I
Воды смеющиеся рты,
кипенье пены у причала...
Как по-русалочьи влекли
твои дразнящие черты,
пока ты рябь себе вязала.
Вбирать в себя и отпускать –
живая жадность отраженья,
учись умению ласкать
без присвоенья и вторженья.
Твоё всему и вся – люблю,
твоя отзывчивая влага
искрящаяся, бытию
быть зеркалом, какое благо!
Когда, как жук ползущий, жуть
на гладь реки наводит катер,
вскипает недовольно муть
и небо комкает, как скатерть,
но, наградив в сердцах гранит
пощёчинами в переплеске,
вновь успокоившись, лежит,
как женщина, в зовущем блеске.
В ней город нянчит свой портрет,
чтоб люлька ломкая канала,
кроша на корм дрожащий свет,
осколки сумерек качала,
пока не догорит дотла
закатная змея ползучая.
Подруга хаоса и случая,
работает всю ночь вода,
выбалтывая мысль текучую.
II
Город по пояс в воде,
в полуокружность
арки небесной продет,
что ещё нужно?
Дышит, вживляя в Неву
сеть капилляров.
Просто бродить по нему,
быть с ним на пару,
стиснутой силой домов
зренье ломая.
Жизнь не нашла себе слов, –
будет другая.
Только б и в новой навек
город продлился,
только б изгиб этих рек
в ней повторился,
только б совпала и там
сердца кривая
с тем поворотом к мостам
рельсы трамвая,
только бы впрок запасти
зёрна поживы, –
всласть побродить и уйти
в сход перспективы.
КАФКА ПИШЕТ...
Кафка пишет письмо Фелиции:
никакой я не знаю традиции,
кроме каторжного ночного боя –
примиренья себя с собою.
Только в этом бою я – воин
и вполне пораженья достоин:
кучки слов, что в утреннем свете
разбегаются врозь, как дети.
Кафка пишет письмо Фелиции:
посмотри, посмотри на лица их –
до чего они заботами источены,
от безумья к смерти скособочены;
что в них истинного, божьего, великого?
в снах своих я превратился в двуликого:
первый в праведном запале бил их палкой,
а второй чуть не заплакал – так их жалко.
Кафка пишет письмо Фелиции:
ты имеешь дело с убийцею
всего здешнего, здравого, зримого,
ради мига необходимого;
я ползу сквозь времени соты,
заполняя плотью пустоты.
Вот, ты пишешь, что любишь меня,
как ты можешь любить червя?
Кафка молит в письме Фелицию:
истончилась жизнь, стала спицею,
пригвоздила к распятью бессонницы,
к бессловесности полной клонится.
Только письма твои и спасение,
конверта богоявление;
ты можешь меня возродить,
ты держишь спасенье в руке,
мне нужно кого-то любить
и быть от него вдалеке.
НОВЫЙ МОПАССАН
Кто-то говорит паралич, а по-учёному – инсульт:
долбануло меня вечером – смотрел телевизор,
переключаю программу, нажимаю на пульт, –
не получается, хочу крикнуть: «Лиза!»,
а изо рта мычанье какое-то «му-у-у-у»,
так из шины проколотой выходит воздух,
и лежу теперь пень-пнём, полное муму,
Лиза шутит: «ушел на заслуженный отдых».
Это она к тому, что я выпивал,
но ведь все вокруг пьют изрядно,
я ничем не выделялся – жил-поживал,
сделал ремонт, в кухне теперь опрятно,
почему же мне достался этот скандал?
Непонятно.
Лиза ухаживает, ничего не скажу,
говорит: с утра и до ночи маюсь.
Я теперь, что мебель, лежу и лежу,
и, как та же мебель, в уборке нуждаюсь.
Правда, иногда придёт с мужиком,
занавеску задёрнет, бутылку поставит…
Я её понимаю, хоть в горле ком, –
женщина должна нужду свою справить.
Я стараюсь не слышать, но не могу:
эти звуки ритмичные с тихим похныком
отдаются в моём повреждённом мозгу, –
поневоле ждёшь последнего вскрика.
А вообще-то ничего не ждёшь, пока светло
ещё так-сяк, ночью совсем плохо…
Тело моё, собственно, уже мертво,
вот бы ещё сознанье угрохать.
СОМНЕНИЕ
Хорошо родиться собакой в Америке,
плохо родиться человеком в Африке...
Но это, если знать, как живётся собакам в Америке,
а так, хорошо родиться человеком и в Африке,
если, конечно, ты не тутси,
которых режут хуту,
или как-то наоборот,
но, ведь, и в Америке большая собака
может ненароком загрызть маленькую...
Так что, уж и не знаю,
где и кем хорошо родиться.
ПЛАТЬЕ
I
Странно, всё же:
человек тебе стал никаким,
а платье, в котором её любил, –
всё то же.
Так что, вещи – пристанище чувств,
понадёжней уст,
да и всего остального тела,
что к тебе охладело.
Всемогущий прошлого плющ,
до чего ты стремительно вьющ,
только подставь опору:
тряпку, прогулку, ссору, –
вырастешь до небес,
маленький юркий бес,
и завесишь пышной листвою взору
настоящего голую гору.
Заманить в прошедшую муть,
поточнее выбрать и ткнуть
в бессолнечное сплетение боли –
вот твоё дело. То ли
ты бессмертный мастер кун-фу,
знающий, как держать на плаву
жизнь у смерти, то ли брезжит в тебе догадка,
как попаданье сладко,
как легко провалиться туда,
где вода
чуть рябит, и по дну проползает тенью
старого платья виденье.
II
Сегодня ты прокралась в сон,
расположилась в нём, как дома,
и платья прежнего фасон
сумела выкроить из дыма
насквозь прокуренных квартир,
в них наша жизнь под спудом пыли
хранит себя, как гулкий тир,
в котором выстрелы застыли,
там серный дым тебя застлал
и сохранил в знакомой позе, –
все пули пущены в упор:
молчанье, ненависть и слёзы,
но платье – это перебор,
и так я тяжко грохнусь оземь,
глядишь, и выйдет старый трюк:
ты обернёшься вновь царицей,
а я в объятья ватных рук
поймаю прошлого синицу,
сойдя туда, где глохнет звук,
и выцветают лица...
ВАЛЬС
Вот Ничто,
вот в начале Ничто проступает,
полым светом тебя пеленает
на обочину жизни кладёт, –
всё придёт.
Всё придёт,
всё придёт и себя раскроет
в силу силы – чего оно стоит,
превращаясь, вращаясь, любя
в тесном мире тебя.
В тесном мире тебя
звук течёт изнутри, расширяясь
до кустов и деревьев, вплетаясь
в молодые побеги листвы
той весны.
Той весны,
той весны сны и сны, и подруга
водит сердце по глупому кругу:
раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три,
всё сотри.
Всё сотри,
всё сотри до последней картинки,
настоящего мелкие льдинки
письмена высекают морщин –
ты един.
Ты един,
ты един, выходя на поклоны
ветки в ветреный вечер, на склоне
жизни видишь: а вот и лицо,
вот Ничто.
Вот Ничто,
вот Ничто через всё проступает,
тонкий занавес жизни снимает,
в тайничок во Вселенной кладёт, –
там схоронится, не пропадёт.
ОБРАЗ
Солнца пробрызг сквозь листву,
пение пятен
по рукаву, по лицу,
снова по платью.
Это я в прятки вожу,
в области вмятин
памяти слепо брожу, –
образ невнятен,
но проступает сквозь даль
жаркого полдня
моря текучая сталь,
лик земноводной
тонкой пловчихи одной, –
пеною создан,
тела сшивает иглой
воду и воздух,
ладно ласкаясь к песку,
с дрожью пупырчатой
сохнет на берегу
в вечности вычерчен
лёгкий набросок, где ты
линией плавною
намертво схвачена. Стынь
ночи, но главное –
твой дар мгновеннозасыпания,
как будто бог поцеловал,
и светлый холодок дыхания
всю ночь мне шею щекотал.
ПЛЯСКА СМЕРТИ
Из пещер, туманом повитых,
выползают стаи:
счастье убить или быть убитым, –
плоть тяжела им.
По канавам собаки лают,
слышь, стреляют.
Вот пройдём эту слизь и мгливость, –
счастье горами не за, –
и споткнёмся о справедливость,
с нею не жалко резать,
с нею сподручней крушить, –
надо же чем-то жить.
Вспыхнут фантомы «правого дела»
слева и справа,
чтобы горело бедное тело
в яркой оправе.
Гори, родное, напрасно,
чтобы ярость не гасла.
Совершим подвиг веры,
замутим всемирную бучу,
только б властитель нашей пещеры
ихних ущучил.
Как он красив и высок,
нашей пещеры бог!
Но всего нам милей и краше
ражая девка с блестящей косой,
как она славно пляшет
на полях с кровавой росой.
Когда б с ней не плясали, не пели,
куда б себя дели?
Напечано: в журнале "Семь искусств" № 8(65) август 2015
Адрес оригинальной публикации: http://7iskusstv.com/2015/Nomer8/Chereshnja1.php