litbook

Проза


Всё, как в кино+4

Диалоги на завалинке online*

 

Современный водевиль для новогодней камеры-обскуры

с живыми карусельными картинами «у прохожих на виду»,

погружёнными в ледяную ослепительность «Божественного мрака»,

где лишь «флейты свищут, клевещут и злятся»,

а «всемирная история нашей памяти»

и вся «теория невероятности и мнимости»

прочитываются слишком «опрокинутым сердцем»;

с непременным Прологом на небесах,

неожиданным Прилогом в Интернете,

и безмолвным Эпилогом в эмпиреях

вместо колыбельной

 

 

– Что толку в книжке, – подумала Алиса, –

если в ней нет ни картинок, ни разговоров?

Льюис Кэрролл.

 

 

 

Пролог на небесах

– …С каких небес ты свалилось, милое дитя? Лет сто прошло, не меньше. Я уж забыл, как ты выглядишь.

– А у меня появился любимый Мастер Фотографии. Я уже у него снималась…

– Ну, покажи мне своего Мастера.

– Вам же выскакивают там, наверняка, всякие ссылки, по ним и нужно пройтись.

– Ну, вот и покажи себя. Тогда и Мастера оценить можно.

– Мастер замечательный. Но эти фотографии не для всех…

– А разве эта переписка не скрыта от посторонних глаз? Тогда пришли мне снимки на электронный адрес, что ли…

– Не… Я не показываю это знакомым и близким людям, которые знали меня в той жизни. Они пристрастные, и сразу берутся судить. А к модели должно быть отношение беспристрастное.

– Да?.. А ты теперь модель? Видимо – человека? И, надеюсь, женского пола… Тогда сделай для меня исключение: я прикинусь вполне беспристрастным – слепым и глухим…

– Не, нельзя. Честно…

– Динамо, однако! Заинтриговала – и на попятную. Модели так не поступают…

– Я не заинтриговывала.

– Ну, извини. Чего это я, действительно, пристал, как банный лист…

– Да не, всё в порядке.

– Но интрига-то осталась…

Прилог в Интернете

– «…Прилог есть помысл простой или образ происшедшего, новоявленно в сердце вносимый и уму объявляющийся». А ты спроси: о чём речь? А я скажу: случайно – в межзвёздном пространстве моей космической жнейки – увидел несколько твоих модельных ню. От меня пряталась, а всему миру – нате, глазейте, кому не лень! Сами снимки – далеко не фердипюкс; но вживе, полагаю, все эти – веером размноженные – всевозможные и невозможные виолончельные и яхтенные округлости и покатости воспринимаются подчас «хуже белены и керосину» – одурманивающе: такое ощущение, что фотограф иногда забывает и про свет, и про камеру, и про всё на свете… Оно и понятно. Извини.

– Ну, не совсем всему миру… Это такой акт моей благодарности Фотохудожнику. Вы несправедливы к нему, однако. А «всему миру» – опять же, понятие относительное; я в галерее «Арка» летом две недели висела – и ничего…

– Бедная! Так висела, что некому было снять: в какой-то заброшенной арке, без всякого со-чувствия с глазеющей публикой, без – хотя бы – фонарной – с улицы – подсветки; как последний висельник Вийон («…и сколько весит этот зад – узнает скоро шея!»); сплошной гумилёвский натюрморт – «ни съесть, ни выпить, ни поцеловать…»; ни сердцевины, ни оболочки – какое-то болевое солнечное сплетение ледяными протуберанцами внутрь! А мандорла, товарищ чукча, это тебе не какая-то там Снежная Королева со своими зеркальными осколками-льдышками, застревающими в наивном сердце! Тут всё сплошь (должно быть!) так изломано, как в каком-нибудь (с трудом, однако, мыслимом) – насквозь прозрачном – космическом кубе, «не имеющем углов» и помещённом в какой-нибудь сильно проспиртованный, с потугами на интеллектуальную шарообразность – далеко не прозрачный – (но вполне мыслимый) земноводный мозг, который, в свою очередь, помещён внутри какого-нибудь очередного – насквозь прозрачного – (хотя и не вполне мыслимого) куба, уже, однако, наполненного какой-нибудь чернильной – насквозь непрозрачной – мыслительной жидкостью, выпущенной из себя каким-нибудь до смерти напуганным (почти не мыслимым в природе) – насквозь прозрачным – головоногим моллюском, зависшим где-то – всё равно не увидишь! – высоко над головами, – как тот циклопический призрак НЛО со своим вечно блуждающим «по лицу земли» одноглазым прожектором, извергающим из себя – шею сломишь! – жуткую инопланетную тьму, – который, в свою очередь… И так далее, и далее – до самой последней глубины сей матрёшечной бесконечности, уходящей в бездонную тьму лукавого, злохудожного сознания… А ведь – «не внидет Премурость в душу злохудожну»! Это не я, это, извини, Соломон (тот самый!) «взывает из бездны», из тьмы тех самых тысячелетий…

– А у Малевича квадрат – что изображает? И ещё: нужно ли делать умное лицо, когда всматриваешься в «инопланетную» тьму?

– Неплохо для модели, однако. А Малевич – со своим чёрным квадратом, ограниченным настоятельной необходимостью зрительного светоэффекта, – сильно отдыхает: ну, каково этому квадрату в «непроницаемой тьме» да ещё в чёрной комнате? (про чёрную кошку, давай, не будем). Главное – чтобы всё наизнанку, навыворот – «как на иконе»: мандорла, однако! – тогда и отдыхать впустую не придётся; угол падения в глазном хрусталике никогда не должен быть равен углу отражения, потому как – «чужой глаз – он, быть может, и алмаз, а свой – завсегда брильянт!» И все поверили: «А я так вижу!» И эдак в любой дождевой луже любой дождевой пузырь – каждый вахлак, возомнивший себя не иначе, как «сферой Паскаля в дверном проёме пустой часовни»: «Эй вы, небо, снимите шляпу! Я иду!» И всё дело, оказывается, в шляпе, и всё поставлено на голову, и всё поставлено на поток, как в лучших клиниках: здесь тебе и мозги, как грыжу, на место вправят, и рецепторы мягонько сфокусируют, и резкость наведут, и ракурс определят: «И теперь под сводами кубизма вижу с незапамятных времён женщину, похожую на призму и глядящую со всей сторон». Ну, авангард!.. Хлорки не хватит! «И даны были ему уста, говорящие гордо и богохульно…» Понятно – кому… А птичку – жалко… Я-то где был? Показала бы для экспертизы, что ли, прежде чем… Ну да ладно, разберёмся.

– «В ранней юности, – молвил художник в ответ, – я боялся раскинуть мозгами, но, узнав, что мозгов в голове моей нет, я спокойно стою вверх ногами». Я «в личку» раскрываю интимные вещи только мужчине, который у меня сейчас есть. Выставить на фотосайт, или там выставка официальная, или у себя на странице – это уже выходит из разряда «личного», вот и получается «искусство». Не могу я Вам кинуть это «в личку». Во избежание каких-то у нас с Вами возможных недопониманий. Я всегда Вас уважала как замечательного преподавателя, который дал мне самый большой багаж из всех преподавателей, которые мне когда-либо попадались. И продолжаю уважать как хорошего креативного автора и просто вообще человека. Но зона моего личного – это моё, личное, и больше ничьё, она же должна быть у каждого уважающего себя человека, и я прошу Вас понять и отнестись к этой зоне с полным Вашим взаимным уважением.

– Да?.. Ну, как скажешь. На зоне – да: шаг влево, шаг вправо… А есть ведь ещё и какая-то эрогенная зона… В общем, речь, как я понял, идёт о некоей запретной зоне, где стреляют без предупреждения: «Я стоял на посту, на котором стреляют на шорох, если желают живыми вернуться домой…» Я – желаю. Поэтому – шёпотом и на цыпочках: всякие не-до-понимания между Человеками и Моделями всегда можно раз-решить и до-понять при наличии большого желания с обеих сторон и небольшого, но исправного реостата в мозгу – хотя бы с одной стороны. По крайней мере, в отношении твоих скрипично-виолончельных изгибов и выпуклостей я ведь и «повёлся», как (…) тот самый (любой!) «просто человек» без реостата в мозгу и царя в голове – вполне успешно искушаемый бесом, и, на удивление, почему-то – на тот момент – желающий быть искушённым. А нужно было всего-то навсего (даже уже разворотивши сим зрелищем сетчатку и глазной хрусталик) раз плюнуть и запретить – и себе, и бесу (тебе ведь не запретишь…) Так? Но неужто, скажи, я повёл себя как-то вызывающе в отношении к чему-то там у тебя сокровенному? Извини, ей-богу, коли так!..

– У меня есть любимый человек. И Вы, между прочим, женатый человек. И я очень хочу общаться с Вами. Приятельски. И дружески… Но прошу Вас понять и принять к сведению Вашим умом всё, написанное мною выше.

– Вот так… И – замечательно! Я всё понимаю и принимаю – и умом, и сердцем, и ведением, и неведением… Тем более, что женат я не так уж «между прочим»… И посему – как иногда канючат малыши, лепя куличи в мокрой песочнице, – я больше не бу-ду! Но, с другой стороны, – как балагурил у Чехова угрюмо подвыпивший доктор Астров, «женщина может быть другом только в такой последовательности: вначале приятельница, затем любовница, и тогда уж – друг…» «Пошляческая философия», – лениво отвечал ему захмелевший дядя Ваня, не слишком-то и возражая… Так что – извиняй, если что…

– Спасибо. Чего уж…

– Но интрига, однако, остаётся…

Картина первая:
«…у прохожих на виду»

– …С днём варенья, что ли! «Вертолёт, как столовая ложка, по небу колотит». Это не Карлсон, это привет из небытия от мета-мета-мета- (пластинку заело) -метафористов ушедшего века (даже – тысячелетия!). Я бы всё же, подпевая Крокодилу Гене, добавил здесь эпитет «голубой», – в отношении к вертолёту это не может выглядеть оскорблением европейской толерантности. А пятьсот эскимо ты враз не осилишь… Так что обойдёмся бесплатным кино. А волшебником буду я… Не прошло и полгода, как я узрел-таки среди пылевых межзвёздных скоплений моей старенькой жнейки целый сериал виолончельно-яхтенных изображений, не предназначенных (когда-то тобою) для сего космического плавания. Спасибочки. Но, однако, повторюсь, рискуя прослыть вселенским занудой: женское естество – как всегдашнее орудие искусительства и хтоническое начало всякого искусства – сильно затмевает в этих изображениях любые попытки фотографических дилетантов смастерить из этого естества некое «эротическое искусство». «Как жалко, – подумал своей умной головой каждый мужчина, – что это распахнуто настежь для всех праздно любопытствующих!» Да хоть и не «праздно»! Ведь это далеко-совсем не та незабвенная замочная скважина, завешенная старой, потрескавшейся от времени клеёнкой с лубочным изображением домашнего очага (или – чего угодно) в заросшей зрачками и сплетнями любопытствующей и подглядывающей коммуналке нашего (не твоего!) счастливого детства, где Мальвина, стоя у зеркала «только в одних лебяжьих туфельках», «тяжёлым черепаховым гребнем» расчёсывала перед сном свои пышные, ниспадающие «ниже спины» голубые волосы… Пожелаю тебе одиночества и тихой радости в очередном году твоей карусельной жизни. Будет в душе эта тихая радость – никаких успехов и желать не надо. Да и куда, подумай, спешить голымя, сбросив-побросав на бледнеющий монитор все эти колготки-лифчики и прочую лягушачью амуницию? Разве что в баню… (извини, чтобы не сказать – к Богу: голымя пришли – голымя и уходим…)

– Спасибо. Но «распахнуто» всё это только для тех, кто у меня «в друзьях». Я натурщица, поэтому фотки на всеобщем обозрении – это нормально. Ненормально, повторяю, – посылать кому-то «в личку». Вдруг он что-то подумает, а это не так… А я очень хотела бы с Вами больше общаться, выходите на связь почаще…

– Ну да!.. Выйду я на связь – и опять огорчу тебя (и себя – а как же!) не «приятельским», а, пардон, вполне мужеским (и уж точно не христианским) взглядом козлоногого сатира. «Ты, говорит, ходи, говорит, ко мне, говорит, почаще, и, говорит, носи, говорит, конфет, говорит, послаще…» Опасные эти связи, мадемуазель Манон! Ладно, шутю. А ить обещал, что «больше не буду». Но и если бы даже христианским взглядом – тоже ведь непременно огорчу, как пить дать…

– Я хочу просто общаться, по-человечески. Они же вокруг даже простого русского языка не слышат, мерчендайзеры какие-то!..

– Ты ещё скажи: гекатонхейеры!.. Хотя из них гекатонхейеры – как из меня балерина. Помнишь, я рассказывал, как в ответ на брюсовский моностих «О, закрой свои бледные ноги!», Чехов саркастически заметил, что «никакие они у них не бледные, а такие же волосатые, как и у нас с вами»? Речь шла об авангарде начала XX века как подмене ценностей.

– Да, это было забавно, я помню… А фотки, всё же, Вам понравились?

– «Он отвернулся от неё, как от электросварки!» Эта фраза вот так, восклицательно, и впечаталась – ослепительным стоп-кадром – в сетчатку моей зрительной памяти. На заре (моей) туманной юности в журнале с тем же названием (иногда игриво взбрыкивающемся, как бодливый телок среди тогдашнего литературного травоядия) была напечатана повесть, вызвавшая бурю восторгов и негодования: герой повести – скорее рефлекторно (и, конечно же, «с замирающим от восторга сердцем»!) – «отвернулся, как от электросварки» именно потому, что героиня предстала «пред очи его» абсолютно голой! А этого – в советской литературе – не могло быть… ну, потому что («Письмо к учёному соседу») «не может быть никогда» («Тёмные аллеи» – с «темнеющими впадинами подмышек» и прочими «треугольниками русых журавлей» – тогда ещё у нас не читали). Нынче всё запросто, так что – скажу – не сами снимки (им, повторюсь, далеко до эстетической привлекательности), а твои яхтенные покатости, всё-таки схваченные неуправляемым светом на этих снимках, – все эти виолончельно-альтовые изгибы и округлости, звучащие в головах тяжёлым низким гулом заходящего на посадку пчелиного бомбардировщика, живущего в этих изящных струнных скворечниках. И, видимо, не мне одному звучат… А это и огорчает – как-то природно, по-животному, когда «пергаменты, мыча, деревенеют, и дурачок играет на жалейке»; и, видимо, не меня одного огорчает… Почти как у Цветаевой: «Я не более чем животное, кем-то раненное в живот…». Что-то тут неправильно и ненормально. Извини.

– Что неправильно?

– Что все смотрят-видят-рассматривают, хорошо хоть руками не трогают!

– Табличка такая есть, «руками не трогать», но она – «артефакт». А ведь если всем – значит, никому? Так?

– Да, конечно. Никому, только бесу одному. В конце концов, психологически в этом сполна оригинальном зрелищном «жанре» эстетический момент никогда не являлся целью, а всего лишь орудием или средством – «для раздувания затухающей фантазии в остывающем очаге удовольствия» и проч. Как ни крути эту эстетическую карусель. Даже балет – изначально – для того и создавался.

Картина вторая:
«Божественный мрак»

– А я всегда за эстетику. У меня с фотографами почти никаких интимных отношений. Честно.

– Бедные фотографы!.. Но ведь мужчина, из копытца напившись, глядит сквозь всю эту эстетику, как сквозь стекло, – навылет. Куда – понятно. «Эстетика», по сути, – как линза: лишь увеличивает-обостряет (а не прячет-смягчает) изначально заложенную тягу к противоположному. В Писании ведь не зря говорится о том, что «кто смотрит на женщину с вожделением – уже прелюбодействовал с нею в сердце своём»… Я не для какого-то огульного осуждения чего-то и кого-то, а – попытаться понять: откуда-зачем вдруг обрушивается «ни с того, ни с сего» этот разряд экстатического напряжения, это взвинченное мужское солнцестояние – как взметнувшийся столп пыли в солнечном луче – до самого купола! – и его же повсеместное мозговое затмение: от нашего напряжённого солнечного сплетения – до сплетения Солнечной системы с ледяной мерцающею тьмой; и всё это, заметь, пульсирует и живёт, сжимается и дышит, в‑кем-то однажды и не случайно – заданном ритме: набегающими волнами, концентрическими кругами, годовыми кольцами, световыми годами, утробными спиралями, реликтовыми излучениями, лучевыми импульсами, – пучками, толчками, качелями, квантами, пульсарами, квазарами, межзвёздными базарами… Вся эта гравитационная ловушка времени – как страсть возвращения в извергающую нас бездну: «Мама, роди меня обратно!..»

– Это как же – обратно? Разве такое возможно?

– Невозможное человеку – возможно Богу. Не сбивай меня, а то весь сказовый настрой улетучится!.. Так вот и рыщем – вслепую: в какую бы чёрную дыру провалиться, как в бездонный колодец, – вместе с калошами и прочей никому не нужной земноводной амуницией… Чтобы заново быть извергнутыми в столь привычную нашей сетчатке «тьму внешнюю», где свет (по версии иностранного гражданина Мефистофеля) лишь «порожденье тьмы ночной, и отнял место у неё самой», – чтобы извергнуть-ся (тайна рождения, однако!) из той, «внутренней», Божественной Тьмы, где «свет, сияющий отвсюду, не отбрасывает тени» – свет безначальный, предвечный, нетварный, где «вершины Божественного Бытия» открываются «в пресветлом Мраке тайноводственного безмолвия», в котором «при полнейшем отсутствии света, при совершенном отсутствии ощущений и видимости наш невосприимчивый к духовному просвещению разум озаряется ярчайшим светом, преисполняясь пречистым сиянием», и где «спешить никуда не надо».

– Тогда зачем вообще оттуда извергаться? Кому это надо?

– Ты бы ещё спросила про великое переселение мёртвых душ из Ада в Чистилище для дальнейшего прохождения службы в почётном карауле Ватикана, или – каким образом прародители собирались размножаться до грехопадения, или – уж совсем «на засыпку» – что делал Бог до того, как начал творить…

– Классные вопросы! Я бы не догадалась… А – есть ответы?

– У Новеллы Матвеевой – там, где «когда потеряют значенье слова и предметы, на землю для их обновленья приходят поэты», – есть замечательная по глубине строчка: «Ах, вопросы нам жить не мешают, ответы – мешают!»

– Вот и я о том же: какая разница – что ответят на мой вопрос! «Ты, мол, не слушаешь – зачем спрашивала?»

– Вот и послушай, не перебивай, – зачем спрашивала? О чём, бишь, я? Ну да, витийствовал! А ты вникни, и тебя касаемо: о том, как мы – визгливыми щенятами – едва родившись и стремительно (по космическим меркам) истлевая, – рыщем – «по лицу земли» – вслепую; ощупью – по женскому её лону: тычась (холодными носами), припадая (горячими губами), внедряясь (тугими языками), цепляясь (слюнявыми присосками), скользя (незрячими перстами), проникая (напряжёнными, прозревающими во тьме земнородными щупальцами), – когда «окунувшийся в масло по локоть, рычаг начинает акать и окать», – этими совсем уж не механическими рычагами и поршнями, вгрызающимися в ускользающую тьму до самых тектонических глубин и разломов, в коих, как отсыревшую геологическую взрывчатку, мы оставляем без надобности свой хвалёный и уже ни на что не годный интеллект; изредка вскидывая отчаянные взоры к небесам, ища там абсолютного виновника мимолётности всех наших слишком-чересчур «сладких и красных» тактильных ощущений; взываем («из бездны»!) к ваятелю столь катастрофичной для нас недолговечности всей этой горчащей в своём послевкусии, задыхающейся в пыльных залежах памяти, скользящей парашютным шёлком в небытие, – той самой виолончельно-яхтенной телесности, держащей в каком-то бесконечно длящемся животном напряжении все эти до времени прозябающие в блаженном покое и одиночестве тычинки-пестики нашего тварного мира, ослеплённые его виолончельной, изнывающей в звуке «красотой», пронзающей, как та ослепительная электросварка, – от паха до солнечного сплетения, – вертикально ввысь! – как струна, как вздыбленная на старте, стонущая от нетерпения всеми своими циклопическими соплами плесецкая ракета-носитель, испепеляющая «водопадом кинжального огня» слишком живописные, непроходимо заросшие густой новогодней хвоей молчаливые окрестности таёжного космодрома, – и далее – за пределы Солнечной системы – навстречу неподвижно мерцающей первозданной тьме, безмолвно засасывающей-в-себя и неощутимо – в своей сверхсветовой неподвижности – выкачивая сквозь влажную линзу оплывающего глазного хрусталика и мозг, и сердце, и сам возможный воздух – дабы уж «окончательно освободить» нашу изнемогшую, изношенную, изнурённую, изнывающую – уж вовсе не разобрать: душу или плоть – от земноводной и страстной оболочки этого тварного мира, – как те (потом расскажу), исполненные мистической прелести лисы-оборотни Ляо Чжая: своего рода китайские «модели» XVII века, коих ты и являешься ныне чрезвычайным и подневольным представителем, имея в программе убедить всех, зрящих во все глаза на твои парусные, далеко не кукольные округлости, – в эстетической своей невинности, белково-нуклеиновой непорочности и почти космической – парящей над миром! – чистоте и невесомости всего этого грандиозного, не нами запрограммированного мероприятия, претендующего на роль некоего всепоглощающего «эротического искусства», дабы… ибо… и прочая, и прочая…

Картина третья:
«Флейты свищут, клевещут и злятся…»

– Значит, получается, что я, ко всему прочему, ещё и вполне чрезвычайная и полномочная китайская посланница из каких-то там их поднебесных старинных времён, и сама об этом ничего не знаю?.. Без меня меня женили… Ловко! Хоть бы бамбуковый веер на свадьбу подарили!

– Это твоя прелестная (почти китайская!) фарфоровая головка ничего не знает, а программа работает и помимо нас. Мало того – ты в этой карусельной суете, в этой спешке со вспышками-раздевашками даже не успеваешь выхватить глазом, заметить в зеркалах главное для себя: раньше она звалась Психея, и – ещё у Платона в «Диалогах» (ещё без нашей завалинки) – всё рвалась, бедная, «как птичка из клетки», покинуть эту свою «ненавистную телесную темницу». Я и подумал вдруг-однажды своей наивной головой, пялясь во все глаза (это у Иезекииля – такие небесные существа, исполненные очей и спереди, и сзади, изнутри и снаружи, – многоочитые, – как ночью мерцающее море в Коктебеле у Волошина: «Свят! Вседержитель! А около разные, цветом похожи на камень топаз, вихри и диски, колёса алмазные, дымные ободы, полные глаз»), и – одновременно – почти не поднимая глаз – на твою тугую, гудящую от нетерпения, живую виолончель, выставленную в космической жнейке на всеобщее обозрение; я подумал: «А может быть, Психея – и есть твоё давнее, древнее, изначальное, забытое, заспанное с этими фотографическими циклопами, – единственное твоё имя собственное, блудный мой ландыш белоснежный, розан аленький? А всё остальное – мыльные пузыри, шелестящая чешуя, лягушачья шкурка…

– …И прочая никому не нужная земноводная амуниция.

– Твоя ирония здесь ни к чему, но молодец – запомнила… Когда бы всё так и было – многое мгновенно перевернулось бы в моих «многочисленных» очах, «всплеснувши и блеснувши» покатыми, давно остекленевшими формами никуда-не-идущих, но всегда ожидающих превращений песочных часов; и всё это многое, слишком многое – вместе с отплясывающим на крышке рояля Фридрихом Ницше, лихо перевернувшись в воздухе, мягко и основательно опустилось (бы) на все свои четыре кошачьи лапы. И тогда – безо всякого кружевного «романьтизьму» – я готов глубоко, всем сердцем со-чувствовать-с-тобою, присутствуя – прости мою кружевную высокопарность! – при рождении души, видя и чувствуя то, что даже у Набокова (ещё не соблазнённого оплотнившимся видением белково-нуклеиновой Лолиты) выглядит – покуда – вполне-достаточно целомудренно и почти – в устремлении – бесплотно: «…и, бредя о крутом полёте, как топчешься, как бьёшься ты в горячечной рубашке плоти, в тоске телесной тесноты! Иль, тихая, в безумье тонком гудишь-звенишь сама с собой, вообразив себя ребёнком, сосною, соловьём, совой. Поверь же соловьям и совам, терпи, самообман любя, – смерть громыхнёт тугим засовом и в вечность выпустит тебя».

– Ну вот, непременно про смерть! И так жить некогда… А мужчине обязательно вот это всё в голове думать? Он что, просто так – не может?

– М-да!.. Срезала… С жанром ненаучной фантастики пора кончать! О, русский язык, великий и могучий!.. «Пора, мой друг, пора, покоя сердце просит…» Вот как раз Набоков в своей «Лолите» и попытался «это всё в голове не думать», а просто «кончить» раз и навсегда, перенеся «центр тяжести мысленной вселенной» в «сугубую промежность мира», туда, где «уже восторг в растущем зуде неописуемый сквозил»; герою, возможно, это отчасти удалось, а вот автору – вряд ли…

– И что, так было всегда?

– Отвечаю только за нас – и как могу: мой кругозор вполне исчерпаем; китайцы пусть сами за себя отдуваются. Хотя скажу, что, например, те самые «Лисьи чары» воспринимались тогдашней читающей (женской, придворной!) публикой даже как – в некотором смысле – руководство к соблазнению погружённых в печаль молодых (и не очень-то!) людей; считалось, что только соблазнённого (а не того, кто «сам пришёл») можно одновременно и расслабить, и возбудить (волю и плоть соответственно) настолько, что он – до самой изнанки и поскрёбыша своей выпотрошенной телесной шкурки – безропотно и даже с некоторым особым наслаждением будет отдавать-ся женщине-лисе (а не наоборот, прошу заметить!): день и ночь – «без питей и ед» – перекачивая в её тёмное, всегда ускользающее хтоническое лоно все свои возможные и невозможные динамические старания и, главное, энергетические силы, которых у самой лисы-оборотня (по-нашему – у беса) изначально, по определению, быть не может. Можно, однако, сильно хромая в сравнениях, сопоставить рассказы Ляо Чжая «про это» с «нашим» (ну, насколько он может казаться и выглядеть «нашим») «Декамероном», конкретно и напрямую «возрождающим» (Renaissance, однако!) слишком здоровый, почти звериный, античный интерес (чтобы не сказать – аппетит) «к человеку ниже сердца».

– А «интерес ниже сердца» – это куда смотреть надо?

– Туда, куда ты и подумала, не притворяйся. Историю с Дафнисом и Хлоей помнят все, даже ты: как они – тыкались в невинном отчаянии, как щенята, – не знали, не умели, как начать (кончить может любой баран), и если бы не опытная Ликониэн… дальше – смежаю вежды, и делаю всем темно.

– И все сидят в темноте, как паиньки, и терпеливо ждут, когда Вы снова включите свет…

– Ладно, включаю. И мы видим чёрно-коричневые (иногда красно-жёлтые), весьма динамичные (веером-на-бегу – как тот бегун на фотостопе у Парщикова, который «сам за собой построится гуськом и дышит сам себе в наспинный номер»), – динамичные рисунки-росписи на (опять же!) покатых боках греческих кувшинов и амфор, изображающие (на посуде-то!) без всякой (нашей) застенчивости тот самый – и спереди, и сзади (как угодно!) – без всякой там замочной скважины и совсем уж не потолочный – акт. А вокруг – «флейты свищут, клевещут и злятся, что беда на твоём ободу чёрно-красном, и некому взяться за тебя, чтоб поправить беду…»

– Пока всё очень даже красиво. Почти как в кино. А это – с греческого? Ваш перевод?

– Это не перевод, это вполне оригинальное стихотворение Осипа Мандельштама. А ты уже, вижу, слегка соскучилась по себе любимой? Я, извини, всего лишь добросовестно, как могу, отвечаю на твой вопрос «всегда ли так было?» Поэтому совсем ещё чуток попридержи в напряжении свои поникшие-опавшие слушалки-внималки – пока уж совсем, извини, от скуки не треснешь, как та Марфута, которая «упала с парашюта» («она не лопнула, она не треснула, только вширь раздалась – стала тесная»).

– Спасибо, хорошая переключалка. Встряхивает. Я уже вся готова – «всплеснувши-блеснувши», как те Ваши перевёрнутые, но никуда не спешащие (по-моему, так?) и ожидающие превращений песочные часы. Но у этих ещё-обратно-не-превратившихся часов (видите, пишу так, по-Вашему, чтобы Вам угодить, а имею в виду превращение их «остекленевших форм»), то есть, у меня остались праздные (на Ваш, вероятно, взгляд) вопросы: что за беда на ободу? почему некому взяться? и взяться – за что? и если взяться, то – беда поправима?

– Возьми Мандельштама и прочти сама, первая строчка – «Длинной жажды должник виноватый…»; не перепутай с «Духовной жаждою томим…» и притормози покуда с вопросо-ответами – я, к сожалению, не Фалассий и уж далеко не Максим Исповедник, запросто объясняющий любые «тёмные места», – а то мы с тобой никогда отсюда не выберемся.

– Но я же спать не смогу!..

Картина четвёртая:
«Всемирная история нашей памяти»

– Извини. «Поэт издалека заводит речь – поэта далеко заводит речь…» Давай, однако, вернёмся к «нашему» Джованни Боккаччо и будем помнить, что у него все эти штучки «про это» – ну, почти буквально, – пир во время чумы, этакая «художественная проповедь» сексуальной свободы в XIV столетии (возрождать так возрождать!), полного раскрепощения желаний и страстей: ведь они (люди, персонажи – кто же ещё?), страшась смерти (всюду чума, все мрут поголовно!), пытались изгнать этот страх посредством сугубо рационалистичного отрицания загробного существования (всё равно, мол, та самая тьма впереди!), захлёбываясь, как никогда, тактильно-рецепторными ощущениями своего мгновенного существования «здесь и теперь» («бери от жизни всё!», «однова живём!», «хоть час, да наш!» – и прочая «поэзия заговоров и заклинаний»); отсюда – какое-то слишком уж прагматично-конвульсивное отношение к тому, что должно (?) благодатно и таинственно происходить между мужчиной и женщиной – даже, пусть, на пороге (якобы!) всеобщей гибели, – как и через сто лет у нас на Руси: «…мор бысть велик по всей земли Русской: мерли прыщем; кому умереть, у того прыщ синь, а кому живу быть – ино прыщ червлен».

– Всё правильно. Сексуальная активность восполняла естественную убыль. А не то – как в анекдоте про динозавров – «Вымрем ведь!..»

– Бойкая, однако, девица попалась твоему будущему избраннику. Умно, нечего сказать, спорить не стану. Задачу выживания в этом мире Господь не отменял. Учтём-с… Извечная проблема – как без проблем переправить на другой берег волка, козу и капусту… А заметь, как необратимо оплотнена бытовая наша «мистика» вкупе с доморощенной «магией заговоров и заклинаний», – вечно живая, как плесень, и вечно зелёная, как «в лесу родилась ёлочка», – всё при нас! В новогоднем застолье, когда все изрядно подпили, – чего, скажи, – каждый – желает себе-любимому, уже не слыша ни «пенья скучного вокала», ни «шипенья пенистых бокалов», ни чужого, ни собственного голоса? Все хором: «Чтобы елось и пилось, чтоб хотелось и моглось!» Так-то! Глянь-ка вот, да и слухом вникни: «…как стоит меж твердью земною и нёбною, утвердяся, Путь Млечный, железный, жерновной, не тряхнётся, не колыхнётся, не ворохнётся, да о звёзды железом трётся, так бы у раба Божия (имя рек) стояли семьдесят семь жил как одна едина жила противу полого места, противу женския похоти, не погнулся бы, не ворохнулся бы, не пошатался бы на женской лик красныя девицы, на ярое лоно честныя вдовицы, на молодыя молодицы, на ретивыя кобылицы…»

– Бог знает, что в голову придёт! Нет, ну в самом-то деле, у Лорки (который Федерико Гарсиа, Вы знаете) в «Неверной жене»: «…и лучшей в мире дорогой до первой утренней птицы меня этой ночью мчала атласная кобылица»; то-то меня эта кобылица всегда смущала…

– «Узнают коней ретивых по их выжженным таврам…» А бёдра – не смущали? Которые «метались, как пойманные форели – то лунным холодом стыли, то белым огнём горели»?

– Нет. Там всё понятно. А тут – хоть и «атласная», а всё же… обидное сравнение для такого поэта.

– Обидное не для поэта, наверно… Успокойся, тебя никто не сравнивает с кобылицей. Хотя тут надо бы узорнее выразиться: ты ещё-покуда не удостоена такой чести. Вот тебе – извини, тоже по памяти, – из «Песни Песней»: «Кобылице моей в колеснице фараоновой я уподобил тебя, возлюбленная моя! Прекрасны ланиты твои под подвесками, шея твоя в ожерельях; золотые подвески мы сделаем тебе с серебряными блёстками…» А, вспомни, у индусов, почти боготворивших (и поныне!) медлительную, томную, «волоокую» корову, – сравнение женщины с этим благородным животным – ва-а-аще тончайший, надо сказать, комплимент. И океан свой они в мифах пахтали, как необъятное женское лоно, – и никакой мистики, сплошной и сугубый реализм, – покуда буддийская майя не покрыла собою весь этот видимый мир: всё – лишь только сон, мираж, дымка, иллюзия, фата-моргана, фантасма греческая, «не светлый дым, блестящий при луне, а эта тень, бегущая от дыма…»; кстати, и мы с тобой – тоже, и все эти диалоги на завалинке, и притяжение полов как платоновское «стремление к целостности», как сопряжение – вникни! – эроса и космоса… А все эти наивно-вожделевательные заговоры-заклинания – лишь дымчатое кино в аквариуме спящего мозга: «…там, в Окиян-море посередь Земли (речь, видимо, о Средиземном море) на пуповине морской лежит Алатырь-камень, на том Алатырь-камени стоит булатной дуб, под тем булатным дубом кузов ярости и юности, железом кованный, и аз, раб Божий (имя рек) возьму кованый кузов ярости и юности, распущу ярость и юность в моё сердце да все те семьдесят семь жил заплету во едину жилу промежну – что крепость каменну, что турей рог прободающий, толь бы аз, раб Божий (имя рек) пылок и ярок встал на женскую похоть, на полое место ретивое, всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь».

– Ничего себе!

– И не только себе… Назвался груздем – полезай в кузов («железом кованный», как-никак), а оттуда – как наш незабвенный Иван-дурак («лузер» в тусовочной вашей мове) «из котла-то клокочущего, молочной пеной вскипающего, из крутого кипятка да в студёный ключ» – во мгновение ока, стрелой, пулей, молнией, фотовспышкой небесной! – и юн, и яр, и пылок, – и ликом чист, и платьем красен, и осанкою бедов, а отчеством – Царевич! А главное-то – «ярости промежной да юности небрежной» – цельный кузов: расплещешь – не унесёшь! «Знает только ночь глубокая, как поладили они…»

– Это ж какая-то гремучая смесь растопыренного веером язычества с каким-то ещё не существующим, эмбриональным христианством! (во как насобачилась тут с Вами!); даже не мистицизм или там чёрная магия, а какой-то, простите, балаган эротический! Ярмарка, да и только!

– И то, насобачилась, есть такое… Видать, единый язык обретаем, Эсперанса ты моя глаголющая… Перекрёстное опыление, надо полагать… Ярмарка цветная, карусельная, сильно центробежная, товарищ чукча! Веселись честной народ!.. Всё, как в кино: «Привстань на цыпочки, Петрушка неуёмный! Когда бы не фломастер твой весёлый, настоянный на лучшем хлорофилле, – кузнечику б ни в жисть не стать зелёным!»

– Да уж!.. Чего только не углядишь («однако»!), привстав на эти цыпочки и перегнувшись «за край вселенной из жизни нашей милой и мгновенной»! Так, кажется, у Вашего покойного друга? – «Я заглянуть хотел за край вселенной…» (Глазами помню – на обложке почтовый штемпель: «Письма с Востока 2001» и снежная – в цвете – гравюра Хиросигэ).

– Да. А там, «за краем вселенной», – как сублимация мужского начала, как гравитационный стержень, движущий (у Данта в финале!) «Солнце и Светила», – некий вбитый в бездонную пустоту Мировой гвоздь, «на который Кто-то, Некто иль Никто ночь повесил, как дырявое пальто, острым временем пробитое насквозь».

– А «Девушка из харчевни» – тоже сублимация? – «…Когда же, наш мимолётный гость, ты умчался, новой судьбы ища, мне было довольно того, что гвоздь остался после плаща»?

– Конечно. «…И свистит не синица в горсти, а дыра от гвоздя Мирового!» А это свидетельство очевидца, «свидетеля верного», ушедшего далеко за пределы сего мира. Хотя и довольно мрачноватое свидетельство, признаться… Как там у него? – «…и улыбка познанья играла на счастливом лице дурака». Никто и не спорит: угрюм, как угольный трюм. Да и твой покорный слуга притулился тут недалече… Так что «простим угрюмство, ведь не это сокрытый двигатель его»…

– А по мне так перекреститься впору… Ведь как всё просто! «Нет таких орудий лова, чтобы счастье изловить. Надо просто верить в слово, звать по имени, любить…»

Картина пятая:
«Теория невероятности и мнимости»

– «Да уж…» – сказал бы, изумлённый звучанием своих строчек, мой покойный друг (или лучше – восклицательно: «А то!..»; и даже без восклицания: «А то и перекрестись…»).

– Но ведь все эти мыслительные сублимации невместимы в живое сознание! Прям вибрация по телу, до судорог!.. Вы бы уж лучше про «Лисьи чары»: их «развратная» поднебесная мистика как-то понятнее, что ли…

– Да-а? Интересный ход… Быть может, потому, что она у них слишком «взаправду». А ведь и впрямь этот «серьёзный мистицизм» (без толики хоть какой-то здравой иронии – и у рассказчика Ляо Чжая, и у его автора Пу Сун-лина) воспринимался тогда как сугубый и «фактический», почти «кондовый» реализм, без всяких там (обычных для нас) мистических придыханий; давай попробуем – влёт и с ходу, – прихрамывая в сравнениях, со-поставить сей «мистический реализм» «Лисьих чар» с нашим сполна основательным (почти как у немцев какой-нибудь гроссбух) «Домостроем» – куда уж реалистичнее: и жену (так-то и так-то) – для пользы дела – поучить – «на закате дня»; и капусту – «как по осени пороша» – порубить-засолить – с китайскими зонтиками укропа да с французскими – в дубовой-то бочке! – бусинами брусники, – ах!.. И на всё имеется размеренная дотошная инструкция, выверенная и мирским опытом выживания, и сердечным опытом богообщения: духовное строение необходимо предполагает наличие строения мирского, а мирское, в свою очередь, зиждется на строении домовном, – и наоборот, а как же! «Домо-строй», однако! Следишь за мыслью, не уснула?

– Ну да, уснёшь тут с Вами!..

– Благодарствую. Я бы тоже с тобой не уснул. Ну, так вот: «Декамерон» – XIV век, «Домострой» – XV–XVI вв., «Рассказы Ляо Чжая о чудесах» – XVII-й… А в самое начало нашей мудрёной цепочки можно бы поставить двух скандинавок-сестёр – «Старшую Эдду» и «Младшую Эдду» – совсем уж скатываемся за край XIII века; но Данта мы здесь касаться не станем по причине необъятности и невместимости в наше обыденное вульгарное сознание его идеального чувства к возлюбленной; к тому же заметим, что героические скандинавские саги по части сугубой эсхатологии – в каком-то смысле – «наш северный Данте» (как и наша хрустящая капустка из той самой бочки зимой по части витаминов – в определённом смысле – «наш северный лимон»); так что – «…хорошо б – не лудить, не паять – Младшую Эдду в жёны поять!»; а, появши (как водится), – пропадаем в веках, как ёжик в тумане, («и пока за туманами видеть мог паренёк – на окошке на девичьем всё горел огонёк»); а она-то, бедная! – «…бедная Эдда пелёнки стирает, пеной мятежную плоть усмиряет; бездна трепещет, идя на контакт, и от судеб не отхлынет никак».

– Вот это – точно знаю! – никакой не перевод со скандинавского. Это я у Кабанкова где-то видела, сейчас вспомню… «Звёздная бездна злится над полем, у поднебесной цвет алкоголя», – как-то так, – «Рагнарёк» называется, запало в память… Он что – алкоголик? Читала-читала – ни-че-го не поняла. Зачем такое писать? У него недавно целая книга вышла – «…с высоты Востока», видели, небось? Сидит этакий бонза на высоком возвышении, «и, прищурившись, смотрит сюда», озирает дозором – как в детстве Мороз-воевода у Некрасова – владенья свои «с высоты востока»… Подумаешь! Бонза – бронза… Прям памятник какой-то самопальный! Тоже мне – Пушкин!..

– Ну, тогда уж – если про памятник – и Державина, и Жуковского сюда, и Горация не забудь, и всю нашу графоманскую братию, мечтающую окаменеть от восторга, глядючи на себя любимого снизу вверх! А у тебя память – знатная!

– Спасибо. А у Вас что – без вопросов?

– У матросов нет вопросов, поскольку у нас с тобой – уже на закате XVIII века – рельефно обозначились плоды сугубо интеллектуального Просвещения, до смерти напугавшие простодушных московских обывателей, убеждённых в абсолютной незыблемости своего/нашего механического мироздания. Сей умственный страх легко и скоро – колобком-самокатом – докатывается и до вполне просвещённого Петербурга; а тут ещё «ни с того ни с сего» в сем хладном и слякотном стольном граде умирает «достаточно» молодой князь Мещерский (мало ли умирало!), и вся наша (общая с Гаврилой Романычем!) «жизнь Званская» почему-то сразу рушится, «как карточный домик»; и остаётся – как трепещущий пепел на пожарище – сплошной вулканический гул ужаса: «Едва увидел я сей свет – уже зубами смерть скрежещет, как молнией косою блещет и дни мои, как злак, сечет…» И притом, заметь, эта смерть – окончательная, бесповоротная, без всякой надежды на воскресение, и глядит – упорствуя – глаза в глаза: «… глядит на прелесть и красы, глядит на разум возвышенный, глядит на силы дерзновенны и точит лезвие косы»… Жуть, а? Это тебе не постановочные американские страшилки, где «... огонь столицу пожирает, и кожу с мертвецов сдирает, и лопаются пузыри…»

– А кто этот злой старик, который так всех напугал?

– Сей – далеко не старик, по крайней мере, на тот момент. Гаврила Романыч Державин, писал это, пребывая в зрелом возрасте Пушкина, когда, правда, самого Пушкина ещё и в проекте не существовало, поскольку смуглявая отроковица Надежда Осиповна тогда ещё была слишком далека от детородного возраста, а Сергей Львович, заодно с братом Василием играя с крестьянскими ребятишками в горелки, ещё и в мечтах не имел представить себя женатым – да к тому же «на чернявой арапке»…

– Надежда Осиповна – ведь так звали жену Мандельштама?

– Нет, жена Осипа Эмильевича – Надежда Яковлевна. А Надежда Осиповна это мать Пушкина, урожденная Ганнибал, которой, если верить сплетням словоохотливой дворни, была более по сердцу не «холодная красавица» Наталья, а живая и рассудительная золовка (или свояченица? подскажи – как правильно) Александра (именем Александра!), которая самоотверженно помогала поэту переписывать и редактировать его рукописи и проч., и однажды ненароком утратившая свой нательный крестик в крахмальных складках его постельного белья. Что и обнаружила всегда любопытствующая Надежда Осиповна через угодливую прислугу А.С., ничуть, однако, не смутившись сей оказией и повелев никому о том не сказывать. Я, быть может, первый, кто дерзнул приподнять сей неподъёмный занавес, поскольку теперь-то уже и вовсе некому ни подтвердить, ни опровергнуть наличие существования-в-прошлом этой невероятной истории – хотя бы как некоего фантома или фрагмента теории вероятности.

Картина шестая:
«…опрокинутым сердцем»

– Я очень понимаю. Мне все фотографы сразу койку предлагают. Но мне совсем не это нужно.

– Очень рад, что понимаешь (если). А что, у этих твоих поспешливых светописцев с одноглазыми объективами и вспышками на лбу есть что-либо ещё предложить, кроме койки? И, если можно, уточни, пожалуйста: «не это нужно»? или «это не нужно»? А вообще-то мы с тобой в сей-данный момент вдруг (перманентно-одномоментно) и незаметно (нежданно-негаданно) забрели – почти уже по колено растворясь – и медленно погружаемся в какой-то почти не мыслимый в природе кисель виртуально-коллоидного соития, не находишь? Психика всегда наперёд забегает, и продвигается мелкими шажками, как та лисичка со скалочкой; глядь – и сердце начинает сильнее биться, и ещё там чего… Коготок увяз – всей птичке пропасть. Так и гибнут интеллектуальные особи мужского пола. Не знаю – гибнут ли женские…

– У меня есть любовь. Назовём так. Не всё, правда, гладко… Чего ему ещё?! И не хочу я кувыркаться с Вами online в каком-то виртуально-коллоидном киселе, я хочу просто общаться! Всегда. И почаще. Всё так просто…

– И… я понимаю. Но как-то не вмещаю твоё «хочу-не-хочу» ни целиком, ни фрагментами, ни сразу, ни вчера-послезавтра: стой там – иди сюда!.. По крайней мере, я ни на что не претендую, как видишь. Мы ведь с тобой ведём сугубо теоретический разговор, почти что платоновские (платонические!) диалоги на завалинке. Как у молодого, заметь, и ещё сполна целомудренного Бунина: «Что надо ещё? Возможно ль блаженнее быть? Но Ангел мятежный, весь буря и пламя, летящий над миром, чтоб смертною страстью губить, уж мчится над нами!» И такое вот у нас – слишком уж оригинальное – почти что «ангельских сил бесплотных» – общение получается, – при «наличии отсутствия» этой самой бесплотности: ведь модели (человеков), да ещё и женского пола, как правило, (и к сожалению ведь?) далеко не ангелы, и, по определению, бестелесными быть не могут; разве что в гравитационном поле какого-нибудь Соляриса… Да и мужчины, как оказалось, не очень-то устремляются к сему эфемерному состоянию невесомости; так что извиняй, как можешь, это моё/наше извечное – на закате времён – упорное неусердие выпростаться из плотяной платоновской темницы!..

– Седина в голову – бес в ребро. Так, что ли?

– Почти так. Было бы правильнее – переставить местами словосочетания и посеребрить фразу, как это делал один не слишком детский поэт: «бес в ребро – в браду сребро»… Ничего более эстетичного online предложить тебе, мой блудный ландыш белоснежный, прости, покуда не имею! А ты – в ответ – могла бы впаять какую-нибудь размашистую фразу – хоть из той же Цветаевой: мол, «прощевай, седая шкура, и во сне не вспомяну! Новая найдётся дура верить в волчью седину…» А? Или – тютчевское «…и старческой любви позорней сварливый старческий задор»…

– Да не, всё нормально. А Вы… свою жену любите?

– Ну, ты даёшь! Я-то – да! А как же иначе? Всей душою, и цепкой памятью, и опрокинутым сердцем… Одна всегдашняя печалька: в нашем тварном и сильно падшем мире всё – к сожалению (или для кого-то, быть может, к счастью) – куда как извилистее и узорней, чем в твоей прелестной фарфоровой головке, ах ты ж, прости-мя, Господи, «чистейшей прелести чистейший образец»! Да и не телефонный это разговор, – сказал бы ас Пушкин Наталье Николаевне с высоты своего полёта… А Батюшкову – по скайпу – в ответ на его «Сердце наше – омут мрачный…», мол, крокодил на дне лежит, – А.С. ответил бы по-детски простодушно и доверчиво (как и я, впрочем): «Ах, обмануть меня не трудно, я сам обманываться рад!..»

– А разве это Вы сказали?

– А кто же ещё! Пушкин? Я ему тогда битый час – про бессловесную Валаамову ослицу в снегу по брюхо на Чёрной речке, и число назвал, а он мне что-то про «… время тлеть»; а вам, мол, цвести… Не дуэль, а самоубийство какое-то… А ведь по моим теперешним временным меркам он бы мне тогда прямиком в сыновья сгодился… Вот так-то, розан аленький! У нас в Рязани пироги с глазами: их ядять, а они глядять…

– Иезекииль отдыхает!

– Молодец! Пусть отдыхает, ему давно пора… А тебе, мой ландыш белоснежный, – море любви – в прямой и обратной перспективе! И покуда она (если) есть – блюди-ся (и её заодно!), не отдавай-ся первому попавшему в твои прелестные сети скороспелому светописцу. И любому-второму – само-званому. И каждому-третьему – совсем уж не званому… И, когда если нет, – тоже: сомкни колени и сиди так, «застывши в камне истуканом», – как тот роденовский «Мыслитель», «набравший в рот вселенную», – напрягши ум и солнечное сплетение… Как у Иова: «воды затвердевают, как камень, и поверхность бездны цепенеет». Тогда никто не посмотрит на тебя «с пристрастием». Разве что сам Роден, вдруг узревший в «Мыслителе» одного из персонажей своего «Поцелуя».

– Но интрига-то остаётся? Он с кем целуется-то?

– Конечно, остаётся. И, вспыхнувшая, плавится сетчатка. И взоры, словно яхонты, горят…

– Надо же! Всё, как в кино…

– А как же иначе?

Эпилог в эмпиреях
(вместо колыбельной)

«А иначе – закрою глаза и сделаю всем темно», – произнёс капризным скрипучим голосом некто в чёрном, похожий на Казимира Малевича, старательно натягивающий на подрамник неподатливую и вполне ещё девственную тьму очередной чёрной дыры, ничуть не напоминающую ту изначальную «сферу Паскаля в дверном проёме пустой часовни», утратившую однажды свой сквозной, стабилизирующий гравитационное поле Галактики энергетический стержень (почти как та, вполне само-отверженная Божия раба Александра, утратившая в крахмальных складках пушкинской постели свой крещальный, серебряный, с эмалевой финифтью, стабилизирующий нашу телесную гравитацию, нательный крестик). Чуть было не написал: «…в складках пушкинской метели»!.. Немудрено… У Фета – «Какая грусть! Конец аллеи исчезнул в снеговой пыли, опять серебряные змеи через сугробы поползли…» …Говорят, с тех пор все наши земные пути, как бы ни были они перпендикулярны и параллельны («Свет небес высоких, и слепящий снег, и саней далёких одинокий бег»), сходятся в Созвездии Креста, не видимом нами отсюда, из нашего Богом заснеженного полушария; и потому в бездонной черноте и холоде ночного неба («открылась бездна, звезд полна, звездам числа нет, бездне – дна») любая чёрная дыра, перелицованная «горделивым умишком» в чёрный квадрат, неминуемо утрачивает конструктивную жёсткость подрамника, – ведь даже знаменитый китайский «великий квадрат» не имеет «своих» углов; а сфера Паскаля обретает здесь свои изначально беспрекословные, округлые формы, – и вместе с её вихревым, взвинченным, как в балете, кружением начинает своё тяжёлоступное галактическое вращение – против часовой стрелки! (если бы она там случилась) – тот самый сквозной, стабилизирующий наше-друг-к-дружке-притяжение гравитационный якорь, проблесковые маячки которого уже, набирая световую центробежную скорость, вовсю расплёскивают по внутренней поверхности опрокинувшихся ночных небес свои зеленоватые, как бутылочное стекло, извилистые, как домотканые холсты на траве, бесконечно-сиятельные шлейфы, подсвеченные истекающим из темноты рассеянным солнечным ветром и весело потрескивающие на немыслимом галактическом (крещенском!) морозе… А ты давно уже спишь, распластав «среди миров, в мерцании светил» своё такое, не принадлежащее тебе тело; и зачем-то клубятся над нами грозовые летние облака, и пахнет речной водой и отцветающей полынью, и плывёт «ниоткуда» низкий покатый звук ускользающей виолончели, и снятся эти молчаливые, как у рыб, и замедленные, как в кино, наши неизрекаемые диалоги на завалинке… Всё как в кино. Как в бессловесном немом кино… «…И тихо, как вода в сосуде, стояла жизнь её во сне», – произнёс, не размыкая губ, Иван Бунин. – И моя, признаться, – тоже…

 

Рождество, Святки,

Коляда Новогодняя («щедрая»),

ещё 2014-й год (по Юлианскому календарю)

 

 

Публикацию подготовил Юрий КАБАНКОВ, г.Владивосток.

 

Рейтинг:

+4
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru