litbook

Проза


Мелодии юности+7

 

Знаете, симпатия с первого взгляда многого стоит – она, как и любовь с первого взгляда, не бывает ни преходящей, ни банальной. Юрий Андреевич понравился мне сразу же, как только познакомились мы с ним в Транссибирском экспрессе, по дороге на Дальний Восток. Когда он представился именно так – по имени и отчеству, я, помнится, на американский манер назвал только свое имя Юрий – мол, дескать, тезки мы, чего церемониться, но Юрий Андреевич моей американской простоты не принял, настоял называть меня по имени и отчеству и строго этого правила держался всю дорогу почти до Омска. Был он красив, высок, широкоплеч, c признаками надвигающейся полноты, но еще статен, с густой, но совершенно седой шевелюрой, и очень чистым и гладким лицом, делавшим его возраст неопределенным. Это потом, из рукописи Юрия Андреевича, узнал я, что было ему уже сильно за шестьдесят. «Вы, Юрий Андреевич, стихи не пишете?» – пошутил я, намекая на cовпадение его имени и отчества с главным героем пастернаковского романа. «Нет, я пишу очень прозаические вещи» – ответил он серьезно и добавил с усмешкой – «Вы, москвичи, склонны видеть черты доктора Живаго в каждом интеллигентном петербуржце. Согласитесь, что Юрий Андреевич Живаго лишь по недоразумению стал москвичом, а на самом деле, он – типичный петербуржец из Башни Вячеслава Ивáнова». Поразительно точно угадал Ю.А. мое впечатление – я тогда действительно примерял его к образу пастернаковского героя, причем отнюдь не по одному лишь имени или внешности. Как это обычно бывает при знакомстве коренных москвича и петербуржца, поспорили мы и пошутили на тему, какая из двух столиц лучше.    

Я-то сам действительно коренной москвич, окончил журфак МГУ, работал в редакции журнала «Музыкальная жизнь», сам сочинял и в публицистике, и в беллетристике... В начале 90-х меня пригласили преподавать русскую литературу в одном из американских университетов в Новой Англии, за мной потянулись взрослая дочь с мужем, я женился второй раз на коренной американке датского происхождения и окончательно осел в Америке. Все это не имеет решительно никакого отношения к настоящей истории и упоминается исключительно для того, чтобы объяснить, как я на склоне лет попал в Транссибирский экспресс. А дело было так. Моя жена, никогда не бывавшая в России, вдруг загорелась посмотреть эту страну, да к тому же – не просто посетить пару столичных городов, как все нормальные туристы делают, а проехать через всю Сибирь от Москвы до Владивостока на поезде. Я поначалу ужаснулся этому плану, вспомнив по своим многочисленным командировкам, какие в российских поездах «туалеты» и «рестораны», пытался отговорить ее, но безуспешно. Тогда связался я с известной туристической фирмой и... был посрамлен – выяснилось, что существует ныне в России частный Транссибирский экспресс для комфортабельных путешествий иностранцев, что идет он из Москвы до Владивостока две недели, что в нем двухместные купе-номера с туалетом и горячим душем, что в ресторане кухня пятизвездочного отеля, что в поезде есть два банкетных вагона-зала и спецвагон для сотрудников охраны, что на остановках гиды из местных интеллектуалов проводят уникальные экскурсии, а народные русские ансамбли и сибирские казаки развлекают заграничную публику песнями и плясками...  

Так мы оказались в Транссибирском экспрессе и там познакомились с Юрием Андреевичем. Он один занимал соседнее купе и, по всему было видно, принадлежал к российской VIP элите. Мы тотчас подружились и много времени проводили вместе – и в ресторане поезда, и у окон вагона, и на остановках. Жена моя, конечно, не пропускала ни одной экскурсии, а в купе неотрывно глядела в окно, оживляясь и даже приподымаясь с дивана при каждом появлении какого-либо необычного пейзажа или населенного места в сплошной стене леса по обеим сторонам дороги. Ю.А. охотно давал ей пояснения на английском языке, которым владел не хуже меня. Мы же с ним безостановочно разговаривали, посматривая без особого интереса в окно на много раз виденное. Иногда же мы уходили в его купе, чтобы не отвлекать мою жену от созерцания и поговорить спокойно по-русски. Юрий Андреевич располагал к раздумчивой, откровенной беседе, и я с удовольствием, подробно рассказывал ему о работе в американском университете, о своих издательских делах и о своих книгах. Сам же он, как я вскоре заметил, очень скупо и даже неохотно рассказывал о себе, своей семье и, особенно, о своей работе. Памятуя это, я воздержусь излагать здесь даже то немногое, что узнал о его частной жизни. Когда мы неожиданно, даже толком не попрощавшись, расстались, я подумал – как мало, в сущности, знаю об этом удивительном человеке. Он не оставил ни визитки, ни адреса, и исчез, как призрак чего-то несбыточного... Из его редких обмолвок я узнал только, что в советское время Ю.А. был то ли Главным, то ли Генеральным конструктором какого-то очень большого и очень секретного «почтового ящика» – НИИ или КБ – в Ленинграде, где-то на Васильевском острове, а теперь является совладельцем и директором крупной радиоэлектронной фирмы в Питере. Он также занимал какую-то важную должность в Академии наук, но подробностей я так и не узнал...

Однажды я спросил, куда и зачем он едет. Ю.А. ответил очень лаконично – «Еду в Омск по личным делам» – и добавил, как бы сглаживая неловкость от своего явного нежелания развивать эту тему – «У меня в тех краях много памятного». Я не стал настаивать на подробностях. У нас оказалось много других общих тем, наши взгляды на многое, в первую очередь, в истории, искусстве и религии, совпадали поразительно. Но особенно близкими оказались наши вкусы и предпочтения в музыке – и в классической, и в раннем джазе, и в эстраде со времен Элвиса и Битлз... Как-то я упомянул о своем недавнем посещении джазового клуба Birdland в Манхэттене, где когда-то бывали Гарри Купер, Мэрилин Монро, Фрэнк Синатра, Марлен Дитрих, Ава Гарднер... Юрий Андреевич с внезапным интересом и даже с какой-то ревностью, как мне показалось, стал выспрашивать подробности. Проявив удивительное знание предмета, он интересовался, сохраняют ли в клубе память о Чарли Паркере, Джордже Ширинге и Диззи Гиллеспи... Реакция Ю.А. показалась мне неожиданно романтической и даже сентиментальной, он вдруг ушел в себя, как бы перестав слушать меня, а потом спросил невпопад: «Там еще исполняют “Lullaby of Birdland”?» Я ответил, что не знаю, и мы больше не возвращались к этой теме. Интересно, что Ю.А. никогда не бывал в США, хотя объездил полмира. Еще в советские времена был он, как говорили, «выездным», не раз посещал Францию, и теперь с увлечением рассказывал об этой стране, об Иве Монтане, Симоне Синьоре, Эдит Пиаф...

В ночь перед остановкой в Омске Юрий Андреевич исчез. Утром, уже при подъезде к Омску, проводница рассказала, что он сошел на какой-то станции еще затемно, что его встречали, и что он просил передать нам небольшой пакет. В пакете оказалась стопка бумаги с отпечатанным на компьютере текстом и небольшая записка от руки для меня: «Прошу прощения за то, что ухожу по-английски – на мою станцию Москаленки поезд прибывает слишком рано, и я не хочу беспокоить Вас. Оставляю копию рукописи, благодаря которой Вы, надеюсь, поймете и снисходительно оцените мотивы моей поездки – то личное, о котором не хотелось говорить, потому что в устном пересказе все это звучало бы или слишком романтично и, может быть, даже пафосно, или, наоборот, неоправданно приземленно. Я сам никогда не опубликую эту историю, но, вместе с тем, не хотелось бы, чтобы она бесследно канула в Лету. Поэтому доверяю этот текст Вам, как профессиональному литератору, можете его опубликовать, если сочтете интересным, без упоминания обо мне – литературное авторство меня не интересует... Жму руку, поклон Вашей милой супруге – Ю.А.»

Мы были весьма озадачены таким поворотом дела, тепло вспоминали Ю.А. всю оставшуюся дорогу и строили всевозможные теории его загадочного исчезновения. Вернувшись из поездки, я пытался найти Ю.А. через своих друзей в Санкт-Петербурге, но из этого ничего не получилось... В стопке отпечатанных листов из переданного мне пакета оказалась печальная любовная история на фоне очень эмоциональных размышлений и воспоминаний о жизни студенческой молодежи 50-х годов. Рукопись не содержала имени автора и была озаглавлена «Лилия». Я публикую ее под названием «Мелодии юности» с добавлением моих вставок об авторах и исполнителях тех мелодий, которые звучат в повести Юрия Андреевича. Вот эта повесть...

******************************

Звуки музыки... Их странное воздействие – ошеломляющее и возвышающее, возбуждающее или, напротив, угнетающее – пытались объяснить и композиторы, и психологи, и поэты, и философы. И все напрасно – какая-то глубокая, непостижимая тайна в музыке все равно остается. Страстную юношескую любовь нередко сопровождает некая мелодия, навсегда с нею связанная, и это тоже одна из загадок музыки. 

Считается, что технические изобретения и научные открытия, даже самые неожиданные и гениальные, являются неизбежными, ибо они отражают незыблемые законы природы. Если бы неизвестный древний изобретатель не придумал колесо, то раньше или позже люди все равно сконструировали бы его – неодолимое стремление к быстрому передвижению однозначно вело к этому решению. Если бы Нильс Бор не предложил физическую модель атома, то это вскоре сделали бы другие – мощный поток новых знаний о природе микромира буквально выдавливал эту модель. В противоположность научным открытиям, произведения искусства, в первую очередь музыки, не подвержены этому закону неизбежности возникновения. Нужен был неповторимый гений Людвига ван Бетховена, чтобы составить магическую музыкальную фразу начала Пятой симфонии – знаменитый Call to Attention. Не случись бетховенское озарение, никто и никогда не сочинил бы эту тревожную четырехнотную фразу, и через полтора века, во время Второй мировой войны, союзники не смогли бы использовать ее в качестве позывных к своим антифашистским радиопередачам; они, конечно, нашли бы другие подходящие позывные, но не те – бетховенские.

Необязательные и неведомо как возникшие, звуки музыки приходят к нам путями неисповедимыми. Кажется невероятным, что мелодии юности настигли нас случайно. Неужели они не были предопределены? Мне иногда кажется, что мелодии моей юности, пришедшие вместе с первой и очень сильной юношеской любовью, не могли быть другими, что они были неизбежными. Та далекая любовь давно уже ушла, растворилась в тумане времени, исчезла, как древний прекрасный город, под многочисленными пластами жизни, а мелодии, когда-то накрепко привязанные к ней, не развеялись, не затуманились, а, напротив, – оторвавшись от первоосновы, пробились сквозь все пласты жизни нетронутыми и живут, и волнуют, как прежде... 

Это случилось в далеком 1957-м. Годом раньше населению Советского Союза, зомбированному жестокой сорокалетней диктатурой, впервые дали глоток правды, от которого оно начало приходить в сознание, как от нашатыря. Правда пришла с вершины партийного руководства – оказалось, что «вождь, отец и учитель», которому население поклонялось с неистовством религиозных фанатиков, являлся отнюдь не отцом и учителем, а злодеем и мракобесом. Вскоре после разоблачения сталинских преступлений народ Венгрии первым восстал против своих венгерских сталинистов, но советские войска  подавили восстание. Население Советского Союза не заметило противоречия между осуждением сталинских преступлений и подавлением восстания против сталинизма – оно с трудом выползало из затянувшегося на десятилетия наркотического бреда. Я тоже не заметил этого противоречия, я в то время был, как все...

Тем не менее мы тогда пытались раскрыть засвеченные глаза и прочистить забитые враньем уши. Из-за океана донеслись до нас отзвуки неистовства американской молодежи на концертах нашего сверстника, короля рок-н-ролла Элвиса Пресли – простого парня, водителя грузовика с берегов Миссисипи. Подпольная запись одной его песни на рентгеновских снимках (говорили – «на костях») стоила в Ленинграде половину месячной зарплаты инженера. Уже на подходе к нам была легендарная британская рок-группа Битлз из Ливерпуля. Эту лавину новой, по существу народной, музыки ХХ века уже нельзя было остановить никакими партийными запретами. Помню, что на студенческих вечерах категорически запрещенный рок-н-ролл исполняли как бы в форме пародии на «их нравы»: один из моих сокурсников стремительно выскакивал на сцену вместе с изящной хорошенькой студенткой в короткой юбчонке, и они «отрывали» рок-н-ролл так, что весь зал стонал и ревел от восторга. Мы тогда пытались освежить свои мозги, промытые лживой пропагандой. Повесть Ильи Эренбурга «Оттепель», давшая имя целой эпохе, стала литературной сенсацией (бестселлером – как сказали бы сейчас), а роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым» казался чуть ли не политическим вызовом коммунистическому режиму, и его невозможно было достать. Сейчас, с высоты прошедших десятилетий, диву даешься – до какой степени нужно было отлучить людей от правды, до чего нужно было замордовать и унизить интеллигенцию, чтобы та маленькая повесть и тот отнюдь не выдающийся роман, приоткрывшие микроскопическую щелочку в сплошном потоке лжи, вызвали столь огромный общественный резонанс.

Короче говоря, была холодная хрущевская оттепель, но мой рассказ не об этом... 

Летом того необыкновенного года я окончил второй курс радиотехнического факультета, и весь наш поток вместо дальнейшего освоения науки отправили на «освоение целинных и залежных земель» в Омскую область, что в Южной Сибири на берегах Иртыша у границы с Казахстаном. Бредовая, но вполне советская идея – отправить тысячи ленинградских студентов за тысячи километров в далекую Сибирь для выполнения примитивных сельхозработ – заслуживает отдельного обсуждения, но в те времена мы, честно говоря, не задумывались об этом – тогда «мы были молодыми и чушь прекрасную несли». Я крутил романы с несколькими девушками, но настоящая любовь обрушилась на меня в длинном поезде по пути из Ленинграда в Омск – там, по дороге в Сибирь, я неожиданно, безоглядно и безумно влюбился, забыв мгновенно и безоговорочно все свои прежние увлечения...

У нее было редкое имя Лилия, а я звал ее на английский манер Лилѝ. Трудно описать словами любимую женщину – у слов свои возможности и свои пределы, они далеко не всегда пересекаются с тем, что дают нам зрение, слух, осязание и обоняние. Самым искусным мастерам слова не удается описать даже простую мелодию, слова бессильны объяснить колдовское обаяние любимой женщины... Лилия была высокой темной шатенкой с правильными чертами лица и большими темно-карими, почти черными, глазами. Говорят – черноглазые женщины обожают находиться в центре внимания и полагают, что окружающий мир создан исключительно для исполнения их желаний. Когда Лилия направляла взгляд на предмет своих желаний, ее глаза светлели и лучились, а прелестная лукавая улыбка наполнялась иронией по отношению ко всему, на что падал этот искрящийся, с легким прищуром взгляд. Мне тогда казалось, что она похожа на знаменитую итальянскую киноактрису Сильвану Пампанини. В те годы Сильвана была мировым секс-символом, и после фильма Джузеппе де Сантиса «Утраченные грезы» вырезки ее фотографий из журналов висели во многих советских квартирах и молодежных общежитиях – до сих пор считаю Сильвану Пампанини самой красивой женщиной ХХ века, но здесь я, конечно, пристрастен...

Длинный пассажирский поезд, составленный из старых, ветхих плацкартных вагонов, медленно тащился с Запада на Восток по бескрайним равнинам России, среди бесконечных лесов, полей и невысоких холмов. В редких разрывах сплошной стены хвойного леса проплывали неяркие позднелетние северные пейзажи, неширокие речки и болотистые озерца, поляны с одинокими березками на пригорке, заросшие крапивой и лопухами овраги, небольшие поля и огороды с еще неубранными картошкой и капустой. Изредка появлялись в отдалении деревеньки, чудом пережившие все былые лихолетья. В послесталинские времена гонения на религию усилились, хотя казалось, куда уж больше, поэтому в северных старинных деревнях не осталось церквей, а кресты мы видели только на сельских погостах – советская власть оставила эту привилегию лишь для ушедших в мир иной. Мелькали унылые придорожные строения с покосившимися заборами и тощей коровенкой во дворе, а еще – станции, шлагбаумы и разъезды со стандартным железнодорожным хозяйством. Нас везли в объезд Москвы по бедному Северу страны: Ленинград – Волхов – Тихвин – Череповец – Вологда – Галич – Киров – Глазов – Пермь – Свердловск – Тюмень – Ишим – Омск. Называю только самые крупные пункты; на самом деле, мы останавливались почти на всех полустанках, а иногда и в чистом поле или среди хвойного леса – наш поезд шел вне расписания и пропускал все остальные пассажирские и товарные поезда.

Было весело... Никакого радио, никаких магнитофонов, никакой связи с внешним миром. Бренчали на гитаре, пели песни, пили водку, закусывая взятыми в дорогу крутыми яйцами, жареными цыплятами и твердокопченой колбаской, играли в преферанс на деньги в долг – это называлось «расписать пульку», закручивали студенческие романы и, конечно, отсыпались всласть на жестких трехэтажных полках после всех передряг экзаменационной сессии второго курса – экзамены тогда были не чета нынешним.

Мы ехали на «освоение целинных земель» как бы по комсомольскому призыву, а на самом деле – по приказу ректората, и комсомольское начальство не очень тревожило нас своей агитацией. Руководил всей операцией высокий массивный парень с большой вихрастой головой и широкими мускулистыми плечами – инструктор райкома комсомола. Мы называли его «одноногим боссом» – у босса не было одной ноги до колена, и он передвигался на костылях. Надо было видеть, как наш босс виртуозно поднимался по лестнице в вагон без посторонней помощи, подтягиваясь за поручни сильными руками. На остановках он быстро передвигался по перрону, зорко оглядывая свое хозяйство и мощно выбрасывая перед собой костыли. Одноногий босс часто заходил и в наш вагон, но вся его агитационно-организационная работа, как правило, сводилась к веселым шуткам на тему нашего дорожного быта – нормальный был парень.

Главным развлечением в пути были, конечно, многочисленные остановки, подчас довольно длительные. На больших станциях нас кормили в вокзальных столовках или в огромных бараках бывших пересыльных пунктов советского Гулага – суп картофельный или щи капустные, якобы мясная котлетка с макаронами, компот из сухофруктов. Местные продавали нам горячую картошечку, завернутую в листы из школьных тетрадей, малосольные огурчики в газетном кульке – отличная закуска под водку... Все высыпáли из вагонов, таскались вдоль поезда, знакомились с соседями. Нашими ближайшими соседями по поезду были студенты педагогического института – девушки с филологического факультета и парни с факультета физкультуры. Это сочетание оставляло нам, будущим инженерам, мало шансов на близкое знакомство с будущими учительницами, ибо их жестко опекали крепкие, рослые парни – будущие физруки. Меня, впрочем, это поначалу ничуть не беспокоило – я сам был тогда стройным широкоплечим парнем с роскошной вьющейся шевелюрой отнюдь не обделенным девичьим вниманием. В светлом свитере с высоким воротом и темных брюках, туго заправленных в кирзовые сапоги, с сигаретой в зубах, я неторопливо вышагивал по перрону, обсуждая с друзьями соседских девушек и наслаждаясь хорошей погодой и внезапно свалившимся бездельем.

Это безмятежное, расслабленное состояние души и тела сопровождало меня до остановки в городе Галич на берегу Галичского озера в Костромской области. В этом городке все во мне перевернулось мгновенно, и покой мой рухнул навсегда, как только я увидел ее...

Когда мы приехали в Галич, уже вечерело, на перроне вокзала горели желтые фонари, и их свечение смешивалось с розовыми отблесками заката. В этом розовато-золотистом свете я увидел темноволосую высокую девушку, грациозно сходившую по ступенькам вагона, в котором ехали студентки пединститута. Она показалась мне пантерой, спускающейся с дерева. Темное приталенное платье, небрежно накинутая на плечи светлая шерстяная кофточка, быстрые гибкие движения, красивое подвижное лицо с искрящимися глазами в обрамлении темно-каштановых прядей. На перроне пантеру мгновенно окружила толпа высоких парней-физкультурников. Было видно, что каждый из них старается привлечь к себе ее внимание, мне послышалось, что они называют девушку то ли Лилей, то ли Лелей. Cтоя чуть-чуть в стороне, я слышал ее смех и низкий голос, видел, как она управляет и повелевает этой мужской стихией. Окружавшие девушку поклонники что-то бурно обсуждали, я догадался – они уговаривают ее спеть, и один из парней в яркой пестрой куртке начал наигрывать на гитаре пока неясную мелодию...

Я еще не понимал причину своего томительного волнения, еще пытался остаться равнодушным наблюдателем происходящего, еще цеплялся за высокую успокоительную самооценку, но... внезапно вся предшествующая жизнь показалась мне ничтожной, мелкой, бесцветной... Такого со мной никогда прежде не бывало – словно на огромной сцене, обыденно раскрытой передо мной, вдруг кто-то поднял второй занавес, и там, в глубине, открылась другая, неведомая мне жизнь, о существовании которой я даже не подозревал. В той жизни царила обаятельная стройная черноглазая девушка, и все окружавшее ее было ярче и талантливее, чем в привычном мире, там был другой,  вершинный уровень интеллекта и красоты...

Сюжет, между тем, развивался стремительно, не давая мне возможности оправиться от шока, – девушка-пантера сделала пару мягких шагов вперед, как бы раздвигая пред собой пространство для звуков музыки, и низким голосом запела под гитару пленительные «Опавшие листья» на французском языке.

Я был сломлен, покорен и порабощен...

***

Автор бессмертной мелодии «Опавших листьев» композитор Жозеф Koсмá происходил из венгерских евреев. В детстве он был музыкальным вундеркиндом, учился в музыкальных академиях Будапешта и Берлина, а в 1933 году эмигрировал в Париж. Однако вскоре фашизм настиг его и здесь – в годы Второй мировой войны он скрывался на юге Франции. В те тяжелые времена поэт Жак Превер опекал Жозефа и помогал ему публиковать свои произведения под чужими именами. Мать и брат композитора были зверски убиты венгерскими фашистами в 1944-м, а Жозеф чудом пережил немецкую оккупацию – как будто само Провидение ограждало его от гибели, чтобы мир не остался без «Опавших листьев». Косма сочинял музыку ко многим спектаклям и кинофильмам, но его звездный час настал в 1946 году, когда он написал музыку к фильму Марселя Карне «Ночные двери» – одна из мелодий этого фильма со словами Жака Превера и стала знаменитыми «Опавшими листьями» – «Les Feuilles Mortes»:


Oh, je voudrais tant que tu te souviennes
Des jours heureux où nous étions amis
En ce temps-là la vie était plus belle
Et le soleil plus brûlant qu'aujourd'hui.


Les feuilles mortes se ramassent à la pelle
Tu vois, je n'ai pas oublié
Les feuilles mortes se ramassent à la pelle
Les souvenirs et les regrets aussi.


Et le vent du Nord les emporte,
Dans la nuit froide de l'oubli.
Tu vois je n'ai pas oublié,
La chanson que tu me chantais...

.....................................................

C'est une chanson qui nous ressemble,
Toi tu m'aimais, moi je t'aimais
Et nous vivions, tous deux ensemble,
Toi qui m'aimais, moi qui t'aimais.


Mais la vie sépare ceux qui s'aiment,
Tout doucement, sans faire de bruit
Et la mer efface sur le sable
Les pas des amants désunis.

 

Рассказывают, что впервые «Опавшие листья» спела тогда еще совсем юная, ставшая знаменитой впоследствии шансон-певица Жюльет Греко. «Опавшие листья» пела в своей неповторимой манере великая Эдит Пиаф, но всеобщую известность и мировую славу песня, безусловно, получила благодаря Иву Монтану. Авраам Ливи родился в бедной еврейской семье в маленьком тосканском городке в Италии. Мать ласкательно называла его Иво; по утрам она будила сына на языке сефардских евреев ладино словами «Иво, манатана», что означает «Иво, поднимайся» – впоследствии отсюда родился псевдоним: Ив Монтан. Семья Ливи эмигрировала во Францию по той же причине, что и Жозеф Косма – спасаясь от фашизма. Для юного Иво переезд во Францию оказался судьбоносным, здесь он стал знаменитым эстрадным певцом и киноактером Ивом Монтаном, здесь он был вознесен на самую вершину мировой славы. Песню «Опавшие листья» Монтан включал в репертуар каждого концерта, а на вопрос – Ваша любимая песня? – неизменно отвечал – «Опавшие листья». Ив Монтан пел «Опавшие листья» более сорока лет, он исполнял эту песню незадолго до смерти, в возрасте около 70-ти, так же прекрасно, как и в 25 – может быть, чуть-чуть глуше, но с той же нежной страстью, с теми же мягко замирающими звуками «le sable», от которых сжимается сердце. Его любили знаменитые женщины ХХ века, назовем лишь троих – Эдит Пиаф, Симона Синьоре, Мэрилин Монро. Можно понять женщин, сраженных с первого взгляда обаянием Ива Монтана, бросавших ради него мужей и любовников, – для этого достаточно послушать его «Опавшие листья»...

***

«Опавшие листья» жестоко преследовали меня на всем отрезке нашего пути от Галича до Перми. Они звучали во мне днем и ночью, терзали меня неразделенной страстной любовью к ней, сводили с ума. Долгими бессонными мутными ночами, на верхней полке вагона, под назойливый стук колес приходило ко мне отчаяние – нет у меня никакого пути к ней, нет ни малейшей надежды даже на то, что она хотя бы узнает о моей любви. Эта девушка – моя призрачная, несбыточная мечта, мелькающий поблизости романтический фантом. Она недоступна потому что, на самом деле, существует отнюдь не здесь, а где-то в бесконечной дали, в недосягаемом для меня мире за вторым занавесом. Под утро я засыпал с твердым намерением отказаться от бессмысленных попыток проникнуть в тот недоступный мир, отрешиться от иллюзорной мечты, отбросить это наваждение, стать самим собой... Но едва наступал рассвет, я снова, как маньяк, ждал очередной остановки, чтобы увидеть ее. Как маньяк, я таскался повсюду за окружавшей ее компанией счастливых, на мой взгляд, поклонников. Не смея подойти близко ни к ней, ни даже к ее ближнему кругу, я ощущал себя ничтожеством. Я уже знал – Лилия окончила третий курс филфака. Ее окружали, как мне казалось, сильные, умные и достойные ее парни, не чета мне. Я считал, что у меня нет никаких шансов, резко снизил свою самооценку, едва ли не презирал себя. Мои друзья не могли понять, с чего это я «съехал с катушек», а девушки поняли скоро, что я влюбился не на шутку, и, осудив мое предательство, неодобрительно и холодно взирали на мои переживания.

Поезд тащился на Восток, время работало против меня, отступать было невозможно – из беспросветного отчаяния вызревала во мне исступленная решимость добиться своего...

Не помню, как долго добирались мы до города Пермь на берегу Камы в Предуралье, но там, на перроне Пермского вокзала, мое безумие стало невыносимым, а «Опавшие листья» зазвучали с болезненным надрывом. Я, как всегда, плелся за компанией, окружавшей Лилию, одержимый навязчивой идеей добиться ее любви любой ценой. Нужно взломать эту задохнувшуюся в неподвижной безысходности ситуацию, нужно что-то делать немедленно... Случай помог мне – в одном месте пространство перрона сужалось, и я оказался рядом со всей компанией, почти рядом с нею. Нервный озноб бил меня изнутри, и вместе с ним злость поднималась против этих будущих физруков, зачем-то допущенных в ее близкий круг. Внезапно один парень из этого круга – красивый блондин с кустистыми усиками над большими влажными губами, которого я тайно ненавидел, – глубокомысленно изрек:

– Между прочим, Пермь знаменита тем, что здесь родился Афанасий Никитин и отсюда он уехал путешествовать по Индии.

Я среагировал мгновенно, как это бывает в моменты высочайшего нервного напряжения, и громко, чтобы она услышала, проговорил:

– Между прочим, Афанасий Никитин родился и жил не в Перми, а в Твери, а в Индию он отправился из Нижнего Новгорода.

Лилия улыбнулась и взглянула на меня с интересом. В толчее перрона мы оказались совсем рядом, мне нечего было терять, и я, в каком-то горячечном бреду, без всякого предисловия то ли прошептал, то ли прохрипел:

–  Выйди в полночь в тамбур по ходу поезда.

Она ничего не ответила, а лишь снова взглянула на меня, теперь уже вполне серьезно, без своей традиционной ироничной улыбки – видимо, в моем нелепом, но отчаянно страстном призыве было что-то гипнотическое.

Так и случилось, что средневековый тверской купец Афанасий Никитин, автор знаменитого «Хождения за три моря», помог мне назначить первое свидание девушке моей мечты. Она пришла ровно в полночь, и я запомнил тот неуютный тамбур старого разболтанного плацкартного вагона на всю жизнь.

– Почему же ты так долго не подходил? – спросила она с упреком.

– Меня зовут Юрием, – глупо ответил я.

– Я это знаю.

– Как знаешь?

– У меня есть друзья в вашем институте.

Рассмеявшись, она призналась, что наш одноногий комсомольский босс рассказал ей обо мне, что она уже давно заметила, как я хожу вокруг, что хотела подать мне какой-нибудь знак, но не знала, как это сделать, что Афанасий Никитин – это судьба.

Той ночью поезд шел ровно, почти без остановок, в тамбуре было темно, нам никто не мешал. Мы ошалело целовались и торопливо говорили друг другу слова любви. Меня била дрожь от прикосновения к ее телу, казавшемуся страшно далеким и совершенно недоступным еще несколько часов тому назад. Произошло чудо, и моя, казалось бы, абсолютно неосуществимая мечта вдруг реализовалась во всей своей чувственной полноте... Вагон ровно постукивал по рельсам, словно отбивая ритм нежной и страстной мелодии «Опавших листьев»: C'est une chanson qui nous ressemble, Toi tu m'aimais, moi je t'aimais – Эта песня похожа на нас, когда мы любим друг друга. Отблески пролетавших мимо фонарей плясали по стенам и потолку тамбура, высвечивая на мгновение ее лицо с полузакрытыми глазами – тогда, в том темном тамбуре я нежно назвал ее Лили, моя Лили...

Утро мы встретили среди светлых вершин Уральского хребта, отделившего друг от друга гигантские унылые равнины Восточной Европы и Западной Азии. Солнце выкатилось из-за гор навстречу поезду и раскрыло перед нами этот сказочный край, о немыслимых богатствах которого мы знали из школьных уроков географии и «Малахитовой шкатулки» уральского сказителя Бажова. Здесь все было ярче, богаче, живее, чем в прежних северных краях, даже бесконечные хвойные леса теперь не утомляли своим однообразием – ели, пихты, лиственницы, уральские кедры и даже могучие сосновые боры пролетали мимо окон вагонов, а над ними вдали медленно проплывали невысокие каменистые вершины Уральских гор, а под ними, в низинах, в скалистых разломах хребтов бурлили горные речки. Сонное царство малонаселенных пространств осталось позади, а здесь повсюду – на дорогах, в поселках и городах, в каменных карьерах и рудниках, на подъездах к заводам и электростанциям, дымные трубы которых виднелись вдали, – все энергично двигалось, перемещалось, работало...

Помню хорошо тот солнечный день: наш поезд прибывает на станцию Первоуральск в нескольких десятках километров от столицы Урала города Свердловска (Екатеринбурга) – поблизости, по перевалу у горы Березовая проходит граница между Европой и Азией. Все высыпали на перрон, чтобы постоять на границе между двумя великими континентами, размяться и погреться на солнышке. Лили у своего вагона, как всегда, окружена компанией поклонников. Еще вчера я мечтал быть среди них, но после ночного свидания мне решительно не хотелось этого. Почтительное отношение к этим парням быстро улетучилось – меня раздражало их назойливое топтание вокруг Лили. В этом раздражении слились и зависть, и ревность, а теперь еще и презрение к неудачливым соперникам, ведь любовь к женщине – собственническое, эгоистическое чувство. Впрочем, я отнюдь не ощущал себя победителем – напротив, меня одолевало неверие в подлинность происходящего за вторым занавесом, мне требовалось какое-то дополнительное подтверждение того, что все случившееся не есть фантастическое наваждение, что ночь в тамбуре не была случайным эпизодом... Правда ли то, что она мне шептала в том темном тамбуре? Можно ли верить мерцающим звездам? Чуткая звезда, очевидно, поняла мое состояние и немедленно, тут же на вокзальном перроне, на границе между Европой и Азией я получил желанное подтверждение, оставшееся со мною на всю жизнь.

А случилось вот что – компания снова просила Лилию петь, она сначала заупрямилась, но потом сказала что-то тихо гитаристу в пестрой куртке, улыбнулась лукаво, кошачьим движением поправила волосы, сверкнула глазами в мою сторону и запела: «Oh, lullaby of birdland». Это была песня о любви, знаменитая джазовая пьеса «Колыбельная птичьего острова», и я понял – Лили поет для меня, и это ее ответ на мои невысказанные вопросы и сомнения...

***

История создания «Колыбельной птичьего острова» удивительна. Этот признанный шедевр классической джазовой музыки был написан слепым пианистом-виртуозом Джорджем Ширингом однажды поздним вечером 1952 года в его доме поблизости от Гудзона. Жена Джорджа вспоминала, что он в тот вечер был молчалив, но внезапно резко встал из-за обеденного стола, оставив недоеденным свой любимый бифштекс, и, вытянув руки перед собой, буквально бросился к фортепиано ­– через 10 минут пьеса была полностью готова. В это десятиминутное гениальное озарение композитор вложил все очарование джаза, накопленное им годами. Джордж Ширинг родился в Лондоне в бедной английской семье. Он учился в школе для слепых, увлекался джазом и уже в 18 лет стал одним из лучших джазовых пианистов Англии. Когда Джорджа позднее спрашивали, как он стал музыкантом, он шутливо отвечал, что в предыдущей жизни был собакой – поводырем слепого Иоганна Себастьяна Баха. В 1947 году Джордж эмигрировал в США, где попал в самый кратер нью-йоркского джазового вулкана. «Колыбельную птичьего оcтрова» со словами поэта Джорджа Дэвида Вейса он посвятил великому альт-саксофонисту Чарли "Бёрду" Паркеру, ибо Птичий остров – Бёрдлэнд – был, на самом деле, нью-йоркским ночным джазовым клубом, названным так в честь Бёрда Паркера. «Колыбельную птичьего оcтрова» исполняло несчетное множество джазовых оркестров, выдающихся инструменталистов и певцов, среди них – Элла Фицджеральд и Сара Воган.   

Oh, lullaby of birdland

That's what I always hear,

When you sigh.

Never in my wordland

Сould there be ways to reveal

In a phrase how I feel.

Have you ever heard two turtle doves,

Bill and coo, when they love?

That's the kind of magic music we make with our lips,

When we kiss.

And there's a weepy old willow

He really knows how to cry,

That's how I'd cry in my pillow

If you should tell me farewell and good bye.

Lullaby of birdland whisper low,

Kiss me sweet, and we'll go

Flying high in birdland, high in the sky up above

All because we're in love. 

Уже более полувека люди очарованы этой чудной мелодией, рвущейся в небо вместе с молодой любовью и буквально искрящейся радужным светом, которого автор никогда не видел. В ней гармонично все, начиная с этого невыразимо прелестного вздоха – «Oh, lullaby of birdland» – и кончая сладостно простым признанием – «All because we're in love».

***

Наш поезд пересек Уральские горы и помчался по равнинам Западной Сибири, распевая «Oh, lullaby of birdland». Эта джазовая пьеса, спетая Лилѝ для меня, молнией распространилась по всему эшелону, ее текст переписывали и передавали дальше, его наигрывали и напевали во всех вагонах. Наши ночные свидания в тамбуре продолжались. Я шептал ей: «Lullaby of birdland whisper low, kiss me sweet, and we'll go…» Она тихо продолжала: «flying high in birdland, high in the sky up above, аll because we're in love». Однажды нас застукал одноногий комсомольский босс. Он внезапно появился в тамбуре, гремя своими костылями, навел на нас фонарик, философски констатировал – Любовь! – и пошел дальше, виртуозно преодолевая на костылях переход в следующий вагон.

До Омска мы не доехали, нас начали сгружать на мелких степных станциях в Прииртышье – бесплатных рабов распределяли по заявкам местных совхозов. Нашу группу будущих инженеров и ученых сгрузили на станции Москаленки, в ста километрах  от Омска, а будущих педагогов повезли дальше – так нас с Лили разлучили. Вместе с ней увезли и песни моей юности – начались, как говорят, «нелегкие трудовые будни». В открытых кузовах грузовиков нас повезли со станции Москаленки по пыльной степной дороге в совхоз «Элита». Был разгар жатвы, мы ехали вдоль бесконечных пшеничных и ржаных полей. На некоторых полях урожай уже убрали, и они золотились на солнце свежими стогами соломы, на других комбайны скашивали и обмолачивали зерно, на третьих еще колыхалось под ветром море нескошенной пшеницы. Потрясающая картина плодородной прииртышской степи раскрывалась перед нами.

В совхозе «Элита», куда нас привезли, мы вскоре поняли, что разговоры об «освоении целинных и залежных земель» были не более чем пропагандистским блефом – все земли в этой прииртышской степи были давно освоены ссыльными переселенцами из немцев Поволжья, депортированных сюда еще в начале войны. В том году в Приртышье случился невиданный урожай, местное население не справлялось с его переработкой – поэтому и привезли нас сюда из Ленинграда. Мы выполняли, конечно, самую неквалифицированную физическую работу с чрезвычайно низким КПД –  разгружали лопатами грузовики с зерном (самосвалов тогда, конечно, не было), таскали трехпудовые мешки с зерном из грузовиков в железнодорожные вагоны, загружали зерно в зерносортировочную машину. Девушки собирали картошку, лопатили зерно – так называлась операция по переворачиванию зерна и его переброске с места на место лопатой, чем достигалась, как нам объясняли, первичная просушка зерна, а еще – в наклонку перебрасывали зерно из одной кучи в другую с помощью черпака в виде разрезанного пополам ведра с двумя ручками, называвшегся почему-то «плицей». Все к вечеру сильно уставали. Парней поместили жить в строительных вагончиках, а девушек – в совхозном клубе. Одевались мы по-рабочему, серо и однообразно: брюки, шаровары или военного покроя штаны заправлялись в высокие кирзовые сапоги, а сверху – темные рубашки с длинными рукавами, кофты на молниях или свитера. По вечерам, когда холодало, надевали ватники или морские бушлаты, добытые по случаю нашим ректором у военных. Джинсов и джинсовых курток тогда и в помине не было. Девушки в рабочее время мало отличались от парней – только, может быть, косынкой на голове вместо кепки, да ботинками вместо сапог. По вечерам они приводили себя в порядок – одевали платья или юбки с кофточками, возвращая свой женский облик.

Мы старались не думать о странностях жизни на нашей Родине, хотя совсем не думать об этом было невозможно. Невольно приходило осознание какой-то запрограммированной абсурдности использования ленинградских студентов для примитивной физической работы в далеком Прииртышье. Вся эта афера приобретала зловещие, иррациональные черты вымышленного кафкианского мира. Многие из нас – городские жители – впервые столкнувшись с провинциальной, сельской советской действительностью, были поражены примитивным уровнем механизации крестьянского труда. Я тогда, в Прииртышской степи впервые засомневался в преимуществах социализма перед капитализмом. Концепция бесспорного преимущества социалистического способа производства была вбита в наши головы столь основательно, что даже самые толковые и бескомпромиссные критики сталинского режима останавливались перед этой красной чертой: социализм–капитализм. Мол, конечно, сталинский социализм аморален и неприемлем, но, в принципе, настоящий, незамутненный культом личности социализм более эффективен, чем капитализм. Я, помнится, даже рассчитал, когда СССР перегонит США по объему производства, исходя из официальных цифр его прироста в обеих странах и пользуясь формулой сложных процентов. Этот мой расчет произвел на партийное начальство столь сильное впечатление, что меня заставили несколько раз делать на эту тему доклад на различных собраниях – может быть, потому, что мой расчет случайно совпал с намеченной Хрущевым датой окончательного построения коммунизма. Я был тогда искренен в своей вере в социализм. И вот тут, в Сибири, эта вера пошатнулась. Как же так получается, что американские фермеры, составляющие несколько процентов населения страны, производят несравненно больше сельхозпродукции, чем огромное советское колхозное крестьянство, причем производят без помощи принудительно мобилизованных студентов, инженеров, служащих и научных работников из Нью-Йорка и всех других американских городов? Такие крамольные мысли приходили мне в голову, но… по настоящему меня тревожило отнюдь не это...

Я тосковал по Лили. Никакой телефонной связи между группами ленинградских студентов не было, и мы даже не знали, кто где работает. И вот однажды, примерно через неделю после приезда в «Элиту», нас навестил одноногий комсомольский босс. Он одобрительно высказался о нашей работе, похвалил нас, побалагурил, как всегда, на бытовые темы, а потом внезапно повернулся ко мне, кивнул головой в сторону двери и сказал: «Выйдем, поговорить надо».

– Тебе привет от Лилии, – начал он миролюбиво, когда мы вышли, а потом резко развернул меня к себе: – Ты что, парень, поматросил и бросил? Это у нас не пройдет...

– Она спрашивала обо мне? – обрадовался я. – Я даже не знаю, где она.

– Не знаешь, спроси... – он объяснил мне, где найти Лилию.

– Как же я доберусь до нее?

– А это уж твое дело. Коли есть любовь, доберешься. Иди на дорогу, голосуй, авось какой-нибудь шофер и подвезет. Только знай – девушка ждет тебя, переживает, что забыл...

Хороший у нас был комсомольский начальник, душевный парень – наш ангел-хранитель на костылях. Было еще не поздно, я наскоро привел себя в порядок, схватил ватник и побежал на дорогу в полукилометре от нашего вагончика. Первый же шофер согласился подбросить меня в кузове своего грузовика – минут через сорок я был у школы, где жила она. Мое появление вызвало переполох и бурное одобрение всего женского общежития, Лили не скрывала своей радости.

Мы ушли в степь, которая одна только делает человека безмерно свободным... 

Низкое заходящее солнце освещало поля, словно разрисованные полосами скошенных и уложенных в расстил стеблей пшеницы, золотило свежие стога и огромные скирды соломы, отбрасывая в сторону восхода их длинные тени. Фантастическая картина животворной степи дополнялась ее дурманящими запахами. Знаете ли вы, как пахнут сухие стебли пшеницы, как опьяняют они? Вообще – знаете ли вы, как прекрасен свежий стог светлых, блестящих и упругих стеблей пшеницы?

Солнце коснулось степного горизонта и быстро скрылось, преследуемое ночной тьмой. В сентябре в степях Южной Сибири теплый солнечный день быстро переходит в довольно холодную темную ночь. Я согревал ее руки своим дыханием, над нами колыхался бездонный черный свод сияющего яркими звездами сибирского неба...

Чтобы измерить силу любви к женщине, нужно уединиться с нею в ночной бескрайней степи...      

Ночью не всегда удавалось поймать на шоссе попутный грузовик, и обычно я  возвращался со свидания в «Элиту» под утро, когда народ уже одевался и умывался, готовясь идти на работу. Я безмолвно и покорно присоединялся ко всем, как бы сглаживая очередной разрыв непрерывности моей жизни в коллективе. Друзья, естественно, подшучивали надо мной добродушно, а девушки устроили мне бойкот и едва разговаривали со мной. Откуда брались силы – не могу толком объяснить. Днем я, как и все парни в нашей группе, таскал трехпудовые мешки с зерном, а вечером уезжал на свидание, дремал урывками в пшеничных стогах и в кузове грузовиков. Не знаю, как надолго хватило бы у меня сил, но эта степная сказка однажды резко прервалась – нас отправили обратно в Ленинград, cтепную свободную любовь ждало впереди испытание городским бытом...

Мы вернулись в Ленинград ровно в день начала новой, космической эры, в день, когда первый в мире искусственный спутник Земли был выведен на орбиту советской ракетой. Сейчас вокруг Земли вращаются тысячи огромных искусственных спутников, оснащенных сложнейшей аппаратурой, но тот был первым – полуметровый шарик с четырьмя усиками антенны одиноко вращался вокруг планеты, посылая на Землю трогательно беспомощные сигналы «бип... бип... бип...» Сиротливая красавица Луна, еще не знавшая человеческого прикосновения, недоверчиво глядела на своего первого крошечного новорожденного брата. В тот день началась борьба двух сверхдержав за космос – гигантская технологическая и духовная схватка, от исхода которой зависели судьбы сотен миллионов людей. Я тогда не догадывался ни о масштабах этой схватки, ни о том, как скоро буду сам в нее вовлечен...

Петербургский этап нашего романа пришелся на позднюю осень и зиму. Романтика сибирского приключения с его свободой и беззаботностью быстро развеялась, вытесненная городской суетой и студенческими неотложными делами. Сразу выяснилось, что нам и встречаться-то негде. Поздняя петербургская осень с ее дождями, мокрым снегом и холодным ветром оставляла мало возможностей для влюбленных на природе. Я не хотел приглашать Лили в нашу убогую коммунальную квартиру у Пяти углов на Загородном проспекте – это я исключил сразу же. Она привела меня в свою маленькую квартирку на Петроградской стороне, где жила вместе с родителями – мне показалось, что это для нее неудобно... У нас не было общей компании, мы были двумя одинокими влюбленными волками из разных стай и интуитивно понимали несовместимость с прежней стаей каждого. Мне снились фантастические картины нашей будущей жизни – мы выходим вдвоем на сцену красивого концертного зала, Лили в длинном бальном платье направляется под аплодисменты к сцене, а я в черном смокинге сажусь за рояль, чтобы аккомпанировать ей. Эти нелепые инфантильные сновидения настолько замучили меня, что однажды я не выдержал и спросил маму, занимавшуюся в юности музыкой, не поздно ли мне учиться игре на фортепиано. Мама распознала мой недуг мгновенно: «Сынок, ты влюбился!» Мне не хотелось раскрывать истинную подоплеку своего интереса к игре на фортепиано и я замял разговор.

Недостаток сибирской романтики я пытался возместить художественной мощью петербургских театров, переживавших в те годы невиданный взлет. Георгий Товстоногов, только что назначенный главным режиссером Большого драматического театра, поставил спектакль века – легендарного «Идиота» по роману полузапрещенного тогда Федора Достоевского с блистательным составом артистов: Иннокентий Смоктуновский, Нина Ольхина, Евгений Лебедев, Владислав Стржельчик. Леонид Якобсон, ломая традиционные балетные схемы, поставил в Мариинском театре великолепный балет Арама Хачатуряна «Спартак» с героико-монументальным Аскольдом Макаровым в главной роли. Попасть на эти спектакли вместе с Лили стало моей идеей фикс. В то время для этого нужны были либо серьезный блат, либо очень большие деньги – у меня не было ни того, ни другого. Тем не менее я сделал это... Вместо лекций в институте я простаивал часами в кассе БДТ, заняв очередь еще с ночи – благо, театр был недалеко от моего дома. Я завел знакомство с билетершей в театральной кассе на Невском, и она сделала мне два билета на «Спартак» за обещание помочь установить ей в квартире телефон – на этот чистой воды блеф я шел ради Лили...

Она же как будто не замечала моих подвигов ради нее и принимала их, как должное, не выказывая ни особого восторга, ни даже признательности. Я этого тогда как бы не видел или, скорее, не хотел видеть, я был настолько ослеплен своим чувством, что до самого последнего предела не принимал реальности постепенной деформации наших отношений, медленного, но определенного сползания вниз, каких-то непонятных колебаний и сомнений с ее стороны. Как-то я пригласил ее в Филармонию, мы договорились о встрече, но накануне она внезапно сказала, что не сможет пойти. Ко дню ее рождения я написал белыми стихами целую романтическую поэму, начинавшуюся словами «Не та ли ты Лилия-кувшинка, что темной осенней ночью...», но она не пригласила меня к себе домой, и мы наскоро отметили это событие в каком-то невзрачном кафе. В день Нового года я готов был нарушить семейную традицию, лишь бы быть с нею, она поначалу согласилась пойти со мной в компанию друзей, но затем отказалась, сославшись на домашние проблемы. Банальная история, тиражированная бессчетно, простейшая ситуация, предельно ясная с первого взгляда всем... кроме влюбленного безоглядно. Однажды я был представлен ее родителями – меня вроде бы примеряли к семье. Не думаю, однако, что я им сильно понравился. А что, собственно говоря, им могло во мне понравиться – нищий студент технического вуза, будущий инженер без ясных перспектив. Пожалуй, это было единственным, что я реалистично осознавал тогда – свою бесперспективность в глазах родителей любимой девушки. Но она, неужели и она так думала обо мне? Вспоминая то время, не могу отделаться от чувства неловкости и за себя, и за нее...

Причудой судьбы последний акт моей любовной драмы оказался связанным со знаменитым в свое время Ленинградским женским хором, в котором пела Лили. Ранней весной случился какой-то юбилей хора, и по этому поводу был назначен торжественный концерт в Юсуповском дворце на Мойке. Я, помнится, узнал о концерте случайно из уличной афиши, прибежал, счастливый и восторженный, к Лили и предложил – в день концерта я зайду за ней, и мы поедем на Мойку вместе. До сих пор испытываю стыд за свое наивно-идиотское поведение. Она отнеслась к моему предложению резко отрицательно – мол, этого делать не следует, поскольку ей нужно быть во дворце заблаговременно, и, кроме того, она не думает, что этот концерт будет мне интересен. Мы поспорили и даже повздорили. В итоге, она настоятельно просила меня не ходить на концерт, а я сказал, что пойду на него непременно. Мне бы сообразить, что здесь что-то не так, что у нее была какая-то – да, не какая-то, а вполне определенная и ясная причина избегать моего появления на концерте, но я пребывал в состоянии любовной эйфории и, по-видимому, плохо соображал. Почему Лили тогда не назвала истинную причину своего нежелания видеть меня на концерте, зачем растянула мучительство? Почему не решилась сделать это сразу – одним единственным хирургическим движением? Может быть, она тогда еще не приняла окончательного решения, или духа не хватило сказать мне правду прямо в глаза – не знаю... Так или иначе, но в день концерта я пришел один в Белоколонный зал Юсуповского дворца.

Те, кто бывал в беломраморных залах Санкт-Петербургских дворцов, знает, как ошеломительно прекрасны они и какая мощная пассионарная волна захлестывает там каждого. Раздались аплодисменты, и большой женский хор выстроился на невысоком подиуме. Лили стояла в середине первого ряда в длинном белом платье, а над ним – нежная головка, обрамленная пышными темными прядями, и большие, сияющие счастьем глаза. Это было прекрасно!

Потом произносились какие-то незапомнившиеся официальные приветствия, наконец, появилась ведущая в длинном черном платье и объявила: «Начинаем концерт Ленинградского женского хора: Сергей Рахманинов, «Весенние воды», слова Федора Тютчева». Художественный руководитель хора вышла под аплодисменты, подняла руки – стремительное, виртуозное фортепианное вступление заполнило сияющий белоколонный зал. Я не знал, что до катастрофы осталось меньше двух минут, я был без остатка захвачен происходящим – Лили поет «Весенние воды» Рахманинова... 

***

Предположительно в 1830 году, то есть еще в пушкинские времена, замечательный русский поэт Федор Тютчев написал небольшое стихотворение под названием «Весенние воды»: 

Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят –
Бегут и будят сонный брег,
Бегут, и блещут, и гласят...


Они гласят во все концы:
"Весна идет, весна идет,
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!"


Весна идет, весна идет,
И тихих, теплых майских дней
Румяный, светлый хоровод
Толпится весело за ней!..  

Вероятно, это прелестное стихотворение осталось бы малоприметной вехой в обширном тютчевском творчестве, если бы в год смерти поэта, в 1873-м, не родился другой гений – пианист и композитор Сергей Рахманинов, который в 1896 году сочинил романс «Весенние воды».

Напряженная, рвущаяся ввысь рахманиновская мелодия, под стать его более поздним фортепианным концертам, превратила тютчевские бегущие вешние воды в мощные, бурлящие, пенящиеся потоки, сметающие все на своем пути, превратила светлую радость пробуждающейся весенней природы в страстное торжество великой любви. Тютчевские слова и рахманиновская мелодия слились в романсе «Весенние воды» так гармонично, что потом уже было невозможно себе представить эти слова без мелодии и мелодию без слов.

Судьба этого едва ли не самого короткого романса – он длится всего 100 секунд – удивительна и прекрасна. Его перелагали для самых разных инструментов – от виолончели до трубы, его любили исполнять и ему подражали в своих композициях корифеи американского джаза ХХ века. Вот уже больше ста лет «Весенние воды» не покидают репертуары хоровых коллективов и выдающихся солистов. Особенно прекрасен романс в исполнении меццо-сопрано – душа с трудом справляется с завораживающей нарастающей мощью трех коротких куплетов и, кажется, продлись они дольше, сердце не выдержит...  

***

Моя любовь, моя мечта и, как мне тогда виделось, сама жизнь рухнули окончательно и бесповоротно за те 100 секунд, в течение которых хор пел «Весенние воды». Соглашусь, что все это со стороны выглядит несколько романически и даже оперно-театрально – любовная драма молодого человека разыгрывается в роскошном, ярко освещенном великолепными люстрами Белоколонном зале Юсуповского дворца под гениальную музыку Сергея Рахманинова. Тем не менее, именно так это было – жизнь часто оказывается богаче выдумкою, чем любой роман! Я мог бы воссоздать по секундам то, что случилось тогда, начиная от взлета в заоблачные райские выси и кончая стремительным падением в преисподнюю...

Вначале бурные волны молодого весеннего чувства рождались одна за другой из тревожных фортепианных пассажей вступления, нарастая неотвратимо – Еще в полях белеет снег, а воды уж весной шумят...

Сливаясь, переплетаясь и стремительно разрастаясь, они обрушивались на меня мощным потоком любви к ней – Они гласят во все концы: Весна идет, весна идет...

Тревога, однако, нарастала – я не понимал, куда же она смотрит с такой знакомой  мне увлеченностью, но звуки долгожданной и всесильной любви достигли в этот момент немыслимой высоты и силы – Мы молодой весны гонцы, она нас выслала вперед!

И вдруг... все сорвалось и обвалилось с той немыслимой высоты – следуя за ее взглядом, я повернулся и увидел у одной из беломраморных колонн молодого красавца в морской офицерской форме – Весна идет, весна идет...

В эти последние секунды перед торжественным финалом я молниеносно и однозначно понял все – и странности ее неровного поведения в последнее время, и ее метания, и безнадежность моего положения, и глубину моего провала. Я проиграл, моя Лили полюбила другого, и последние аккорды великого романса – И тихих, теплых майских дней румяный, светлый хоровод толпится весело за ней! –  хлестали меня по спине, я убегал из этого проклятого зала, чтобы никогда больше не видеть ее прекрасные, сияющие счастьем глаза...

Был темный, сырой и ветреный вечер начала петербургской весны. Я плелся пешком домой к Пяти углам по набережной Мойки, по Гороховой, по Загородному. При свете тусклых фонарей моя тень, то удлиняясь, то сжимаясь, тоскливо и обреченно тащилась за мной. Было слякотно и холодно, мои выходные ботинки скоро промокли, но я не торопился домой – у меня не было своей комнаты, чтобы укрыться от внимания родителей, и не было сил скрывать от них свое состояние. В голове назойливо вертелось – Мы молодой весны гонцы, она нас выслала вперед! И еще – все время звучало бурное и тревожное фортепианное вступление. Мне было очень одиноко, несчастье застигло меня врасплох, я не был готов к такому фиаско, я не понимал, как буду жить без Лилѝ. Я не винил ее в случившемся, я обвинял только себя, самонадеянно возомнившего, что меня может полюбить такая девушка.

Потом я долго болел с высокой температурой, запустил учебу в институте, с трудом вытянул весеннюю сессию. Лили уходила из моей жизни тяжело, болезненно. Меня постоянно терзало видение – она в длинном белом платье рядом с высоким офицером в элегантном черном морском мундире с кортиком на боку. Почему-то – обязательно с кортиком... Много раз порывался позвонить ей, предварительно разыгрывая сценарий предстоящего разговора – позвонить, как ни в чем не бывало, спросить, как дела, проявить веселую беззаботность, пошутить на тему «Весна идет!», а, может быть, наоборот, съязвить что-нибудь относительно мощи нашего советского военно-морского флота. Что-то уберегло меня от пошлости – не позвонил. С безрассудной надеждой прислушивался я к звонкам телефона, висевшего в общем коридоре нашей коммунальной квартиры, но она тоже не позвонила. Подчас мне бредилось – следует посвятить моей любви, даже неразделенной, всю оставшуюся жизнь, невидимкой повсюду следовать за нею, делать неожиданные подарки, писать анонимные любовные письма, ограждать ее от неприятностей... Я был близок к повторению участи персонажа купринского «Гранатового браслета», так мною презираемого.

Как ни странно, но вытащила меня из того ужасного состояния не другая женщина, как часто бывает в молодости, но другая особа женского рода – научная работа. Летом меня пригласили работать в научно-исследовательскую лабораторию одной из ведущих кафедр института – там проектировали тогда уникальную радиотехническую систему управления летающими объектами. Я увлекся этой работой чрезвычайно...

Образ Лилѝ постепенно уходил от меня, и так же постепенно приходило осознание незыблемого жизненного принципа – я не могу любить женщину, которая не любит меня.

Прошло десять лет...  Хрущевская оттепель не сумела растопить вечную мерзлоту советского режима, но вызвала нарастающую протестную волну – движение шестидесятников, в среде которых появились открытые противники режима – инакомыслящие, которых назвали на западный манер диссидентами. В подпольном самиздате, а потом и в запрещенных властями заграничных изданиях, доставленных в страну контрабандой, появились стихи Осипа Мандельштама и «Реквием» Анны Ахматовой, «В круге первом» Александра Солженицына и «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, зарубежные радиоголоса читали «Размышления» академика Андрея Сахарова о связи прогресса с интеллектуальной свободой. Драматические события сотрясали окружающий мир. На наших глазах лунная гонка между СССР и США вышла на финишную прямую и вот-вот должна была завершиться титаническим рывком одной из сторон. «Пражская весна», задавленная советскими танками, показала неспособность коммунистического режима принять человеческий облик, но восемь отчаянно смелых людей, вышедших на Красную площадь с протестом против преступления властей, доказали, что не все потеряно. Великие, бесподобные 60-е годы... Я отслеживал их пульс, я жил ими, пройдя «тяжкий путь познания» от одобрительного отношения к советским танкам на улицах Будапешта до презрения к режиму, пославшему их на улицы Праги.

Моя научная карьера развивалась быстро и успешно, я уже был начальником отдела известного в стране НИИ, автором нескольких монографий, защитил кандидатскую диссертацию и заканчивал докторскую. Однажды у меня в кабинете зазвонил прямой телефон, и я услышал тот голос, «знакомый до слез»: – Здравствуй, Юрочка! Ей было легко произнести эти слова столь небрежно, как будто мы расстались вчера, ибо она готовилась к разговору, а каково было мне... Незыблемые принципы и умозрительные схемы – это одно, а реальная жизнь – совсем другое. Сердце дрогнуло, перехватило дыхание – я молчал в трубку, словно парализованный.

– Юра, ты слышишь меня? Это Лилия, ты узнаешь меня?

– Я слышу тебя, Лилѝ, отлично и, конечно же, узнаю, – взял я себя в руки.

– Знаю от друзей о твоих успехах и рада за тебя.

– Спасибо! К сожалению, не знаю о тебе ничего с тех времен... Как ты?

– У тебя есть возможность узнать все. Я сейчас ненадолго в Ленинграде. Если хочешь, приходи завтра вечером ко мне... Запиши адрес...

– Адрес нашего тамбура? – позволил я себе издевку, постепенно приходя в себя.

– Будем считать, что да, – ответила она серьезно после длинной паузы.

Я записал адрес и обещал прийти, еще не понимая, что все это значит. Так состоялось наше последнее свидание на ее ленинградской квартире, столь же внезапное, как и то первое, далекое, в тамбуре поезда Ленинград–Омск…

Мы с волнением приглядывались друг к другу, пытаясь, но не решаясь вернуться к тому, что было так резко прервано когда-то. Внешне Лилѝ изменилась мало, но мне показалось, что блеска в ней поубавилось. Впрочем, может быть, прежние оценки были слишком восторженными и завышенными. Она рассказала, что пение и все с ним связанное остались в прошлом, и я тогда спросил: «Поют только счастливые женщины, не правда ли?» «Быть счастливой недостаточно, нужен еще талант» – ответила она и переменила тему. В динамичном и ломком мире 60-х годов мы, естественно, сильно изменились, но оказалось, что из юношеской исходной точки мы двигались под разными углами и, само собой разумеется, пришли в разные конечные пункты. Оказалось, что наши взгляды на многие проблемы удивительным образом разошлись, как будто мы провели эти годы в разных мирах. Она неохотно и скупо рассказывала о себе – живет где-то на Севере по месту службы мужа, имеет дочку-школьницу, преподает в военном училище – все довольно стандартно… Мы избегали вспоминать о нашем разрыве, избегали напоминаний о том злополучном для меня и триумфальном для нее вечере в Юсуповском дворце, пытались найти какой-то путь из прошлого в настоящее в обход того вечера и всего, что за ним последовало, но вдоль обходного пути бродил мой юсуповский призрак – призрак старой и мучительной обиды. Может быть, поэтому наше свидание не достигло того прежнего накала. Она определенно старалась восстановить и снова пережить извлеченные из памяти мгновения прежней любви, я чувствовал нежность к этой новой Лилѝ, но нежность какую-то тихую и жалостливую.

Я остался у нее до утра... Серым петербургским утром разговор не клеился – обходный путь из прошлого в настоящее оказался слишком зыбким. Стараясь сгладить возникшую неловкость, я спросил: «Мы сможем увидеться еще?» Она обняла меня нежно, прижалась щекой, как когда-то, потом, отстранившись, печально улыбнулась и вдруг... словно плетью хлестнула – «Зачем?» Я промолчал, мой реванш не состоялся – снова, как и десять лет тому назад, она, а не я, ставила точку. Мы больше не виделись никогда...

Et la mer efface sur le sable        

Les pas des amants désunis.        

  Lullaby of birdland whisper low,         

  Kiss me sweet, and we'll go.  

Мы молодой весны гонцы,

Она нас выслала вперед!

***************************************

На этом заканчивалась рукопись Юрия Андреевича. Вероятно, она не нуждалась бы ни в каком послесловии, если бы ее герои не напомнили о себе самым неожиданным образом. Я опубликовал повесть-воспоминание Ю.А. в своем журнале – одном из немногих литературных изданий на русском языке, которые еще сохранились в Америке в старомодном бумажном варианте. Поскольку этот журнал был известен и в России, я, честно говоря, рассчитывал, что автор откликнется на публикацию своего произведения. Этого, однако, не произошло, и память о той встрече в Транссибирском экспрессе начала тускнеть, но однажды на каком-то информационном сайте я увидел окно с заголовком: «В России скончался один из пионеров космической радиотехники». Открыв эту заметку, я прочитал сообщение о том, что «в Санкт-Петербурге в своем рабочем кабинете скончался от обширного инфаркта Генеральный директор СКБ систем радиоуправления космическими объектами, дважды лауреат Государственной премии, Герой труда, академик...» – дальше указывалась неизвестная мне фамилия. Я продвинул курсор – с фотографии на меня смотрел Юрий Андреевич в официальном костюме с геройской звездой и двумя лауреатскими медалями. Такой трагический финал, как мне казалось, обрамил и закрыл всю описанную историю, но я ошибся и на этот раз…

Через пару лет после смерти Ю.А. довелось мне участвовать в международном симпозиуме славистов в Колумбийском университете в Нью-Йорке. Российскую делегацию возглавляла немолодая представительная дама, которую я мельком знал еще по работе в Советском Союзе. Высокая, статная, в темном строгом костюме, с изумительным жемчужным ожерельем на шее, она словно создавала вокруг себя поле тяготения, которое, вместе с тем, заставляло окружающих держать надлежащую дистанцию. «Кто эта королева?» – спросил меня коллега, когда она в окружении свиты появилась в зале симпозиума. «Лидия Георгиевна, – объяснил я, – известный филолог, профессор С.-Петербургского университета, член-корр. Академии наук и пр. и пр.» Сам я решил воспользоваться нашим прежним шапочным знакомством и взять у «королевы» интервью для своего журнала, но случай все не представлялся. Уже под занавес симпозиума сидел я в университетском кафетерии, когда Лидия Георгиевна остановилась у входа, оглядела небольшой зал, что-то спросила у своего референта или аспиранта и внезапно решительно направилась к моему столику. Я едва успел подняться ей навстречу, как она тепло поздоровалась, обратившись ко мне запросто по имени и отчеству, как обычно обращаются к доброму приятелю после недолгой, но досадной разлуки. Завязался разговор, она похвалила мою новую книгу о прозе Василия Гроссмана, и я, зная нерасположенность гостьи к пустым комплиментам, сразу же понял, что зачем-то нужен ей. Мы тут же договорились об интервью, и я предложил: «Давайте сделаем это сегодня же вечером, мы с женой будем рады принять вас, Лидия Георгиевна, у себя дома, если это не противоречит вашим планам, – роскошный вид на Манхэттен гарантирую!» Л.Г. согласно кивнула: «Пожалуйста, заезжайте за мной в гостиницу после шести».

В тот вечер мы сидели на обширном балконе нашей квартиры на берегу Гудзона и любовались видами огромного ночного города. Лидия Георгиевна в красивом темно-синем платье с легким светлым шарфиком на шее выглядела моложе своих лет. Мы без конца говорили о литературе и вообще – обо всем на свете. Я как ушлый интервьюер забрасывал гостью острыми и неразрешимыми, как мне казалось, вопросами, преднамеренно упирался в непростые нравственные писательские проблемы, но она легко разрешала их, не раздражаясь и не уклоняясь, и все после ее слов становилось на свои места, и все разъяснялось и исправлялось самым естественным образом. Какой интересный, глубокий человек – не переставал изумляться я – из «последних могикан». Она ни о ком не говорила плохо, но все, кого упоминала, каким-то образом сами собой занимали надлежащее место и по уровню таланта, и по человеческому достоинству. Мы договорились, что я оформлю нашу беседу в виде интервью и пришлю ей текст. Засиделись мы допоздна, но Лидия Георгиевна не выказывала ни малейшей усталости и после десерта попросила рюмочку коньяка. Казалось, все уже было сказано, и Аделина, как бы обрамляя встречу, продемонстрировала свои успехи в русском языке: «Приезжайте еще, мы покажем вам такие места, каких не знают туристы».

Лидия Георгиевна кивнула согласно, пригубила коньячный бокал, посмотрела на нас по очереди долгим взглядом с какой-то грустной полуулыбкой и сказала чуть дрогнувшим голосом: «А я ведь давно знаю вас обоих... Поэтому и напросилась в гости... Юрий Андреевич хорошо говорил о вас... ничуть не сожалел, что перепоручил вам воспоминания о своей юности, хотя, на мой взгляд, поступил опрометчиво». Она замолчала и снова пригубила бокал, мы тоже молчали, пребывая в шоковом состоянии, и Аделина тронула меня за рукав – правильно ли она поняла то, что гостья сказала по-русски?

– Вы близко знали Юрия Андреевича? – наконец выдавил я из себя.

– Очень близко... – ответила она  – Ведь я его жена, вернее, вдова.

Я обернулся к Аделине и повторил почему-то по-английски, что Лидия Георгиевна – жена Юрия Андреевича. После этого все заговорили сразу – бестолково и бессвязно, умилительно и трогательно. Потом мы наперебой задавали Л.Г. уже вполне внятные вопросы, и она терпеливо и сдержанно отвечала на них – штрихи образа Юрия Андреевича, доступные нам прежде из недолгого общения в поезде и рукописи его юношеских воспоминаний, теперь разрастались в полноценный портрет. Я наконец задал вопрос, который не давал мне покоя со дня известия о смерти Ю.А.: «Как Юрию Андреевичу удавалось совмещать в те времена столь высокое положение с его взглядами, едва ли не диссидентскими?»

– Все было и просто и непросто, – ответила Лидия Георгиевна. – Просто, потому что он им был очень нужен. Когда в 70-е годы Юрию Андреевичу попытались навязать «партийное руководство», он поехал в Москву и там, на Старой площади сказал: «Вам нужно, чтобы ракеты летели, куда надо, или вам нужно, чтобы партком порхал в моем кабинете? Выбирайте что-нибудь одно». Они выбрали ракеты – парткому, райкому, горкому было велено не вмешиваться в его дела.

Аделина с американской непосредственностью задала вопрос, который я не решался задать: «Вы знаете что-нибудь о Лили́?» Лидия Георгиевна, вероятно, ожидала этот вопрос, но ответила, как всегда, неожиданно:

– Лилия Григорьевна была на похоронах Юрия Андреевича, мы познакомились и поговорили. Она, оказывается, всю жизнь не упускала его из виду, отслеживала все перипетии его карьеры... Он, кстати, даже не подозревал об этом, не знал ничего о ней. Говорят, красивая женщина красива и в старости, это к Лилии Григорьевне определенно относится. Я к женской красоте равнодушна, но здесь сразу видно, что в молодости была она необычайно хороша.

– Как сложилась ее судьба? – вставил я свой вопрос, чтобы не закрывать тему.

– Кажется, у нее все нормально, но подробностей не знаю, ничего не могу сказать. Мы ведь с нею коллеги, филологи, учились в близкие времена. Умна, немножко резковата, на мой вкус... Знаете, с таким слегка преувеличенным чувством самодостаточности – это бывает у людей не вполне состоявшихся, где-то – не вполне счастливых.

– Она вам жаловалась?

– Нет, конечно, но я по глазам видела. Глаза у нее до сих пор удивительно красивые и лучистые, но невеселые...

Мы проговорили далеко за полночь. Уже за рулем машины, по дороге в гостиницу, я со всевозможными извинениями отважился задать Лидии Георгиевне вопрос, который не решился задать лицом к лицу за ярко освещенным столом: «Не испытывали ли вы неприязни или, прямо спрошу, ревности к Лилии Григорьевне?» Она в ответ рассмеялась звонко: «Вы – коварный журналист, но надеюсь, что этот вопрос не войдет в текст нашего интервью». После длинной паузы Лидия Георгиевна, тем не менее, ответила на него вполне серьезно и самым неожиданным образом: «Если опустить неинтересные сантименты, то я очень благодарна Лилии Григорьевне». Она снова выдержала паузу, и я ожидал понятного продолжения в том духе, что, мол, поведи себя Лилия иначе, Лидия не стала бы женой Ю.А., но услышал я совершенно другое – нетривиальное и непредсказуемое:

– Возможно, без Лили́ Юрий Андреевич не стал бы тем, кем он стал. Ведь он тогда под влиянием сильного юношеского чувства построил в своем воображении некий не существующий на самом деле, фантастический мир, помните – мир за вторым занавесом – куда решил пробиться, чего бы это ни стоило. Если хотите, его изначальный дерзкий рывок в науку был следствием той любовной драмы. У Юрия Андреевича случались тогда настоящие научные озарения, уж поверьте мне. Он словно мстил своему прошлому, своему реальному миру за несбывшееся и доказывал всем свою предопределенность к жизни в другом, фантомном мире, который создала в его воображении любовь к Лили́.

Лидия Георгиевна замолчала, а я, совершенно обескураженный, глуповато спросил: «Вы действительно так думаете?» Она ответила: «Я не думаю, я знаю. Возможно, сама Лилия Григорьевна и не понимала этого... Но, может быть, и чувствовала что-то – ведь недаром она всю жизнь скрупулезно отслеживала карьеру Юрия Андреевича».

Мы подъехали к гостинице, и этот странный разговор прервался сам собой. Когда мы прощались, Лидия Георгиевна предложила: «Приходите завтра вместе с Аделиной проводить меня – я познакомлю вас с моим сыном». Так и порешили, и на следующий день мы заехали за Л.Г. в гостиницу и отправились вместе в JFK. Ее сын присоединился к нам уже в аэропорту. Увидав его, мы с Аделиной вздрогнули и переглянулись: он был невероятно, неправдоподобно похож на Юрия Андреевича – молодая копия нашего транссибирского попутчика. Сыну Юрия Андреевича было лет сорок, он занимался компьютерным бизнесом – очень современный, обаятельный и элегантный молодой человек, человек новой эпохи.

Когда они уходили вдаль по длинному коридору перехода, мы заметили, как тяжело Лидия Георгиевна опирается на руку сына и как нелегко ей идти. Она выглядела уставшей королевой, а я подумал – жить с Юрием Андреевичем, вероятно, было не так-то легко, интересно – безусловно, счáстливо – конечно, но нелегко...

Комок подступил к горлу – уходит поколение шестидесятников, уходит поколение эпохи «бури и натиска» ХХ века, уходят неповторимые личности того судьбоносного и бессмертного времени... 

***

Юрий Окунев – ученый в области теоретической радиотехники, писатель-публицист, автор научных монографий и книг историко-публицистического жанра на русском и английском языках. Окончил С.-Петербургский университет телекоммуникаций, возглавлял ведущую исследовательскую лабораторию СССР в области цифровой радиосвязи, с 1993 работает в телекоммуникационной индустрии США. В 2007 году международный Институт инженеров электроники (IEEE) присудил ему награду имени Чарльза Гирша (IEEE Charles Hirsch Award) за «выдающийся вклад в теорию фазовой модуляции и разработку мобильных систем радиосвязи». Автор ряда литературных произведений: историко-мемуарная книга «Письма близким из ХХ века», сборник эссе на темы еврейской истории и философии «Ось всемирной истории» («The Axis of World History»), социологическое эссе «Старческая болезнь левизны в либерализме» («The Incurable Leftist Disease in Modern Liberalism»), новелла-антиутопия «The Lost War–Проигранная война» c параллельными текстами на английском и русском языках, мемуары «Детство, которого не было...» и др.  Книга «The Axis of World History» получила награду USA Book News – «The National 2008 Best Book Awards», и вошла в число лучших книг США в категории «Мировая история». Информацию о книгах Ю. Окунева и прямой доступ к его очеркам можно найти на вебсайте  www.yuriokunev.com

Рейтинг:

+7
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Комментарии (1)
Владимир Владыкин 07.08.2015 21:23

Язык и стиль прозы Юрия Окунева выразительный, доступный, читается легко. Его воспоминания связаны с истоирей нашей

0 +

Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru