спектакль, обратился ко мне: «Что же ты раньше молчала?» Меня отпустили, но на этом дело не закончилось. Через несколько дней меня вызвали к парторгу завода, хотя я никогда не состояла в партии. Эта дама разговаривала со мной по-другому: «Вы же интеллигентная женщина, вы должны понимать, что ваши слова могут неправильно истолковать».

В социалистическом соревновании я отказалась участвовать потому, что мне надоела эта ложь. Мы подписывали какие-то бессмысленные обязательства, которых никто даже не читал, и всё продолжалось как всегда: в отделе из ста человек около половины не умели и не хотели работать, как и в большинстве других конструкторских отделов, но все регулярно раза два в год получали жалкие надбавки по соцсоревнованию. В конце рабочего дня можно было услышать: «Сегодня пару чулок заштопала, не зря день прошел». Ведь в Советском Союзе все числились на работе, безработицы не было. Я лишалась надбавки, хотя я-то как раз умела работать, но одной ложью в моей жизни стало меньше.

Всё это было отмечено в моей характеристике, и начали обсуждение на собрании. Чего только я там не наслушалась! Прежде всего, им не понравилась первая фраза. Реплики были такие: «Мы ее плохо воспитывали», «Она грамотная, а мы, выходит, безграмотные», «Как же мы можем написать, что она грамотный инженер, если она собирается в Израиль?» – советская логика. Решили спросить моего непосредственного руководителя, так как знали о его недовольстве тем, что я занималась и переводами. Но он был честным человеком и похвалил мою работу. Тогда первую фразу оформили таким образом: «Проявила себя как грамотный инженер, но не распространяла этого на окружающих». Дальше собрание напоминало скорее коллективный суд: «Зачем ты хочешь уехать?» – «Хочу к мужу». – «А почему ты его отпустила?» – «Он взрослый человек и вправе сам за себя решать. Он уехал на законных основаниях». – «Тогда ты должна с ним развестись, он будет против нас воевать». – «Насколько я знаю, между нами нет войны». – «Но ребенка мы не отпустим», «Смотри, там без куска хлеба останешься», «Как она наши березки-то оставит?», «А мы-то к ней так хорошо относились!»

Всё это было долго и мучительно, а самое ужасное было в том, что по чьему-то предложению решили мне совсем не давать характеристики. А без нее я не могла подать просьбу на выезд. Но проблема легко разрешилась: работница ОВИРа, занимавшаяся моим делом, запросила характеристику и получила ее.

Из университета меня действительно исключили – «за поведение, недостойное советского студента». Я попросила справку о том, что шесть лет училась в университете, и за что меня исключили. Мне ответили: «Мы для Израиля справок не даем». Что-то возражать и объяснять не имело смысла. Мой дипломный отпуск прервался, и в ожидании ответа из ОВИРа я вернулась на работу.

Через два месяца мы получили разрешение на выезд и выездную визу, срок которой был ограничен. Надо было многое успеть. С собой я собрала полтонны багажа, состоящего в основном из книг, записей лекций из института и университета, писем и фотографий. За некоторые мои книги старых изданий я заплатила положенную сумму за разрешение их взять с собой. У меня до сих пор есть эти книги со штампом «Разрешено к вывозу из СССР». Моя сестра Эстер и друзья помогли аккуратно уложить книги в картонные коробки по размерам. Багаж должны были проверить на таможне. У меня не было никаких драгоценностей. Я приехала на таможню рано утром. Сима Каминская, муж которой тоже был арестован в тот злополучный день, приехала мне помочь, но ее не впустили. Проверка заключалась в том, что перелистывали каждую книгу и бросали ее на пол. Мне приходилось заново всё укладывать. На таможне меня продержали до вечера. Все рукописи, включая письма, конспекты лекций из института и университета, а также фотографии отправить багажом не позволили. Оказавшийся поблизости человек, возможно, работник таможни, которого я всю жизнь вспоминаю с благодарностью, посоветовал мне поспешить на главную почту, пока она не закрылась, и отправить всё это почтой. Там мои посылки приняли без всякой проверки, и мой муж в Израиле благополучно их получил.

Я решила ехать поездом Москва – Вена, из Вены была организована доставка в Израиль. Для этого я ездила в Москву, чтобы в посольствах Венгрии и Чехословакии получить транзитные визы. Венгерскую визу мне дали, а в чешском посольстве сказали, что по договоренности с Советским Союзом для транзитных пассажиров через Чехословакию виза не нужна.

До поезда в Москве меня провожали Эстер и мой добрый друг Володя Силин.

Мы с Надей были единственными пассажирами на весь вагон. Всю дорогу, даже ночью, к нам в купе без конца заглядывали сотрудники КГБ. Поезд шел через Чехословакию. В пограничном городке Чоп нас высадили из поезда под предлогом, что у нас нет чешской визы. К счастью, там оказались евреи из Вильнюса, которые ждали уже несколько дней проверки своего багажа на таможне в этом городке. Они заплатили за наш обед и ночлежку, потому что я не взяла с собой советских денег, а у них деньги оставались. Они не знали, сколько там пробудут, а после проверки багажа они эти деньги все равно не могли использовать.

На следующий день мы доехали до Будапешта. У меня было ощущение некоей нереальности: «Надо же, заграница действительно существует». Там нас уже встретили представители Сохнута, отвезли в гостиницу, накормили ужином и завтраком. Мы с новыми знакомыми даже прошлись вечером по Будапешту. А назавтра нас поездом привезли в Вену. Там нас разместили за городом в замке Шенау. К нам приезжали западные журналисты. Из наших коллективных писем и статей в советских газетах они узнали про нас, и теперь хотели с нами встретиться. Через три дня по дороге в аэропорт нам устроили экскурсию по Вене. Мы прибыли в Израиль 2 июля 1971 года.

 

Напечатано: в журнале "Заметки по еврейской истории" № 5-6(184) май-июнь 2015

Адрес оригиналльной публикации: http://www.berkovich-zametki.com/2015/Zametki/Nomer5_6/Venger1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru