litbook

Критика


Определение себя0

Людмила Чумакина – Дневник Сиделки. Стихи 2000-2014. М.:Фонд Сергея Дубова. 2015. 128 стр.

 Карта современной русской поэзии видится мне не подобием школьных контурных карт, которые каждый пишущий о поэзии раскрашивает по своему вкусу и разумению, а динамичным и изменчивым многомерным пространством. Его геометрия не укладывается в статичную двумерную схему, где по горизонтали известность, а по вертикали место в табели о рангах. И пока одни оплакивают умирающую поэзию, а другие говорят о её расцвете, она живёт, оставаясь собой и меняясь вместе с жизнью.

 Один из векторов этих изменений связан с взаимодействием традиционности и проектности культуры, частью которой является поэзия.

На полюсе традиционности человек погружён в достаточно жёстко заданную систему мировоззренческих и культурных координат с чёткими границами правильного и неправильного, по существу упакован в свою социальную роль, если не идентичен ей – знает, кто он и для чего. Он индивидуален постольку и настолько, поскольку и насколько может отвечать требованиям мира, частью которого является. Поэт на этом полюсе отображает внешний мир и в лучшем случае себя как его часть.

На полюсе проектности человек творит не только мир, но и самого себя, он не идентичен заданной социальной роли и ищет себя, существуя в поле неопределённости, напряжения поиска с возникающими при этом проблемами смысла жизни, выбора собственных путей в ней и т.д. Здесь в эпицентре оказывается внутренний мир поэта, его индивидуальность, поиск собственной идентичности в разговоре с мирозданием: «Скучно перешёптываться с соседом. Бесконечно нудно буравить собственную душу. Но обменяться сигналами с Марсом — задача, достойная лирики, уважающей собеседника и сознающей свою беспричинную правоту» (О.Мандельштам).

 Разумеется, жизнь и поэзия не сосредоточены на этих полюсах, а разворачиваются в создаваемом ими поле. Читатель волен сам, если захочет, посмотреть с этой точки зрения на поэзию, сравнить время, поэтов, их произведения. Я же лишь хочу подчеркнуть, что персональность поэзии сегодня выступает не только в смысле степени и индивидуального почерка ремесла/искусства, но и прежде всего в смысле её экзистенциальности – фокусирования на переживании мира в себе и себя в мире в поисках ответа на вопрос: «Кто я?». На этот же вопрос ищет ответа и читатель, находя или выбирая «своих» поэтов для чтения-диалога.

Одиннадцать лет назад Сергей Чупринин писал, что в России 14000 поэтов пишут и издают свои стихи при удручающем минимуме читателей, назвав такое положение национальной трагедией. Сегодня эти цифры ещё больше (я не говорю о так наз. сетевой поэзии – только на сайте стихи.ру около 650000 авторов). Но национальной трагедии в отмеченном С. Чуприниным не вижу – искусство, как заметил Ст. Е. Лец, должно быть понятно... тем, кому оно предназначено. Пайковая подцензурная публикация закончилась, и в свободных россыпях стихотворчества каждый может искать и находить своё. Время, когда дежурной фразой рецензента было: „Автор не нуждается в представлении читателю“, прошло. Людмила Чумакина - поэт поколения шестидесятников-семидесятников, не тусующийся и не тусуемый. Это первая моя обстоятельная встреча с ней как автором, хотя в аннотации сказано, что у неё четыре книги стихов и прозы, что она печаталась в почтенных „толстяках“,  а о её творчестве хорошо отзывались Г. Померанц и З. Миркина, Л. Миллер, М. Черненко.

В книгу вошли 95 написанных в 2000-2014 г.г. стихотворений. Почему „Дневник Сиделки“? Не только потому, что многие годы Автор была в прямом смысле сиделкой, ухаживая за беспомощными больными. Но и потому, что книга – отражение переживания себя в страдающем обществе и человечестве, речь Сиделки с большой буквы:

 Я вся из этого расту.

Не пронесите чашу мимо.

 

Стихотворение, которое хочу привести целиком:

 

Я написала повесть о болезни.

Про одного психически больного.

Он заходил в палаты обречённых

И развлекал их странными речами.

Он говорил, что за грудною клеткой

Лежат его труды и сочиненья,

Что рукописи эти прибывают

И душат, дорастая до гортани.

И умолял лежачих обречённых –

Просить его работы на прочтенье.

Он каждый день слонялся по палатам

И говорил об этом, задыхаясь.

И я его однажды пожалела

И попросила повесть с продолженьем,

и каждый день внимательно читала

и каждый день хвалила его повесть.

Однажды он шепнул мне благодарно,

Что у него закончились удушья,

Что он спросить о повести намерен:

Могу ли я сказать – о чём читала?

Глаза его серебряно светились,

А кожа совершенно почернела.

Тогда я посмотрела в дальний угол.

И вспомнила классический отрывок.

И так, не шелохнувшись, я читала

Чужие гениальные страницы.

А он лежал, спокойно засыпая.

И умер той же ночью без удушья ..

Теперь сама я на него похожа.

Слова меня безудержные душат.

Они скопились за грудною клеткой,

И я их выгребаю, как из ямы.

Написана и повесть с продолженьем.

И я её даю читать знакомым.

Ночами я хватаю лист бумаги

И в темноте царапаю страницу ...

 

Когда-то я придумала Больного –

И вымысел никак не расхлебаю.

 

Переплетаясь и перетекая друг в друга, реальность и переживание порождают ассоциативные поля, в которых переживание и есть единственная реальность. Взгляд из себя на себя, под которым видéния превращаются в вúдение.

 

«Жить по-настоящему больно» – говорит Микеланджело у Карела Шульца. На этой жизнетворящей боли, связывающей человека и Бога, настояны стихи Людмилы Чумакиной.

 

… Что ни поклон – паденье и ушиб.

Я две непримирившиеся части.

Меня волнует в раздраженьи дней

Куда сильнее нежности и счастья

Библейский стих про бесов и свиней

И вялость вены Божьего запястья.

Меня тревожат вялость и порыв!

Они меня всё делят – не поделят.

Я снова устремляюсь на обрыв –

И снова мне внизу солому стелят.

Всё я да я – так много здесь меня,

Что кажется, что я одна у Бога,

Что всё-то здесь – со мной одной возня,

Что даже гибнут все из-за меня

Затем, чтоб пожила ещё немного …

 Бог у Людмилы Чумакиной не хрестоматиен, не доска в красном углу, но Тот, к кому обращаются движимые сомнениями и стремлением, вслушиваясь и всматриваясь, натягивая нить между по-земному щемящей «вялостью вены Божьего запястья» и :

 Какая тайна у меня в руке?!  –

Последний вздох отца, последний выдох …

Кого, отец, ты изумленьем выдал?

Ты с этим «кем-то» был накоротке?

Он так же твою руку мял в руке?

В твоих глазах застыло изумленье …

Ты показать хотел Его явленье?

Или … всё дело в воздуха глотке?!

 

И в другом стихотворении:

 

И я заплакала повинно,

склонясь над папиным лицом,

когда накромсанная глина

напластовала этот холм.

Какие скудные помины:

от всех зарытых – всем векам

льняные глины, глины, глины,

печально льнущие к рукам.

 

Земную жизнь ополовинив,

впадаю в плач о пуповине.

Слезами брызжут облака …

А я всё нянчу тело глины,

как тело папы-старика.

И с Богом не в ладах пока.

 

Читаю и невольно вспоминаю Ангелуса Силезиуса (1624-1677): «Бог жив, пока я жив, Его в душе храня. Я без Него ничто, но что Он без меня?». Он является там и так, где и как по мнению ханжей от религии ему вовсе не место. Вспоминая конец семидесятых, Автор пишет:

 

В то лето нас было тринадцать.

И мы начинали меняться:

засиживаться по-библейски

в застольях эпикурейских.

Давя локотками на доску,

мы выжали водки и воску

в те ночи, как крови на бойне.

Нас было тринадцать в обойме.

На лучшей окраине бедной

в то лето от яблони медной

плодами пропахла квартира,

как при сотворении мира.

Мы яблок наелись до Спаса

с хозяином зеленоглазым.
    Лицо его, взятое с фрески,

ночами казалось библейским.

Справляла Земля именины.

От яблок ломились корзины.

И пряди волос Магдалины

Запутаны были и длинны.

Бренчал на гитаре Иуда.

И в тазике мылась посуда.

На круглое Ирода блюдо

арбуз водворялся, как чудо.

Но блюдо всегда протекало …

И скатерть под ним намокала …

Алела арбузная рана.

как срез головы Иоанна …

Тем летом … Противясь запретам …

За водкой и Новым Заветом –

мы все перебрали немного …

зато пировали у Бога.

 

Проступая и в отдельном стихотворении, и в контексте книги, взаимные аллюзии и ассоциации божественного и земного, я бы сказал – о заземлении божественного и обожествлении земного, складываются в ту картину поиска мира в себе и себя в мире, о которой я говорил в начале.

 

… «Си-ля-соль-фа-ми-ре-до …»  – Фи! –

Вот и нот разворот в финал …

Листик фиговый разграфив,

Кто же гаммой не начинал?!

 

Всё фатально в родном краю:

«до» – в начале и «до» – в конце …

Может, брат мой с отцом – в раю

Удят рыбицу в озерце? …

 

И даже в каждодневном земном труде звучит библейский голос:

 

Шестую мóю дверь

И думаю о Боге.

Ты, дверь, меня измерь,

Мы обе на пороге.

И грязь на нас одна,

И бьёмся непрестанно,

И пот с водой по нам

Стекает Иорданом.

 

Вершится труд пустой

В шестом квадрате суши …

(когда-то Бог водой

мне душу оглоушил).

И опознав любовь,

Открыв её наличье,

Я человечью кровь –

На кровь меняла птичью …

 

Теперь на зов потерь

Упав с небес на сушу,

Выдраиваю дверь,

Задраивая душу.

Пускаюсь в труд пустой,

Извилинам внимая.

А за доской шестой –

Немытая седьмая.

 

Я деревом лечусь,

Язвя гвоздём ладони …

Покуда не скачусь

На дно своих агоний.

 

Это не покорно-смирное нерассуждающее принятие, а смирение как с-мирение – бытие с миром-какой-он-есть, исполненное усилий принять и понять его и себя в нём. Даётся оно тяжко – высокое то и дело упирается в реальность неподвластного нам земного, испытывающего на прочность. Здесь в стихах начинают звучать ноты гражданской лирики, но – воспользуюсь сопоставлением Анатолия Добровича – не проповеднической, а исповедальной, выговариванием своего переживания мира прежде всего для того, чтобы самой в него вслушаться. Тоже пронизанность болью, но болью уже не сиделки у постели беспомощных людей, а болью Сиделки, сострадающей стране и миру, болью их самоопределения и самоопределения в них.

 

Прособирались! Протрепались!

Всё о высоком, дорогой!

Морозных гласных наглотались

Под пугачёвскою пургой.

Как из огня – полуодеты,

Одной ногой стоим … в снегу,

А наши кони мчатся где-то,

Наваливаясь на пургу!

Ах, наши кони, наши кони …

В санях всё – шубы, в шубах – мразь.

Мы, дорогой, с тобой засони!

Чиновники на наших кóнях

Умчались в снег – на чью-то казнь.

Пле-вать, чья задница на троне!

Пле-вать, кто там за кем в погоне!

Но лошадей безумно жаль …

Ведь их запорют и загонят …

А нам останется печаль.

Ведь мы хотели по метели

В такие выехать поля,

Чтоб заблудиться в самом деле,

Забыть, где небо, где земля.
    Чтоб только снег и Божья воля

И колокольчик под дугой,

И – сон, как явь, и – хватит боли!

Но нет лошадок, дорогой!

 

Но:

 

… Всё учтено. Всё неучтиво

в стране без Божьего величья.

Ведь то Его прерогатива

менять нам имя и обличье.

Не здесь. Не сходу. Не прилюдно.

Незримо действо мировое ...

Есть где-то в небе абсолютном

озон и зона без конвоя.

 

И стихотворение „Двухтысячные“:

 

Всё прошедшее, ушедшее –

этой осенью больней ...

Ходит время сумасшедшее –

гонит бесов из свиней.

...

Расчищает место людное

для могильной красоты ...

Время – бранное и мутное –

для кого, откуда ты?!

Не поймёт душа сиротская

этот чёрно-красный год,

это адское и скотское

толкование свобод.

 

Зинаида Миркина в беседе с Эмилем Сокольским сказала: „Духовный реалист ничего не выбирает и ни от чего не отталкивается. Он ощутил реальность непреходящей красоты и узнал на опыте, что безобразие, болезнь и смерть не обладают полнотой реальности. И он знает, что должен вынести на своих плечах эту неполную реальность, черпая силы в другой, внутренней – полной. Не прятаться от боли и смерти. Не убегать. Надо иметь мужество доглядеть до конца фильм ужасов. Но знать, что это – фильм, а я – смотрящий – реальность“. И лишь в ней под напластованиями реальности внешней открываются истинные значения вещей и событий.

 

Замри весь мир

               на малый срок!

Замрите звуки

               на мгновенье!

Замри кладбищенский

вьюнок!

В сомнамбулическом томленье

Мать камню говорит: „Сынок ...“.

 

Стихи Людмилы Чумакиной хочется читать, а не говорить о них, но жанр обязывает... Они шершавы, шероховаты  – их ощущаешь, как ткань суровой нити с её узелками, переплетениями, разрывами. Начётчики от литературной критики могут укоряюще-назидательно потыкать пальцем в то-сё. Но её стихи – как холщовая рубаха, через которую ощущаешь тёплое биение сердца, которое может потеряться под искусственной красивостью ткани. Сама она в посвящённом Зинаиде Миркиной стихотворении пишет:

 

Мой неправильный слог

Нынче вовсе не гож.

Горлом чую комок.

Сердцем чувствую дрожь.

Кто меня оглушил?

(Словеса мои – хлам).

Кто-то мне приложил

Палец к самым губам.

Кто-то мне намекнул

Поразмыслить потóм.

Кто-то в губы мне ткнул

Полудетским перстом.

Эти соты очков,

Губ и слов полнота –

Это соты сачков,

Чья изнанка чиста.

И сижу я бочком:

Мотылёк – нагота,

Сдвинув плечи – торчком,

Сжав до точки уста.

 Маргарита Дубова – вдова Сергея Дубова и президент издавшего книгу его Фонда – пишет  в коротком предисловии: „Сиделка-поэт отважно решилась предъявить своему исповеднику – читателю – всю  нескончаемую внутреннюю полемику с Богом, с самой собой, если коротко – драму человека без кожи. Чтение таких остро-болезненных, отчаянно доверчивых откровений в стихах требует от читателя определённой зрелости и мудрости. А для кого-то – и личного опыта“.

Кто-то из больших, знающих цену слову поэтов сказал, что если в книге есть четыре-пять отличных стихотворений, книга состоялась. Книга Людмилы Чумакиной безусловно состоялась.

 

Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 6(63) июнь 2015

Адрес оригинальной публикации: http://7iskusstv.com/2015/Nomer6/Kagan1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1131 автор
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru