Мемуары
АЛЕКСАНДР ЩЕРБАКОВ
У САМОГО СИНЕГО ДОНА
Отрывок из готовящейся к печати книги «Шелопут и Королева.
Моя жизнь с Галиной Щербаковой»
Не помню, как мы вышли на тему начала нашей ростовской поры.
То время стало естественным продолжением моего челябинского периода, когда я пребывал в состоянии влюбленности – причем неистовой (что вообще-то, по моему собственному пониманию, противоречит моей натуре). Галина значилась как замужняя женщина, алгоритм ее жизни не мог зависеть от моих обстоятельств, ее же планида предписывала однозначный путь – в Ростов-на-Дону. Значит, и у меня иного выбора не было…
Город этот оказался счастливым для нас. Урожайным на друзей. Удачной площадкой для прыжка в высоту в профессии. А главное – там мы связали свои судьбы желанными оковами брака. Там появилась на свет наша долгожданная дочь (долгожданная – потому что Галине пришлось для этого пройти немаленький курс лечения; помню, руководила главными медицинскими моментами в рождении дитяти родная сестра самого популярного ростовчанина, великого футболиста Виктора Понедельника, а сама она была авторитетнейшей величиной по части акушерства).
Однако не об этом речь. В одном из наших неспешных осенних разговоров вдруг выяснилось, что мы не очень четко представляем добрачные обстоятельства жизни друг друга. И то сказать. Припомните, из чего состоят разговоры влюбленных на свиданиях в театральных драмах (и комедиях)? Из чего угодно – только не из транслирования житейской информации. Так же – и в действительности. Зато уже в семейной жизни текущее обывание заполняет почти все ее пространство, да так, что даже на какое-нибудь воспоминание о нашем существовании до того не остается и минуты.
И вот у нас уже в 2010 году случился вечер воспоминаний. Не уверен, на самом деле Галина не знала обстоятельств моего пришествия в Ростов или их погребли в памяти напластования десятков лет? Удивительным блеском неподдельного интереса светился ее взгляд, когда я рассказывал о нем. О том, как в поисках работы обходил редакции газет, потом стал вкалывать учеником токаря на заводе «Ростсельмаш» и одновременно писал материалы для газеты «Комсомолец». А она там уже работала; тем удивительнее показалась просьба рассказать, о чем они были! Воистину, «так и жили наскоро». На «подробности мелких чувств» (так спустя много-много лет она назовет одну из своих книг) просто не хватало – нет, не времени, а самой жизни. Я верил и знал, что она хочет как можно скорей соединиться со мной; ей же надо было только полагаться на то, что я со своей стороны для этого делаю все необходимое. Вдавайся она тогда (в дополнение к своим заморочкам) в детали – где я жил, на какие шиши, что конкретно собираюсь предпринять и т. д., ‒ она бы, не исключено, тронулась умом.
Ростов – интересный город. Если Москва слезам не верит, то уж он тем более. С чисто московскими (а потом и всероссийскими) нравами там можно было столкнуться еще в 1960 году. Приходишь в редакцию, точно зная, что в штате есть неза-
ЩЕРБАКОВ Александр Сергеевич ‒ журналист, печатался во многих региональных и центральных газетах и журналах. В последние годы – главный редактор интернет-журнала «ОБЫВАТЕЛЬ – страж здравого смысла» (www.obivatel.com, www.obivatel.msk.ru ). Живет в Москве.
© Щербаков А. С., 2015
нятые места, просишься на работу. Отвечают: «Придите завтра». На другой день: «Знаете, вы нам ужасно подходите, но, к сожалению, нет вакансий». И так везде. За этим не было какой-то особой зловредности. Просто чувство: а с какой стати брать человека с улицы, за которым ‒ никого и ничего?
Но Ростов к тому же непредубежденный город. Три (только три!) заметные газетные публикации – и вот ты сотрудник областного радио и телевидения. Конечно, тут и время было интересное, способствующее: хрущевская оттепель (форточка), страна, можно сказать, впервые, пусть и осторожненько, вдохнула воздух свободы.
В конце ноября 1960 года, в проливной вечерний, а можно сказать, ночной дождь я приехал в этот город. В апреле 1962-го женился на любимой женщине. Летом того же года стал ответственным секретарем областной газеты, в которой моя только что обретенная жена доросла до завотделом. Обаятельный Ростов сквозь пальцы глядел на возможную опасность семейственности. А в первые же дни следующего года наша новенькая «ячейка общества» обрела свое первое жилье (это была и первая квартира, которую за всю свою историю получила редакция донской молодежной газеты). Тогда в нашей журналистской компании была заложена традиция «полового новоселья»: ввиду отсутствия у новоселов какой-либо мебели, пир устраивался на полу, на расстеленных газетах свежего номера, принесенных из типографии.
Конечно, уж такие-то достопримечательные детали мы могли в подробностях воспроизвести друг другу и через многие десятки лет. Однако Галя вспомнила любопытное обстоятельство другого свойства, относившееся к нашему великому переселению с Уральских гор на просторы Тихого Дона. Оказывается, когда она только появилась в городе, бдительный редактор ростовского «Комсомольца» Владимир Дмитриевич позвонил в редакцию челябинской молодежки: просто так, в порядке любознательности. И тамошний редактор Иван Сергеевич сказал ему: ни в коем случае не брать на работу Галину, она бузотерка, неблагонадежная, от нее смута в коллективе. А еще Иван Сергеевич сказал то, о чем его никто не спрашивал: в Ростове может появиться некто Щербаков, его брать тоже не надо, и, кстати, у него с Галиной – предосудительные отношения.
Должен сказать: Иван Сергеевич – хороший человек, царство ему небесное. И Галю правильно охарактеризовал – но… при взгляде с другой стороны. Бузотерка: вечно заступается за какую-то справедливость; неблагонадежная: чуть что – «мы за все в ответе»… И насчет предосудительных отношений – святая правда. Разбивать семью – действительно грех.
Считаю образ действий Ивана Сергеевича абсолютно адекватным моему вероломству, с которым я написал заявление об уходе. Мне было сказано: относительно меня у редактора особые планы. И я внутри себя плакал, когда писал свое заявление. Не от потери неких туманных перспектив, мне и так в редакции было хорошо, а потому что жалко было разрушать какую-то надежду славного и расположенного ко мне человека.
Но у меня не было иного выхода!
Иван Сергеевич маленько просчитался в одном: он наверняка был уверен, что разговор тет-а-тет двух редакторов останется между ними и не будет известен ни Гале, ни мне. Но Ростов отнюдь не то место, где обретаются «суровые челябинские мужики», и любопытная информация об эффектной женщине, вдруг нарисовавшейся в ораве молодой пишущей братии, быстро распространилась не только по «Комсомольцу», но и по редакциям других городских и областных газет. Трудно сказать, помешала она или, наоборот, помогла нашему укоренению на казачьей земле, питавшей Михаила Шолохова, Виктора Мережко, других известных знатоков женской натуры и любовного морока. Но настроение Галине тогда, по ее словам, испортила изрядно.
На этот раз, в истории с телефонным звонком, уже Галя поражалась тому, что я вроде как и не ведал о ней. «Я же тебе писала, ‒ говорила она. – И даже рассказывала, помнишь, в Свердловске?..» Тут-то я и понял причину этой забастовки моей памяти.
До поры до времени меня не очень волновало, что мои учебные дела потихоньку отставали от академических показателей моих однокашников: как-нибудь там догоню. И в июле 60-го мой курс выпустился без меня. Ну и ладно. Но в конце лета дама моего сердца сказала:
‒ Не валяй дурака. Оканчивай университет. Недоучка мне не нужен.
Возможно, это было сказано полушутя. Как в известной советской песне военной поры: «Когда вернешься с орденом, тогда поговорим». Однако это был как раз тот момент, когда решилось, что Галина уезжает в Ростов-на-Дону. Тем самым предопределялось дальнейшее течение и моей жизни. И я не знал, суждено ли мне еще будет увидеться с любимым Уралом, и тем более – с любимым УрГУ. Получалось так: канитель с образованием завершать немедленно – или, может, никогда.
Действительность предоставляла очень жесткие рамки. Редакция могла дать отпуск с середины сентября, а в октябре кончался последний срок выдачи дипломов в 1960 году. Только под гипнозом любви можно было броситься в эту авантюру. Несколько экзаменов и зачетов, два спецсеминара, курсовая работа за пятый курс, теоретическая часть к практической дипломной работе «Фельетон», два госэкзамена.
Но… представьте себе, 1 ноября в кабинете ректора мне в числе десятка таких же «хвостистов» выдали новенький диплом и университетский знак. Конечно, этого бы не получилось, если бы на нашем факультете не были участливые преподаватели, многие сами журналисты, которых можно было упросить поработать вне расписания и даже вне вузовских стен.
Должен сказать, что из этих критических октябрьских суток надо было еще вычесть 12 часов, которые были посвящены… Гале. Она для завершения каких-то своих отъездных хлопот приехала на три дня в Челябинск, а в один из них мотнулась в Свердловск, и мы провели его вместе. Вот тогда-то она мне, видимо, и рассказывала про звонок из Ростова в Челябинск.
Но разве мне в тот день было до таких деталек?..
…И вот он, «у самого синего Дона, где было немало боев», ‒ «Ростов-город, Ростов-Дон». При большом желании можно припомнить полдюжины песен про это славное местечко. Я писал моим родителям в своем первом письме отсюда: «Много хожу по Ростову. Город очень красив даже осенью. Представляю, как здесь здорово летом, когда много зелени и цветов.
Ростовчане – народ очень обходительный и общительный. В трамвае, троллейбусе все время поддерживается какой-нибудь общий разговор. Улицы тоже достаточно шумливы: всё говорят, говорят, говорят… 10–15 копеек здесь не сдают – не принято.
Жить здесь человеку проще, чем в уральских городах: гораздо меньше стоять во всяких очередях, меньше бегать, чтобы что-нибудь достать, меньше ругаться, чтобы к тебе относились по-человечески и т. д., и т. п.».
Тут любопытно сопоставить эти впечатления с отзывом Гали: «Какой это чудесный город. По нему хочется гулять, гулять… И люди там какие-то совсем другие – веселые, открытые. Народу на улице кишмя кишит, такое впечатление, что живут в нем только счастливые». Схоже? Конечно. Но, в отличие от наблюдателя, восприятие наблюдательницы слишком уж восторженное, лишенное даже тени какой-либо критичности по отношению к «Ростову-папе», словно забыла она, откуда пошло это прозвище. Как говорится, «странно это, странно это, странно это, быть беде». И она явилась. Правда, в отличие от песенки про легкомысленную Бабетту вор не сказал «гони монету», а по старинной ростовской традиции стырил у Галины в трамвае дамскую сумку со всем ее содержимым.
Там было: немного денег, паспорт гражданина СССР и… десяток писем читателей областной молодежной газеты «Комсомолец», где Галя только-только начала работать, получая полставки литсотрудника. Деньги – ерунда, серпастый-молоткастый – новый выдадут, а вот письма…
Тут опять придется пояснять особенности совдеповских реалий. Дело в том, что понятие «Письма Трудящихся» в те времена было сакральным. Ну, как ныне, скажем, «Вертикаль Власти», и даже пуще. Не меньше раза в год в массы спускалось тоскливое постановление ЦК КПСС, или Совета министров, или того и другого вместе ‒ «О работе с письмами трудящихся». В нем всегда с какой-то паучьей серьезностью твердилось одно и то же: принять к неуклонному руководству и исполнению Постановление ЦК КПСС «О мерах по дальнейшему улучшению работы с письмами в свете решений…»; рассмотреть вопросы, вытекающие из Постановления ЦК КПСС «О мерах по дальнейшему улучшению работы с письмами в свете решений…»; систематически проверять состояние работы с письмами… заслушивать отчеты руководителей, вносить эти вопросы на рассмотрение… повысить персональную ответственность руководителей и должностных лиц за правильную организацию работы с письмами; всемерно содействовать тому, чтобы в газетах, по радио и телевидению широко освещался положительный опыт работы с письмами. И т. д., и т. п.
Сказать честно, лично я ничего плохого в естественном внимании к письмам читателей не видел и к тому времени успел опубликовать, может быть, 10–20 материалов, написанных по следам таких посланий в газету. При этом мне не требовались никакие манифесты свыше, я писал корреспонденции обычным порядком, по личному или профессиональному интересу. Приводил в недоумение сам истеричный подход высшего начальства к этому делу при всеобщем к нему помпадурском отношении. И только недавно, можно сказать, под конец жизни, я наткнулся на какую-никакую версию происхождения данного несуразного феномена. В книге моего доброго знакомого Михаила Воздвиженского об императоре Александре III речь идет о том, что тот, будучи еще цесаревичем, принимал у себя в доме самых различных людей, жителей столицы и приезжих. А далее автор приводит неожиданное сравнение. «Чем-то напоминал такое отношение к простым людям Сталин. Канцелярия, которая обрабатывала письма, находилась на одном этаже с его кабинетом. Иной раз он неожиданно заходил в эту канцелярию и называл какой-либо номер и просил показать письмо под таким номером и все сопутствующие распоряжения по затронутой проблеме. И не дай бог, если по этому письму не были приняты должные меры. Снимались крупные руководители… Особое уважение питал Сталин к не очень-то грамотным посланиям, видимо справедливо считая, что простой, малограмотный человек едва ли возьмется за перо, а тем более станет писать неправду. Не исключено, исповедовал известную истину: полуобразованные люди намного хуже совсем необразованных…»
Так вот откуда, может быть, и пошла вся дичь с хроническим неуклонным исполнением… «о мерах по дальнейшему…». У нас ведь до сих пор в кремлевских лабиринтах, куда ни кинь, попадешь в вещие заветы то ли Сталина, то ли Ленина, а то еще и какого-нибудь, прости Господи, Дзержинского… Короче, потеря зарегистрированных писем трудящихся – и где, в редакции! – вполне могла быть приравнена, ну, скажем, к утрате членом КПСС партбилета или каким-то учреждением – Красного Знамени с прикрепленным к нему орденом Ленина, что и случилось когда-то с одной уважаемой газетой. Так что с Галиной в начале ее второго пришествия в Ростов вышла не просто неприятность, а, можно сказать, катастрофическое чепе. Если Сталин за пренебрежительное отношение к письмам давал по шапке даже крупным руководителям, то что стоило любому власть имущему прогнать в шею только что принятого полставочника? Это как раз и было бы надлежащим исполнением долга перед Родиной, «вытекающего» из Постановления ЦК КПСС «О мерах…».
Зачем Галя потащила эти злосчастные письма из редакции? Чтобы дома на их основе соорудить так называемый газетный обзор писем. Эта цель мне и подсказала плодотворную идею спасения. Нужно-таки сделать запланированный обзор – и тогда письма будут чохом списаны в книге учета как использованные в публикации в таком-то номере от такого-то числа. А дальше они могли сколько угодно храниться у автора обзора – для их, по его усмотрению, какого-то еще творческого употребления.
Как сделать обзор писем без писем? Галя этого не знала. Я знал. Вернее, придумал авантюру в духе Остапа Бендера. Однако чтобы ее осуществить, мне необходимо было рабочее место. Я тогда жил в заводской гостинице «Ростсельмаша», где в комнате было еще два человека, то есть писать ночью там было невозможно. Как ни крути, оставалось одно место – жилище семьи Галины – Режабеков.
Они тогда снимали убогий флигелек, состоявший по сути из одного помещения. Оно было разделено сатиновой занавеской на «комнату» с окном и маленький закуток – «кухню» с «лампочкой Ильича». Вот в нем-то, этом закутке, я и расположился.
Для начала по-быстрому набросал «письма» на модную по тому времени тему (какую, не помню, врать не хочу), стараясь разнообразить стиль, подходы – от почти научного до откровенных глупостей, маленько перевоплощаясь то в наивную девятиклассницу, то в ригоричного старого большевика и т. д. А потом стал лепить обзор этих писем. И, между прочим, увлекся, стал выстраивать некую как бы концепцию явления (ох, вспомнить бы какого!).
К утру материал был готов, и я как творец был горд им. Галя подписала его каким-то псевдонимом, через несколько дней он вышел в газете и на редакционной летучке был назван в числе лучших… Я был доволен. Главное – сумел стать спасителем любимого человека. Не это ли в грезах всякого влюбленного – самая желанная мечта? Признание же моего обзора достойным доски почета отчасти сгладило мои огорчения из-за того, что я нарушил сразу несколько собственных принципов.
Во-первых, я где-то прочитал, что молодой папа Хэм считал: никто не должен видеть, как пишет журналист, тот всегда должен появляться в свете только с готовым материалом. Отступление в ту авральную ночь от этого «шикарного» устоя мне казалось самой обидной потерей. Еще я, конечно, ну, никак не желал видеть мужа Галины. Пришлось. Увы, меньше всего я страдал – но все же страдал! – от того, что газета, благодаря моим талантам, представила фиктивные мысли фиктивных человеков. Где, когда в меня проник вирус профессионального цинизма? В молодежке? В многотиражке? В университете? В «Красноуральском рабочем», куда начал писать с седьмого или восьмого класса? Это свойство – как плесень на потолке в ванной. Появившись, окончательно никогда не изводится, каким бы средством для этого ни пользоваться.
Впрочем, не будем углубляться в проблему… Историей с украденными письмами здесь начинается, можно сказать, воистину «судьбоносная» тема.
Снова «Комсомолец». Но уже «Комсомолец»-2, ростовский.
…В 1999 году Галина дала интервью, в котором, чуть иронизируя, рассказала о своих отношениях с амбициозным литературным журналом «Новый мир», с которым у нее был «давний и трогательный роман. Он начинается так: юная как бы курсистка (это я) полюбила пожилого как бы профессора («НМ»). И, как сказала бы моя мама, «засохла на корню». Все свои первые литературные опыты я посылала только «профессору»… Профессор… лепил мне двойки и мои притязания холодно отвергал.
Время шло, а я носила и носила в «НМ» сочинения.
В конце концов я добила «старого профессора», и он сдался на милость постаревшей и поседевшей курсистки. Самое же удивительное и парадоксальное: я рада, что он не взял меня молодую. Это тот случай, который нет-нет да и подтверждает мысль: жизнь мудрее курсисток, критиков и даже хранителей древностей (тут намек на прекрасного писателя Юрия Домбровского, который давно считал: «нечего журналу валять дурака, барышню надо печатать». – А. Щ.)».
Вот и я вслед за Галей хочу уподобить ростовскую молодежную газету кокетливой девице, а себя – не очень опытному молодому человеку, набивающемуся в женихи. Документальные вехи перипетий этого романа обозначены в моих письмах на родную уральскую сторонку, в Красноуральск. Итак…
…«Как только я поступил на завод, то сразу стал представлять большой интерес для здешней молодежной газеты «Комсомолец». Они вроде бы не прочь меня уже взять поначалу на полставки. Но я не хочу бросать завод, ничего от него не получив. Тогда редактор «Комсомольца» предложил мне встать во главе одного из нештатных отделов (или тех. прогресса или информации). Я сказал, что смогу этим заняться через недельку-две, когда «пооботрусь», освоюсь на заводе».
…«В «Комсомольце» еще свое сотрудничество не начал, т. к. последние дни все свободное время отдавал разрешению квартирного вопроса. Кажется, разрешил: обещали на этой неделе вселить в общежитие».
…«Новый год встречал в компании журналистов здешнего «Комсомольца». На моем заявлении об общежитии десяток резолюций «вселить». Но до сих пор не могут найти мне места. «Комсомолец» обещает месяца через два забрать меня к себе».
…«В «Комсомольце» опубликована моя рецензия на спектакль и один большой очерк. Там за меня уцепились, когда узнали, что я журналист с фельетонным уклоном: им позарез нужен фельетонист. Сейчас готовят какие-то организационные перестановки, чтобы взять меня».
…«Вчера редактор газеты вызвал меня и сказал, что к среде у него освободится полставки, и он хотел бы взять меня. Я сказал, что полставки (440 рублей старыми, 44 рубля новыми деньгами) меня не очень-то устраивают. Он сказал, что это не надолго, месяца на два, и что я гонорарами у него всегда смогу, если захочу, дотянуть до 1000. Он не хочет, чтобы у него даже полставки хоть день были свободны. Потому что, если кто пронюхает про это дело, на него со всех сторон начнут давить («А давить в Ростове умеют», – сказал он), и впихнут ему какого-нибудь идиота. А он, конечно, не сможет выдержать давление грузных многоэтажных органов, это уж я вижу, такой он человек. В общем, я согласился и сказал, что во вторник сообщу, когда смогу выйти к нему на работу».
Здесь ленту почтовых сообщений придется прервать. На новую работу я вышел в четверг. Но только не в «Комсомолец», а совсем в другое место. Потому что вторник оказался числом получки и днем, когда порвались ботинки. Я еще раньше писал родителям: «Не нравится мне в Ростове зима. Часто бывают дождики». Так вторник к тому же оказался и с дождиком, и с лужами. Лужи не ощущали никаких преград в виде моих прохудившихся снегоступов, которые мне славно послужили в самых разных ситуациях во многих населенных пунктах Урала. Да и это можно было бы перетерпеть, если б не зарплата. Она в тот раз оказалась столь незначительной… И естественно родившийся в воображении образ новой обувки, как у Акакия Акакиевича – новой шинели, сразу померк. Но… стал мощным побудителем внутренней энергии, призывом скорее совершить нечто…
Нет, тут надо раскрыть Гоголя, лучше, чем он, не скажешь. «Он сделался как-то живее, даже тверже характером, как человек, который уже определил и поставил себе цель. С лица и с поступков его исчезло само собою сомнение, нерешительность – словом, все колеблющиеся и неопределенные черты. Огонь порою показывался в глазах его, в голове даже мелькали самые дерзкие и отважные мысли…»
Отважная мысль была одна: на полставки – ни за что! С этим – и с мокрыми ногами – я и пришел к редактору газеты. Ну, естественно, с этим же и ушел.
Всю жизнь я очень неприхотлив к внешним условиям. Галю это даже раздражало. Она считала, это мое свойство граничит с потерей собственного достоинства. Однако тогда, в день справедливой оплаты «по труду», атмосферные осадки напрочь смыли мою природную снисходительность к обстоятельствам существования. Галина могла бы в тот момент восхититься моей гордостью. И предубеждением – к «Комсомольцу» с его не слишком лестным предложением.
Покидая редакцию, замешкался возле ее наружной вывески с нехитрой мыслью: куда в этом городе я еще не направлял свои стопы? И вспомнил: на радио и телевидение. Тут же сел в трамвай и в нем, жалобно завывающем – дорога была в гору, – поехал в радиокомитет. Начальства там не было, посему не было и секретарши. Я стал бродить по коридорам, разглядывая таблички с фамилиями. На одном кабинете, расположенном за стеклянной стенкой, было написано: Анатолий Никитович Лёвшин, главный редактор общественно-политического вещания. Обнаружившийся в комнате крупный симпатичный мужчина с серебристыми висками как-то весело поздоровался со мной, порасспрашивал, кто я и что, внимательно и долго читал три моих материала в «Комсомольце», а потом довольно буднично сказал:
– Паспорт при себе? Я сейчас заготовлю приказ, завтра его подпишет председатель комитета, а послезавтра выходите на работу. В отдел пропаганды. От меня выйдете – и налево…
…«У меня все по-старому. Работаю на радио и телевидении. Пока толком дело не раскусил. Определенного мнения высказать не могу. «Комсомолец» тянет к себе, уже на полную ставку. Все же я добился своего! Окончательно не решил, где совсем осяду работать».
То-то! Долго набивавшийся в женихи воздыхатель теперь и сам может выбирать, сравнивать…
…«Пока все, что я здесь делаю, мне не больно-то нравится, почему-то кажется довольно халтурным занятием. В газету обычно такая муть не идет, какую здесь выдают в эфир отделы общественно-политической редакции. Это с одной стороны. А с другой… Я напишу ерунду, а завотделом правит. Смотрю – а от правки ничего не улучшилось и не ухудшилось, ерунда так и осталась ерундой. Зачем правит – ума не приложу. Заканчиваю свой опыт – фельетон для телевидения. Посмотрю, как к нему отнесутся. Если мне не дадут возможности заниматься художественными передачами, – уйду в «Комсомолец».
Жалкое, по преимуществу, словесное качество эфирной публицистики по сравнению с печатной – дело обычное и привычное. Но ведь у работников микрофона и экрана есть множество исключительно заманчивых «цацек». И в те времена они тоже были. Начать с того, что Ростовский радиокомитет в начале шестидесятых годов был единственным, где одни и те же журналисты работали и на радио, и на телевидении. Разве не круто с утра монтировать радиорепортаж с ярмарки, записанный вчера, а вечером – быть «в кадре» с обзором откликов телезрителей (я довольно быстро был переведен в заведующие отделом писем). А ПТС (передвижная телевизионная станция) – разве не забавная игрушка, если прирулить ее, скажем, в городской парк?
ББИ, Бондаренко Борис Иванович – председатель радиокомитета, был одержим идеей сделать из своих работников сверхчеловеков, которые могли бы всё: написать сценарий, срежиссировать передачу и собственноручно выдать ее в эфир. Поэтому каждый журналист должен был время от времени проходить месячную практику в роли ассистента режиссера. И мне довелось им быть. Как мог, я помогал нашему главному режиссеру Беликову переносить со сцены в студию спектакль драматического театра. И у меня была возможность на передаче немного подвигать микшерами на ключевом месте – пульте выпуска сигнала из аппаратной.
А ни с чем несравнимое чувство ответственности при дежурстве по Комитету, когда у тебя под началом и контролем все показываемое и звучащее в эфире для миллионов людей!
Так что я, убеленный сединами заслуженный работник культуры, вовсе не бросаю камень в того 23-летнего юношу, когда он, несмотря на очевидную «муть» производимого продукта, не спешит в объятия слишком много о себе возомнившей барышни-газеты. Сейчас уже ей самой впору подыскивать убедительные аргументы в свою пользу.
И она их нашла.
…«Очень прошу извинить за долгое молчание. Что было очень некогда – это, конечно, не причина не писать. Дело в другом. Я же очень суеверный человек. В жизни моей произошли большие изменения, и пока они как-то определенно не завершились, не хотелось писать.
…Работаю я уже не на радио-телевидении, а в редакции газеты «Комсомолец» ответственным секретарем. С этим переходом было много мороки. Нужно было подогнать все дела на прежней работе, а потом многое осваивать на новой. А сейчас еще дело немного посложнее, потому что замредактора в отпуске, и часть его обязанностей ложится на ответсекретаря. Но главное не в этом. Главное – работа гораздо интересней, увлекательней прежней».
Однако моя карьерная кривая, как мы уже уяснили, для этого рассказа – не более чем наполнитель житейского пространства. Между тем, увлекшись ее описанием, я ненароком опередил рассказ о главном. Произошло забегание – по крайней мере на полгода. За это время случилось многое.
Этот мой мемуар, так сказать, краткий отчет о проделанной поневоле работе (мы же действительно не знаем, по чьей воле наш век слагается именно так, а не этак) я потихоньку складываю в компьютерную папку под файлом «Двое». Стараюсь отсекать то, что не относится прямо к сердечному, ментальному и физическому взаимодействию двоих – Галины и меня. Но в то же время важно не пропустить обстоятельства и лица, без которых просто не понять элементарную связанность наших жизнедеятельных проявлений.
И вот в ходе этого занятия обращаю внимание на то, что моя собственная персона начинает занимать в рассказе все большее место. Мне не очень нравится такое смещение – про Галю интереснее и читать, и вспоминать, – но, видимо, на какое-то время его придется перетерпеть. Если до сих пор в нашей истории главными сюжетными двигателями служили стремления и поступки Галины, то с какого-то момента в ней по воле обстоятельств нашу будущность все больше стали определять мои намерения, умышления, перемещения… Классик российского документального кино Сергей Мирошниченко в одном интервью обронил любопытную мысль: «У женщин мужчины бывают двух типов: якорь или парус». Хочу заметить: дабы обеспечить и ход, и долговечность корабля жизни, ему необходимы и то, и другое.
В том самом начале шестидесятых я отдавал себе отчет, что за год достигнуто мало: «ни кола ни двора и ни сада». И главное – Галина не со мной. То есть со мной – но так же, как и в Челябинске. Зачем было ехать? Как и до того, мы жаждали, искали и находили возможности встреч. «Новый год встречал в компании журналистов здешнего «Комсомольца». Так и было, компания собралась в квартире Юры и Нины Казаровых, а привела меня туда Галя.
Даже Москву, когда речь идет о светских сплетнях, часто уподобляют деревне. В том смысле, что в ней мгновенно распространяется всякий слух о чем-то тайном, недозволенном, неодобрительном. Что уж тут говорить о Ростове, тем более об узкой среде «журналюг». То, что наша ситуация не представляет секрета, мне стало ясно после одного пустячного случая.
Я и Инесса Саркисова, моя коллега по отделу писем, в радиомонтажной подбирали музыку к передаче. В числе прочих прослушивали песню с такими словами: «Паренек кудрявый произнес три слова и увел девчонку от крыльца родного». Я с легкостью, без всякой нагрузки особым смыслом обронил:
– Надо же, три слова – и увел. А тут говоришь, говоришь – и ни фига!
И неожиданно поймал и понимающий взгляд Инессы, и ее же едва скрываемую усмешку, и мгновенно понял: все всё знают.
Ясное дело, я с первого дня проживания в Ростове возобновил требование развода Галины. Конечно, она уверяла: так обязательно будет, и скоро-скоро… Но надо чуть-чуть подождать… И еще чуть-чуть… В конце концов ей пришлось объясниться: она хочет разойтись «по-мирному», но Режабек – ни в какую, говорит, что не даст ей развод.
Я сознавал, ее положение было во сто крат сложнее моего. Хотя бы в отношении родительской семьи. Вот фрагмент письма из Дзержинска еще в Свердловск (она была в отпуске, который мы приурочили к моему – ко времени летней сессии); письмо открывалось девизом «В Крыму цветет миндаль!» и заканчивалось эпилогом: «Миндаль все цветет… Твоя Лясенька».
«Отпуск проходит очень уныло. Читаю, читаю, читаю… Я намного поумнела, т. к. ежедневно смотрю телевизор. Это здорово обогащает, хочется делать что-то великое, боевое, например, дать по экрану графином. Все передачи идут на украÏнськ¡й мов¡. Щодня мене в¡тають вродлив¡ д¡вчата… Я бы говорила и дальше в этом же духе, но тебе, несчастному, не постигнуть смысла. Ты, небось, считаешь, что «вродлив¡» – уродливые, а это, наоборот, красивые. Вот так, наизнанку, все и понимай.
Мое изгнание близится к концу. Я рада, потому что в Челябинске я буду все-таки к тебе ближе. И смогу тебе чаще писать. Тут это, как ни странно, оказалось нелегко, мама свято хранит устои моей семьи и не хочет допустить никаких отклонений».
Но важнее даже мамы был сын. Это я тоже понимал. Я в наших словопрениях совершенно не упирал на то, что уже искренне полюбил забавного, умненького мальчишку. Полагал, это может выглядеть как коварная хитрость с целью обморочить мамашу… А еще большее значение имел вопрос: как при разводе будет вести себя в отношении сына Режабек?
И, наконец, сомнение, относящееся ко мне: «Санька, прости меня, но мне кажется, ты очень легко смотришь на все это. Ты, по-моему, не понимаешь, что сейчас решается вся наша судьба, наше счастье. И от твоей легкости мне еще горше. Видимо, для тебя все это гораздо меньше значит, чем для меня-дурочки… Поверь, все это очень серьезно, и если ты меня любишь, ты не будешь смотреть на это с петушиной легкостью».
Ну, что здесь я мог противопоставить? Петушиной легкости – тяжелое, горестное восприятие ослика Иа? Тогда надо было давно, как говорится, отвалить от этого берега.
Но и в этих опасениях я ее понимал. И жалел.
Собственно, эти мои «понимания», может быть, только и удерживали меня в состоянии какого-то относительного равновесия в остром антагонизме с моими неудовлетворенностью, злостью, досадой. А то бы…
А что «то бы»? Я так и не знаю, и никогда не узнаю, как бы я развернул свою жизнь в случае крушения этой любви. Гордо придушил в себе все что было? Или подобно героям любимых французских романов до конца бренного существования вековал на невидимой не рвущейся привязи сердечной боли?.. Не знаю.
Я не понимал Режабека. Он ведь видел меня в Ростове. А незадолго до того защитил диссертацию «Роль дедуктивных умозаключений в познании объективной действительности». Даже не будучи кандидатом наук, Шерлок Холмс, сопоставив одно де-факто с другим… Впрочем, не будем забывать еще одного персонажа классики – Алексея Каренина… А с высоты (или, наоборот, уже с низины) своего возраста я могу повторить относящееся ко всем нам – Галине, мне, Режабеку – наблюдение английского ученого и большого мудреца, очень популярного именно в те годы Бертрана Рассела: «Одно из неприятных свойств нашего времени состоит в том, что те, кто испытывает уверенность, глупы, а те, кто обладает хоть каким-то воображением и пониманием, исполнены сомнений и нерешительности».
…И вот пришло время отпуска – первого моего отпуска, когда не надо было думать о консультациях, зачетах и экзаменах. Я обещал родителям, что буду коротать его дома, и, конечно, должен был выполнить обещание. Как у нас уже повелось, мы с Галиной совмещали свои отъезды из города проживания, в данном случае – Ростова-на-Дону. Она взяла отпуск в «Комсомольце» на то же время, что и я, – конец 1961-го – начало 1962-го (я тогда работал на радио-телевидении). И тоже решила провести его у родителей, в Донбассе. Тут и возникла идея, не помню уж у кого: в конце наших вакаций появиться мне в родительском доме Галины: сделать первый, возможно рисковый, шаг по дороге еще нехоженой мною жизни. Гале надлежало подготовить своих домашних к моему возникновению в их бытии.
…Меня в родном Красноуральске чуть было не огорошили сюрпризом. Конечно, мои мама и папа, думаю, больше чем я, беспокоились о будущем своего шебутного сына. И очень хотели это будущее как-то разумно утрясти, что ли, в авоське привычных традиционных норм.
Накануне нового года на свою вечеринку сговорилась встретиться учительская компания. Я был рад за родителей: хоть немного отвлекутся от своей изнурительной и, как я считал, смурной работы с бесконечной проверкой тетрадей и подготовкой к уроку. Но они почему-то очень хотели, чтобы я пошел с ними. Я упирался, и мои золотые старики (насчет «стариков» – фигура речи, не более) вынуждены были признаться в простодушной хитрости: меня хотели заманить на суаре, чтобы очаровать обаянием замечательной девушки-учительницы, которая, как знать, может быть, и станет моей судьбой.
Как говорится, откровенность за откровенность. Я сообщил, что мероприятие это запоздало, и рассказал все о Гале.
Я не устаю удивляться тому, что жизненные события сплошь и рядом выстраиваются рационально, как бы в соответствии с синопсисом или либретто, сочиненным прилежным выпускником высших сценарных курсов. Именно в тот момент следовало раскрыть закулисье моего сердечного подполья. Случись раньше – вряд ли бы из этого вышло что-нибудь благотворное. Позднее, типа постфактум, – боюсь, для мамы, ранней гипертонички, это могло оказаться слишком сильным переживанием. А тут – оказалось в самый раз, чтобы ко дню «Х» переварить в голове ситуацию, так или иначе принять ее или хотя бы смириться с ней. Мои родители и в этом моем «завихрении» оказались мудрыми. Они доверились мне.
Ну, а что же происходило в сюжете для будущего файла «Двое»? А примерно все то же.
Из Свердловска (проездом) – в Ростов-на-Дону
Фототелеграмма
Мой славный человечек! Уже безбожно скучаю. Есть идея: встретиться в Москве 8–9 января. Варианты: 1) Встретить 13/I в Москве, 2) Вернуться к 13/I в Донбасс, 3) Приехать в столицу с А. Фуниным (младший брат Галины. – Ред.), 4) Без оного. И т. д. Подумай и быстрее сообщи. А я напишу тетке, на скольких и на когда закупать всяких билетов. Галышок-малышок, пиши мне скорее. А то я заболею, изведусь тоской. Ясно? Очень люблю и крепко целую. Твой Саня.
Из Красноуральска – в Дзержинск
Ляська! Какой же ты противный человек, честное слово. Не даешь мне нормально отдыхать, набираться сил. Заставляешь все время себя вспоминать и скучать. И еще бояться чего-то: вдруг что-то изменилось со дня моего отъезда? Если всё в порядке, то тогда ты просто самая натуральная колдунья. «Что ж, веселитесь», – как говорил М. Ю. Лермонтов. Можешь радоваться – погиб индивидуум как таковой, не может жить и функционировать нормально на расстоянии от твоей светлой личности. Ты вредина, дурочка, даже и не знаешь, какая ты мне родная, как мне плохо одному. И с тобой будет плохо, если все останется так же. Если ты ничего не будешь предпринимать и дальше, то в IV году семилетки я натворю много глупостей, я чувствую. Потому что я весь вышел, как говорят в народе. До какого числа ты намерена меня мучать? Сообщи дату. Я прикину, найдется ли в моей хлипкой натуре столько силов. Ты чувствуешь, что они на исходе, несмотря на отпуск? Впрочем, в данном случае отпуск ни при чем. Он не может дать отдыха той пружинке, которая называется любовью к тебе, такой противной, такой дорогой. Пружинка эта завелась до такой степени, что даже больно. Ты можешь сделать, чтобы было не больно. Но ты, наверно, колдунья злая и опять будешь топить суть вопроса в никчемных дискуссиях. А я окажусь виноватым. Я же тебя знаю. Ох, смотри, и разозлишь ты человека!
Ну, что, хватит ругаться? Может, ты еще и станешь человеком, да? Ты только, пожалуйста, не обижайся. Это просто я тебя так люблю – до злости. Надо же ее куда-то хоть отчасти излить. А то покусаю кого-нибудь из уральцев – будет скандал, возмутится общественность – и весь отпуск испортят.
Короче, ты получила мою телеграмму из Свердловска? Если ты уехала из Ростова раньше прихода телеграммы, то вот ее суть: некий Саша Щербаков предлагает тебе приехать в Москву 8–9 января (не на 8-е и 9-е, а с 8-го или 9-го) с целью организации совместного культурного досуга. В частности, этот самый Саша почему-то рвется на «Медею» у Охлопкова. Ну, и т. д. Жду Лясенькиных мнений.
Ты, конечно, ждешь рассказа о моем пробеге с голубым чемоданчиком от Дона до Урала. От Ростова до Москвы я ехал этаким отпускным фертом, сидел в расстегнутой рубашке, тянул пиво и из окна вагона-ресторана поглядывал на пейзажи. От Москвы ехал уже в своем естественном состоянии. Правда, меня весь этот отрезок пути бесила одна спутница-офицерша – неутомимая дура, грязнуля, трещотка и ленивая, как симментальская корова.
В Москве в Госкомитете ст. редактору Янчецкому очень понравился «Твой портрет». Но дать в таком виде он его не может. Не может, и всё тут. Разговор был начистоту, как у редактора с редактором. Говорили, как направить новеллу в такое русло, чтобы оно совпало с руслом, очерченным для Центрального радио. А что касается формы и языка, то тут нет ни малейших претензий (но ты не думай, я отнюдь не заблуждаюсь и не строю иллюзий по поводу своего хилого языка, цену ему в базарный день знаю).
…Встретился с любимой теткой, которая оказалась весьма полной блондинкой, имеющей некоторое сходство с образом уралки, который ты неутомимо, каждодневным трудом создаешь, посвящая свой шедевр (как это лестно!) мне и только мне. Был с ней на худ. выставке. Все муть и силос. Один Пророков на высоте.
…Все подробности – след. письмом, которое, клянусь всеми святыми, появится только, когда получу от тебя какую-никакую писульку. Я не позволю тебе эксплуатировать зверски мою любовь. И ответов ты получишь тогда по потребности, когда напишешь писем по способности. Понятно? Люблю тебя миллион раз, каждую волосинку, каждый миллиметрик люблю. Можешь показать это своим родным. Может быть, они против этого? Тогда мне им трудно чем-нибудь помочь. Галышок-малышок, ну напиши же скорей. Ты знаешь, я не психопат. Но мне очень надо знать, что мои шансы на счастье, по крайней мере, не стали меньше с тех пор, как я уехал из Ростова. Наверно, это несколько ходульно звучит, но мысль я выразил именно ту.
Люблю.
Саша.
Из Красноуральска – в Дзержинск
Вот уже двенадцатый день, как я уехал из Ростова, а у тебя не появилось потребности хоть что-то написать мне. Да хотя бы уж без потребности, а просто потому, что договаривались. Неужели ты не можешь найти времени на открытку или денег на телеграмму? Мне это напоминает все то же, ростовское, когда любой разговор в редакции для тебя важнее и значительнее многого другого. И эти пламенные речи о прыщеватых друзьях, плодах незрелого ума, обманутых надеждах и т. д. Чему верить – им или тому, что говорится после них?
Я это пишу не из желания поцапаться, а как раз наоборот. Но я знаю одно. Если понадобится взять меня и вытряхнуть, то при моих «правах» (это, конечно, не то слово) для этого вполне достаточно лишь «забыть» меня: не писать, не замечать и т. п. Неудивительно, что я каждый день жду письмо. Его нет, а все остальное – остается домысливать мне. Честное слово, больше ничего в голову нейдет. Я даже точно не знаю, где ты – в Ростове или в Дзержинске. Жду.
Саша
Из Дзержинска – в Красноуральск
Телеграмма
Люблю жду всегда твоя
Ляся
Из Дзержинска – в Красноуральск
Открытка
Дорогой мой человек! Я желаю тебе здоровья на ближайшие сто-двести лет, а решительности и мужества – вечных. Хочу, чтобы исполнилось все, о чем мы с тобой мечтаем. Крепко целую.
Твоя Ляся
Из Дзержинска – в Красноуральск
Родненький мой, здравствуй!
Как ни утешал ты меня, что время будет идти быстро – увы, тянется оно чертовски черепашьими темпами. И до двенадцатого еще почти три недели. Кому это надо? И зачем? И сколько это будет продолжаться еще? Да останутся в прошлом году твоя интеллигентская деликатность и моя такая же нерешительность. Потому что больше нет сил…
Очень заманчивы все твои московские предложения. На все на них хотелось бы сказать «да», но… У меня нет денег. Я отдала долг маме. Очень рада этому обстоятельству и опять залезать в долговую яму не хочу. Так что жду тебя здесь.
Кстати, Сашке ты так и не написал, поросенок-недожаренный цыпленок.
Писать мне нечего. Мне до смерти грустно и тоскливо без тебя. В Ростове я была до четверга. Больше не выдержала. Скучала. На новоселье у Долинских чуть не ревела. Проклинала тебя и всю нашу интеллигентскую шаткость. Удивила всех своей меланхолией. А на другой день уехала. Даже у милых своих тетушек не побыла. Не могла больше жить в Ростове.
Дома все хорошо. Ем, сплю, тоскую. И задаю себе вопросы, на которых нет ответа.
…Сынок мой ходит на лыжах, пьет сухое вино и «играет» на фортепьянах. Румяный и довольный, не в пример своей маме.
Милый мой, золотой! Очень скучаю. Жду. Люблю. Тебе в Дзержинске надо будет приложить дипломатические усилия, чтобы мои поняли: мне с тобой будет во сто крат лучше. Это очень важно. Сделать это будет надо тонко. Но ведь ты меня любишь? Да? Я ведь на шесть лет старше. Ты об этом не забыл?
Пиши мне, родной мой, единственный! Помнишь о нашем времени? Я люблю тебя. Крепко целую.
Твоя Ляся
Пиши Сашке. Он очень ждет твоих писем. Он тебя любит.
Но я больше!
Из Красноуральска – в Дзержинск
Здравствуй, моя хорошая!
Наконец-то я получил твое письмо. Ты зверь и не представляешь, как я его ждал. Пожалуйста, считай, что я не писал письма от 28/XII. Кажется, я там шибко ругался. Но, вообще-то, довести меня, с моим золотым характером, до такого состояния… Это только ты способна. Других таких не бывает. На других бы я наплевал.
А ну, скажи, разве я не прав, когда говорю, что страдание, переживание, тоска для тебя – не только мучительные эмоции, но и культ, без которого тебе не прожить? Вот и в этот раз ты так эгоистически ушла в свои переживания, что вспомнила только через неделю с лишним, что ведь нужно написать человеку. Ты ведь не подумала, что за это время цветущий человек мог, например, тихо помешаться, схватить инфаркт, посеребриться сединой. Во всяком случае после всего пережитого я не могу поручиться за свое здоровье. А ты в это время спокойно ела, пила, спала, тосковала. Тебе хоть сейчас стыдно? Бить тебя некому за такие вещи. К черту интеллигентскую деликатность! Во мне растет хам. И заботливо буду ухаживать я за молодой порослью. Этот саженец принесет мне прекрасные плоды. И самым прекрасным будет Лясенька. Ох, как я тебя люблю. Ты этого не знаешь. Потому что ведь прошло 14 дней. Любовь подросла еще на две недельки. К 12 января она вообще будет больше меня. Не исключено, что такая ненормальность может привести, как говорят медики, к летальному исходу.
Дальше. Очередное напоминание о пресловутых, набивших оскомину шести годах уже не просто огорчило, а глубоко возмутило меня! Когда ты перестанешь оскорблять мою любовь? Сколько можно торговаться? Или это бесконечно, как в ООН: контроль над разоружением или разоружение под контролем? Впредь попытку подобных дискуссий буду рассматривать только как предательство и желание внести раскол.
Лясюша, рука не поднимается писать о всяких разностях. Я могу только: 1) ругать тебя за то, что ты далеко, 2) писать, как я тебя люблю. Но и то, и другое, я убежден, нужно всячески ограничивать.
Слушай, мама, знаешь, о ком я скучаю? О маленьком Сашке. Ты ему как-нибудь чуть-чуть напомни обо мне. Посылаю ему с нашей новогодней елки двух мартышек и крокодильчика Тотошу.
Сегодня у нас торжество: Новый год + серебряная свадьба (перенесли из-за меня). Я уже настраиваюсь на отъезд. Приеду в срок. Но если ты, несчастная женщина, в день получения письма не отправишь на Московский главпочтамт хотя бы открытку, мой приезд сулит тебе мало радости. А пока – ешь, пей, спи, валяйся, дыши воздухом, отдыхай на всю железку, набирайся силенок. Все самое главное – впереди. Самое лучшее – тоже. Больше ты у меня не отвертишься. Хватит. Щербаков достоин лучшей доли. Или не достоин?
О нашем времени помню.
С нетерпением жду своего приезда.
Насквозь твой
Саня.
Это письмо написано и отправлено 31 декабря 1961 года. Да, может быть, самое главное и было впереди. А вот самое лучшее?..
Это было последнее письмо, адресованное Галине в том году. И в том веке. Вообще последнее мое письмо ей. Так что лучшего письма впереди не было. И лучшей любви – тоже. Моя душа уже не могла любить лучше. Только так же. Когда в тот же самый день, 31 декабря, в 24.00, я вместе со всеми традиционно и радостно повторял пожелание «С новым счастьем!», то как-то об этом не думал.
Но должно ли новое счастье быть лучше… старого?
На третий день нового года, в обед, мне принесли телеграмму от Гали. В одной фразе она просила как можно скорее приехать. До поезда на Свердловск было еще несколько часов. А потом, как я докладывал в письме родителям, «до Москвы – на ТУ-104Б, до Харькова – на АН-10А, до Донецка – на ИЛ-14. Ну, а дальше – автобусом. 3-го вечером я выехал из Красноуральска, а 4-го вечером – был в Дзержинске. Вот он, двадцатый век!»
Дорога от автобусной остановки «Больница» до дома № 8 по улице Красной даже в ночном безлюдном сумраке заняла не более 15 минут – Галя еще в Ростове четко нарисовала схему продвижения. «Фортка» (калитка) была открыта, несколько хрипатый Шарик был на цепи. Пока я поднимался на крылечко, кто-то внутри дома, отзываясь на собачий лай, подошел к двери и откинул гремучую щеколду. Это была Галя.
Сразу скажу: никаких тонких дипломатических усилий мне не пришлось прилагать. На лице открывавшей дверь женщины, в тот миг утерявшем навык сохранять кажимость благополучия, были вместе – и усталость внутренней маяты, и муки сегодняшнего ожидания, и только-только родившаяся, лишь пробивающаяся в улыбку, еще недоверчивая и уже неудержимая радость. А у меня впервые замерло – не в переносном смысле, а в натуре, на сколько-то ударов – сердце. Позднее такое будет случаться нередко – заурядная экстрасистолия, тогда же сердце намеревалось заглохнуть от жалости и желания заплакать. И сердце Галиной мамы, которая была рядом, не могло все это не заметить и, соответственно, не отозваться.
Самое гениальное индийское кино могло бы позавидовать такому кадру.
Я стал родным в этом доме 4 января.