***
На грустные глаза нет времени, в которых
осенняя пчела садится на леток.
И смысла нет уже не только в разговорах,
но даже в тех словах, что лягут на листок.
Под солнцем веселей любому человеку,
кто в землю не зарыт, кто нюхает цветы
со стороны небес. Ты, миновав аптеку,
порадуйся тому, чего минуешь ты.
Порадуйся, болван, и желудю на дубе,
и на цветке шмелю, в котором есть душа,
незримая, увы, с которыми ты вкупе
живешь, поверх земли подошвами шурша.
В остатке жизни есть недопитая брага,
что, может быть, вкусней зеленого вина.
Порадуйся тому, что булькает баклага,
а впереди тропа на целый день видна.
***
Там, где дерево-петрушка,
там, где дерево-укроп,
обитает мышь-норушка
посреди звериных троп.
У нее есть рукомойник,
керосинка, чемодан,
что оставил муж-покойник,
в бескозырке капитан.
У нее есть раскладушка,
стол обеденный, утюг…
В общем, славно мышь-норушка
все расставила вокруг!
Жаль, что ростиком не вышла —
не дотянется никак
ни до чая, ни до вишни,
ни до кренделя, где мак.
Жаль, что осенью на дачу
кто-то вешает замок,
и она в потемках плачет
под иконкою, где Бог.
***
Памяти мамы
Коченеет рука от воды ледяной,
но белью не расскажешь об этом.
И полощет она у меня за спиной
две корзины, прикрытые пледом.
И не плед это вовсе — дерюга сродни
нашим судьбам в халупе родимой.
Вот такие у нас, Кострома, трудодни.
Потому я такой нелюдимый.
Закурил бы, да мама увидит. Стою.
И помог бы, наверно, да где там...
Не клянет ни отца, ни работу свою,
ни свекровь, ни меня с драндулетом.
Погружу эти простыни, эти штаны
на задрипаный велик — и в гору.
Нет квартиры для мамы у нашей страны,
чтобы к ванне вели коридоры.
Ну, хотя бы один — тот, где велик храню,
где для нас теснота — не обида.
Мама — в нимбике словно — сожмет пятерню
на груди, что фуфайкой прикрыта.
Отогреет. Потом перекрестится чуть.
И мою перекрестит тужурку.
Недалек, Кострома, получается путь.
Два окурка.
***
О. Фитасовой
Мы распадемся на цветы
и прочую ботанику.
Пчелу собой накормишь ты,
я мяту дам для пряника.
Ну, вот и славно, ангел мой!
Мы добрые, наверное.
Поспим — подснежники — зимой
до воскресенья вербного.
И все-то будет хорошо
у нас с тобой, хорошая.
На небесах всегда свежо,
ведь это место — Божее.
Там не осудят за грехи —
отшлепают по заднице
за то, что я — писал стихи,
ты — бегала без платьица.
***
О. Бурчагиной
Вышей, милая сестрица,
на подушке на льняной
наши прожитые лица
и домишко за спиной.
Там стояли три кровати
с шифоньером и комод,
где с пятерками тетради,
со звездою самолет.
Печь синела изразцами,
керосинка жгла фитиль…
Вышей рай, который маме
заменил бы эту быль,
эту боль и эту копоть
в мироздании земном…
Счастье, может, и могло быть,
но — не здесь, а за окном,
где малина летом зрела,
в мае майский жук жужжал…
Ой! Подушка отсырела —
слишком дядя глазки сжал.
Лен просохнет. Улыбнутся
рожицы из мулине.
Вышей, Леля, возле блюдца
мармелад себе и мне.
***
Памяти Н. Перетягиной
Чаша страданий размерами с бочку,
Ната, откатится. Станет свежо.
Это душа, потеряв оболочку,
вымолвит: мне, мол, и так хорошо.
Неприхотливая — прихоти наши
в нас урезонит хотя бы на час.
Кроткая — будет с тобою, Наташа,
звать ко смирению — глупеньких — нас.
Над одуванчиком вырастет лето,
полное пчел и других мотыльков.
Ты не посмотришь глазами на это,
но — улыбнешься нам из-за венков:
дескать, живите, Земли карапузы,
пчелы, стрекозы и прочий народ;
даже врачам я теперь не обуза;
скоро, глядишь, и душа заживет.
***
Е. Балашовой
Многих из нас не пугается птица,
ведая: мы — не от мира сего.
Вот и под музой твоей половица
даже не скрипнет, имея родство
с чухломским лесом, избой деревенской,
черной иконкою в красном углу…
(Разве что стул этот — все-таки венский.)
Ниточку память вдевает в иглу.
Крестиком вышить попробует песню,
где о девице поется одной.
«Как ее звали? Не помню, хоть тресни!..» —
думает память твоя за спиной.
Главное — там пастушок на свирели
должен играть, пробуждая мечты.
«Ну, и родители чтоб не болели —
главное», — Лена, подумаешь ты.
В этом-то, девонька, — бабья забота,
вывернет что наизнанку тебя.
Ну, и любовь, если плакать охота,
если нельзя вам страдать, не любя.
***
О. Коловой
Не оставила мама планеты другой.
А на этой (планете) трава не растет
под ботинком, а стало быть, и под ногой.
Или — выросла все-таки?..
Из-за ворот
лает чья-то собака, корова мычит
(тоже чья-то, наверное), смотрит пчела
на халаты людей, где цветок нарочит,
на таблетку, ползущую краем стола.
Здесь дрожание стен — это легкий озноб.
Коридором здесь женщина ходит с косой.
Здесь стерилен, наверное, каждый микроб.
След ноги ото сна остается босой.
Мама сено душистое там ворошит.
Рядом грабельки ты для работы взяла.
И для счастья карман на халате пришит.
(Почему на халате?!.)
Родного села
колоколенка вызвонит стайку старух.
Перекрестишься, девочка, сидя в траве.
Иван-чая летит над Матвеевом пух.
«Мама, можно я встану на ноженьки две?..»
***
Ю. Бекишеву
Ластится, как собачонка,
ржавая лейка у ног:
«Ты не прогонишь?..» Спросонку
грабли цепляют порог.
Только лопата успела
грядку пройти до конца.
Будет и заступу дело —
радость не сходит с лица.
Не дуралеи — пейзане,
если в охотку труды.
Блин холодеет в сметане.
Ломится стол от еды.
Не покупной — деревенской.
Чем не идиллия, Юр?..
Стул — он, конечно же, венский.
Русский зато абажур.
Русская вишня в компоте.
Русское слово в письме:
дескать, вот так и живете?..
Так и живем.
…В Костроме.
***
Памяти прадеда — С.П. Балдова
В керосиновой лампе фитиль догорит.
У Сергея Петровича дрогнет рука.
Это что?.. Это, может быть, метеорит?..
Нет, империя пала. Но тихо пока.
Только колокол бил в неурочном часу.
Да винтовка трещала. А так — тишина.
Человек прошептал: «Головы не снесу».
(Может, царь на портрете. А может, стена,
за которой солдат притаился среди
дезертировых троп со штыком в рукаве.)
У Сергея Петровича — холод в груди,
у Сергея Петровича — жар в голове.
Это как же?.. (Не мельница «как же?» — народ.)
А Прасковья и Анна — они-то куда ж?..
(До ЧК далеко еще — чуть ли не год.
Да и дом не опишет еще карандаш.)
До Онеги с обозом еще не идти,
чтобы легкие выкашлять там напослед.
У Сергея Петровича крестик в горсти —
вот и весь, получается, в горнице свет.
На суровую нитку нанижет ушко,
чтоб конвой на цепочку не пялил зрачка.
Где Сергея Петровича крест? Далеко.
ВЧК-ТЧК-ВЧК-ТЧК
***
Памяти Л.Н. Аристовой
Бабушка Люба, земное «уа»
в люльке горланю не я ли?
…На фотографии желтой слова
выцвели, что написали.
Этой дубовой аллеей брели
к бывшему барскому дому
в этой глуши или этой дали.
Бабушка милая, кто мы?..
Падали желуди с неба. Ага?..
Птицы сквозь церковь летели.
Там за тобою стояли века,
бабушка… Через неделю
папа и мама меня заберут
в город за сто километров.
«Это же рядышком, это же тут!..» —
бабушка, шепот мой ветру.
Твой сундучок через несколько лет
тоже приедет с тобою
в город, где я оседлал драндулет,
где я скворечники строю.
И поживем еще годик-другой
вместе мы за занавеской,
дом городской подпирая клюкой,
бабушка, в комнате детской.
Бабушка Люба, земное «ау»
выведет к этой ограде,
к этой сосне, под которой стою,
крест деревянный твой гладя.
***
Памяти отца
Строгая табурет и прочую поделку,
ты щурился туда, где счастлива семья.
Я не помог тебе размешивать побелку,
и над тобою крест не подновляю я.
Прости. Придет черед отдать долги былые.
Былое до сих пор не отпускает нас
ни на земле, ни там, где корни вековые
сплетаются с людьми, наверное, сейчас.
Убогий быт ничто, и с мамою размолвка
уже не так страшна, как сорок лет назад.
Но около креста душе стоять неловко
без покаянных слез. Прости. Не виноват
никто из нас, отец. Был на роду написан
путь горемыки нам. Строгаю табурет.
Рубанок твой, увы, по-прежнему капризен,
но у судьбы моей других рубанков нет.
***
Внуку
На парашютике с небес,
как ангел во плоти,
спустился, вывалился, слез…
Зачмокал у груди.
Сквозь муки мамкины несла
тебя судьба твоя
зажить с такого-то числа
в глубинах Бытия.
Стать человечиком среди
повыцветших землян.
Прижаться к мамкиной груди
под именем Роман.
Загулить песенку детей
на хеттском языке.
Припасть к объятиям людей —
со стропами в руке.
ПРОГУЛКА С ВНУКОМ
Мимо березы и мимо сосны
ты семенишь, почемучка.
«Вот и дождались прихода весны», —
мне говорит твоя ручка.
Цепко держу гололеду назло
варежку, все примечая.
Двадцать четвертое марта число.
Хочется с пряником чая.
Вот мы долепим тебя, снеговик,
и повернем возле парка
к дому, где кот стережет половик,
фыркает где скороварка.
Бабушка выдаст кусок пирога
каждому из домочадцев.
Будет с малиной он наверняка.
Что же, пора возвращаться.
Ручка лепечет: «А кот из чего?»
«Из молока и сметаны».
Господи, третье уже Рождество
думаю я про Романа.
«Не оставляй нас, — промолвит щепоть. —
Внуку и крестному сыну
можно я буду опорою хоть,
прежде чем валенки скину?..»
***
Плюшевый мишка, слезинку утри.
Ушки закрой, обезьянка.
Это не ссорятся, нет, упыри —
капает лишь валерьянка.
Взрослые люди поделят пирог
с кухонным столиком вместе.
Плюшевый мишка от страха продрог.
Глупая мордочка — в тесте.
Что ты совался туда, где стряпня,
где кофеварка шипела?..
Это опасно. Из плюша родня
ссорится там то и дело.
Может, опилки сырые внутри
или не та уже вата?..
Плюшевый мишка, слезинку утри —
кухня ведь не виновата.
Просто пирог пригорел у родни,
кофе плеснул на конфорку.
Ягодку, ягодку не урони,
с блюдечком прячась за шторку.
Милый, прости домочадцев в дыму
или в чаду перебранки!
…Ватную голову в пальцах сожму,
пьяную от валерьянки.
***
Тупо по роще бреду и бреду
мимо берез и берез.
Господи, вязнет молитва во рту,
полном невидимых слез.
Ропот ли это?.. Не знаю, Господь!
Знаю: прошу и прошу —
жизни оставь нам хотя бы щепоть.
Кашу мешать малышу.
Пить корвалол и глотать аспирин.
Вечером книжку читать.
Верить, что Ты в этом небе один.
Прятать горшок под кровать.
В зеркало старое редко смотреть.
Верить, что он и она —
это, наверное, жизнь, а не смерть.
Через полгода — весна.
«Оленька, выживи!..» — я говорю
облаку, Господу, сну…
Смотрит скворечник вослед октябрю.
Воет душа на луну.
***
Старец (который по счету?..)
пишет в тетради слова.
Сделать в народе охота
счастья бы века на два.
Чтобы у тела и духа
крылья росли за спиной.
Чтоб каравая краюха
кушалась всею страной.
Ум чтобы зрел в молодежи
грецким орехом во лбу.
Старцы чтоб думали тоже,
как обустроить судьбу.
В Ясной Поляне, в Вермонте,
в Гденибудьможетеще
рай на земном горизонте
видится вместо трущоб.
Хочется рая, конечно,
больше, чем черной икры.
…Грустно глядит из скворечни
ангел на наши миры.
***
Кресло около камина,
рама древнего окна,
где идиллия-картина,
где Шотландия-страна.
Слева — озеро, наверно.
Справа — пара деревень.
Это — сон четырехмерный
(знаю) в високосный день.
Это — старости примета
с Вальтер Скоттом у окна,
где фанерная ракета
до сих пор еще видна.
В ней (мне помнится) летали
я, Гагарин и Титов.
Остальное все — детали,
жизнь, четыре тыщи слов…
Будни кончатся, конечно.
Но и праздники пройдут.
(Вспомнил: вон еще скворечня,
что росла когда-то тут
вместе с тополем-березой,
а быть может, бузиной.)
Перед Вальтер Скотта прозой
клок склоню волосяной.
Не сидеть мне у камина,
не сидеть мне у окна,
где идиллия-картина,
где Шотландия-страна.
***
Ангел песенку поет.
Песенка грустна.
За окошком — круглый год.
На часах — весна.
Мама, выпей корвалол,
от сердечка он.
Это я к тебе пришел,
мама, а не сон.
Там — какой-то карапуз
держит за подол.
Здесь — на дяденьке картуз,
в рюмке — корвалол.
Выпей, мама, говорит
из-под картуза.
Двести лет ему на вид.
На лице — глаза.
В них сирень должна цвести,
а растет репей.
Мама-мамочка, прости —
корвалол не пей!..
Там — слеза моя по той,
что из рая нам
машет ручкою святой
в хороводе мам.
***
Доживаю жизнь в картинках,
на которых старичок
ходит в стоптанных ботинках,
курит брошенный бычок.
Топчет банку из-под пива,
чтобы сдать ее в утиль.
Смотрит в небо сиротливо,
как какой-нибудь ковыль.
От такой, сказать, гуаши
глазки щурятся родни.
Тот сует тарелку каши,
та — заплатку для мотни.
Нет, робяты, акварели
не просил себе такой!..
Заслужил, чего хотели,
я с хотелкою седой.
Оглянулся на икону
на картинке старикан,
и слезинка по картону
покатилася в стакан.
***
С.П.
Отвисли руки до колен,
нога коротковата.
Плохой из глины манекен
получится, робята!
Он водку булькает в стакан,
он курит папиросу.
«Зачем вам этот истукан?» —
не избежать вопросу.
Смеяться ежели?.. В селе
есть пугало покраше.
В дуду дудеть навеселе?
Так он хромой — не пляшет.
А ребус ежели гадать?
Он сам — головоломка.
Завел для вымыслов тетрадь,
бубнит под нос негромко.
Чего?.. Никто не разберет.
Какую-то эклогу.
Стал обходить его народ.
Мол, дурачок, ей-богу.
А он поплачет под столом
и — просветлеет ликом.
Он одинок (и поделом)
в юродстве во великом.
Прилипнет к заднице репей,
ко лбу прилипнет муха…
Он весь — из месива скорбей,
мой глиняной братуха.
***
Зачем сажали кабачки?
Зачем выкапывали лук?..
Сидят на лавке старички,
и ложки валятся из рук.
Уже и тюря не вкусна,
и муха не мешает жить.
И мысль, как стеклышко, чиста:
«А ничаво… Пущай жужжить!..»
***
Кузнечики шапки надели,
фуфайки из жухлой травы.
Хорошие дни пролетели.
«Увы, — раздается, — увы».
Не птица какая у неба
так просит какого пшена —
душа, что курлычет нелепо,
в проеме зияя окна.
Накину фуфайку на плечи,
из шапки повытряхну моль.
Ступай, говорю, недалече,
размять «скороходы» изволь.
И внука возьми за ручонку
(с помпонами шапка мала).
…Ни бабочки, ни стрекозенка.
Крапива — и та отцвела.
Весна обещает вернуться
на чайную розу пчелой.
И мед подтверждает из блюдца,
что мир этот — добрый. Не злой.