litbook

Проза


Три отца моей мамы Семейная хроника0

Посвящается светлой памяти моей мамы
Нелли Александровны Воробейчиковой

Любовь есть бескорыстное чувство,

 улица с односторонним движением.

 Иосиф Бродский

  

Глубокие привязанности совершенно разрываются,

оставляя вместо себя мучительные раны.

Анна-Луиза Жермена де Сталь

Разбирая антресоли перед переездом на другую квартиру, я обнаружил кожаную папку с двумя толстыми тетрадями. Открыл ― и не поверил своим глазам: это были мамины дневники за 1942-1948 годы. В эту часть своей жизни мама никогда никого не посвящала, но расстаться с ней не могла, и привезла дневники в Израиль.

В сорок втором маме было пятнадцать лет. На пожелтевших от времени страницах ― отчаяние и боль потери, безысходность и надежда, рассказ о первых девичьих увлечениях и страстный трёхлетний монолог о любви к уехавшей матери ― моей бабушке Белле.

Так я узнал подробности нашей семейной истории.

1

У бабушки Беллы было четыре фамилии ― Воробейчикова по отцу, Хейфец ― по первому мужу, Покшишевская ― по второму, а артистический псевдоним её был Артурова. В театральные годы она именовалась Изабелла Хейфец-Артурова.

Бабушка родилась 22 февраля 1902 года в Санкт-Петербурге, о чём имеется справка из документов архивного фонда Петербургской хоральной синагоги, в семье артиста Чалола (Льва) Мееровича Воробейчикова. В графе «мать» в документе о рождении Изабеллы было записано: «Марьяша». Марьяша ― это Мария Захаровна Вильк (Воробейчикова) (1879-1955), старшая из дочерей Вильков, ставшая матерью Беллы, её сестры Раи и брата Зани.

Бабушкин дед по матери, Залман Абрамович Вильк, был часовым мастером высокого класса. Он стал купцом Первой гильдии и получил право на жительство в Санкт-Петербурге, куда семья и переехала из Вильно в конце 19-го века. Залман поменял имя на Захарий и открыл ювелирный магазин-мастерскую на Садовой 56, угол Вознесенского проспекта. В том же доме он купил большую двухэтажную квартиру. Все его восемь детей ― Иосиф, Александр, Исаак, Мария, Анна, Фаина, Мина и Лизавета получили в Санкт-Петербурге отличное образование.

После революции магазин Вилька был реквизирован Советской властью, а квартира растворилась в грозовых событиях 20-х годов.

Бабушка решила стать актрисой и в 1922 году окончила Школу Актёрского Мастерства в Петрограде, получила звание «свободного художника» и взяла артистический псевдоним отца. Бабушка с гордостью рассказывала мне, что училась в Вольной Мастерской самого Вивьена.

Руководитель «Школы» Леонид Сергеевич Вивьен (1887-1966) был выдающимся актёром, режиссёром и театральным педагогом. Аристократический французский род Вивьенов восходит к IV веку. В XVIII веке Вивьены переехали из Франции в Польшу, а с XIX века поселились в России. Художнику Иосифу-Евстафию Вивьену де Шатобрен (Жозефу Вивьену) принадлежит карандашный портрет Пушкина, один из лучших в пушкиниане. Отец Леонида Сергеевича, Сергей Александрович Вивьен, инженер по образованию, служил в Воронеже и гордился своим происхождением. Да и сам Л. С. Вивьен в телефонных справочниках 1916 и 1917 годов с гордостью именовал себя «артист императорской драматической труппы Вивьен де Шатобрен». А вот затем о своей родословной, по понятным причинам, ему приходилось молчать. В студенческие годы Вивьен посещал студию на Бородинской по приглашению Вс. Мейерхольда. В постановке «Маскарада» Мейерхольд поручил Вивьену роль Пьеро. В 1918 году Вивьен стал одним из организаторов, а затем руководителемШколы актерского мастерства (ШАМ) в Петрограде (позднее Ленинградский театральный институт им. А. Н. Островского, ныне — Петербургская государственная академия театрального искусства). В 1919 году Вивьен был арестован ЧК по ложному доносу. Известен факт вмешательства Ленина, пославшего телеграмму с пометкой «Вне очереди» в Самару, в Особый отдел Туркестанского фронта: «СООБЩИТЕ СЕРЬЕЗНЫ ЛИ УЛИКИ ПРОТИВ ЛЕОНИДА СЕРГЕЕВИЧА ВИВЬЕНА». А в это время в Петрограде ученики Вивьена стучались во все двери, звонили, ходили в ЧК. Когда освобождённый Вивьен вернулся, студенты не дали ему войти, а усадили в кресло и внесли на руках в Школу актерского мастерства.

Газеты не раз писали, что каждый выпуск студентов мастерской Л. С. Вивьена — заметное явление в театральной жизни Ленинграда, событие значительное и радостное. Вивьен был учителем всех звезд Пушкинского театра. Студенты его обожали.

Свою Вольную Мастерскую Вивьен открыл в начале 20-х годов почти одновременно с Вольной Мастерской, созданной Вс. Мейерхольдом при Высших режиссёрских мастерских в Москве.

***

В 1922 году актриса Изабелла Артурова вышла замуж за актёра и режиссёра Александра Александровича Хейфеца. Его артистический псевдоним был Мочалов. 30 сентября 1926 года в городе Кургане Уральской области у них родилась дочь Нелли.

В расцвете своей артистической карьеры бабушка Белла была ослепительна: замечательно изящная, с живым характером, хорошенькая, талантливая, обаятельная, с густейшими иссине-чёрными волосами и чудесными глазами. Можно предположить, что, по расхожему выражению, поклонники падали к её ногам и сами укладывались в штабеля. Мужа такое положение вещей не устраивало; он изводил её своей ревностью, и Белла решила от него сбежать. Время в России было тревожное, недавно закончилась Гражданская война. Театр много гастролировал, и у Александра, как руководителя труппы, был пистолет для защиты актеров. Он угрожал застрелиться и таким образом удерживал жену еще несколько лет. Но в 1931 году они всё же развелись. Нелли было в это время четыре с половиной года.

Девочка осталась без отца, и её удочерил двоюродный дядя, известный в Петербурге, а впоследствии в Ленинграде, детский врач Абрам Дмитриевич Воробейчиков. Всю жизнь мама называла его «Аба». Здесь трудно удержаться от замечания, что «аба» на иврите означает «отец» ― этого, конечно же, мама не знала.

Абрам Дмитриевич дал маме свою фамилию, которую она носила всю жизнь.

Вскоре после развода с мужем Белла ушла из театра. В 1938 году она окончила курсы стенографии и получила квалификацию съездового стенографиста со скоростью письма 120 слов в минуту.

2

Перед войной бабушка познакомилась с молодым учёным - географом Вадимом Вячеславовичем Покшишевским. К этому времени Вадим уже защитил кандидатскую диссертацию. В первые дни войны он ушёл добровольцем на фронт, затем окончил ленинградское артиллерийское училище и стал офицером. Вадим Вячеславович был контужен, долго пролежал в снегу и получил сильное обморожение. После длительного лечения в госпитале в Красноярске и демобилизации, он, как перспективный учёный, был по ходатайству Президиума Академии Наук СССР направлен в Институт географии, эвакуированный в Алма-Ату. В 1942 году Белла и Вадим поженились во Фрунзе

Так у мамы появился третий отец. Он, хоть уже и не мог удочерить её официально, всегда был любящим и заботливым отцом и наставником в начале жизненного пути.

Но за всё в этой жизни приходится платить: обретя его, Нелли фактически потеряла мать.

В июле 1942 года, в эвакуации в Соликамске, она писала в дневнике: «Вадим был призван в начале войны. В конце зимы был доставлен в Красноярск в госпиталь, сейчас он в Алма-Ате, его полностью освободили от военной службы, сейчас он работает. Ещё в Ленинграде я чувствовала, что он будет маминым мужем, это сбылось, я получила от него письмо. Мне он нравится. Я ничего не имею против того, чтобы мамка была его женой, только бы не потерять её. Время покажет. С ним, я думаю, будем друзьями».

Но уже в августе Нелли в панике: «14-го уезжает мама. Страшно тоскливо на душе, кажется, что разлука надолго. У меня сейчас создаётся ужасное положение. Подумать только: мамы нет, скучно, еду к маме, как с нашими, как оставлю их, как с Абой? Дальше. Приезжаю к маме, правда, пока об этом не следует и мечтать. Как я должна себя вести, чтобы не стеснить их, а как трудно стучать каждый раз в комнату родной матери...

Вообще, кажется, слишком хорошо мне жилось до 15 лет, сейчас всё воздаётся сторицей. Как быть? Это первое «горе», с коим я встречаюсь. Правда, это трудно, это нельзя назвать горем, это скорее радость, я должна быть счастлива за маму, ведь я её так люблю, но для меня складывается всё так сложно, так неразрешимо. Пока не могу себе представить, как буду жить без мамы. Время покажет».

Нелли любила мать исступлённой, всепоглощающей любовью и бешено её ревновала. В своём детско-юношеском максимализме она расценивала мамин отъезд как измену; то, что мама «предпочла» ей Вадима, буквально сжигало её.

В сентябре 1942-го она пишет: «Прошёл уже месяц с тех пор, как уехала мамочка, скучаю ужасно, не знаю, когда увидимся, впрочем душой я в Алма-Ате. Письма от мамы прекрасные, там намного лучше, чем здесь. Может быть, весной удастся уехать отсюда».

В ноябре: «Я не нахожу себе места, без мамы больше жить не могу, каждый свободный миг ― это думы о ней. Как я вытерплю до весны ― не знаю, уже начинаю раскаиваться, что отпустила её, но не отпустить было бы слишком эгоистично».

Позднее, анализируя свои чувства к маме, Нелли сама определит их как «болезненные».

***

 «Будь проклят тот день, когда мы вступили ногой на земли Соликамские», ― пишет Нелли в дневнике 9 ноября 1942 года. В этот день умер от отравления её двоюродный брат Юрочка.

«Числа 30 октября мы были вечером, как всегда, дома. Дом ― это комната, полученная Абой с бою. Мы ужинали. Ничего особенного. Холодец, покупной. Юрочке он не очень понравился, и тетя Рая разрешила ему не доесть, что вообще случалось редко. Легли спать. Наутро встаю, Юраша лежит бледный, как полотно, оказывается, его всю ночь рвало. Приходит Аба ― выслушивает ― увеличена печень. Два дня Юраша пластом лежал дома. На третий Аба отправляет его в больницу. Ему не лучше. Все время рвет, он мечется, не находит себе места, ничего не ест. До 9 ноября ходила я с тётей Раей в больницу. Каждый день носили ему все, что могли достать. 9 суток не раздевался Аба, все соликамские врачи были на консилиумах — Юрочке не становилось лучше. Ежедневно его кололи, давали глюкозу ― ничего не помогло. Юрочка таял.

В ночь на 9 ноября тётю Раю вызвали в больницу по телефону. Мы почувствовали, что дело плохо. Действительно, Юрочки в эту ночь не стало. Я потеряла любимого единственного братика, человечка и уже большого друга. Мне и сейчас трудно вспоминать ту ночь и вообще всё, связанное с его смертью. Его хоронили 10 ноября, я была дома. Ни разу вообще я не была на кладбище, мне не хочется как-то смешивать живого Юрочку с могилой и поклонением памяти усопшего. Для меня он жив по сегодняшний день и часто, очень часто я начинаю думать, что вот сейчас он войдет, как в тот, последний день и скажет: «Здорово, мама! Шамать хочу». Это его последние здоровые слова. Часто, очень часто вспоминаю я, как утешал меня Юрашенька, когда у меня были какие-нибудь неприятности. «Неприятности» ― мне даже смешно, какие у меня были неприятности! «Хорошо» вместо «отлично». Дура я была, вот и все.

С потерей Юрочки в доме у нас стало ещё тише и унылей. Но жизнь берет своё ― она не приостановилась. Я продолжала ходить в школу, начала работать. Тётя Рая очень тяжело переносит потерю любимого единственного сыночка и, чтобы хоть несколько забыться, она полностью впряглась во все домашние работы.

С питанием совсем плохо. Дедушка ходит в деревню и меняет хлеб на картошку, и с каким трудом. Что мы едим? Хлеб по выдаче, картошку на воде, похлебки из столовых. Плохо...

Дяде Мише (Юрочкину отцу ― прим. авт.) телеграфировали о смерти Юрочки и месяцев через пять мы получили телеграмму о том, что он с большим трудом выехал из Ленинграда. 5 марта он был уже у нас, но это была не радостная встреча, Юрочки не было. В каком виде приехал дядя Миша? В страшном. Изголодавшийся, издёрганный и физически и морально, еле передвигающий ноги, скелет. Однако месяц, прожитый в тепле, в «сытости» сыграл своё, дядя Миша стал поправляться и месяца через полтора он уже устроился на работу.

К этому времени Аба принял поликлинику и стал директором. Рая нашла службу на радио ― сделалась диктором. Я ничего не говорила о себе. Я также работала зимой ― давала уроки музыки, зарабатывая мясо, масло, молоко, а мать одной моей ученицы сшила мне за уроки платье.

Я ничего не писала о родных, а следовало бы. Занютка (мамин дядя ― прим. авт.) поступил в партию, работал в Ленинграде на военном заводе, перенёс в своём любимом городе весь голод, всю тяжёлую зиму. Весной мы получили телеграмму о том, что Занютка должен был эвакуироваться вместе с заводом в Волхов, но ранен и застрял в Ленинграде. Что делалось с нашими, пока мы не получили известий о том, что он уже в Волхове, жив, здоров, ― передать невозможно... В Ленинграде вообще у нас почти никого не осталось».

Писала мама в дневнике и о волновавших её проблемах. 23 февраля 1943-го: «...теперь этот комсомол. Что я сделала, к чему? Необдуманный, ужасный шаг. Как надо быть осторожной. Теперь вечно дрожи со всякими мобилизациями и вообще, согласна ли я со всем, что у нас творится? Смогу ли я, как все, на всё смотреть сквозь пальцы, и хватать всё, что будет положено чином? Боюсь, что нет. Сейчас я как-то прибита, мне всё равно, я ничего не хочу, но потом...

Нет, я хочу жить, но не так бедно, не так мелко, как мы живём сейчас, ах, если быть сейчас в Америке, или иметь достаточно внешних данных, чтобы стать актрисой, как меня тянет театр! Но, конечно, ничего не будет из всего этого, зачем же мечтать, только разрываешь себя этим. Я чувствую, что, кажется, боюсь уже менять раз принятое решение, так как в противном случае снова окажусь между небом и землёй. Я не смогу и не захочу идти по литературной линии...».

Ремарка: Смело. За «комсомол» и «Америку», если бы эта страничка попалась кому-нибудь на глаза, можно было получить «по полной программе».

27 февраля: «Прочла вторую часть «Войны и мир», недавно кончила «Анну Каренину», как я завидую женщинам того времени, как меня влекут эти балы, выезды, эти шикарные открытые платья, я уже, мечтая, вижу себя в криналиновом платье, очень открытом, с узкой талией. Вот бы жить несколько раньше. <…>

Я до сих пор ещё не встретила ни одного приятного человека, а ведь мне уже 16 лет».

Соликамск находился в глубоком тылу, и туда привозили тяжелораненых на излечение. Нелли, вместе с одноклассниками, навещала раненых в больнице и помогала им. Она участвовала в художественной самодеятельности, ребята выступали перед ранеными бойцами: «Сегодня выступаю. Единственная радость... Теперь боюсь, что скоро буду бредить сценой. Это так замечательно, как в сказке!»

***

И снова — тоска по матери.

1 марта: «Ужасное настроение, может быть, потому, что нет никого рядом со мной. Я ждала до марта, мамы нет и нет возможности к ней поехать. Хочу приобрести друга, настоящего друга, а я такового не вижу. Мне надоело играть. Ведь я в школе вечно исполняю какую-то роль, надоело, я больше не могу. Я хочу быть самой собой. Мне надоело всем улыбаться, говорить какие-то глупости, смеяться, когда вовсе не смешно. Я ХОЧУ К МАМЕ, ХОЧУ НА СЦЕНУ, ХОЧУ ЖИТЬ!»

16 марта: «Страшно тоскливо и настроение всё время падает. Во-первых, на фронте дела очень плохи, отдали Харьков. Во-вторых, мама, наверное, переедет в Ташкент к Вадиму, и когда мы с ней увидимся, не знаю».

8 апреля: «Паршиво на душе. Мама уехала в Ташкент. Скорее бы уж война кончилась, так нет, тянется, проклятая, и конца-края ей нет».

11 августа: «Вдруг страшно обострилось чувство тоски по маме. Она, видимо, переедет в Москву, скорее бы и мне туда попасть».

30 сентября 1943 года мама пишет: «17 лет! Уже 17. А на душе совсем не весело, а наоборот, проснулась со слезами; когда же увижу маму? Правда, наши сделали всё, что могли, чтобы скрасить мне этот день, получила подарки, но веселей не стало — в 17 лет, видимо, подарками уже развеселиться нельзя... С тех пор, как мама вышла замуж и уехала, можно просто сказать ― ушла от меня, я одинока по существу. Я слишком любила мать, чтобы так быстро она ушла от меня. Ведь я её любила больше всего на свете».

2 октября: «Сегодня узнала нечто такое, от чего не хочется жить (письмо). Так глупо всё складывается. Мне уже, кажется, не хочется в Москву, или, вернее, к маме. Жить так тяжело с моей натурой, что порой невозможно».

Ремарка: речь идет о письме Изабеллы Львовны, адресованном или её маме Марие Захаровне (моей прабабушке), или сестре – Раисе Львовне, в котором она сообщает о желании Вадима иметь ребёнка.

«Я выяснила, наконец, что бабушка, даже бабушка, которую я считала наиболее тонким человеком, абсолютно не понимает меня, хотя, быть может, она не совсем в том виновата, ведь я несколько играю, желая затушевать то, что по-настоящему, действительно волнует. Предпочитаю, чтобы она считала меня «не очень умной девочкой», чем узнала бы, что тяготит меня. Тоньше всех оказалась тётя Рая; она единственная, кажется, поняла меня, не знаю, до конца ли. Между прочим, во многом я сама себя не понимаю, но, во всяком случае, не такая дура, как кажусь бабушке.

В общем, с тех пор, как мама вышла замуж и уехала, можно просто сказать – ушла от меня, я одинока по существу. Не знаю, весело ли мне, когда я смеюсь с девочками, или нет. За полтора года я ни с кем из наших не поцеловалась, не приласкалась ни к кому. Мне холодно, а вместе с тем хорошо от этого внутреннего холода. Я слишком любила мать, чтобы так быстро она ушла от меня, а теперь, может быть, действительно ушла. Ведь я её любила больше всех на свете.

Меня мучает моё положение; к ним я, конечно, не поеду, но какое право я имею жить на счёт Абы, когда мне уже 17 лет. Скорее выбраться бы в институт! Пусть будет тяжело, невыносимо трудно, я хочу быть самостоятельной, не хочу больше жить на счёт стариков, если это не может сделать моя мать, постараюсь не умереть с голода, скорее бы добраться до института.

<…> Я уже начинаю делать то, чего не делала раньше ― делюсь во многом с девочками, это нехорошо. Я страдаю от неумения говорить с людьми; нет общего языка. Может быть, действительно не достаёт ума, может быть, мало начитана, но я теряюсь моментально, и слов и тем нет, хоть убей...

Как хорошо так сидеть и писать то, что волнует, что хочется сказать маме. Если бы она ещё год – два была со мной, я была бы её, и, может быть, она моя, а сейчас... я делюсь с подругами, тогда как где-то есть мама.

Как она далека мне после этого письма, к тому же адресованного не мне, написала бы прямо мне. Ведь совсем недавно я думала об этом сама и единственно боялась за неё, и вот она теперь скрывает это от меня. Зачем, к чему? Я ведь не маленькая.

С другой стороны, имею ли я сейчас право голоса, ведь меня все всё ещё считают крошкой. Слишком чёрной стороной поворачивается жизнь. Мне кажется, что гораздо легче переносить нужду и голод, чем что-либо переживать. Но я даже не знаю, чувствую ли что-нибудь, или это уже просто апатия ко всему после письма; где-то что-то внутри как-то сразу оборвалось.

Ещё год, а там ― будь что будет. Если ничего не выйдет, или наоборот, то поеду — куда глаза глядят».

Когда уже кончится Соликамск! Мама переезжает в Москву, когда я уже буду там ― не дождаться».

***

3 апреля 1944 года. Нелли семнадцать с половиной лет. Запись, возможно знаменующая начало «взрослой» жизни: «Чувствую, как пустота, оставленная мамой, постепенно заполняется. Что, я сама не могу справиться со своими «великими переживаниями»? Что за мировые вопросы, которые обязательно надо со всеми согласовывать? Ну, точка, хватит.

Вадим хочет ребёнка. Это вообще-то так ясно, не ясно только то, почему мама не нашла нужным ничего, ничего написать мне. Неужели она меня всё ещё считает совсем маленькой? А хочу ли я, чтоб у неё был ещё ребёнок? Может быть, и даже наверное это очень, очень эгоистично, но я не хочу, ведь тогда мама для меня кончится, т. е. я хочу сказать, что я для неё кончусь. Ещё бы... Вадим, его ребёнок... ну что же, эгоистом быть нехорошо. Проживу как-нибудь. В конце концов боюсь, что тётя Рая будет заменять мне маму,.. а ведь я её так любила... Почему у нас не могла быть нормальная семья с человеческими отношениями, я была бы в сто раз лучше... Эх, если бы Юрик был сейчас жив!..

Почему всё так ужасно глупо на этом свете!.. Люди рождаются на горе, на нужду, на вечное прозябание, а редкие радости сводятся, увы, к очень уж немногому, и, что обидней всего, не к тому, что сам создаёт человек, а к тому, что делает природа...

Просто обидно даже за людей, а ведь есть и настоящие, большие, нет, именно «настоящие» люди, но их совсем, совсем мало, вернее почти совсем нет, особенно в этот отвратительный период, когда люди буквально озверели, превратились в животных. Всяк думает лишь о собственном животе, о том, чтобы побольше «цапнуть», каждый более или менее умело тянет к себе в карман, ну, кто больше, кто меньше, но все тянут. Эх жизнь!..».

3 августа: «Итак, всё кончено, прощай Соликамск, ещё два дня. Рада? Сама не знаю. Измучилась за последнее время. Как много прошло и плохого, и хорошего. Стоит ли всё писать, всё, что было? Нет, буду хорошо помнить и так. Что начинается? Жизнь? Что было до этого? Сказка, сон? Почему так тоскливо, так страшно, безумно холодно, тяжело и неуютно? Всё начинать? Как это делается, неужели потеряны все друзья этого периода уже навсегда? Неужели вчерашняя ночь, проведённая с Неллей ― последняя, и я её никогда больше не увижу? Страшно... Вырывается стон, а слёз нет, что-то давит, больно, хочется кричать, нет, лучше стонать, скоро ли всё кончится?».

В 1943 году Нелли начала работать корреспондентом соликамской редакции радиовещания и готовила программы новостей.

Вместе с другими ребятами она ходила на работу в поле. За это давали свеклу, морковь, капусту и хлеб. В дневнике она писала: «Работаем в холод такой, что рук не разогнуть. Костры запрещены. Работаешь ― и плачешь».

В 1944 году Нелли окончила Соликамскую школу №2 имени Горького на круглое «отлично».

***

Война подходила к концу. Нелли с бабушкой и дедом поехала в Москву. Аба к этому времени уже вернулся в Ленинград. Во время войны городу был причинен огромный ущерб. Больше миллиона человек погибли во время блокады от голода, холода, обстрелов и бомбардировок. Многие дома были разрушены. Абина квартира на последнем этаже дома №60 на Садовой улице сильно пострадала. На крышу падали зажигательные бомбы, и дом горел; дожди уничтожили мебель, паркетный пол и повредили стены. Не было отопления, электричества и воды, не работала канализация, все стекла в окнах были выбиты. Нужно было все начинать с нуля.

9 сентября 1944 года Аба писал Нелли в Москву: «Трудно тебе передать, в каком переплёте мы очутились. Бесконечные хлопоты об утверждении в правах гражданства Ленинграда, полное разрушение квартиры и всего имущества. Невероятный разгром. Отсутствие пристанища в первые дни. Всё это обрушилось на нас. Ты, детка, понимаешь, как было трудно. Вероятно, Ленинград придал мне силы. Я, как юноша, приступил с первого дня к работе. С одной стороны, я, буквально засучив рукава, одев мамин (Белочкин) старый разорванный халат, работал, как чернорабочий, разбирая весь мусор и хлам в квартире. А с другой стороны, выкраивал 2-3 часа, переодевался и бегал по учреждениям с разными бумагами для оформления.

Но, детка, сейчас уже многое позади. Водопровод, уборная ещё не работают. Крыша течёт. Кабинет мой, равно как и вещи Зани, приведён в полную негодность. Придётся восстанавливать пол и оклеивать стены обоями. Пианино твоё, детка, очень пострадало. Клавиатура и струны целы, но весь верх покоробился. Если можно будет, я приведу его в порядок. Библиотека твоя расхищена и сожжена. Ты, дорогая, не огорчайся. Начну работать, обещаю тебе приобретать книги и, не пройдет много времени, как у тебя будет новая библиотека.

Сейчас уже необходимо думать о настоящей работе. Я уже был в больнице и назначен заведующим грудным отделением. Кроме того, я начну понемногу работать в лечкомиссии и в Ленинском районе, так что нагрузка будет солидная. С питанием у нас сравнительно благополучно. Карточки мы получаем...».

По тогдашним меркам Абрам Дмитриевич был уже пожилым человеком; в 1944 году ему исполнилось 67 лет. Приведённое письмо ясно показывает Абину систему ценностей.

***

По результатам учебы Нелли пользовалась правом поступления в высшую школу без вступительных экзаменов. В августе 1944-го она поступила в Москве в Медицинский институт. Жила она у мамы и Вадима.

31 марта 45-го Нелли пишет в дневнике: «Уже давно в Москве. Жить тяжело, безумно тяжело, отчасти потому, что рядом нет моих девчонок... Внутри борьба. Где жить, с кем, кого выбрать ― маму или наших и, наконец, основное ― кем я буду и что из меня будет, ведь фактически я не питаю особого пристрастия к медицине, стыдно даже признаться себе, мне она просто стала противной. Кроме всего, на вопрос дяди Зани «Задалась ли я целью излечить человечество?» я должна была ответить честно и отрицательно. Итак, не делаю ли я большой ошибки, исправить которую будет трудно, чтобы не сказать невозможно.

А почему я так быстро сдалась? Пожалуй, из-за Вадима. Мне не хочется, чтоб он что-нибудь делал для меня, а кроме того, чтоб не считал меня вообще пустой, что получилось бы, если бы я начала прыгать туда, сюда... Вадим, безусловно, превосходный человек, но... всё моё существо против того, чтоб он чем-нибудь мне помогал, мне кажется, что он беспрестанно меня экзаменует. Хватит Абы, ведь там-то я наверняка знаю, что любима, как дочь, а здесь ― обязанность его... Пожалуй, уеду! Как хорошо, что наши едут через Москву. Что-нибудь с Абой придумаем.

Мама меня, конечно, очень любит, но то болезненное, острое чувство, которое я к ней питала когда-то, прошло, вернее оно обратилось за эти три года на других, а её распыление между Вадимом и мной... а я очень хорошо уже понимаю сама, что в таких случаях долг остаётся долгом. То, что чувствуешь, скрыть трудно, даже за нормальными и очень внимательными, на первый взгляд, отношениями. Одним словом, я глубоко несчастна. Не знаю, быть может в жизни есть более печальная действительность, и я выдумываю себе несчастья, но что я могу сделать, более серьёзного я ещё ничего не знаю, разве лишь то, что уже прошло, но не забыто, хотя со временем и сотрётся, конечно.

Сцена? Не знаю своих сил и даже своих желаний. Она, конечно, более заманчива, чем медицина, но что же я по-настоящему люблю, чему должна посвятить себя?».

Оказывается, мама всерьёз рассматривала как вариант своего будущего и карьеру актрисы! Но Вадим, крупный учёный–географ, убеждал девушку заняться общественными науками.

Она подробно писала о своих сомнениях Абе в Ленинград, и он ответил ей 28 ноября 1944 года: «Твоё окончательное решение бросить мединститут нас не поразило и не огорчило, так как мы к этому были подготовлены твоими прошлыми письмами. Ничего ужасного в твоём решении нет. Гораздо лучше с самого начала уйти от того дела, к которому нет никакого призвания, чем потом...

Только умоляю тебя, не бери всё на себя, советуйся с близкими, родными тебе, любящими тебя, которые рады будут тебе помочь... Во всяком случае ты, Нелинька, должна думать обязательно только об учёбе. Я наведу справки здесь, выясню всё и тогда же тебе отвечу относительно твоего возвращения в Ленинград, к нам. А в принципе мы только так и думаем, чтобы ты жила с нами и здесь бы кончала тот или иной ВУЗ. Между прочим, я бы не возражал о твоём поступлении в Институт иностранных языков.

Ну, словом, твой приезд к нам в Ленинград нами окончательно решен. Жить ты будешь с нами. Мы для этого всё готовим».

В итоге девушка всё-таки прислушалась к совету Вадима и решила посвятить себя общественным наукам. Так решился вопрос о смене и ВУЗа, и города. Нелли оставила Медицинский институт, переехала в Ленинград и поступила в Педагогический институт имени Герцена на исторический факультет.

Здание маминого института не отапливалось, и студенты сидели на лекциях в пальто, шапках, перчатках и валенках. После лекций они помогали восстанавливать разрушенный город.

В 1948 году мама закончила институт и получила диплом с отличием. По результатам реферата «Гуситское движение в Чехии» ей дали рекомендацию для зачисления в аспирантуру по кафедре Истории средних веков. В старых письмах сохранилась записка, написанная будущему мужу: «Левушка, милый! Ради бога извини меня! Меня срочно вызвал к себе профессор ― он меня буквально волоком тянет в аспирантуру ― потребовал, чтобы я немедленно к нему приехала. <…> Почитай, ладно? Только не уходи»...

Рецензенты отмечали наличие у Нелли данных для серьёзной научно-исследовательской работы, но время было сложное, в стране быстро набирали силу антисемитские настроения, ширилась борьба с космополитами, и в аспирантуру её не приняли. Даже работу учителя истории в школе маме удалось получить с огромным трудом.

***

Нелли не сразу приняла Вадима; у неё был непростой характер, и она ревновала маму к новому мужу. В письме девушка поделилась своими переживаниями с тётей, Раисой Львовной, и та ответила ей 22 июля 1944 года. Вот выдержки из этого поразительного письма, проштампованного, как и все письма той поры, печатью военного цензора:

«Твое письмо, дорогая Неллюся, я читала и перечитывала, стараясь вникнуть в каждую извилину твоего мятущегося сердечка, заглянуть в самую глубину твоей души. У нас с тобой огромная разница в возрасте, моя девочка, но мне кажется, я не утратила способности понять юность, которая подчас по своим переживаниям, по самоанализу, по восприятию мира, людей, человеческих отношений бывает значительно труднее, чем уже зрелый, установившийся возраст. Чем богаче духовно человек, тем больше сложностей встречается у него на пути, тем труднее разобраться в самом себе, в том пути, по которому ему нужно идти по жизни. Я бесконечно тронута, Неллюся, что ты впустила меня в свой внутренний мир.

<…> Содержание твоего письма, увы, далеко не радостно. Каждая строчка в нём это стон, это надлом и тяжелое раздвоение. Ты сейчас страдаешь, страдаю за тебя поэтому и я. Но разница заключается в том, что ты загоняешь себя в тупик, ты мечешься и не находишь для себя выхода, в то время как я вижу для тебя впереди широкую, яркую, радостную жизнь, огромные возможности и перспективы... Ты так нужна, так желанна каждому из членов нашей семьи, ты так способна и восприимчива к любому знанию, ты так красива и обаятельна как девушка, сколько счастья сулит всё это, неужели ты сама не понимаешь?

<…> Твоя мама — это одно из прелестнейших созданий на земле, твоя мама ― это отдых, покой, мир и отрада, твоя мама ― это радость и счастье. Я не сомневаюсь, что твоя мама рада отдать тебе всё, чем она богата, но не требуй от неё того, что она дать не в силах. Вадим отнял её у тебя? ― Неправда! Вадим её тебе вновь дал. Если бы не было Вадима, у твоей мамы не было бы счастья личной жизни, твоя мама бы металась, искала бы эту жизнь, чувствовала бы неудовлетворение и, поверь мне, Нэллюся, я ведь говорю с тобой как с большой, всё это отнимало бы её от тебя гораздо больше, чем присутствие такого, как ты сама пишешь, замечательного Вадима, который только и стремится сделаться для тебя не чужим, а по-настоящему близким, необходимым другом... Ты обязана чувствовать себя бесконечно богатой любящими, дышащими тобой людьми.

Когда нибудь, в другой раз, я поговорю с тобой о твоём отце. Я ничего не хочу обходить молчанием. Ты всё должна знать и сознательно дать всему собственную оценку, а пока поверь мне на слово: ты родилась под счастливой звездой, и многие из тех, кто имеет, как ты считаешь, «нормальную» семейную обстановку, не имеют тысячной доли того, что имеешь ты. Да и кто её имеет, эту «нормальную» обстановку, в особенности в наше время? Счастье, Нэллюся, в нас самих, в нашем собственном отношении к вещам. Счастье ещё в том, чтобы не только брать, но и давать. Ты любишь маму, так ты помоги ей быть счастливой, твоё присутствие должно создать полную гармонию в вашей общей жизни, а не наоборот...».

Раиса Львовна была человеком удивительной душевной чуткости. Не думаю, что профессиональный психолог смог бы лучше помочь вчерашней десятикласснице разобраться в непростых семейных взаимоотношениях и в себе самой. То, что мама пронесла это письмо через всю жизнь, говорит о многом.

3

После смерти Абы мама сблизилась со своим родным отцом, Александром Александровичем Хейфецем; после войны он жил в Ленинграде.

15 февраля 1947 года она пишет во втором дневнике: «Итак, начался ещё один новый этап. Старое забыто, и вместе с ним ушёл и старый дневник. Теперь у меня появился папа. Трудно писать о нём, но мне с ним очень хорошо и «домашне», даже слишком хорошо.

Очень много сейчас работы. Скоро начинаю давать уроки в школе, что страшно волнует. Как я со всем справлюсь? Практика, доклады, спецсеминар, зачёты, экзамены ― волосы встают дыбом и делается страшно. Но попробуем, надо работать».

5 марта: «Во-первых, школа! Это всё-таки хорошо, что мне нравится эта работа, нравятся девочки. <…> Но какие все учительницы ведьмы, неужели и я буду такой? <…> Дала уроки и погрязла в дебрях воспитательской работы. Если всё, что делаю, скоро не надоест, ― значит я создана для детей — они меня очень любят. У всех них много своих радостей и горестей, и мне никак всё не ухватить, много своей работы. <…> А с папкой мне чудесно, я уже привязалась к нему и без него скучаю. А иногда до смерти хочется увидеть мамку!».

Но скоро отец «показывает коготки»; проявляется его нелёгкий характер.

20 марта Нелли пишет: «Вот и кончился мой источник книг, а я ведь много прочла за это время, ― мы поссорились с папой. Из-за ерунды, но я предпочитаю молчать одна, чем вдвоём. Я встала и ушла, и ни минуты не раскаиваюсь. Нашим пока не говорю. Какой тяжёлый человек и какое счастье, что я воспитывалась не у него. Вообще то, что он мне создаёт, напоминает клетку, хотя она и золотая. Такая чересчур внимательность только мешает мне жить.

15 апреля: «Я сама пошла к папке, и как умно! Зачем самой себя мучить было? И как хорошо он меня встретил ― будто ничего не было. Как мне с ним хорошо, просто чудесно, и когда я утром в понедельник ухожу и сажусь в автобус ― уже начинаю скучать, и сейчас вот ― не могу, соскучилась!!! Везде и для всех я большая и все чего-то от меня хотят и требуют, а для него я ребёнок, и он так хорош со мной!».

21 мая: «Чем дальше, тем больше привязываюсь к папке ― он чудный. Не могу дождаться воскресенья, а теперь он уезжает в Москву... Ревную его ко всем, вплоть до писем, и вообще только с ним мне хорошо. Милый, глупый папка, как хорошо его дёргать за уши. Ревную его ко всему его прошлому и настоящему, ко всем. Страшно хочется сделать ему что-нибудь приятное. Просмотрела дневник ― «молчание, золотая клетка» — дура! Какая клетка! Это же замечательно, будь только человеком. Ух, как мы будем чудно с ним жить летом!».

3 июня: «Но зачем у папки столько знакомых женщин... Теперь эта Варвара... Кто она, что из себя представляет? Мне нехорошо с ними,― это шикарные женщины, вполне определённого типа ― мне с ними просто плохо».

27 сентября: «Вчера была у отца, почувствовала, что он в городе. Лучше было бы не чувствовать и не нарушать их дивный tête-à-tête. У него не было времени мне позвонить, а на неё ― есть время. Конечно, я обидчива и злопамятна. Про 30.9 ты забыл ― тем хуже для тебя, Ал. Ал.

Ремарка: 30 сентября — мамин день рождения.

А 30.9 совсем скоро. Справлять нет денег, и теперь не знаю, как это будет вообще».

***

Стихотворение из маминого дневника:

37... 39... 40..., и глаза закрываются сами,

И тогда, как будто в тумане, дорогие встают черты,

И безжалостно ярко и ясно вспоминаются все детали –

Правда «взрослой» недоброй жизни, ломающей все мечты.

И тогда, когда всё стало просто,

Когда жить и творить хотелось,

И когда, может быть, впервые

Захотелось сказать «люблю»,

Ты спокойно и хладнокровно

Подошел ко мне, подал руку,

Улыбнулся мне на прощанье

И сказал: — Я лучше уйду.

Написано во время болезни (отсюда строка о высокой температуре) и навеяно, конечно, ахматовским «Смятением»...

***

Дед Саша женился на Варваре и, таким образом, у меня появилась третья бабушка. На первую годовщину они подарили мне аквариум, детскую библиотеку и облигацию. Судя по дневниковым записям, к Варваре Викторовне мама относилась достаточно холодно и, после смерти отца в 1963 году, отношений с ней практически не поддерживала.

4

Второй муж Изабеллы Львовны, Вадим Вячеславович Покшишевский, был одним из умнейших и разностороннейших людей своего времени. После войны он стал крупным учёным, доктором наук, профессором, почётным членом Географического общества СССР и Сербского географического общества. За свои научные труды дед удостоился многих наград, в том числе, единственный из экономико-географов, ― Большой Золотой медали Географического общества СССР.

Дед был крупнейшим специалистом в области различных направлений экономической географии и географии населения Советского Союза и мира, географических проблем миграции населения, этногеографии и этнической картографии.

Бабушке очень пригодились навыки, полученные в молодости на курсах стенографов: она печатала книги деда на пишущей машинке. Географ В. П. Максаковский писал: «С женой Изабеллой Львовной Вадим Вячеславович представлял высоко работоспособный тандем. Это была удивительно слаженная и замечательно работавшая "семейная ячейка"».

***

Самой большой радостью в детстве для меня были поездки в Москву, к бабушке и деду. У них я окунался в другую жизнь. Дед обладал уникальными человеческими качествами, в нем был колоссальный положительный заряд, от него не хотелось отходить ни на минуту. Я задавал деду массу вопросов, и он никогда не жалел для меня времени. Вадим Вячеславович был энциклопедистом во всех смыслах этого слова ― он обладал обширными познаниями в гуманитарных науках и написал много статей для Большой Советской Энциклопедии.

Меня, учитывая печальный мамин опыт, к гуманитарным наукам дед не склонял.

Его научный авторитет был настолько велик, что дед был «выездным», не будучи членом партии. Вадим Вячеславович был делегатом и докладчиком на Международных географических конгрессах, семинарах ООН и конгрессах ЮНЕСКО. Он объездил множество стран, и в квартиру на проспекте Вавиловых заходили как в музей. Там можно было найти вещицы из Японии, Бразилии, Индии, Скандинавии, Австрии, Югославии, Германии. Любимым моим местом для игр был секретер. Чего там только не было: полевой бинокль, фотоаппарат, японский кинжал, перочинные ножи, сигары и портсигары, старинные часы – глобус, монеты чужих стран... Все это я подолгу перебирал и рассматривал.

Просторный кабинет деда был уставлен книжными шкафами, одна из стен коридора тоже использовалась как книгохранилище. Стол был завален книгами, статьями, журналами на разных языках. Все свежие данные Вадим Вячеславович пунктуально вносил в карточки своих каталогов. Это было стилем работы многих учёных «докомпьютерной» эпохи.

Дед писал необычайно быстро, мельчайшим почерком, низко склоняясь над листами. Трудился он увлечённо, страстно. Окружающих поражала его огромная работоспособность и память.

Я храню две книги с дарственными надписями деда: сборник очерков о русских путешественниках «Под небом всех широт» и «Повесть о знаменитом русском географе Александре Ивановиче Воейкове».

Замысел большой книги о Воейкове сложился у деда в значительной степени под влиянием бесед с академиком Львом Семёновичем Бергом, который чрезвычайно ценил Воейкова как учёного. Его главный труд «Климаты земного шара, в особенности России» Л. С. Берг называл «недосягаемым образцом». В 1949 году, когда вышел сборник статей Воейкова «Воздействие человека на природу» с примечаниями Вадима Вячеславовича, Л. С. Берг писал ему «...только теперь фигура Воейкова обрисовывается во весь рост... Конечно, было бы очень хорошо, если бы Вы написали большую и обстоятельную биографию Александра Ивановича». Эти слова явились для деда как бы завещанием Л. С. Берга, который вскоре умер.

Описывать натуру Воейкова Вадиму Вячеславовичу было просто; я абсолютно уверен, что он писал автопортрет: «...он был удивительно мало приспособлен к практической обыденной жизни. Забить гвоздь казалось ему задачей более мудрёной, чем разобраться в какой-нибудь сложной научной проблеме...

...свободно владея главными европейскими языками, он раскрывал любой журнал, быстро листал его, и как-то само собой получалось, что вскоре знал всё новое, что написано по интересовавшим его вопросам (а что только его не интересовало!). Более того: он уже имел свою точку зрения по поводу только что прочитанного. Факты и цифры, лишь на минуту мелькнувшие перед ним на странице, уже прочно укладывались в памяти; и через 10 или 15 лет, когда они понадобятся, он с уверенностью назовёт их в какой-нибудь своей статье или приведёт на учёном заседании...

...хотя он любил свежий воздух и в принципе весьма уважал всяческие физические упражнения, сам он уделял им мало внимания, если не считать его неутомимости в ходьбе. Спортом он никогда не занимался... У людей, мало знающих его, могла возникнуть мысль: этот всегда погружённый в свои книги и исследования учёный, наверно, не замечает окружающих и не может внимательно относиться к интересам их повседневной жизни. Но это было не так. Доброе сердце помогало ему тонко чувствовать всё, что тревожило его близких. И он с большой тактичностью старался устранить причину их тревог...

...почему многие его работы, которыми справедливо гордились специальные научные географические журналы, можно было потом без всяких переделок перепечатывать в изданиях, рассчитанных на широкого массового читателя? Секрет очень прост: он мог писать так ясно потому, что всегда отлично знал предмет, о котором писал, глубоко проникал в самую его суть».

Дед обладал особым даром: он вносил в научно-популярные тексты интригу, заставляя читателя не только с неослабевающим вниманием следить за развитием событий, но и запоминать интересные факты, связывая их с необычными бытовыми подробностями. Так, рассказывая о работе Воейкова над книгой, В. В. вводит в повествование вымышленную фигуру курьера — отставного солдата, честного пьяницы. Благодаря хитрости, придуманной дедом, история создания книги о климате останется в памяти читателя навсегда.

С большой долей вероятности можно утверждать, что Вадим Вячеславович считал Воейкова своим учителем, а себя — продолжателем его дела. Он писал: «Не прекращая больших работ по исследованию природы, особенно климата, Воейков всё яснее сознавал, что целью этих работ всегда должно быть стремление принести благо человеку. Географическая наука, познание закономерностей природы непременно должны служить человеку и его хозяйству... значит надо изучить географическое распределение самих людей на Земле и выяснить, от чего оно зависит».

Решению этой задачи Вадим Вячеславович и посвятил свою научную жизнь.

***

Дед Вадим относился к жизни философски, но с юмором. В доме напротив располагался винный магазин, и к моменту открытия возле него всегда выстраивалась длинная очередь страждущих. Об этих людях дед, задумчиво глядя на них из окна, говорил: «Это мои "коллеги"».

Его коллега (без кавычек), Г. М. Лаппо, отмечал впоследствии: «В. В. Покшишевский был яркой индивидуальностью, но как-то мягко очерченной, что было связано с его исключительной деликатностью, интеллигентностью, отсутствием стремления затмить других».

В молодости дед был менее добродушен. В 30-м году, когда в газетах проходила кампания «Советскому вузу ― советскую профессуру. Очистить кафедры пединститута от чуждых нам людей, махровых реакционеров, агентов классового врага», он чуть не погорел из-за своего упрямства. Вот что пишет А. М. Ермаков в статье «Разгром преподавательских кадров Ярославского педагогического института в начале 1930-х гг. и его последствия»: «Вадим Вячеславович Покшишевский, несомненно, был талантливым молодым ученым. Выпускник Бакинского политехнического института, он в свои 25 лет уже был автором двух монографий и одной научно-популярной книги, сотрудничал в нескольких московских научных журналах.

По окончании аспирантуры в Институте экономики РАНИОН, В. В. Покшишевский в апреле 1930 г. устроился на работу доцентом кафедры экономической географии ЯПИ, а в ноябре выразил директору недовольство по поводу задержки с выплатой жалованья: «Вы меня наняли, а потому должны заплатить своевременно зарплату... Закрывайте институт, если у вас нет средств». Ссылка директора ЯПИ на переживаемые страной финансовые затруднения не произвела намолодого преподавателя никакого впечатления. «Вы меня не потчуйте общими словами», ― ответил он.

На заседании секции научных работников (СНР) Н. А. Бобров охарактеризовал В. В. Покшишевского как летуна, который «льет воду не на социалистическое строительство, а на мельницу врагов». Ему инкриминировали отказ выступить с докладом о «кондратьевщине»,неявка на собрание, где стоял вопрос о вредительстве, а также обращённая к студентам просьба не записывать его лекции из-за невозможности дать точные формулировки некоторых понятий.

Действия упорно отстаивавшего свою правоту В. В. Покшишевского были единодушно квалифицированы не как случайные ошибки, а как «прямое содействие классовому врагу». СНРпостановила исключить его из своих рядов «как классово чуждого научного работника», возбудить ходатайство об исключении его из профсоюза работников просвещения и осветить его «дело» в местной и областной печати».

Обвинения были серьёзны. Думаю, эта история стоила Вадиму Вячеславовичу первых седых волос. В статье, подготовленной коллегами к 100-летию деда, отмечается, что творческая биография В. В. Покшишевского была не столь благополучна, как можно подумать, читая его официальное жизнеописание.

***

Дом Покшишевских был гостеприимным и хлебосольным. Служебное положение деда давало ему право принимать у себя в гостях иностранных ученых. Он знал несколько языков; бабушка свободно говорила по-французски, так что переводчик был не нужен. Однажды, во время такого приема, появился новый гость и буквально сразу завоевал всеобщее внимание. Он принимал участие во всех разговорах и блистал остроумием. Меня он буквально покорил. Я запомнил его фамилию, он назвался Моро. Моро исчез так же внезапно, как и появился. На вопрос, кто он такой, мне ответили уклончиво. Позднее я понял, что это был «глаз Большого Брата». Таким образом вездесущие «органы» держали руку на пульсе происходивших в этом доме событий. Это было в порядке вещей, и дед относился к этому со спокойной иронией, а сексотов, которые его «пасли» называл «искусствоведами в штатском».

В качестве анекдота дед рассказывал, что в 20-е годы, когда направлялся в одну из первых своих экспедиций, поспорил с провожавшими его на вокзале друзьями, будут ли в буфете на ближайшей станции пиво и котлеты. Все были навеселе и требовали, чтобы Вадим немедленно сообщил им о результатах проверки. В буфете ничего не оказалось, дед заскочил на почту и отбил одному из спорщиков телеграмму: «ПИВА НЕТ КОТЛЕТ НЕТ ВСЕМ ПРИВЕТ». Через много лет, уже после войны, Вадим Вячеславович оказался в поезде в одном купе с бывшим работником «органов». После возлияний тот разоткровенничался и рассказал историю о том, как долго и безуспешно пытались расшифровать телеграмму деда, ища в ней скрытый смысл и диверсионное содержание.

***

Приходили в дом Покшишевских люди блестящие ― остроумные, разносторонние, талантливые. Особенно мне запомнились друзья деда и бабушки ― Сергей Александрович Бенкендорф и Тамара Александровна Путинцева.

Сергей Александрович, театральный режиссер, заслуженный деятель искусств, имел богатую родословную. Он был представителем известного дворянского рода и дальним родственником знаменитого графа Александра Христофоровича Бенкендорфа, генерала от кавалерии, шефа жандармов и начальника 3-его отделения Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Такое родство делало Сергея Александровича серьезнейшим кандидатом на попадание в сталинскую мясорубку, но ему удалось уцелеть.

Тамара Александровна была театральным критиком и писательницей, автором книг по истории арабского театра. Бабушка её обожала.

— Томочка, кушайте Ваши сливочки, ― нежно говорила она ей за ужином, и тут же, без всякого перехода, тоном суровым и требовательным: ― Вадим, ешь свой кефир!

Из разговоров взрослых я знал, что однажды в этой семье случилась драма. Тамара без памяти влюбилась в дипломата и уехала с ним в Алжир. Сергей Александрович верно ждал её, нисколько не сомневаясь, что в конце концов она к нему вернется. Так и произошло.

Многие годы Покшишевские получали из разных городов открытки без обратного адреса с рецептами блюд национальных кухонь. В конце концов выяснилось, что отправку писем поручала всем своим знакомым Тамара Александровна. Это был розыгрыш, популярный в актёрской среде.

Когда я окончил третий класс, дед и бабушка взяли меня в круиз на теплоходе из Москвы в Астрахань и обратно. Компания была дружная и весёлая, с нами были Бенкендорфы и еще одна пара.

Во время путешествия я вёл дневник. В каждом городе, где останавливался теплоход, нас встречали на пристани коллеги, ученики и аспиранты деда и сразу везли на двух ― трёх машинах осматривать достопримечательности, а потом, естественно, в ресторан. Тосты за здоровье деда следовали один за другим, и шампанское лилось рекой. Мне тоже давали пригубить. Все эти застолья я подробнейшим образом описывал в своём дневнике. В сентябре я решил представить дневник в качестве сочинения на тему «Как я провел лето». Встревоженная учительница вызвала маму в школу, чтобы сообщить, что её сын стал алкоголиком.

***

Раз в неделю к бабушке приходила домработница Катя, немолодая женщина, чтобы помочь ей по хозяйству. Ничего комичнее этих визитов я в своей жизни не наблюдал. Начиналось всё с того, что Катя с бабушкой не меньше часа неподвижно стояли в прихожей, склонившись друг к другу, как две фарфоровые статуэтки, и разговаривали, причем помешать им в эти моменты не смог бы даже пушечный выстрел. Дед, человек очень деликатный, очевидно испытытывал неловкость от того, что его присутствие могло помешать женщинам, и временно переходил работать из кабинета, возле которого беседовали приятельницы, на кухню.

Затем Катя быстро что-то стирала под аккомпанимент ни на минуту не прекращавшихся рассказов Изабеллы Львовны, стоявшей в дверях ванной, а потом бабушка кормила её своим фирменным обедом, причем беседа при этом разгоралась с новой силой. В конце визита Катя неизменно произносила: ― Изабелла Львовна, спасибо, уж так я Вами довольна! — и удалялась.

Этот спектакль разыгрывался долгие годы и был своего рода визитной карточкой дома Покшишевских. Среди друзей и знакомых не было человека, не знавшего о Катином существовании.

***

Отношения деда с бабушкой были трогательными: за 42 года брака они ни разу не поссорились и очень трепетно и заботливо относились друг к другу. Как-то, будучи уже пожилыми людьми, они собрались в Ленинград. Такси по какой-то причине опоздало, и на вокзал путешественники прибыли поздно, а когда подошли к своему вагону, по радио объявили, что их поезд отправляется. Оставалось сделать один шаг, но дед не разрешил бабушке войти в еще стоящий вагон; он побоялся, что если поезд тронется, ей придется сделать усилие, которое приведет ко второму инфаркту. Поездка была отложена.

Сохранилась открытка, отправленная дедом из Инсбрука в 1960 году: «Родная моя девочка, дорогой мой Бельчонок! Сижу в ресторане в Инсбруке и «самостоятельно» обедаю ― сопровождающая меня беспрерывно дама наконец отправилась печатать текст сегодняшней лекции и предоставила мне возможность гулять одному (мы в каждом городе немного, а то и много варьируем текст, и я очень устал). Но в Тироль просто влюбился!...». «Девочке» и «Бельчонку» было в этот момент без малого 59 лет.

***

Вадим Вячеславович умер 9 августа 1984 года, не дожив пять дней до своего 79-летия. Его могила находится в колумбарии Санкт-Петербургского крематория, на мраморной плите выбито изображение глобуса. Родители решили похоронить Вадима Вячеславовича в Ленинграде потому, что с его смертью наши связи с Москвой прерывались. Урну с прахом из Москвы в Ленинград пришлось перевозить мне. Это была тяжелая поездка.

Такие похороны в какой-то мере явились нарушением воли деда, выраженной им в подробной записке, хладнокровно и по-сократовски мудро составленной за три года до смерти. В первом пункте значилось: «Мой уход из жизни следует сделать возможно менее заметным. Всякие обычно организуемые в таких случаях ритуалы надосвести к минимуму, ограничившись лишь тем, без чего было бы «совсем уж неприлично». Размазывание естественного факта окончания жизни чрезмерными соболезнованиями и т. п. только доставит ненужные переживания близким мне людям. И уж, разумеется, никакого кладбищенского культа с захоронением и перезахоронением урны, посещением её и проч.!»

Дед как в воду глядел! Далее он писал: «Свою жизнь я считаю в целом прожитой очень счастливо. Мне во многом везло (к тому же я и сам достаточно энергично «вёз»). Даже единственное крупное, что я «недополучил» от жизни ― возможность иметь потомство ― счастливо скомпенсировано появлением у меня неродной дочери, которую я люблю как родную. Брак мой был по настоящему и большому счету великой жизненной удачей. Моё профессиональное поприще давало мне всегда большое удовлетворение, много творческих радостей. Прошу, таким образом, считать меня счастливым и в момент окончания жизни, ибо тут всегда её окидываешь общим взглядом и даешь ей оценку. Соответственно с этим я бы очень желал, чтобы всяческие воспоминания обо мне, которыми оставшиеся будут делиться, были по преимуществу посвящены весёлым, удачливым эпизодам из моей жизни, пусть даже разным моим чудачествам; всему доброму, что в ней было, а не тому, что её омрачало (например, не моим болезням, не моим последним дням)».

Ремарка: выделенное курсивом подчёркнуто Вадимом Вячеславовичем.

Дед по строю мыслей был близок к древним философам, одним из его любимых выражений было «Голый человек на голой земле», что подчёркивало минимализм потребностей.

«Что блаженнее всего для человека?» ― спрашивал киник Антисфен, и сам себе отвечал: «Умереть счастливым. А чтобы быть счастливым ― достаточно быть добродетельным». Текст записки ясно указывает, что дед пронёс через свою жизнь вековую мудрость и познал её смысл.

***

Бабушку мы через некоторое время забрали в Ленинград, она уже не могла жить одна.

В результате обмена в квартире Покшишевских на улице Вавилова поселился известный социолог и сексолог профессор Игорь Семёнович Кон со своей престарелой мамой.

Любопытно отметить, что в интернет-журнале «Демоскоп Weekly» №213-214 за 12-25 сентября 2005 года рядом с заголовком «100 лет со дня рождения Вадима Вячеславовича Покшишевского» располагается заголовок «Игорю Кону вручена золотая медаль Всемирной ассоциации сексуального здоровья». К этому моменту Кон уже 20 лет проживал в квартире Покшишевского. Умер он в 2011 году. Кон не был женат, детей у него не было. Интересно, кто сейчас хозяйничает в квартире Покшишевских? Привнесет ли он в неё третью золотую медаль?

Бабушка прожила долгую и счастливую жизнь. Первую её половину Изабелла бабочкой порхала по сцене, а вторую провела за надёжной спиной Вадима Вячеславовича. Была она человеком настолько лёгким и жизнерадостным, что о многих серьёзных вещах никогда в жизни, возможно, и не задумывалась. Во время октябрьской революции пятнадцатилетняя Белла находилась на отдыхе в Финляндии и, похоже, так до конца и не осознала, что же произошло в России. Событие это она всегда называла «заварушкой». Если же бабушка всю жизнь скрывала своё истинное отношение к происходящему, то была воистину великолепной актрисой. Умерла она в 1993 году и похоронена на Иерусалимском кладбище Гиват-Шауль.

В Союзе мама редко виделась с бабушкой Беллой: мы жили в Ленинграде, бабушка с дедом ― в Москве. Да и по телефону-то они разговаривали редко. Мама в Москву не звонила ― это было дорого. Звонила только бабушка, но через пару минут радостных приветствий и взаимных вопросов мама начинала свертывать разговор:

― Давай заканчивать, а то мы с тобой сейчас тут наговорим...

(Я часто вспоминаю эти яркие, окрашенные чувствами и эмоциямии короткие минуты, когда слышу многочасовые тупо-бессмысленные переговоры молодежи по мобильным телефонам).

Серьезное, развернутое общение происходило в письмах.

Мама никогда не пыталась вырваться из границ, накладываемых на нас обстоятельствами, а честно соблюдала их и даже сдвигала в свою сторону.

Внезапное единение двух её мужчин, мужа и сына, которые раньше не очень-то ладили между собой, в едином порыве ― уехать как можно скорее ― радовало ли оно её? Скорее ― пугало. Но другого выхода у мамы не было: ей оставалось только разделить нашу общую судьбу.

Всё в своей жизни мама всегда делала «правильно». Она проработала в школе 28 лет, из них 25 — на одном месте, в 209 средней школе Куйбышевского района города Ленинграда. Мама была «Отличником народного просвещения», участником ВДНХ СССР и Ветераном труда. Из полученных ею благодарностей, грамот и адресов можно было бы сшить небольшую, но увесистую книгу.

Устоявшийся мир, который так долго и тщательно выстраивала она в Ленинграде и к которому привыкла, с треском разрушился в один миг в пустой иерусалимской квартире с выходом на крышу, ставшей для неё символом скитаний и неустроенности. Мама, которая раньше не могла заснуть, если стулья в её спальне, служившей днём "гостиной", не стояли на своих местах, ― какие терзания испытывала она вдали от привычной, налаженной жизни! Как переживала за нас, работавших с утра до вечера, как боялась за будущее внуков!

Только теперь, держа в руках две старые тетради, хранившие все эти годы тайны маминой души, я понимаю, что скрывалось за её показным спокойствием, какие страшные мысли мучали её по ночам.

И потом, уже в инвалидной коляске, во время тяжелой болезни ― о чём думала мама, что вспоминала в эти тягучие годы?

Я вижу её наполненные болью глаза, болью не физической ― душевной, вопрошающие: "Неужели ничего уже нельзя изменить?"

Мама, мама...

 

Напечатано: в альманахе "Еврейская Старина" № 3(86) 2015

Адрес оригинальной публикации: http://berkovich-zametki.com/2015/Starina/Nomer3/Eksler1.php

 

 

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru