Моя мама ушла из жизни на 99-м году…
Последние месяцы она практически ничего не видела, очень плохо слышала, не могла ходить, но при этом обладала полной ясностью ума и великолепной памятью. Когда мне нужно было что-нибудь сказать ей или спросить, я, почти касаясь губами её уха, медленно и чётко произносила нужную фразу и всегда получала необходимый ответ. Так мы могли часами вести диалог…
Конечно же, я видела и понимала, что мама угасает…
Её лицо, ставшее таким маленьким, что к нему подходило теперь только определение – личико, его желтовато-серый цвет кожи, впалые виски и синие-синие глаза, неподвижно устремлённые куда-то в бездонную пустоту, – всё это говорило об объективной реальности, ожидавшей меня в ближайшем будущем. Однако, несмотря на полную осознанность данной ситуации, мамина смерть стала для меня сильнейшим ударом. Угнетающие душу чувства одиночества и бесконечной тоски обрушились на меня и буквально парализовали волю. Пульсирующая непрерывно в голове мысль «Ты уже никогда больше не услышишь слов: "доченька, дочура, доча"» вызывала непрекращающийся поток беззвучных слёз. Когда же, закрыв глаза, я пыталась хоть как-то забыться и заснуть, передо мной всплывала всё время одна и та же картина – то ли сон, то ли видение (совершенно не помню когда и где это возникло): будто бы я нахожусь на самом краю высокого обрыва; впереди – пугающая чёрная бездна, а сзади меня – огромная равнина, покрытая сочной ярко-зелёной травой. Я медленно поворачиваю голову назад и вижу, что ко мне бегут мои любимые внуки вместе с дочерью. Они кричат: «Бабушка! Бабуля!», машут призывно руками, пытаясь меня догнать, а расстояние между нами не уменьшается… От ужаса перед зияющей пропастью у меня перехватывает горло, изо рта вырываются какие-то нечленораздельные звуки, и я мгновенно просыпаюсь… Сна как не бывало…
В ту же секунду рой воспоминаний о маме, её судьбе, судьбах её родственников, о нашей семье начинает кружить в моей голове. Я мысленно выстраивала эти воспоминания в нужном порядке, а затем снова и снова прокручивала их, как киноленту, от последних маминых дней до младенческих лет, а потом наоборот – из её детства возвращалась в наши дни.
И вот однажды, неожиданно для меня, очевидно, по аналогии с моим душевным состоянием, разрывая чёткую хронологию событий, связанных с мамой, в памяти всплыла история, которая впоследствии прошла через все дальнейшие годы моей жизни. Её подробности предстали настолько осязаемо и ярко, что казалось, будто бы она произошла не более полувека назад, а только вчера…
Урал 1946 года. Утро. Стоит ранняя весна. Мы ещё живём в эвакуации в Свердловске… Удивительное состояние невесомости и послевоенной радости детской души – кончились голод и холод, страх и смерти родных… Впереди только светлое, хорошее, доброе…
Уже одетые мы, мама и я, сидим на застеленной кровати с большими блестящими никелированными шарами на спинках. Мама перед школой заплетает мне косы. Вдруг резко открывается дверь в комнату, и на пороге появляется папа, внезапно вернувшийся из командировки в Москву. У него непривычно небритое лицо, красные глаза. Не раздеваясь, он начинает взволнованно ходить туда и обратно по комнате, нервно потирая сложенные на груди руки, и говорит, говорит, говорит, обращаясь к маме: «Беба! Бебочка! Если бы ты видела, какой это был ужас! Её собирали по кускам! Мне даже не показали её лица, не подняли крышку гроба! Не в земле похоронили, а сожгли в крематории! Боже мой! Какая страшная судьба! Уехать отдыхать в Москву, чтобы там погибнуть! Если бы она на несколько минут не задержалась в магазине, то этого кошмара не случилось бы! Когда после похорон мы вернулись домой, и я зашёл в комнату, открыл шкаф с её вещами, не могу тебе передать, что со мной творилось. Чувствую – мамочкой пахнет!»
Папа неожиданно остановился, резко сел за стол и, положив голову на руки, зарыдал…
Я сидела на кровати окаменевшая, впервые в жизни увидев плачущего папу и впервые же услышав от него, что человека можно ассоциировать с его личным запахом, в то же самое время понимая, что он был в Москве не в командировке, а на похоронах бабушки. Помню как сейчас поразившее меня тогда ощущение падающего сердца, а затем такой громкий его стук, что казалось, будто это слышат все вокруг. Горло сдавил нервный спазм, и, вскочив с кровати с каким-то диким клокотанием, вырывающимся из гортани, я подбежала к отцу: «Папа! Папочка! Перестань плакать! Что с тобой? Мне страшно! Мне очень страшно!». Обливаясь слезами, я прижималась лицом к его небритой колючей щеке, и от этой небритости мне становилось ещё страшнее. Теперь уже папа стал успокаивать меня, гладить по голове, целовать, повторяя одни и те же слова: «Родная моя! Успокойся! Успокойся! Перестань! Перестань плакать! Мама тебе всё объяснит! А мне давно пора уходить». Папа, работая на военном заводе, был в статусе военнослужащего, и, согласно законам военного времени, не имел права опаздывать. Продолжая всхлипывать, я, как завороженная, смотрела на него, пока он брился. Делал себе горячий компресс на лицо, потом кисточкой наносил на щёки густой слой мыльной пены, затем брал бритвенный прибор и снимал им пену вместе со щетиной, а после всего этого, что было для меня всегда самым интересным, наливал в ладони немного одеколона, и, покряхтывая, шлёпал ими себя по лицу. Постепенно я перестала плакать, а когда, уходя на работу, он поцеловал маму, а потом и меня, прижавшись ко мне своей уже привычно гладковыбритой щекой, я совсем успокоилась.
В тот день мама разрешила мне не идти в школу и подробно рассказала, что произошло.
Моя бабушка Вера, которую я очень любила, уже почти год после окончания войны жила в Москве, куда увезла её из Свердловска папина старшая сестра, моя родная тётя Фира. «Поживёт со мной, отдохнёт», – сказала тогда тётка. – Хватит ей на себе тащить дом». Это было действительно так. Пока взрослые работали, вся внутренняя жизнь семьи лежала на бабушкиных плечах.
В то весеннее, роковое московское утро, бабушка раньше обычного вышла за хлебом в булочную, расположенную через улицу в доме напротив, так как тётя Фира уезжала в командировку и нужно было срочно сделать ей в дорогу бутерброды. В момент, когда подошла бабушкина очередь, в магазин вошли два молодых офицера. Надо было жить в послевоенное время, чтобы понять, как люди, особенно пожилые женщины, относились к первым демобилизованным военным. Они были для всех полубоги! И, конечно же, бабушка, воскликнув: «Сыночки! Родные вы мои! Проходите, проходите!», – пропустила их перед собой без очереди. Военные купили две французские булки и ушли. Эти несколько минут, пока офицеры совершали покупку, решили бабушкину судьбу. Выйдя из магазина, при переходе улицы, она пропустила идущий перед ней трамвай, встав на межрельсовое пространство. От мелькания перед глазами быстро бегущих вагонов у бабушки закружилась голова, и она упала навзничь, прямо под встречный трамвай…
В свидетельстве о смерти, сохранившемся у меня, в графе «Возраст и причина смерти» написано: «Размятие тела колёсами трамвая. 67 лет». Только сейчас я понимаю душевное состояние отца в тот период и не перестаю думать о том, как хрупка человеческая жизнь, от каких нелепых случайностей зависит судьба каждого из нас, а также о том, за что и почему зловещий Воланд направил именно её, мою любимую бабушку Веру и каких-то двух молоденьких демобилизованных офицеров в одно и то же время, в одну и ту же заштатную московскую булочную?
В семье ещё долго стояла тяжелая атмосфера, близким трудно было общаться между собой. Однажды папа пришёл с работы с большим свёртком подмышкой. Это был фотоувеличитель, который одолжил ему на время один из сотрудников. В ближайшее воскресенье мама с маленькой сестрёнкой были отправлены гулять, а мне папа разрешил наблюдать за таинством процесса изготовления фотографий. Тёмная комната с окнами, наглухо зашторенными одеялами, свет красной лампы, разливающийся над столом и над головой отца, и я, сидящая на табурете, в углу… Папа подробно объясняет мне, что такое проявитель, закрепитель, фотоувеличитель… Я, внимательно его слушая, подхожу к столу и вдруг вижу чудо: в одной из плоских пластмассовых ванночек стал проявляться портрет бабушки Веры! Папа сфотографировал её перед отъездом в Москву. Бабушка, в простой кофте из ситца, с расстёгнутым воротом, смотрела на меня, весело улыбаясь. Всё лицо её было испещрено морщинками-лучиками, ореол пышных седых волос окружал голову. Это фото бабушки резко отличалось от других, сделанных до 1917 года. На них бабушка – молодая, шикарная дама, одетая в элегантные платья или в кофточки с буфами и длинные юбки…
На следующий день папа принёс деревянную рамку, сам вырезал стекло и, окончательно оформив портрет, повесил его над кроватью.
Случилось так, что через некоторое время я возвратилась домой позже обычного и, войдя в комнату, остолбенела: папа стоял спиной ко мне, обратившись лицом к портрету бабушки, и пел… Это была ария из оперы Э. Направника «Дубровский», которую он особенно любил в исполнении Ивана Семёновича Козловского:
«О, дай мне забвенье, родная,
Согрей у себя на груди.
И, детские сны навевая,
Дай прежнее счастье найти…» и т. д.
Он так был погружён в общение с портретом, что никого не видел и ничего не слышал вокруг себя. У папы был очень приятный, «домашний» голос – драматический тенор, и он часто пел для нас. Но, чтобы так, перед портретом? Такое было впервые… Выскочив из комнаты, я в полном замешательстве побежала на кухню к маме: «Мама! Что это? Папа поёт перед портретом бабушки, как будто разговаривает с ней живой?!»
Мне не было ещё 10-ти лет, и я никогда до этого не видела взрослого человека наедине со своим горем. «Успокойся, родная! Не мешай папе. Ему так становится легче на душе!» – Мама всегда могла найти нужные слова. Если папе «становится легче на душе», значит, всё нормально, и в пении перед портретом нет ничего странного.
Потом, в течение многих лет я часто наблюдала одну и ту же картину: папа стоит перед портретом бабушки и поёт арию Дубровского или разговаривает с бабушкой, абсолютно абстрагируясь от окружающего мира. Я даже перестала обращать на это внимание, а где-то в возрасте лет четырнадцати и старше в глубине души воспринимала папины монологи и пение перед портретом, как некую чудаковатость. И хотя я всю жизнь боготворила отца, это не мешало мне, со свойственным молодости чувством апломба и превосходства над старшими, внутренне скрытно усмехаться над ним в такие моменты. Однако уже во взрослом возрасте я отчётливо осознала, какой спасительный канал для выхода из тупика мучительной депрессии нашёл для себя отец, и что именно это общение с портретом помогло ему пережить трагическую гибель матери… Мне становится бесконечно стыдно за свою юношескую чёрствость, хочется уткнуться лицом в отцовскую грудь, прижаться к нему и сказать: «Прости меня, папочка!». Ведь тогда, весной 1946 года, ему было только 36 лет.
А в 1980 году в Ленинграде мы с мамой, собрав всю родню и друзей (приблизительно человек 35), радостно и весело отметили 70-летие папы. К ночи гости разошлись, и я, занимаясь уборкой, проходя мимо открытой двери в спальню родителей, увидела отца, стоящего перед портретом бабушки Веры. К этому времени мною была совершенно забыта отцовская привычка разговаривать с портретом, так как мы с родителями довольно продолжительный период жили отдельно друг от друга. Замерев на месте, я стояла в дверях спальни, не смея шелохнуться.
«Ну, вот, мамочка, я уже на три года старше тебя, мне 70 лет, – говорил папа. – Как мне не хватало тебя за столом. Ты должна была сидеть справа…». На цыпочках, чтобы не скрипнула ни одна паркетина, я прошла в гостиную и сев в кресло, долго не могла прийти в себя.
В Израиле папа поставил уменьшенный портрет бабушки на прикроватную тумбочку в своей спальне. Последние годы жизни он много болел. В один из вечеров, как обычно, я пришла дать ему перед сном лекарство и вдруг увидела отца будто со стороны: передо мной на кровати сидел сгорбившийся, исхудавший старик в белой майке, которая стала ему невероятно велика, и в чёрных трусах, казавшихся огромными на его теле. Закрыв ладонями лицо и повернувшись туловищем в сторону портрета, он с сомкнутыми губами, дребезжащим старческим голосом, без слов, пропевал мелодию арии Дубровского. Моё сердце сжалось, но я сделала вид, что ничего не заметила…Приблизительно через месяц, 19 февраля 2001 года, его не стало. Ему был 91 год. За всю свою долгую жизнь я никогда не встречала более трепетного и преданного отношения сына к матери, чем у моего папы. Таким же он был мужем и отцом.
И хотя моим основным желанием было рассказать историю жизни мамы и её семьи, я нисколько не сожалею, что моя память высветила и цепь эпизодов, связанных с папой. Потому что только узнав, каким человеком был мой отец, какой необычайно тонкой душевной конституции и глубочайшей порядочности, можно понять, почему с момента их встречи мамина довольно нелёгкая судьба вдруг совершила крутой поворот в сторону счастья.
Однако прежде чем начать своё повествование, я хочу обратиться к своему потенциальному читателю. В моих воспоминаниях есть много диалогов и монологов, свидетельницей или участницей которых я была. Естественно, что воспроизводя их в тексте через такой большой промежуток времени, я не могла пересказать содержание каждого из них со стенографической точностью. Это было бы просто нереально. Но вот суть всех разговоров, их смысл я постаралась передать с максимальной точностью и чрезвычайно бережно отнеслась к каждому запомнившемуся мне слову.
***
Раннее детство моей мамы прошло в черте оседлости, в маленьком белорусском местечке Курзыны, под городом Шкловом Могилёвской губернии, таком маленьком, что я не смогла его найти даже на подробнейшей карте Белоруссии 1903 года. Однако именно этот адрес написан на обратной стороне одной из немногочисленных фотографий наших родственников, сохранившейся у меня.
Отец мамы – Гесель Давидович Будилин был коммивояжёром, мать – Злата Зеликовна вела домашнее хозяйство. Так как родители Геселя – Шифра и Давид Будилины – владели в Курзынах мельницей, то в местечке они считались очень богатыми евреями.
Злата тоже происходила из семьи немалого достатка. До замужества она жила в небольшом городке Орша, и её мать Фейга Цирюльникова не жалела средств на воспитание дочери. Неподалёку от них в одиночестве коротала свой долгий век бывшая фрейлина одной из великих княгинь, и Фейга отдала Злату этой стареющей даме в обучение правилам хорошего тона и русской грамматики. В результате у Златы, моей бабушки, был каллиграфический почерк, писала она практически без ошибок, говорила по-русски без акцента и обладала великолепными манерами, которые с необыкновенным тактом проявлялись ею в любом обществе.
Злата безумно любила Геселя, и он отвечал ей взаимностью. В 1910 году они сочетались браком. На одной из фотографий того периода, бережно хранящихся у меня, я вижу своего дедушку Геселя, которого никогда не знала, – молодого, щеголевато одетого, холёного красавца-мужчину с нафабренными усами, сидящего за журнальным столиком со свежим номером газеты.
На другой – бабушку, высокую стройную девушку с правильными чертами лица и немного тяжеловатым подбородком, стоящую рядом со своими родственницами. C уверенностью могу сказать, что этот брак был очень счастливым.
В 1912 году у молодой пары в гор. Шклов рождается первенец, которого назвали Зелик (Женя) в честь ушедшего из жизни отца Златы. Мальчик был красавец, чернокудрый и кареглазый. А в конце декабря 1914 года, в начале Первой мировой войны, Гесель снова везёт молодую жену рожать, но уже в столичный Витебск, так как шкловские эскулапы предрекали Злате очень тяжёлые роды и опасались за положительный исход.
Несмотря на тревожные прогнозы, всё обошлось благополучно, и 28 декабря 1914 года у Златы на белый свет появляется двойня: сначала девочка, синеглазая и тёмноволосая, которую нарекли Бейле (по-русски Белла) – это была моя мама, а через 15 минут – мальчик, такой же синеглазый, но с огненно-рыжими волосами, его назвали Калман (Костя).
Возвратившись из Витебска в Курзыны, окрылённая появлением двойняшек Злата буквально летала по дому. Она успевала делать всё – прибрать в доме, вкусно готовить, стирать, шить, вязать.
Дети росли здоровыми, красивыми и жизнерадостными. Но где-то далеко от дома Златы быстрее, чем её малыши, росла и ширилась Первая мировая война. В 1916 году она была в самом разгаре, и царь Николай Второй под воздействием националистического угара провозгласил лозунг: «Война до победного конца!». Увеличился призыв деревенской молодёжи в армию, и мобилизационная волна докатилась до такого глухого местечка, как Курзыны.
В испуге, что Гесель может быть послан на фронт боевых действий, его родители решили любыми способами противиться этому. Совсем недавно после продолжительной болезни скончалась их старшая дочь Лея (Лиза), в замужестве Цывьян, и старики Будилины взяли себе на воспитание двух её маленьких детей. Поэтому только одна мысль о том, что оставшийся единственный сын, да ещё и отец трёх малышей, может погибнуть на войне, приводила всех в ужас.
За крупную денежную сумму Гесель Будилин был устроен сопровождающим грузы (строительные материалы, мануфактуру и т. д.) на баржу, ходившую по Днепру и Припяти и перевозившую товары из одного речного порта в другой.
Не знаю, по какому закону это занятие освобождало его от военной службы, но факт остаётся фактом – дедушка Гесель в армию призван не был и на фронт не попал.
Однако совсем недолго продолжалось плавание Геселя. Произошло нечто совершенно непредвиденное и непоправимое: в пути он заразился брюшным тифом, судового врача на барже не было, и через несколько дней Геселя, молодого. красивого, сильного мужчины, не стало… Это случилось в июле 1916 года.
Какая нелепая, жестокая в своей бессмысленности гримаса судьбы!!! Избежать смерти на поле боя, чтобы в три дня «сгореть» на плавно идущей по течению реки барже…
Такого страшного поворота событий никто не мог предположить. Старики Будилины – Шифра и Давид – в один год потеряли обоих детей, а Злата в 26 лет стала вдовой с тремя малышами на руках: старшему Зелику – 3,5 года, а двойняшкам Бейле и Калману – только по 1,5 года. Она думала, что не перенесёт этого удара.
Целыми днями Злата плакала, не ела, не пила, и единственное, что приносило ей облегчение, это возможность читать и перечитывать две последние почтовые открытки, которые прислал Гесель с мест стоянки баржи...
***
Вспоминаю, как однажды совершенно случайно я увидела бабушку, которая сосредоточенно, как будто в первый раз, всматривалась в открытку и шевеля губами, прочитывала текст.
Шёл 1951 год… Вот уже как 5 лет мы снова в Ленинграде после возвращения из Свердловска, где жили во время войны. Лето. Мне 14,5 лет, и я решила навестить бабушку, которая жила от нас отдельно, совершенно одна. Странно, прошло столько времени, а я помню до сих пор её адрес: Старорусская улица, дом 5/20, кв. 95. Это был огромный, когда-то доходный дом купца Полежаева. Он так и назывался: «Полежаевский».
Бабушкина комната находилась в большой шестикомнатной квартире на 4-м этаже. Вот тогда-то я и застала бабушку сидящей в очках у окна и внимательно читающей какую-то открытку. На мой вопрос, что она читает, бабушка посмотрела на меня как-то очень строго, поверх очков, и ответила:
– Письмо от Геселя.
– Бабушка, от какого Геселя?
– От моего мужа, твоего дедушки.
– Но маму зовут Берта Григорьевна, и ведь имя дедушки – Гриша, Григорий.
– Ну и что? Меня тоже сейчас все зовут Зинаида Захаровна, а я – Злата Зеликовна, и так записано моё имя в паспорте. Сегодня, Инночка, 35 лет, как не стало твоего дедушки.
Подойдя ближе к окну, я заметила, что на широком подоконнике стоит на блюдечке горящая свеча.
– Бабушка! А это что?
Неожиданно для меня бабушка заплакала и проговорила сквозь слёзы:
– Деточка моя! Да ты же совсем ничего не знаешь! Это поминальная свеча. Свеча негаснущей души моего Геселя! После его смерти я не подпустила к себе ни одного мужчину. Разве можно сравнить кого-то с моим Геселем? Возьми, прочти эти две открытки.
Надо быть честной: в тот момент мне не очень-то хотелось их читать. Во-первых, они были написаны мелким, бисерным, непонятным мне почерком, а во-вторых, что самое главное, через букву «ять», и это сразу же отбило у меня всякое желание разбираться в написанном.
Сейчас же я бережно держу в руках эти пожелтевшие от времени открытки с выцветшими чернилами и кое-где совсем исчезнувшими буквами и, вооружившись лупой, с огромным интересом вчитываюсь в их незатейливый текст. Одна из них датирована 24.05.1916 г., а вторая – 6.07.1916 г., и как первая, так и вторая, отправлены из Киева. Обе адресованы на имя отца Геселя: «Г-ну Давиду Будилину, м. Шклов, Могилёвской губернии». Обе начинаются одной и той же фразой: «Дорогие Родители и дорогая супруга с детьми!», причём слово «родители», как в той, так и в другой открытке, написано с заглавной буквы.
Затем следует приблизительно одинаковое содержание: с каким грузом и куда плывёт баржа, где были стоянки и сколько дней они продолжались, еврейские фамилии знакомых коммерсантов, которых он встретил в Киеве, беспокойство об отсутствии ответных писем со ссылкой на плохую работу почты и т. п. Кончаются послания также одинаково: «Будьте здоровы! Ваш Г. Будилин».
Таково моё восприятие прочитанного. Думаю, что когда открытки читала и перечитывала бабушка, она слышала голос своего Геселя, его интонации, известные только ей, видела какие-то его привычные жесты, улыбку, взгляд, поворот головы, и всё это приносило ей облегчение...
***
…И хотя Злате казалось, что горю нет конца, жизнь диктовала свои законы: дети, как всегда в подобных случаях, стали её спасением. Особенно часто, плача над своей участью, Злата обнимала и целовала Зелика и Бейле – они были так похожи на Геселя! А вот маленький Калман – вылитый Давид, отец Геселя – такой же рыжий с синими глазами… И она с ужасом осознавала, что любит его гораздо меньше, чем других детей, и что хочет она того или нет, но в её душе неосознанно растёт чувство раздражения и неприязни к родителям мужа, это они устроили её Геселя на баржу. Но через некоторое время разум всё-таки восторжествовал над эмоциями, и когда в конце 1916 года в ответ на её частые тяжёлые письма в Курзыны приехал из Смоленска старший брат Златы – Иосиф Цирюльников с желанием увезти её вместе с детьми к себе, Злата ответила отказом, сказав, что, пока не прошёл год после смерти Геселя, она не может покинуть его родителей, оставив их наедине с горем, и что общая утрата должна объединять родных.
Этот отказ предрешил её дальнейшую судьбу! Хотя – кто знает, от чего или от кого зависит наше будущее? Когда я задумываюсь над этим, то невольно ловлю себя на банальной мысли о том, что где бы ни жил человек – в столичном городе, на острове или в глухом, одному Б-гу известном маленьком местечке, – колесо истории, поворачивая в ту или иную сторону, а затем набирая обороты, давит каждого на своём пути, и редко кому удаётся увернуться от этой необузданной и грозной стихийной силы.
Начало 1917 года ознаменовалось для Российской империи Февральской революцией, отречением царя Николая Второго от престола и провозглашением демократических свобод, среди которых была и отмена черты оседлости для евреев. А осенью грянул октябрьский переворот, и власть в России перешла к большевикам.
В это смутное время во взбаламученной революциями атмосфере из всех щелей и уголков российского общества выползла злобная разносословная чернь, и по территориям Украины, Белоруссии, Молдавии и другим окраинам бывшей империи пронеслась кровавая волна погромов…
***
Тихим осенним утром 1917 г. Злата работала по хозяйству во дворе. Дети играли внутри дома, а старики Будилины, Шифра и Давид, уехали на мельницу: стояла поздняя осень, и на мельнице было очень много работы.
Вдруг из ближайшего дома, где жила одна из богатых еврейских семей, Злата услышала крики, призывы о помощи, детский плач. Выскочив в чём была на улицу и добежав до места, откуда доносились эти душераздирающие крики, она с ужасом увидела хозяйничающих во дворе незнакомых мужиков, один из которых на её глазах полоснул ножом по горлу старухи-хозяйки, намотав на свободную руку её седые волосы. Оцепенев от ужаса, Злата не могла сдвинуться с места, пока до её ушей не долетела фраза: «Следующий – мельник!»
Стремглав влетела она во двор своего дома, и движимая только инстинктом самосохранения, спряталась под груженую сеном телегу. Там, под телегой, боясь издать какой-либо звук, она слышала, как вбежали бандиты во двор, слышала топот мужицких сапог по ступенькам крыльца, а затем какой-то звериный гогот: «Ха-ха-ха! Да тут только одни жиденята!»
От страха Злата заткнула руками уши, зажмурила глаза, спрятала лицо в колени и уже больше не воспринимала ни одного из доносящихся звуков…
И тут произошло чудо! Бандиты, миновав испуганных детей, ринулись в другие комнаты, очевидно, в поисках более крупной добычи и денег, а маленький Зелик, которому тогда было немногим более пяти лет, схватив за руки трёхлетних брата и сестру, выбежал с ними из дома, протащил их мимо телеги с сеном, не зная, что под ней спряталась их мать, а затем, громко плача и крича: «Помогите! У нас чужие! Дома никого нет! Мама! Мамочка!» – стал тянуть малышей за собой по улице.
Вдруг дверь одного из домов открылась, и чьи-то сильные руки подхватили детей и внесли в дом. Так они попали в белорусскую семью, спасшую их от смерти…
В Курзынах ещё долго говорили о Зелике и чудесном спасении внуков мельника Давида Будилина. Да и вообще Будилиных считали в местечке счастливчиками – никто из них не погиб в то утро, тогда как в других семьях были вырезаны все до одного человека.
Злату соседи не осуждали, наоборот, сочувствовали ей. Однако всё было не так просто… Прошло всего немногим более одного года после внезапной смерти Геселя, с которой Злата всё ещё не могла смириться, как вдруг на неё обрушился второй удар – погром. Из-под телеги она выбралась, став совершенно другой. Это был человек с пошатнувшейся психикой, подверженный неадекватным приступам гнева. Причиной такого приступа могло стать любое неправильно понятое ею слово, движение, поступок близких, которому те, в свою очередь, не придавали никакой значимости, совсем не желая её обидеть.
В эти моменты Злата начинала метаться, быстро ходить взад и вперёд по комнате, то заламывая руки, поднимая их над головой вверх, то хватая себя за волосы, пытаясь их вырвать. Лицо её бледнело, чёрные глаза начинали как бы фосфоресцировать, приобретая тёмно-фиолетовый отлив, и она выкрикивала пересохшим ртом, смешивая слова на идиш с русским: «О, hоб рахмонэс, майн тохтэрке! О, hот рахмонэс, майнэ зунэлэх! О, hоб рахмонэс, майн гот! За что, за что мне эти муки?!»
Так продолжалось до получаса. Затем она стихала, садилась на стул, широко расставив колени, опустив низко голову, как-то сгорбившись, и через некоторое время жизнь входила в обычную колею… В такие минуты родители Геселя забирали детей к себе в комнаты, оставляя метущуюся Злату одну.
Если же обида (с точки зрения Златы) исходила от соседей или посторонних людей, то к этим заклинаниям она добавляла страшные проклятия в адрес обидчика, повторяя при этом без остановки: «Пранайтисы! Кругом одни «пранайтисы»[1]! Куда мне деться от них!».
***
Сколько раз в детском возрасте я видела и слышала подобные сцены! Так получилось, что после эвакуации, вернувшись в Ленинград в 1946 году, мы вынуждены были около двух лет жить у бабушки, так как нашу комнату, в которой мы жили до войны, во время блокады Ленинграда заняли люди, в дом которых попала бомба. У нас не хватало каких-то документов, и только благодаря неукротимой энергии мамы нам в 1948 году дали жилплощадь в другом месте.
Папу с военного завода не отпускали. И в Ленинград нас приехало только трое: мама, годовалая сестрёнка Женя и я. Таким образом, в 16-метровой комнате нас жило пять человек. Бабушка, дядя Костя – мамин родной брат, вернувшийся с фронта, и мы. Ситуация для послевоенного Ленинграда обычная, но в нашем варианте – взрывоопасная. Жизненного пространства на каждого приходилось катастрофически мало, и бабушку это явно раздражало.
Первое время, когда я видела бабушку в таком невменяемом состоянии, то в ужасе приседала на корточки и пряталась за спинку дивана. Иногда мы втроём с Женечкой и мамой сидели, прижавшись друг к другу, на этом же диване, а дядя Костя ходил за бабушкой и успокаивал её.
Однажды после очередного приступа я спросила у мамы:
– Почему бабушка так часто кричит?
– У неё в такие моменты внезапно очень сильно начинает болеть голова, и ей слышатся детский плач и мужские голоса, – объяснила мне мама.
– А что такое по-еврейски «hоб рахмонэс, майн тохтэрке» и всё остальное, что она говорит?
Мама устало ответила:
– Она просит… Она говорит: «Сжалься надо мной, доченька! Сжальтесь надо мной, сыночки! О, Боже! Сжалься надо мной!»
– И тогда голова перестаёт болеть?
– Наверное, да.
– А кто такие Пранайтисы?
Вдруг и в голосе моей мамы послышались нотки раздражения:
– Мне очень трудно тебе это объяснить.
Но я вцепилась в неё мёртвой хваткой и требовала ответа.
– Ну, хорошо, – согласилась мама. – Я тебе попытаюсь это растолковать, но только при одном условии – больше никаких вопросов.
И здесь произошло нечто интересное. Мне – девятилетней девочке, совершенно оторванной от реальной действительности, до мозга костей нашпигованной советской пропагандой, которой неизвестно было, что еврейский язык называется «идиш», что бабушка говорит на идише, мама рассказала как бы адаптированный вариант дела Бейлиса, как сказку. Звучало это приблизительно так:
«Эта история случилась очень давно, так давно, что тогда ещё жил царь. В окружении царя было много злых людей, которые ненавидели евреев. Такие люди называются антисемитами. А в Киеве в это время жил один человек по фамилии Бейлис. Он был еврей, очень порядочный человек и хороший семьянин, у которого были жена и дети, много детей. Антисемиты позавидовали его семейному счастью, и чтобы посадить в тюрьму, обвинили его в убийстве русского мальчика, причём говорили, что все евреи такие же, что все они убивают русских детей к определённому еврейскому празднику, а кровь этих детей подмешивают в специальную праздничную еврейскую еду – мацу. Тогда царь, чтобы разобраться в этом деле, устроил суд и назначил специального человека, который должен был объяснить суду, виноват Бейлис или нет. Фамилия этого человека была Пранайтис, и хотя он был священником, по сути оказался самым злобным антисемитом. Всё, что Пранайтис говорил в суде, была сплошная выдумка и подлая ложь. Однако суд разобрался в подлости Пранайтиса, и Бейлиса оправдали. Поэтому, когда бабушка кричит: «Кругом пранайтисы!», она имеет в виду подлецов-антисемитов. И больше – ни одного вопроса! Всё!».
Вопросов, конечно, после такого ошеломляющего рассказа было много, но я обещала маме их не задавать, а слово «антисемит», услышанное мною тогда впервые, долгое время употребляла в сочетании не иначе, как подлец-антисемит, полагая, что в разговоре одно без другого не применяется.
***
А в Курзынах, между тем, обстановка стала принимать совершенно иной оборот. Жители местечка вдруг обратили внимание, что после проклятий Златы многие из людей, с которыми она конфликтовала, заболевали и среди них были даже случаи со смертельным исходом. Конечно же, это было совпадение, однако, вокруг семьи Будилиных стал образовываться вакуум, сочувствие соседей к Злате перешло в неприязнь и даже враждебность, и Будилины после всех трагических событий, происшедших в семье, решили покинуть Курзыны.
Здесь пути их расходятся. Родители Гесселя (Шифра и Давид Будилины) продали мельницу и, купив два доходных дома в Витебске, переехали туда жить. Злата же, взяв с собой только двоих детей – Зелика и Бейле, перебирается к своему родному брату Иосифу Цирюльникову в Смоленск, оставив рыжеволосого Калмана дедушке и бабушке.
Потом, много лет спустя, переживая о сделанном, она без конца просила прощения у своего сыночка. Но это будет потом, а сейчас у стариков Будилиных осталось на руках трое детей – двое от рано ушедшей из жизни дочери Лизы Цывьян и ещё сын Златы и Геселя – Калман.
Первое, что сделала Злата, переехав к брату в Смоленск, это оформила всем детям новые документы, поменяв им имена: Зелик стал Женя, Бейле – Берта, а Калман – Костя, и хотя сама она по паспорту осталась Злата Зеликовна, говорила окружающим, что её зовут Зинаида Захаровна. Имя отца в документах детей тоже поменяла на русский лад – Григорий.
Шёл 1919 год… Женя должен был уже идти в школу, а через два года – и Берта. Судьба детей чрезвычайно беспокоила Злату. Страх за них постоянно преследовал её. «Запомните, – говорила им Злата много раз, вы – сироты. Никому не нужно рассказывать, что у ваших бабушки и дедушки была мельница. Мы сюда приехали потому, что ваш дядя Иосиф помогает нам материально, так как мне с вами не на что жить. Вам понятно?!»
Они внимательно слушали мать, послушно кивали головами и старались, как можно быстрее, убежать в дом дяди Иосифа, где проводили почти всё свободное время. Там было тихо и спокойно, а жена Иосифа по имени Куна (в девичестве ее фамилия была Генкина), привязавшаяся к ним всей душой, сразу начинала их кормить. Иосиф же заменил детям отца. С первого дня их жизни в Смоленске со всеми проблемами, горестями и радостями ребята бежали поделиться с дядей Иосифом. В то же время он был очень внимателен и добр к Злате, умел как-то сгладить реакцию окружающих на приступы её болезни, и она, согретая его теплотой, постепенно стала менее агрессивной.
В этот год история послереволюционной России совершает очередной зигзаг – началась эра НЭПа. Предприимчивый Иосиф, желая отвлечь сестру от мучительных воспоминаний о трагедии в Курзынах, покупает ей магазин на центральной улице Смоленска – Пушкинской. И Злата расцветает… Дела у неё сразу пошли прекрасно. Она явно обладала коммерческой жилкой. Обеспечив детям безбедное существование, Злата отдала Иосифу все долги.
К ней начинают свататься самые завидные женихи Смоленска – она красива, умна, богата и ей всего 29 лет. Но Злата ни на кого не желала смотреть, всем отказывала, и при каждом новом предложении руки и сердца металась в приступе и кричала, что на всю жизнь останется верна своему Геселю.
Однако, несмотря на такие тяжкие моменты, моя мама впоследствии вспоминала годы жизни, прожитые в Смоленске, как самое счастливое время своего детства. Они с Женей, окружённые любовью Иосифа и Куны, перестали чувствовать на себе издержки болезни матери.
В 1924 году у Иосифа и Куны рождается сын, которого родители назвали тоже Зеликом, а затем через некоторое время – и дочь Анна. Семья увеличилась, забот прибавилось, но тёплая, дружеская атмосфера в ней сохранилась. Такая спокойная, счастливая и размеренная жизнь длилась до 1929 года, когда Советская власть круто меняет своё отношение к НЭПу. Новая экономическая политика, глубоко пустившая в жизнь корни, становится властям неугодной. Начинается период национализации, и судьба вновь поворачивается к Злате спиной…
Из Витебска приходит письмо от Шифры и Геселя Будилиных – у них отобрали оба дома, один из них они сдавали целиком, оставив на троих детей и двух взрослых одну небольшую квартиру, а через некоторое время большевистская рука дотянулась и до Златы – её магазин был национализирован.
В страхе, что её детям, чьи родители были нэпманами, грозит опасность, Злата решает уехать из Смоленска, и под предлогом того, что Женя окончил школу и ему надо получить высшее образование, так как он очень способный мальчик, она с Бертой и Женей бежит в Ленинград.
По дороге Злата снова и снова внушает им: «Никому не рассказывайте, что у меня в Смоленске был магазин, что у дедушки и бабушки была мельница, а потом – дома в Витебске. Иначе вы станете "лишенцами", и тогда вам конец, путь ко всему будет для вас в жизни закрыт. Запомните: вы – сироты, мы – без денег, я буду работать. Мы – рабочая беднота».
Мама рассказывала, что чувство страха за своё происхождение сидело в ней так глубоко, что она смогла свободно говорить на эту тему только лет через 20-25 после смерти Сталина.
Заботливая Куна дала Злате адрес своих родственников в Ленинграде – Генкиных, на улице Колокольной. Однако долго там Злата с детьми прожить не смогла – очередной конфликт. Тогда она снимает в Сестрорецке, пригороде Ленинграда, маленькую 12-метровую комнату. После чего нанимается надомницей в артель по пошиву рабочих рукавиц из брезентовой ткани. Чтобы выполнить норму (иначе работницу могут уволить!), нужно было строчить на швейной машинке целый день, а иногда занимать и ночное время.
1930 год… Жене исполнилось 18 лет, а Берте – 16. Все трое едва умещаются в комнате. Женя спит на полу, а тут ещё вечно стучащая швейная машинка, гора заготовок для рукавиц слева от неё, на полу, а готовые рукавицы – справа, пыль и, конечно же, материнские приступы, крики…
Заниматься в такой атмосфере невозможно, и тогда Женя принимает решение: он должен что-то придумать, чтобы жить самостоятельно. С этого момента, когда дети начинают уходить от матери в свободное плавание, попробуем проследить линию жизни каждого члена семьи Будилиных.
Женя с раннего детства рос необычным мальчиком. Красивый, спокойный и очень сообразительный, он был всеобщим любимцем. Когда же в 5 лет, во время погрома, он смог вывести из дома маленьких брата и сестру, то стал чуть ли не героем местечка Курзыны. После этого события родные, обсуждая между собой каждого из детей, всё чаще говорили о том, что этого ребёнка ждёт большое будущее.
С первого класса занятий в школе, в Смоленске, Женя поражал учителей и соучеников кругом своих интересов. Так, едва научившись читать, он по самоучителю освоил игру в шахматы, а так как в классе не мог найти себе партнёра по этому увлечению, то играл один и за «белых» и за «чёрных». Даже в зрелые годы он не оставил свою привычку играть с «самим собой», утверждая, что это его успокаивает.
В старших классах он вдруг фанатично погрузился в изучение языка эсперанто, с энтузиазмом убеждая окружающих, что за этим языком – будущее, и поэтому в повседневной жизни надо общаться друг с другом только на нём, а в связи с тем, что последователей его взглядов не находилось, он буквально силой заставлял свою младшую сестрёнку изучать эсперанто.
Мама рассказывала, чтобы не заниматься с ним, она часто пряталась у своих подружек, а Женя упорно бегал по всем домам, разыскивая её, пока, наконец, своими слезами мама не убедила его, что этот язык для неё абсолютно неинтересен, и заниматься эсперанто она больше не будет.
В те же самые годы увлечения эсперанто Женю стала интересовать история, в частности, история буржуазных революций, затем – теория марксизма и, наконец, как продолжение этой темы, изучение трудов Георгия Валентиновича Плеханова.
Окончив блестяще школу в Смоленске, он приезжает в 1930 году в Ленинград с надеждой поступить на исторический факультет Ленинградского университета. Однако действительность вносит свои коррективы в его планы, и Женя выбирает другой путь для достижения цели. Он записывается в ряды Красной Армии, чтобы по прошествии определённого срока службы, на конкурсной основе, где немаловажную роль играли и анкетные данные (отец умер; мать – надомница, рабочая), поступить на исторический факультет Военно-Политической Академии им. Ленина, в Москве. При этом варианте ему не нужно думать ни о жилье, ни о еде.
У меня есть фотография Жени, сделанная в 1930 году – таким он приехал с матерью и сестрой в Ленинград в 18 лет. Взгляните, какое прекрасное лицо у этого юноши! Всмотритесь внимательно в его глаза, от которых невозможно отвести взгляд! Вся тоска и печаль еврейского народа отражена в них! И никакого революционного задора молодости или наивного оптимизма вы в них не найдёте!
Эти глаза помнят всё: и раннюю смерть отца, и погром, и бесконечные приступы надломленной жизнью матери, и постоянные переезды с одного места жительства на другое… И лишь чётко очерченные губы и волевой подбородок определяют натуру целеустремлённую и настойчивую.
Передо мной лежат две брошюры, написанные Е.Будилиным в соавторстве с неизвестным мне А.Королёвым и изданные типографией Военно-Политической Академии в Москве в 1939 году.
Одна из них под названием «Англия конца XIX и начала XX веков» поступила в производство в 1936 г., а подписана к печати только в 1939 г. Зато вторая – «Парижская Коммуна 1871 г.» была издана сразу же после поступления в производство – в 1939 г. На её обложке написано: «Кафедра всеобщей истории. Для служебного пользования».
По этим датам я могу предположить, что Женя окончил Военно-Политическую Академию в 1936 году и был оставлен там работать на «Кафедре всеобщей истории». За всё время учёбы, а затем и работы в Москве, в период отпусков, не говоря уже о командировках, Женя всегда приезжал к матери. Злата восхищалась и гордилась своим сыном. Ещё бы – было за что! «Красавец! Умница! Так быстро обосновался в Москве!»
Единственное, что удручало Злату, это холостяцкая Женина жизнь. Поэтому к каждому его приезду она подыскивала для него предполагаемую невесту – обязательно красивую, молодую еврейскую девочку из состоятельной интеллигентной семьи. Однако Женя все материнские кандидатуры отвергал, говорил, что у него нет времени на жениховство, а сам мчался в Публичную библиотеку, вернее, в тот её отдел, который назывался «Дом Плеханова» и являлся сосредоточением всего литературного наследия Георгия Валентиновича.
По воспоминаниям моей мамы, к Жене очень благожелательно относилась директор «Дома Плеханова» Розалия Марковна – супруга Георгия Валентиновича. Часто она сама подбирала ему необходимый материал, а Женя, как большую тайну, доверил маме, что следующая его работа будет о Г.В. Плеханове.
Смотрю на фотографию Жени этого периода. 1939 год… Он, конечно, возмужал по сравнению с образом юноши на первом фото, 1930 года. Но всё те же печальные, всё помнящие глаза на красивом лице, а новое – это военная форма со знаками отличия на гимнастёрке. Не знаю, можно ли было понять из моего рассказа или нет, но между Женей и моей мамой были удивительно тёплые и доверительные отношения.
Где-то в конце 1939 года Женя прислал ей письмо. В нём он сообщал, что вот уже несколько месяцев находится в состоянии безмерного счастья – он женился. «Пожалуйста, подготовь маму», – писал Женя. – Моя жена очень красивая, обаятельная женщина, но я понимаю, что для нашей мамы этот брак будет трагедией. Валя Китаева старше меня, у неё есть маленькая дочь, и самое главное, она – русская». Прочитав письмо брата, моя мама впала в состояние оцепенения.
Как сообщить о Жениной женитьбе своей матери? Злата в ожидании приезда сына в очередной раз подбирала ему невесту, как всегда, молодую, красивую, образованную еврейскую девочку из порядочной и благополучной семьи. Безумно боясь реакции Златы, мама приехала в Сестрорецк (к этому времени она уже вышла замуж, родилась я, и все мы жили отдельно от бабушки) и оставив на швейной машинке Женино письмо, быстро уехала к себе домой.
Однако избежать приступа материнского гнева ей не удалось. На следующий день Злата с бледным лицом, очевидно, она не спала всю ночь, с горящими глазами и всклокоченной головой, стояла на пороге нашей комнаты и наступая на встретившую её в дверях маму, гневно выкрикивала ей в лицо оскорбления: «Дрянь! Подлая сводница! Мало того, что ты сосватала брату какую-то старуху с девчонкой, так она ещё и русская! О, майн гот! Геселе! Что она сделала с нашим мальчиком?! Сколько прекрасных еврейских девочек были бы счастливы стать женой Зелика! Он мог бы взять в жёны любую из них, будь она даже дочерью Ротшильда! Такой мальчик!»
А дальше начались обвинения в адрес «пранайтисов», которые окружают её всюду, и что её родная дочь с ними заодно. После такого скандала бабушка с мамой долгое время не контактировали, и только из писем Жени мама узнала, что бабушка приезжала в Москву знакомиться с Валей, естественно, что хорошие отношения между ними не сложились, и Женя засыпал мою маму письмами: «Бебочка! Умоляю тебя! Вызови маму к себе в Ленинград! Она разрушает мою семью!» Вскоре Злата вернулась в Сестрорецк, однако напряжённость и отчуждение между матерью и детьми не уменьшались.
Но воскресный день 22 июня 1941 года отмёл в сторону мелкие распри и быстро расставил всё и всех по своим местам. Женю в первые же часы после объявления войны мобилизовали на фронт. Он был приписан к Штабу сухопутных войск. Валя Китаева вместе с дочкой осталась в Москве. Бабушка решительно отказалась уезжать куда-либо из Ленинграда, а нашу семью, с Кировским заводом, где работал папа, в срочном порядке эвакуировали в Свердловск.
В Свердловске мы жили на квартире старшего брата моего папы – дяди Рафы, который к моменту нашего приезда уже находился на фронте. Жили голодно, холодно и тесно, так как в этой небольшой 3-комнатной квартире собрались родственники из всех уголков Советского Союза. Но несмотря на все тяготы военного времени, жили дружно, коммуной – питались за общим столом. Пока взрослые работали, домом руководила бабушка Вера – мама моего отца. Морозными зимними уральскими вечерами все собирались на кухне, единственном тёплом месте квартиры, где стояла большая плита, на которой днём готовила скудную еду бабушка Вера, и читали письма с фронта, приходившие очень редко от воевавших мужчин. Их было трое – папин брат Рафа и мамины братья Женя и Костя.
Когда приходило письмо от Жени, мама каждый раз говорила: «За Женю я спокойна, он служит при штабе, а это не так опасно, как служба Кости. Костя – сапёр, а сапёр ошибается только один раз».
Шло время… В самом начале 1943 года умер мой дедушка Иосиф, отец папы – чудный, добрый человек. Стояла лютая зима, и меня, а также моих двоюродных брата и сестру (Виталия и Наташу), детей дяди Рафы, не взяли на кладбище.
Потом через некоторое время вернулась в Москву родная сестра бабушки Веры – Рая. В квартире стало свободнее. И вдруг в конце 1943 года по «Дороге жизни» из Ленинграда приехала Злата. В Ленинграде я её видела очень редко, поэтому, когда мама сказала: «Приехала твоя бабушка Зина», мне показалось, что мы встретились впервые. Помню только, что меня сразу же поразили её чёрные глаза на бледном лице.
Но во мне с детства были развиты родственные чувства, и я сразу же полюбила приехавшую бабушку. Однако ситуация в доме стала развиваться совсем по новому сценарию. Вместо тёплых внутрисемейных отношений в квартире началась война. Бабушке Зине не нравилось всё: ни то, что мы едим, ни как готовит бабушка Вера, а самое главное, почему она, бабушка Вера, управляет всем домом. Крики и скандалы сменялись один за другим. И, наконец, однажды после очередного конфликта, на семейном совете было постановлено: выделить бабушке Зине отдельную комнату, где она будет сама себе готовить и жить совершенно обособленно от всех.
Таким образом, бабушка Зина оказалась в полной изоляции, никто с ней не разговаривал, и единственным связующим звеном между конфликтующими сторонами была я. Кроме родственных чувств, надо признаться, что с моей стороны был тут и некоторый меркантильный интерес. Женя присылал матери с фронта посылки, и там были такие продукты, которые мне тогда и во сне не снились. Бабушка иногда звала меня к себе и подкармливала, а после котлет из картофельных очисток, которые мы постоянно ели, бабушкина еда, приготовленная в её комнате на керосинке, казалась мне «нектаром и амброзией».
Шёл уже 1944 год, и в один из зимних дней неожиданно раздался стук в дверь. Я побежала её открывать, а открыв, остолбенела: в дверях стоял военный. Я долго всматривалась в него и вдруг закричала: «Дядя Женя приехал!», и повисла на его шее.
Так со мной на руках он и вошёл в бабушкину комнату. Потом, как загипнотизированная, я следила за его руками, вытаскивающими из рюкзака тушёнку, сгущённое молоко, плитку шоколада, и, наконец, взяв из рюкзака какую-то стеклянную банку, он сказал: «А это, мама, – белый мёд. Он необыкновенно вкусный и ароматный». О таком чуде, как белый мёд, я вообще никогда ничего не слышала. В моём желудке при виде этих яств буквально началась «революция».
Но вдруг дядя Женя сказал: «Инночка! Выйди, пожалуйста! Мне нужно поговорить с бабушкой наедине».
С глазами полными слёз я выбежала из бабушкиной комнаты.
Как же это? Я так всех люблю, а меня выгоняют, чтобы поговорить о каких-то своих секретах?! В этот момент с улицы раздался гудок автомашины – это вызывали дядю Женю. Через минуту он вышёл из комнаты, затягивая на ходу ремень портупеи, и буквально в дверях столкнулся с моей мамой.
– Женя! Женечка! Успела! Хотя бы поцеловать успела! – говорила, плача, мама.
– Бебочка! Не плачь! Скоро я вернусь! Скоро кончится война, и я обязательно вернусь! А сейчас я должен бежать! Думал, что ты сможешь прийти раньше! У меня было только два часа. Внизу уже машина ждёт! – и, поцеловав на ходу маму и меня, он быстро сбежал вниз по лестнице, потом остановился и, улыбаясь, подняв руку, помахал нам с мамой. А мы так и остались стоять на лестничной площадке нашего четвёртого этажа до тех пор, пока не хлопнула входная дверь нашего подъезда, и не стало слышно его шагов.
***
У нас в комнате висела большая карта Советского Союза, сделанная светокопировальным способом в конструкторском бюро завода. Каждый день, после сообщений Совинформбюро, папа переставлял на ней красные флажки, закреплённые на иголках, и вкалывал их в названия городов, занятых Красной Армией. К весне 1945 года флажки всё быстрее и быстрее подвигались в сторону Берлина.
Однажды утром мама разбудила меня и, гладя по голове, сказала: «Инночка! Сегодня в школу идти не надо. Сегодня огромный праздник, День победы!» Не сразу выйдя из состояния сна, в какую-то минуту осознав вдруг сказанное мамой, я дико закричала: «Ура-а-а!», а когда остановилась, то услышала это же «Ура-а-а!», доносящееся отовсюду. Выглянув в окно, я увидела, что большой двор нашего дома по ул. Луначарского, 212, заполнен людьми.
Знакомые и незнакомые жильцы выбежали из своих квартир, обнимались, целовались, плакали, кричали, ликовали и поздравляли друг друга.
Вечером 9 мая, когда все домочадцы, жившие в нашей квартире, переодевшись в свою лучшую одежду, собрались за общим праздничным столом, я вдруг обнаружила, что мама не надела моё любимое платье. Оно было необыкновенно красивое, с буфами на рукавах, из ткани, такой приятной на ощупь, что я запомнила это ощущение гладкой шелковистости на всю жизнь. Ткань называлась файдешин.
На мой вопрос, почему на ней какой-то странный халат, мама, радостно смеясь, ответила, что сейчас моё любимое платье ей мало и что скоро у меня будет братик или сестричка. А папа, схватив меня на руки, начал вальсировать вместе со мной и петь своим красивым голосом: «Виктория! Виктория! Виктория!». Затем, поставив меня на пол, объяснил: «Доченька! Виктория – в переводе с английского – это победа. Мы с мамой решили, что если родится мальчик, назовём его Виктор, а если – девочка, то она будет Вика, Виктория. Ты согласна?»
И я, конечно же, ответила: «Да!». С этого момента я очень внимательно следила за мамой и помогала ей с большой радостью готовиться к появлению малыша. Мама учила меня вышивать стебельчатым швом разноцветным мулине на белых распашонках цветочки, зайчиков и птенчиков.
Где-то в конце мая пришла радостная весть от дяди Рафы, он попал в первую волну демобилизации и через несколько месяцев должен быть дома. Потом такое же письмо пришло от дяди Кости. Он тоже должен демобилизоваться через несколько месяцев. Мама радостно говорила: «Нет! Просто не верится! Пройти всю войну, будучи сапёром, без единого ранения! Костик просто родился в рубашке!»
А вот от Жени никаких известий не было. «Его, конечно же, отпустят последним, – предполагала мама. – Штаб армии это мозг армии, и те, кто там служит, ещё долго должны будут заниматься военными документами».
В Свердловске в конце июня 1945 года стояло прекрасное мягкое уральское лето. Мама уже была в декретном отпуске, и часто мы с ней, оставаясь в квартире одни, приводили в порядок распашонки, пелёнки, подгузники.
В один из таких дней в дверь тихо постучали, и мама, сказав мне: «Не вставай! Я сама открою», пошла к двери, смешно переваливаясь с боку на бок, как уточка, а я, смеясь, наблюдала за ней.
В дверях стоял молодой военный.
– Будилина Зинаида Захаровна – вы?
– Нет! Я – её дочь!
– Получите заказное письмо и распишитесь, – сказал он. Потом, внимательно посмотрев на мамин живот, вдруг добавил:
– Я очень не хотел доставлять Вам этот пакет. Но приказ – есть приказ! Извините меня! – и военный быстро сбежал вниз.
Ничего не понимая, мама внесла в комнату необычный по своему объёму конверт и медленно вскрыла его, предварительно осмотрев со всех сторон. В конверте было письмо, напечатанное на машинке, и фотографии…
Это письмо, пожелтевшее, с изъеденными временем краями, напечатанное с описками и ошибками на простой газетной бумаге, лежит сейчас передо мной, и я дословно привожу его текст, позволив себе исправить только знаки препинания:
«Уважаемая Зинаида Захаровна!
С глубоким чувством все мы пережили безвременную смерть нашего боевого товарища Жени Будилина. 30 марта, возвращаясь после выполнения боевого задания, он во время автомобильной аварии был смертельно ранен и через несколько часов умер от внутреннего кровоизлияния. Похоронен тов. Будилин со всеми воинскими почестями на площади в центре города Бромберга (Быдгощ, Польша), куда он вывезен был за 200 км с немецкой территории. Похоронен он один, на могиле установлен памятник с надписью. Ваш сын награждён был дважды, орденами: Отечественной войны второй степени и Красной Звезды. Орден Отечественной войны направлен нами, согласно положения об орденах, его жене и дочери. В марте Вам Женя послал посылку. Вещи, его вкладная книжка на 1092 рубля, высланы Вам сегодня. Кроме того, имеются 750 рублей! (восклицательный знак поставлен мной – И.Кушнер) злотых. После обмена на советские также будут Вам высланы.
Командир войсковой части
полевая почта 05217
Подполковник (подпись) Юницын.
31 мая 1945 года».
На присланных фотографиях – фрагменты кладбища – плиты с именами офицеров, павших в боях за освобождение Польши от фашистов. На одной из плит выбито имя Жени.
Уже во взрослом возрасте я обнаружила в надписи ошибки: вместо Евгений Григорьевич выбито Георгиевич и год рождения перепутан: написано – 1913-й, а надо – 1912-й.
Но это всё понятно… Торопились… Было много жертв… На второй фотографии – центральная стела кладбища. На обратной стороне фотографий – надпись по-польски, а затем – перевод по-русски: «Государственное Хозяйственное Правление гор. Быдгощ (Польша)».
У меня не хватит слов, чтобы передать состояние мамы. Она сидела за столом, и без единой слезинки, то прочитывала письмо, то внимательно рассматривала фотографии и всё время повторяла: «Ничего не понимаю! Ничего не понимаю!». Потом стала мне объяснять, что уже почти два месяца, как кончилась война; погиб Женя 30 марта, письмо подписано 31 мая, а пришло оно ещё через месяц…
– Как это может быть? – говорила она мне. – Что я скажу маме? Она совсем с ума сойдёт! Нет, я не смогу это сделать!
И опять читала письмо и перебирала фотографии. Потом, придвинув вдруг меня к себе и глядя мне прямо в глаза, сказала: «Инночка, я очень тебя прошу – ты никому не должна рассказывать об этом письме, понимаешь – никому, кроме папы. Бабушка Зина ничего не должна узнать, ни от кого. Скоро приедет с фронта Костя, и нам вдвоём будет легче это сделать. Ужас! Какой ужас!»
Мама подошла к телефону, находящемуся в коридоре, и хотя в квартире, кроме нас, в этот момент никого не было, набрав номер, зашла с телефонной трубкой в нашу комнату, закрыв дверь.
– Валя! Валечка! – голос мамы вдруг сорвался, и она зарыдала. Я поняла, что мама позвонила Жениной жене – Вале Китаевой. Из разговора с ней мама узнала, что известие о гибели Жени Валя получила уже две недели назад, но не могла набраться смелости нам позвонить, что к ней из Жениной части прислали его друга, который рассказал подробности его гибели.
Вот они. Женя, возвращаясь в часть с задания, сидел в кузове грузовика. На одном из участков пути было только однополосное движение, управляемое в ту или иную сторону регулировщиком. В этот день и в этот момент регулировщика по каким-то причинам не было, и два грузовика неслись навстречу друг другу…
Понимая, что столкновение неизбежно, Женя на ходу выпрыгнул из кузова, а машины, совершив чудо, юзом, разъехались, и Женя попал под колёса встречного грузовика…
Я впитывала в себя всё услышанное, как губка, и твёрдо верила в то, что никогда, ни под каким видом не подведу маму и никому ничего (особенно бабушке Зине), не расскажу.
Однажды, это было в самом конце июля, бабушка Зина, как всегда, поманила меня из своей комнаты, приглашая зайти к ней. Оттуда доносился необыкновенный аромат: бабушка жарила пирожки с фаршем из тушенки! С жадностью поедая предложенную мне вкуснятину, я беззаботно болтала с бабушкой, отвечая на её вопросы, которые касались мамы, её самочувствия, а также вещей, подготовленных для будущего малыша.
– А как мама хочет назвать ребёночка? – спросила бабушка.
– Викторией, если родится девочка, и Виктором, если будет мальчик.
– Что это за имена? – с удивлением спросила бабушка. – Они ничего общего не имеют с еврейскими именами. Есть много русских имён, заменяющих еврейские. Например, вместо еврейского имени Гесель детей называют Гриша, вместо Лея – Лиза.
– Так мне сказал папа, – ответила я. – Эти имена – в честь Дня победы. Победа по-английски – виктори.
И вдруг с бабушкой случилось что-то невероятное! Глаза её потемнели, загорелись фиолетовым отливом, и она обрушилась на меня с гневной тирадой: «Конечно, твой папа, вместе с его мамочкой – самые умные, самые красивые, лучше всех всё знают и понимают. Ни он, ни она ни слова не знают на идише! Придумали! Назвать ребёнка английским именем!».
– Бабушка! Почему ты так говоришь?
– Ничего не хочу слышать ни об этих именах, ни о твоём папе!
Мне стало так обидно за папу и бабушку Веру, что я, не владея собой, заплакала и закричала: «Злая! Злая! Так тебе и надо! Знай – дядя Женя погиб! Так тебе и надо»! – и продолжая плакать, я выбежала из комнаты.
В ту же секунду за моей спиной раздался дикий крик бабушки Зины. Все, кто был дома, выбежали из своих комнат в прихожую, где передо мной уже стояла мама.
– Инночка! Что случилось?
– Мамочка! Прости меня! Прости меня! Это всё случайно! Я рассказала бабушке про дядю Женю! Я – предательница! Я предала тебя!
Бедная моя мама… Она буквально влетела в комнату бабушки, успокаивала её, плакала, извинялась за мою жестокость, но та, как заведённая, с сухими горящими глазами ходила по комнате туда и обратно и кричала незнакомые мне еврейские слова, отталкивая маму. Это была очень тяжёлая картина: бабушка, обезумевшая от горя, и плачущая мама с большим животом, ходившая за ней. Я видела всё это в открытую дверь бабушкиной комнаты, и мне становилось всё страшнее от того, что я сделала, и я ревела всё сильнее и сильнее.
Внезапно бабушка сказала маме: «Уйди! Уйди от меня! Оставь меня одну!» – и буквально вытолкнула её из своей комнаты. Ещё не успев прийти в себя от общения с бабушкой, мама, увидев меня и мгновенно поняв моё состояние, подошла и, сев на корточки так, что её лицо было прямо напротив моего лица, вытирала рукой мои слёзы и, плача сама, говорила:
– Доченька! Успокойся! Конечно, ты поступила очень жестоко… Но ничего уже не вернуть назад… Кроме того, считай, что ты мне помогла, потому что сама я никогда не смогла бы это сделать. А я должна была рассказать об этом своей маме сама! Ты просто сняла камень с моей души… Успокойся и иди спать. Скоро папа придёт с работы.
Я ещё долго всхлипывала и не могла заснуть, потому что из бабушкиной комнаты до утра доносились плач, стоны, крики… Проснулась я уже после полудня. Папа сидел на моей кровати и ласково гладил мои брови. Он всегда будил меня так.
– Вставай, дочурка! Уже поздно! Поздравляю тебя! У тебя родилась сестричка!
Оказывается, когда я заснула, под утро папа отвёз маму в больницу, и через некоторое время она родила. Это случилось 31 июля 1945 года. Девочку назвали Женя.
***
В 2015 году – 70 лет с момента этих событий, но у меня не проходит ощущение, что они произошли совсем недавно, и моё сердце, как в детстве, жжёт от чувства стыда перед бабушкой Зиной за свой поступок.
Я не перестаю думать о судьбе дяди Жени и невольно нахожу общность между его судьбой и судьбой его отца – моего дедушки Геселя. Оба ушли из жизни в молодом возрасте, оба – во время войн, и оба – не от пули, а по причине более подходящей для мирной жизни: один погиб в автокатастрофе, второй ушёл из жизни по болезни.
Женя Будилин, конечно же, стал гордостью нашей семьи, и я, единственная из оставшихся в живых, кто видел его и помнит. Поэтому страницы, рассказывающие о нём, дань его памяти и памяти тех, кто его любил и знал.
P.S. С Валей Китаевой, к сожалению, у мамы и бабушки связь оборвалась.
В гор. Быдгощ в Польше никто из родных не был…
Последнее фото Жени Будилина. Февраль 1945 г.
Костя Будилин
Рыжие волосы, синие глаза и приветливая, мягкая, белозубая улыбка на лице – таким предстал Костя перед моей мамой и бабушкой Зиной в их маленькой комнатке в Сестрорецке в 1932 году. Прожив 13 лет без материнской ласки и любви, по сути говоря, просто брошенный матерью и воспитываемый бабушкой и дедушкой в Витебске, Костя не нёс в своём сердце ни обиды, ни злобы, ни зависти.
И если Всевышний наделил Женю талантом, то Костя получил от него в дар редкое и неоценимое качество – доброту. Поэтому, когда в ответ на его рассказ о том, что он окончил школу и хочет жить и учиться в Ленинграде, Костя увидел настороженный взгляд матери, а затем услышал и прямой отказ на просьбу о проживании вместе с ними в Сестрорецке, то воспринял это спокойно.
Он нашёл себе там же, в Сестрорецке, работу на заводе им. Воскова, добился рабочего общежития и поступил на вечерний факультет Ленинградского Политехнического института. Мама же, часто плача, ещё долго уговаривала бабушку пустить Костю жить к ним – ведь он мог спать на полу, как Женя. Однако бабушка в ответ говорила, что это невозможно, так как, если вдруг Женя приедет в отпуск, то его некуда будет положить.
Так, мыкаясь по общежитиям и меняя места работы, Костя перед самой войной окончил вечерний приборостроительный факультет Политехнического института, а после объявления войны был сразу же направлен на обучение в военное училище в Среднюю Азию, гор. Фрунзе.
На фотографии, которую он прислал бабушке, окончив училище в чине лейтенанта, надпись – без лишних эмоций и с чувством юмора: «На память дорогой матери от младшего сына и среднего командира Константина, г. Фрунзе. 19/V-42».
Он прошёл всю войну, как говорится, «без единой царапинки» и в конце осени 1945 г., прямо после демобилизации, приехал в Свердловск за бабушкой, чтобы отвезти её в Ленинград. Надо было видеть, с какой нежностью и любовью он её обнял и поцеловал, как будто не было с её стороны никакого отторжения по отношению к сыну, как заботливо он помогал ей собирать вещи и с каким достоинством, обняв мать одной рукой за плечи, а другой держа огромный чемодан, он вышёл попрощаться со всеми, кто жил в нашей квартире. Ни высокомерия воина-победителя, укоряющего тех, кто не смог понять, почему его мать так себя вела, ни, наоборот, заискивающей благодарности за то, что приютили и терпели издержки её характера, ничего этого не было. Мою бабушку Зину обнимал за плечи и прижимал к себе с глазами, блестящими от слёз, высокий, красивый, весь в орденах и медалях, счастливый сын.
Это чувство собственного достоинства не покидало Костю в течение всей жизни и, в сочетании с дарованной ему свыше добротой, создавало образ человека, который характеризуется одним словом – порядочный. В нашей семье, как легенда, всем родным и близким, из уст в уста, передаётся история, случившаяся с Костей сразу по возвращении в Ленинград после войны.
Когда они с бабушкой Зиной получили от Ленгорисполкома комнату в 16 кв. метров в коммунальной квартире (он как офицер Советской Армии, прошедший всю войну; она как мать, потерявшая сына-кормильца), то встал вопрос о прописке, и Костя пошёл в милицию получать паспорт, взамен каких-то военных документов, удостоверяющих его личность. Молоденькая девочка – секретарша паспортного отдела районного отделения милиции, увидев перед собой красавца-офицера, очевидно, совершенно утонула в его синих глазах и ослепла от золота его волос, так как, не задерживая его, как других, буквально через четверть часа после его прихода, выдала ему, улыбаясь, новенький «молоткастый, серпастый советский паспорт». Открыв полученный документ, Костя, в недоумении подняв брови, протянул паспорт обратно.
– Девушка! Но тут ошибка! Я – не русский, я – еврей!
– Как? Будилин Константин Григорьевич – еврей? – с удивлением переспросила секретарша.
– Так точно! Будилин Константин Григорьевич – еврей, – отчеканил Костя и, шутливо щёлкнув каблуками сапог, вытянул руки по швам.
Внезапно с ужасом осознав, что она совершила оплошность, не посмотрев на пункт № 5 анкеты перед заполнением документа, а лишь прочитала вполне благозвучные для её уха имя, отчество и фамилию и при этом не заметила ничего подозрительного для её намётанного глаза во внешности офицера, паспортистка бросилась в кабинет своего начальника.
Сев в приёмной на стул, Костя с интересом стал наблюдать ту суматоху и беготню, которые завертелись вокруг него. Он увидел, как начальник паспортного отдела выбежал из своего кабинета и буквально стрелой взлетел вверх по лестнице на 2-й этаж к начальнику отделения милиции. Затем туда же, с какой-то папкой, вызвали паспортистку. Через некоторое время, переговариваясь на ходу, оба вернулись в свой кабинет, куда вслед за ними пришёл сам начальник отделения милиции. Ещё через четверть часа взволнованная девочка-паспортистка пригласила Костю пройти в кабинет, и начальник отделения милиции, пожав ему руку, произнёс пространную речь:
– Уважаемый Константин Григорьевич! В связи с тем, что паспорта, как удостоверения личности гражданина СССР, находятся у нас на строжайшем учёте, мы не можем заменить Вам ранее оформленный документ. Поэтому, посовещавшись, мы решили рядом со словом «русский» приписать слово «еврей»: существуют польские евреи, американские евреи, а Вы будете – русский еврей. Извините, пожалуйста, нас за сделанную ошибку! – и, пожав ещё раз Косте руку, он вручил ему паспорт.
С этим паспортом дядя Костя прожил 20 лет, до момента, пока в СССР не началась всеобщая замена паспортов.
Надо было жить в то время, время начала синтеза бурного расцвета бытового и государственного антисемитизма, чтобы правильно понять и прочувствовать всю значимость этого эпизода из жизни дяди Кости.
Будучи ребёнком, я отчётливо помню тот период, когда ещё в начальной школе, на фоне послевоенной безотцовщины, девочки из класса (а это был 4-й класс!) узнав, что мой отец жив, говорили мне прямо в лицо избитую, обидную, мерзкую фразу: «Ну, конечно, все евреи во время войны были в эвакуации в Ташкенте, поэтому ты – с папой!».
А я со слезами на глазах кричала им: «Неправда! Это всё – неправда! У меня три родных дяди воевали, один из них погиб, а папа воевал в Финскую войну, но по приказу самого Ворошилова его как специалиста по танкам отозвали с фронта, а потом послали работать на военный завод в Свердловске!».
Не знаю почему, то ли я так сильно рыдала, то ли фамилия Ворошилов произвела впечатление, но со мной больше на эту тему в школе никогда не говорили. Но ведь это были дети! Они повторяли то, что слышали от своих родителей!
Вот почему в то время некоторые евреи, задыхаясь в черносотенной атмосфере российского бытия и не видя выхода, пытались любыми способами изменить свою национальность, чтобы тем самым облегчить жизнь не только себе, но самое главное – своим детям!
А этому простаку счастье привалило прямо в руки – и он от него отказался! «Дурак! Ну, просто дурак!» – слышал иногда Костя от некоторых близких знакомых…
Дорогой и любимый дядя Костя! Если бы Вы только могли знать, как я горжусь Вами! Я до сих пор помню всю доброту и тепло, которые исходили от Вас, ту лёгкость общения, которую Вы нам дарили!
Когда мы втроём в августе 1946 года, как снег на голову, свалились в Ленинград из Свердловска к бабушке с дядей Костей, то, несмотря на все неудобства и дополнительные трудности, которые мы привнесли с собой в эту маленькую комнату, ни разу – ни словом, ни жестом, ни взглядом – дядя Костя не выразил своего недовольства, не высказал никому из родных или знакомых ни единой жалобы на нас, а ведь он был единственный из взрослых, кто каждое утро должен был рано вставать и идти на работу.
Кровать, маленький диванчик, раскладушка – всё было занято, и дядя Костя спал на обеденном столе!! Женька, которой было тогда немногим более одного года, каждую ночь выдавала такие «концерты», что уснуть было просто невозможно, а дядя Костя как будто не слышал этого. «На войне снаряды ухали, и мы спали, а это – просто писк какой-то» – отшучивался он.
Вообще все сравнения у него были связаны с войной. Нас он называл или «мой женский батальон» или «мой женский десант». Когда мама или бабушка наливали ему чай, он возмущённо говорил: «Ну, что это за чай? Почему холодный? Вот у нас в блиндаже готовили чай, так это был чай – во рту кипел!»
Он разговаривал после войны такой скороговоркой, что иногда понять его было просто невозможно. На наши претензии, что его речь трудно разобрать и надо говорить медленнее, мы каждый раз получали ответ: «На фронте меня понимали все. Нам некогда было растягивать слова. Надо было быстро отдать приказ или принять приказ и действовать!»
28 декабря 1946 года мы первый раз отмечали совместный день рождения дяди Кости и мамы. Все сидели за обеденным столом, даже Женечка – на стуле с подушками. На столе стоял круглый пирог, испечённый в чудо-форме на керосинке, вазочка с вареньем и сахар-рафинад, наколотый маленькими кусочками – роскошный послевоенный праздничный стол.
Мы поздравляли маму и дядю Костю, было весело и радостно. И вдруг дядя Костя сказал, что у него есть своё, особое поздравление для мамы. Оно оказалось таким необычным и произвело на меня такое сильное впечатление, что я запомнила его практически слово в слово.
– Дорогая моя сестричка! Нам сегодня исполнилось по 32 года, но я думаю тебе неизвестно, что я полюбил тебя значительно раньше, ещё тогда, когда мы с тобой находились в утробе нашей мамы. Ты была такая хорошенькая и очень маленькая, что я всё время переживал, как ты сама выберешься на белый свет? Я понимал, что должен буду тебе обязательно в этом помочь. Поэтому я всё делал для того, чтобы ты появилась первой, старался быть всё время за тобой и даже подталкивал тебя изо всех сил своими ножонками. Я очень тогда устал и, лишь отдохнув, смог двинуться в путь сам.
И сегодня, поздравляя тебя, я заявляю: «Теперь 28 декабря будет только твой день рождения, а свой я буду отмечать на день позже – 29 декабря. 28 декабря – это твой праздник, Бебочка!» Он поцеловал маму, а мы, потрясённые его словами, закричали: «Ура-а-!»
– Кроме того, мой дорогой женский батальон, – продолжил дядя Костя, – я сообщаю вам радостную новость – я женюсь, и скоро этот обеденный стол будет полностью ваш!
С этого вечера было всё так, как провозгласил тогда дядя Костя – дни рождения стали отмечаться в разные даты, а в начале 1947 года он женился на учительнице русского языка и литературы Асе Бернштейн, с которой прожил всю свою жизнь. У них родились два сына – Юра и Гриша, живущие сейчас в Санкт-Петербурге.
Между мамой и дядей Костей была какая-то невидимая духовная связь, и никакие жизненные трудности и обстоятельства не могли её разорвать. Не было дня, чтобы они не поговорили по телефону, и не было недели, чтобы дядя Костя в субботу не приходил к нам…
А сколько прекрасных и незабываемых торжеств, юбилеев, праздников было отмечено совместно нашими семьями! Как личную драму воспринял дядя Костя наш отъезд в Израиль в 1993 году. Больное сердце и семейные обстоятельства не позволили ему быть рядом с нами.
Никогда не забуду дядю Костю и маму, которые стояли обнявшись у дверей автобуса, увозившего нас в Финляндию, чтобы оттуда самолётом долететь до Израиля. Он часто нам звонил, писал длинные тоскливые письма, а 17 декабря 1995 года его младший сын Гриша сообщил по телефону, что дяди Кости не стало. Ушёл он из жизни так же легко, как прожил свою жизнь – светлым и лёгким человеком для окружавших его близких людей – пришёл днём с прогулки по парку, сел на стул, сказав: «Что-то мне нехорошо...».
Близкие даже не успели вызвать «Скорую помощь», как голова его упала на грудь… 11 дней не дожил дядя Костя до 81 года. Он был похоронен на еврейском участке «Кладбища им. 9 января» в Санкт-Петербурге.
Берта Будилина – моя мама
Из всех троих детей мама дольше всех прожила с бабушкой – до 1935 года, когда она окончила автодорожный техникум, в который поступила в 1931 году. Зная издержки характера бабушки, мама предпринимала все меры, чтобы избежать конфликтных ситуаций. Она помогала ей строчить рукавицы, в свободное от учёбы время подрабатывала, расклеивая афиши, продавая театральные билеты, а в летние каникулы работала даже диспетчером в автопарке.
Но так как мама была очень хороша собой, и за ней, по словам папы, вечно следовал «табун поклонников», то у бабушки, которая следила за ней, как говорила, смеясь, потом мама, «с ружьём с оптическим прицелом», всегда находился повод, чтобы устраивать маме «разборки».
Часто конфликты следовали один за другим, и сейчас, когда я задумываюсь над детскими и юношескими годами Жени, Кости и мамы, то не перестаю удивляться тому, как они, родившиеся в белорусской глубинке, пережившие ужас погрома, перепады от благополучной жизни в дореволюционное время и в период НЭПа до чуть ли не нищенского существования в Ленинграде, и всё это – на фоне болезни матери и связанных с этим приступами, выросли не истеричными хлюпиками, не неврастениками, а спокойными, выдержанными, миролюбивыми людьми, да к тому же ещё чрезвычайно целеустремлёнными, никогда не срывающимися на крик и скандалы при решении любых вопросов.
Очевидно, это тот редкий случай, когда конфликтная среда выработала у детей протестную реакцию, выражающуюся в желании привнести в свою личную жизнь противоположную систему внутрисемейного общения, построенную на уважительных и паритетных началах.
Кроме того, все трое были красивы и очень умны. Может быть, следуя одной из теорий, это можно объяснить тем, что зачаты они были в большой любви? А это значит, что моя бабушка Зина хоть немножко, хотя бы всего в течение шести лет из своей долгой и тяжёлой жизни, была счастлива!
Кстати, забегая намного вперёд, хочу заметить, что несмотря на то, что у мамы было только «техникумовское» образование, она в своей служебной карьере далеко обошла и папу, и дядю Костю, получивших высшее образование. О дяде Жене не говорю – он ушёл из жизни слишком рано...
Папа перед выходом на пенсию был в должности главного инженера проекта в одном из оборонных институтов, а дядя Костя – начальником отдела в приборостроительном НИИ. Таких, как они, – ГИПов и начальников отделов, было очень много… Мама же была начальником отдела труда и зарплаты Треста централизованных перевозок гор. Ленинграда. Этот трест в Ленинграде был всего один, и руководитель такого ранга во всём Ленинграде был тоже только один! Причём надо учесть, что мама не была членом партии, что, как правило, было необходимо для должности такого уровня. Всё это я рассказала к вопросу о мамином уме, таланте, выдержанности и, безусловно, сильном характере. Папа был на 5 лет старше мамы, и он уже кончал техникум, когда на первом курсе появилась Берта Будилина. Борьба за благосклонность первой красавицы техникума длилась четыре года – в 1935 году они поженились.
Бабушка вполне доброжелательно отнеслась к выбору мамы. Яша Рабинович – мальчик из интеллигентной семьи, внук известного шяуляйского раввина Хаима Рабиновича, сын фармацевта с университетским образованием, ей очень понравился. Единственное, что удивляло её, так это то, что молодой человек совершенно не знал идиша. Из разговоров с ним бабушка Зина поняла, что родом он из сибирского города Томск, что семья ассимилировалась среди местного населения, и что сибирские пельмени его мама готовила чаще, чем «гефилте фиш». Это бабушке было несимпатично!
Однако ей чрезвычайно импонировало, что Яша после окончания техникума уже работал, при этом учился в вечернем институте, и, самое главное, у него была своя собственная девятиметровая комната в центре Ленинграда, в большой квартире, принадлежащей его двоюродной сестре. В результате бабушкиных размышлений и сомнений Берта, в конце концов, получила разрешение забрать свои вещи и перебраться к мужу.
Я очень хорошо помню, несмотря на свой малый возраст, годы своего довоенного детства и ту атмосферу любви и ласки, которой окружили меня родители. Помню красивые мамины платья и элегантные шляпки, и как замирало от счастья и страха моё детское сердечко, когда папа подбрасывал меня высоко вверх, а потом, поймав своими сильными руками, кружился вместе со мной и, поставив на ноги, нежно целовал, а я заливисто хохотала от восторга.
Моя память отчётливо хранит как первый день войны, так и многие последующие события, связанные с ней.
Мама, папа и я. Май 1941 г.
22 июня 1941 года мы были на даче в посёлке Лисий Нос под Ленинградом, куда в этот день к родителям приехали друзья. Было очень шумно и весело, как вдруг, почему-то в 4 часа дня, все быстро начали собираться домой. Я ничего не могла понять, и только всё время спрашивала у мамы: «Почему мы так рано уезжаем домой? Ведь нет же дождя!».
– Война, доченька! Война началась! – так я впервые услышала это слово. На всю жизнь я запомнила вой сирены, извещающий о воздушной тревоге, и боль в руке, за которую тянула меня вниз по лестнице с третьего этажа в бомбоубежище моя няня, молоденькая деревенская девушка по имени Тоня. Помню, как по вечерам и ночам мама дежурила на крыше дома, сбрасывая фугаски, а потом рассказывала мне об этом.
Но самые тяжёлые мои воспоминания были связаны с моментом прощания с родителями, когда приблизительно через неделю после начала войны меня отправили с детским садом от Кировского завода, в котором до этого дня я никогда не была, в город Рыбинск. Обида на маму с папой за то, что они отпускают меня одну, переполняла моё сердце, а слёзы просто душили меня и текли по щекам в три ручья.
Конечно же, несмотря на свою память, которую папа шутливо называл «эмбриональной», так как она иногда воспроизводила картины, видимые мною в двух-трёхлетнем возрасте, я не могла знать и понять всех тонкостей данной ситуации, а некоторые её подробности мне стали известны совсем недавно.
Мы с мамой впоследствии не раз вспоминали эту «военную историю» нашей семьи, где главным действующим лицом, конечно же, была она, моя мама. Оказалось, что меня, как и всех других детей сотрудников конструкторско-технологического бюро Кировского завода, эвакуировали с детским садом в Рыбинск в приказном порядке, а так как все члены коллектива Кировского завода на время войны стали военнослужащими, и их «линией фронта и полем боя» было обозначено танкостроение, то приказы директора на этот период не обсуждались, а выполнялись.
Поэтому против желания моих родителей я была отправлена в Рыбинск, а то, с какой скоростью был эвакуирован Кировский завод из Ленинграда, я осознала только здесь, в Израиле, когда после смерти папы, перебирая документы, натолкнулась на его трудовую книжку, где было написано, что 27 июля 1941 года он был принят на работу на завод № 76 в гор. Свердловске в должности начальника конструкторского бюро, то есть с 22 июня, дня начала войны, прошёл всего 1 месяц и 5 дней!
Естественно, что всё, что могло помешать скоропалительной эвакуации такого гиганта тяжёлого машиностроения, как Кировский завод, а это, в первую очередь, были дети, которые оставались дома во время бомбёжек без родителей, должно было быть устранено.
Мама мне рассказывала, что, без сомнения, им (ей и папе), с одной стороны, стало гораздо спокойнее, когда меня увезли из Ленинграда, однако, с другой стороны, несмотря на то, что представитель администрации завода уверял, будто бы к 1 сентября детей обязательно привезут обратно в Ленинград, и вообще война к этому времени уже может быть закончена, моя отдалённость создавала у них ощущение глубочайшего душевного вакуума и просто животного страха потерять меня.
Каждую минуту свободного от работы времени они обсуждали ситуацию, сложившуюся со мной, а каждая мелочь или игрушка, оставшаяся от меня, будила в них бурю переживаний. Но мама была человеком дела, а не слов. Поэтому, отбросив в сторону эмоции, она предложила папе план действий, сказав при этом, что все необходимые детали у неё продуманы, и что от него требуется только одно – сказать «Да!», остальное она берёт на себя.
Понимая всю опасность и даже авантюризм её замысла, папа долго не давал положительного ответа, но, в конце концов, отступил под натиском маминых аргументов и был вынужден дать согласие.
Итак, в назначенный для эвакуации день родители вместе с семьями других сотрудников Кировского завода сели в поезд Ленинград-Свердловск. По пути следования, на одной из узловых станций, где состав стоял продолжительный промежуток времени, мама вышла из вагона в том, в чём была одета, – только в юбке и голубой трикотажной кофточке, которую тогда называли почему-то «бобочка», с небольшим рюкзачком за плечами. По внешнему виду рюкзачок выглядел пустым, однако в нём находились мамины документы и предметы личной гигиены. Чтобы не вызвать подозрения окружающих, мама громко сказала, что выйдет на платформу купить какую-нибудь еду. В вагон она уже больше не вернулась.
Дальнейший маршрут был продуман ею ещё в Ленинграде, и эту узловую станцию она выбрала не случайно – от неё удобнее всего было добраться до Рыбинска. Приехав в Рыбинск и обойдя вдоль и поперёк практически весь город, обращаясь с вопросами в горисполком, горсовет, милицию Рыбинска о местонахождении эвакуированных из Ленинграда детей, расспрашивая прохожих, как пройти на ту или иную улицу, мама, наконец, к вечеру добралась до дома на окраине города, где расположился наш детский сад.
А в детском саду каждый вечер перед сном детей выпускали погулять на участок, ограниченный забором. Однако мало кто из нас гулял во дворе или играл в песочнице. Большинство детей, взявшись руками за редкие вертикальные доски забора, высовывали свои носы через пустоты наружу и, вглядываясь в пыльную, уходящую вдаль дорогу, увидев кого-нибудь, громко кричали разноголосым хором: «Дяденька идёт!» или: «Лошадь едет!» и т. п.
В это вечер все увидели медленно идущую женскую фигуру. Это точно была женщина, потому что мы рассмотрели на ней чёрную юбку и голубую кофточку.
Поэтому, когда я вместе со всеми закричала: «Тётенька идёт!», то, ещё не видя лица женщины, пристально вглядывалась в эту, до боли знакомую, голубую кофточку. Я помнила, что у мамы была точно такая же шелковистая бобочка, и мне нужно было обязательно увидеть этот шелковистый блеск. Женщина, тем временем, подошла к калитке нашего забора, рукой отодвинула внутреннюю защёлку и, открыв калитку и сделав шаг во двор, упала…
Прибежали воспитательницы и нянечка… «Ей дурно! Дайте воды!» – кричали они наперебой…Притихшие дети обступили её, и только тогда я узнала маму… Помню, когда через некоторое время маму привели в чувство, напоили чаем, то мне разрешили не ложиться спать, как всем другим детям. Я долго ещё сидела рядом с ней, обнявшись, во дворе на скамеечке, а она мне рассказывала, как, сойдя с поезда, поехала в Рыбинск, как долго ходила по Рыбинску, как было в этот день жарко, а у неё не было шляпы от солнца, и поэтому с ней случился солнечный удар. «Ну, а сейчас я высплюсь, отдохну, и завтра утром мы с тобой отсюда уедем», – сказала мама, не переставая обнимать меня, гладить, как будто проверяя, всё ли у меня на месте, и без конца целовать. Мы пошли с ней в спальню, где все дети давно уже спали. Спали на полу, каждый на своём тюфячке, набитом соломой. Прижавшись к маме и сдвинувшись на самый край своего тюфячка, чтобы оставить ей как можно больше места, я моментально уснула.
Утром, когда я проснулась, то со страхом обнаружила, что мамы рядом со мной не было. Но воспитательница сразу же успокоила меня, сказав, что мама ушла по делам и скоро будет. И, действительно, не успели мы окончить свой завтрак за большим длинным деревянным столом, стоявшим на дворе, как рядом с калиткой появилась телега, запряжённая рыжей понурой кобылой. Кобылой управлял худой старик с косматой бородой и в кепке, а с телеги, покрытой соломой, соскочила мама.
– Доченька! Давай будем прощаться со всеми! Надо быстро уезжать, у нас мало времени! – и взяв чемодан с моими вещами, который ей протянула воспитательница, и расцеловавшись с провожавшими нас, мама быстро повела меня к лошади.
– Вы же совсем неодетая! Возьмите хотя бы это одеяло! – сказала маме одна из нянечек и протянула ей тоненькое летнее детское одеяльце. Переполненная гордостью, я уже сидела в телеге и свысока смотрела на своих друзей, высунувших мордашки с широко раскрытыми глазами в щели забора. Через минуту мы с мамой отъехали от детского сада.
Так началось самое значимое и самое длительное путешествие в моей жизни. До этого я каталась только в Ленинградском зоопарке в маленькой повозке, запряжённой пони. Взрослых туда не сажали, и я каждый раз с замиранием сердца ждала окончания поездки, боясь, что пони не приедет к месту, где будут ждать меня родители. Сейчас же я сидела рядом с мамой в настоящей большой телеге, которую везла настоящая большая лошадь, и в моей душе всё кипело и бурлило от восторга.
Но радость моя длилась недолго… Вдруг лошадь остановилась, и к нам подсел мальчик, вещи которого положили рядом с моими, и моя мама, сойдя на землю, шла вместе с мамой мальчика рядом с телегой. Через некоторое время ещё два ребёнка с вещами были посажены на телегу, и уже четыре мамы шли за ней. Так мы и ехали: четыре ребёнка с чемоданами и мешками в телеге и по две мамы с каждой стороны, шедшие рядом и державшиеся одной рукой за телегу, словно боясь, что она с детьми может уехать куда-нибудь без них.
Было очень жарко, солнце просто палило, и мы, зарывшись от него в сено, заснули, а когда проснулись, то оказалось, что мы стоим рядом с пристанью. Народу на пристани собралось огромное количество, а рядом на воде покачивалась баржа. И хотя матросы, служившие на барже, уговаривали людей не торопиться, так как всем желающим хватит места, и подниматься по трапу нужно спокойно, всё равно у самого входа на баржу были толкотня, ругань и крики.
Так как мама категорически возражала против того, чтобы пробиваться со мной сквозь толпу, то мы с ней поднялись по трапу одними из последних. С трудом пробираясь через сидящих и даже лежащих на палубе, мы никак не могли найти для себя небольшой кусочек места, чтобы поставить чемодан и хоть где-то присесть. Очевидно, мама всё-таки выделялась из общей массы окружавших нас людей – то ли своей городской неодетостью (на ней не было ни тёплой кофты с длинной юбкой, ни платка на голове, ни чулок, как на всех других женщинах), то ли просто своим красивым лицом, так как вдруг к нам совершенно неожиданно подошёл один из матросов и сказал: «Дамочка! Ну, что вы тут мучаетесь одна с ребёнком. Я с сегодняшнего дня на ночной вахте, так что моя койка свободна. Берите девочку и идите спать, а утром вернётесь на это место. А вы, товарищи, подвиньтесь, подвиньтесь немножко и дайте возможность поставить чемодан!»
Мы с мамой пошли за матросом сначала по палубе, переступая через людей, потом вниз по лестнице. Так, в первый и последний раз в своей жизни я побывала в матросском кубрике и спала на матросской кровати. К моему удивлению, она походила на наш дачный гамак, только была больше и сделана не из плетёных верёвок, как гамак, а из плотной ткани.
И всё время, что мы плыли на барже, ночью мы спали в кубрике, а днём поднимались на палубу, где мама, накрыв чемодан детским одеялом, подаренным нянечкой из детского сада, делала для меня своеобразную лежанку, сама же сидела на полу, положив голову на мои ноги. Совершенно не помню, сколько времени длилось наше путешествие на барже, но из моей памяти никогда не сотрётся один из дней, проведённых нами на палубе, когда в воздухе вдруг раздался рокот мотора приближающегося самолёта, а потом и сам самолёт пролетел над нами на бреющем полёте. Когда все, подняв головы кверху, осознали, что на его крыльях фашистские знаки, то протяжный звук ужаса – «О-о-о!» – пронёсся по палубе. Самолёт исчез, но вдруг через некоторое время опять появился на горизонте и снова на бреющем полёте пролетел над баржей. Все прижались к палубе, слов
но хотели вдавиться в неё. Три раза туда и обратно пролетал так самолёт, сбрасывая при этом рядом с баржей бомбы, и ни разу не попал в саму баржу! В четвёртый раз он не вернулся…
В этом было что-то непонятное, нереальное… Что за лётчик управлял самолётом? Почему бомбы не попали в цель? Может быть, он был просто садист, которому доставляло удовольствие смотреть на людей, парализованных страхом? А может быть, наоборот, это был антифашист, который как бы формально выполнил задание, специально сбросив бомбы так, чтобы не попасть в баржу? Это осталось для нас с мамой загадкой.
Больше таких страшных происшествий на нашем пути не было. В один из вечеров, когда мы в очередной раз спустились в кубрик, мама сказала: «Завтра, доченька, мы сойдём с баржи и пересядем на пароход». Пароход назывался «Владимир Ильич Ленин», и его капитан, отдав нам честь, сказал, что свободных кают у него нет, и нам придётся расположиться на палубе.
На палубе было очень холодно, и мы сели с мамой на чемодан, закрывшись «нянечкиным одеялом» и прижавшись друг к другу. «Скорость большая, – объяснила мне мама. – Баржа плавно плывет по течению реки, а у парохода есть двигатель, как у машины. Тебе понятно?»
Я конечно же кивнула головой, и в этот момент к нам подошёл капитан. Он был очень красивый в своей белой форме, совсем непохожий на усталых, потных и озабоченных матросов на барже. Оказалось, что на пароходе есть каюта, но в ней протекает потолок.
– Каюта очень большая и, если вы найдёте место, где не течёт с потолка, то сможете там поставить две раскладушки, – сказал капитан.
Раскладушки были деревянные и раскладывались в такую же люльку, как кровать у матроса на барже. Мы с мамой быстро нашли место в центре каюты, где не капало, как вдруг я обнаружила в ней ещё одну дверь. Открыв её, мы остолбенели: в каюте был свой душ и туалет!!! Первый раз за всё время, что мы уехали из Рыбинска, мама и я хорошенько вымылись горячей водой. Мне даже на какое-то мгновение показалось, что я попала снова к себе домой в Ленинград, но вёдра, стоявшие по всей каюте, и звук капавшей в них воды с потолка быстро напомнили мне, где мы находимся.
На пароходе мы проплыли несколько дней, а затем, сойдя на берег, дошли до какой-то железнодорожной станции. Там на путях стоял огромный товарный поезд, вагоны которого были приспособлены для перевозки людей. Они назывались «теплушки». Мы заняли одну из теплушек, и этот этап пути для меня был самым интересным и приятным, потому что кроме нас в теплушке находилась ещё одна женщина с мальчиком. Мальчик по возрасту был ненамного старше меня и, пока наши мамы вели тихую беседу, мы с ним играли. Днём двери теплушек раскрывались, и во время движения поезда становилось нежарко и светло.
Я так давно не играла с детьми, и мне так интересно было играть с этим мальчиком, что наши мамы к вечеру с трудом могли уложить нас спать. Поезд двигался очень медленно, с продолжительными стоянками, и за то время, что мы были в пути, наши семьи так сдружились, что когда пришёл срок расставаться, и все вышли на платформу железнодорожного вокзала, куда, наконец-то, прибыл товарный состав, то ещё долго прощались, обнимаясь и целуясь со слезами на глазах, понимая, что вряд ли когда-нибудь встретимся вновь.
Много лет спустя, находясь уже в Израиле, в 2011 году, когда весь мир отмечал 70-летие начала Великой Отечественной войны, и мы с мамой в который раз вспоминали нашу «военную историю», я спросила у мамы, а как назывались те города, в которых мы с ней побывали, сойдя с баржи, с парохода, товарного поезда?
И мама с сожалением ответила, что так как прошло много времени, она не помнит названий этих небольших волжских городов, а вот город, в который мы приехали в теплушке, был Челябинск, и из него мы за ночь добрались до Свердловска.
Возможно, детские воспоминания так отчётливо всплывали в моём сознании, потому что мы с мамой очень часто обсуждали все перипетии нашего путешествия. И очевидно поэтому же сейчас перед моими глазами предстала картина, как я, маленькая девочка, ранним летним утром в конце августа 1941 года ловко выпрыгнула из вагона-теплушки товарного состава на перрон и, крепко взявшись за мамину руку, бодрыми шагами пошла рядом с ней к зданию Челябинского вокзала.
В другой руке у мамы был чемодан с моими вещами, а за плечами – рюкзачок. Войдя в здание вокзала, мы с мамой с удивлением остановились: свободного места внутри зала ожидания было ровно столько, сколько нужно было, чтобы открылись входные двери, а дальше везде – на скамейках, на полу, вплотную друг к другу, лежали, сидели, стояли, опираясь о стены, люди.
– Пошли! – сказала мама. – Главное, старайся ни на кого не наступить.
Так, осторожно шагая между людьми, мы подошли к двери, на которой было написано «Комната матери и ребёнка». Дверь была закрыта, а на мамину просьбу открыть её и впустить нас, женский голос, спросив, сколько мне лет, через щель ответил, что сюда впускают только матерей с детьми до 3-х лет, а мне уже 4 года и восемь месяцев. Никакие доводы и уговоры мамы не помогали – дверь оставалась закрытой.
– Ладно! – спокойно ответила мама, а затем, обратившись ко мне, сказала фразу, которую впоследствии я слышала от неё много раз: «Запомни, доченька, Будилины так просто не сдаются!»
После чего мы с ней подошли к другой двери, на которой висела табличка «Начальник станции».
Мама постучала, и мы вошли в комнату…
Через несколько минут мы, уже вместе с начальником станции, шли по направлению «Комнаты матери и ребёнка». Дверь этой комнаты, как по волшебству, раскрылась, и тот же голос в лице дежурной медсестры приветливо сказал нам: «Пожалуйста, проходите! Чувствуйте себя как дома!»
Я очутилась в царстве ослепительной чистоты, необычной тишины и удививших меня белых застеклённых шкафов, внутри которых на полках стояли баночки, бутылочки с лекарствами и лежали бинты и вата.
Потом мама напоила меня необыкновенно вкусным чаем с булочкой и в первый раз за то время, что мы выехали из Рыбинска, положила спать в отдельную настоящую кровать с белой простынёй, белой наволочкой на подушке и накрыла одеялом с белым пододеяльником.
А поздно вечером, уже за полночь, мы с мамой сели в пассажирский поезд и рано утром прибыли в Свердловск.
Помню, что нас никто не встречал, а когда, сев в трамвай, мы наконец-то добрались до нужного дома и, поднявшись на 4-й последний этаж, вошли в квартиру, то первая, кого мы увидели, была бабушка Вера.
– Яша! Яша! Беба с Инночкой приехали! – закричала она, а я, минуя бабушку, побежала навстречу папе…
Так началась наша жизнь в эвакуации. Через несколько дней мама вышла на работу. В её трудовой книжке записано: «3.09.1941 г. принята на завод № 76 в цех № 400 заведующей плановым бюро». Итак, наше путешествие, начиная с момента, когда мама сошла с эвакуационного поезда, длилось около полутора месяцев.
Мама потом с гордостью рассказывала родным, что за всё время я ни разу не заплакала, совершенно не капризничала и вела себя, как абсолютно взрослый человек… Но вскоре после нашего приезда в Свердловск родителям сообщили, что в один из многочисленных авианалётов фашистов на Рыбинск, в дом на окраине города, где располагался наш детский сад, попала бомба, и все воспитательницы, нянечки и дети погибли… Эта ужасная весть потрясла всех… Забрав меня из Рыбинска чуть раньше, мама во второй раз подарила мне жизнь… Однако оценить всю значимость и смелость её поступка я смогла только много-много лет спустя, когда стала взрослой, а осознав это, вдруг стала ловить себя на мысли, что никак не могу понять, почему в этой непостижимой предопределённости событий военного времени судьба именно мне из всех детей сделала этот подарок, дав возможность моей маме буквально вырвать меня из лап смерти…
***
Когда я вспоминаю нашу жизнь в эвакуации, то первые, кто встают перед моими глазами, это бабушка Вера и дедушка Иосиф или Осип, как все его звали для простоты общения. От этих двух стариков исходило столько любви, тепла и доброжелательности, что мы с мамой сразу почувствовали себя, как дома. Думаю, что родители, которые уходили на работу ранним утром и возвращались домой так поздно, что я уже спала, были совершенно спокойны за меня.
И все же на фоне обычной для всех эвакуированных семей тыловой жизни, с одинаковыми для большинства проблемами еды и тепла, для нас годы эвакуации оказались периодом тяжёлых, а иногда и трагических, семейных событий.
В январе 1943 года умирает дедушка Осип… Среди документов, сохранившихся у папы, есть свидетельство о смерти деда. На обратной стороне от руки написано: «Похоронить на лютеранском участке кладбища» – и подпись. Сейчас, читая эту надпись, я задаюсь вопросом: «А что, в Свердловске тогда не было на кладбище еврейского участка?»
Но тех, кто мог бы дать ответ на этот вопрос, уже нет. Мало того, когда мои двоюродные сестра Наташа и брат Виталий уезжали в Израиль, они не смогли попрощаться с могилой дедушки – всё на кладбище было перерыто, перекопано, поэтому место его захоронения, к их величайшему сожалению, было просто невозможно найти.
А в моей памяти встаёт картина: вечер после ужина котлетами из картофельных очисток, все сидят на кухне у натопленной печи, и мы с Наткой просим: «Дедушка! Спой нам песню!». И он с мягкой улыбкой поёт нам: «Зунтик бульбес, монтик бульбес…». Затем старики просят спеть нас, и мы, взобравшись на табуреты, исполняем традиционную «Расцветали яблони и груши»…
Вообще, дедушка Осип больше всех из взрослых уделял нам внимание. Нашим любимым занятием было слушать, как он читал «Сказки дядюшки Римуса». И каждый раз, когда мы садились рядом с ним на маленькие табуреточки, дед озабоченно начинал искать очки, а мы, две шестилетние девчушки-хитрушки, хохотали, затыкая рты кулачками, а потом кричали: «Дедушка! Они же у тебя на лбу!»
После смерти дедушки мне стало очень одиноко и грустно, и мама, заметив это, стала водить меня в театр на балетные спектакли. «Корсар», «Бахчисарайский фонтан», «Пламя Парижа» – до сих пор мне кажется, что ничего прекраснее этих балетов я не видела.
А однажды, увидев меня одну, сидевшую на табуреточке, мама вдруг подошла и, поцеловав, сказала: «Скоро тебе будет некогда скучать! У тебя будет сестричка или братик. Только это секрет, доченька! Пока никому не говори!»
На следующий же день я, как величайшую тайну, доверила этот секрет своей двоюродной сестричке Наташе. И мы стали ждать… Где-то в конце весны 1943 года папа ранним утром отвёз маму в больницу, а вернувшись вечером, сообщил поразившую нас новость: у мамы родилась двойня – мальчик и девочка. Я была в недоумении, так как в свои 6 лет первый раз услышала, что такое возможно. Каждый вечер, ложась спать, я мечтала о том, как буду помогать маме, как буду играть с братиком и сестричкой, и думала, куда мы положим их спать.
Приблизительно через неделю после этого события папа пришёл с работы позже обычного. Он был очень хмурым, долго ходил по комнате туда и обратно, а потом, взяв меня на руки, посадил на колени и, прижав к груди, сказал: «Доченька! Сегодня у нас очень грустный день… Случилось большое горе… Наши малышки родились чрезвычайно слабенькими и прошедшей ночью их не стало… Завтра я привезу маму домой».
Никогда раньше я не видела маму в таком состоянии. Целые дни она лежала на кровати с закрытыми глазами, свернувшись калачиком, руки были сжаты в кулачки и вдавлены в губы так, словно она хотела помешать выйти наружу словам.
Я всё время проводила рядом с мамой, сидя на своей маленькой табуретке, и непрестанно смотрела на неё. Мне было очень страшно видеть её неподвижной и молчаливой… Наконец, она начала разговаривать со мной… И тогда я узнала, что никто не ожидал такого исхода, что детки были очень красивые, с синими глазами, тёмными волосами и совсем-совсем не сморщенные, как все новорожденные. «Словно ангелы», – сказала мама. Затем она мне рассказала, что роды принимал не врач-акушер, а военно-полевой хирург, и что он просил у неё прощения за то, что не сумел сделать всего необходимого для спасения детей… Сейчас я осознаю, что в тот момент я была для мамы особенно близким, всё понимающим, молчаливым слушателем, поэтому она разговаривала со мной, как со взрослым человеком.
В один из таких дней она стала вдруг объяснять мне, как важно для беременной женщины хорошо питаться, и именно потому, сказала мама, я выросла у неё такой крепкой и умной, что во время её беременности мной она очень хорошо питалась, а эти детки ничего не получали из витаминов. «Но я обязательно что-нибудь придумаю! Ты же знаешь, доча, – Будилины так просто не сдаются!»
И она придумала… Через некоторое время, выйдя на работу, мама добилась своего перевода из планового отдела цеха № 400 в отдел сбыта на должность бухгалтера в продуктовый магазин. «Теперь, если у нас есть карточки на масло, мы будем получать масло, и нам никто не скажет: "Масла нет, получите взамен хозяйственное мыло"», – объяснила мне мама.
С этого времени мы стали питаться гораздо лучше, и вечное желание что-нибудь съесть понемногу отступило от меня.
В начале лета 1944 года мама решила брать меня на свою новую работу. Мне это очень понравилось. Во-первых, потому что я сидела в её маленькой комнатке, часто одна, и помогала ей наклеивать талончики, отрезанные от карточек, на специальные листы: зелёные талончики – на один лист, жёлтые – на другой, розовые – на третий. Во-вторых, и это было для меня, наверное, самым главным, продавщица кондитерского отдела каждый раз потихоньку от всех засовывала мне в карманы платья две-три конфетки. Когда мы возвращались домой, я обязательно давала половину подаренного маме, и то, что мама никогда не отказывалась, создавало у меня ощущение, что это как раз те витамины, которые так ей необходимы, и чувство гордости за себя переполняло меня.
Однажды, возвращаясь с мамой с работы и открыв почтовый ящик, мы обнаружили в нём письмо. «Ура-а-а!» – закричала мама. – "Письмо от наших из Смоленска!» – «Кто это – наши из Смоленска?» – повторяла я свой вопрос, пока мы не зашли с ней в комнату. «Подожди, дочура! Давай сначала прочтём письмо. Смотри, как оно долго шло. Сначала пришло на наш ленинградский адрес, а потом его переслали сюда в Свердловск. Интересно, как узнали наш свердловский адрес?»
Вскрыв письмо, мама быстро пробежала по нему глазами, и вдруг слёзы потекли по её щекам. «Боже мой! Боже мой! Какой кошмар!» – тихо повторяла она. Я совершенно не могла видеть плачущую маму, поэтому начала трясти её за плечи и кричать: «Скажи, что случилось, мамочка? Ну, скажи же мне!»
Успокоив меня и немного помолчав, мама рассказала мне историю о совершенно неведомой мне поре её детства. Я узнала о брате бабушки Зины – Иосифе Цирюльникове, его жене – Куне и их детях – Зелике и Ане. Плача, мама вспоминала, как они с бабушкой Зиной и Женей приехали в Смоленск, и о том, сколько внимания, любви и сердечного тепла исходило от этих необыкновенно добрых людей.
Письмо, которое получила мама, было не от них, как она предполагала вначале, а от их соседки. Эта совершенно незнакомая маме женщина писала, что в один из дней, когда Смоленск ещё был под немцами, рано утром Иосиф, Куна, Зелик и Аня оделись во всё самое красивое и нарядное и, ничего не взяв с собой из других вещей, направились по приказу немецкого коменданта в какое-то определённое место в городе, куда было велено явиться всем евреям. Уходя, они закрыли дверь на ключ, а ключ оставили ей, сказав, что скоро вернутся… «Уже прошло больше года, а они так и не вернулись. Ключ же до сих пор лежит у меня… Приезжайте! У них очень много хороших вещей. Заберите их…» – такими словами заканчивалось письмо, а дальше стояло имя этой женщины.
Помню, что я внимательно выслушала письмо, которое прочитала мама, и, ничего не поняв, спросила у неё: «А почему они не вернулись, мама?» – «Доченька! Их убили!» Её ответ потряс меня, а она, аккуратно сложив этот небольшой листок, вложила его обратно в конверт и очень серьёзно сказала: «Запомни, Инночка! Бабушка Зина ничего не должна знать об этом письме, так как это будет для неё серьёзнейшим ударом. И вообще лучше никому о нём не рассказывать, а папе я сама всё объясню».
Я, как всегда, кивнула в знак согласия головой и сдержала своё обещание – бабушке Зине ничего не рассказала. Я не знаю, когда и как она узнала о гибели своего брата и его семьи. Со мной на эту тему она никогда не говорила. Даже своей сестрёнке Наташе я ничего не поведала о письме из Смоленска.
***
Шли годы, и эта история была мной совершенно забыта. И только много десятилетий спустя, приехав в Израиль и заполняя с мамой документы института «Яд Вашем» о близких, погибших от рук фашистов во время войны, я вспомнила всё – и заплаканное лицо мамы, и её рассказ о дяде Иосифе и его семье, а также о её запрете говорить кому-нибудь о письме, полученном из Смоленска, и, конечно же, сразу задала вопрос: «Почему? Почему я должна была молчать об этом, что это за тайна?»
Очевидно, в моей интонации и особенно в многозначительном слове «тайна» прозвучали нотки иронии, однако ответ мамы произвёл на меня шокирующее впечатление: «О чём ты спрашиваешь, доченька? Мною руководил только страх, страх за семью. Почти всю мою жизнь этот страх жил во мне. С раннего детства моя мама вдалбливала нам в головы, чтобы мы никому не рассказывали ни о мельнице в Курзынах, ни о том, что мы жили в Смоленске, где у неё был свой магазин во времена НЭПа, так как боялась, что мы можем стать «лишенцами», как дети нэпманов. Кроме того, папа и я работали на военном заводе, причём папа – на руководящей должности, и переписка с кем-нибудь из оккупационной зоны была также недопустима, как и переписка с заграницей. Поэтому на письмо этой удивительно порядочной женщины я просто тогда не ответила, да и имени её сейчас, конечно же, не помню, и в Смоленск даже не думала ехать… А потом, через годы, было уже не до этого… Письмо порвала на кусочки и выбросила в горящую на кухне плиту».
В тот момент, когда я стала вспоминать свой разговор с мамой, состоявшийся уже здесь, в Израиле, у меня возникло вдруг до абсурда странное, но непреодолимое желание, с высоты прожитых мною лет, как бы спрессовать время и вернуться в Свердловск, в тот самый день и час, когда мама читала мне письмо из Смоленска. Вернуться для того, чтобы написать ответ от меня «сегодняшней» этой незнакомой ни мне, ни маме женщине и поблагодарить её за те необычные слова, которые она нашла, сообщая маме о происшедшей трагедии. Вместо стандартной, жестокой, но правдивой фразы: «Ваш дядя Иосиф, его жена Куна и их дети Зелик и Аня расстреляны немцами такого-то числа на городской площади Смоленска», она написала: «…Уже прошло больше года, а они так и не вернулись. Ключ же до сих пор лежит у меня». Кроме того, я бы попросила её прислать мне что-нибудь из их вещей на память… Например, ключ. Однако все эти странные мечты и желания, вызванные эмоциями воспоминаний, абсолютно бессмысленны и, естественно, относятся к области книг по детской фантастике на тему «машины времени»…
***
А действительность летом 1944 года была такова, что мама теперь, приходя с работы, опять все вечера лежала на кровати, свернувшись калачиком, и всё время молчала… Однажды вечером она так же, как и в прошлый раз, неожиданно заговорила: «А ты знаешь, дочура, Зелику, сыну дяди Иосифа, летом 1941 года ещё не исполнилось и 17 лет. Он очень хотел стать лётчиком и переписывался с нашим Женей, расспрашивая его об экзаменах в лётное училище… Думал переехать жить в Москву и там учиться, но тётя Куна его не отпустила, сказала, что нечего ему одному делать в Москве, учиться после школы можно и в Смоленске. А если бы она ему разрешила уехать, то, может, один из всей семьи, он остался бы жив. Но что сейчас говорить об этом. Это – судьба!»
С этого вечера мама постепенно стала реже лежать после работы, а затем, то ли утвердительно сказав, то ли спросив, произнесла свою любимую фразу: «Ну, что? Будилины не сдаются? Да?!» – словно вдохнула в себя новые силы, и жизнь опять вошла в норму.
Так прошёл 1944 год и наступил 1945-й, принесший новые события в наше, и без того неспокойное, бытие. В самом его начале старшая папина сестра, тётя Фира, увезла в Москву бабушку Веру. Перед отъездом бабушка зашла в нашу комнату и сказала: «Оставляю вам на память о себе зеркало, а на память о дедушке Осипе – настенные часы. Это остатки прежней роскоши нашей с ним жизни ещё до революции. Берегите их!»
Зеркало было необыкновенной красоты… Мама потом объяснила, что оно сделано из венецианского стекла. Овальной формы, в длину – около метра, обрамлённое по периметру сиреневыми и оранжевыми стеклянными лилиями с зелёными листьями ручной работы, оно своим ярким видом выпадало из общей убогой обстановки нашего жилища, впрочем, как и строгие настенные швейцарские часы. Корпус часов был выполнен из натурального дуба, круглый большой циферблат, расположенный в верхней их части, выписан крупными арабскими цифрами, но самым главным в часах был их бой. Папа называл его малиновым. Часы отбивали каждые полчаса одним ударом, а каждый круглый час количество ударов соответствовало цифре, на которой останавливалась малая стрелка циферблата. Тиканье и бой часов создавали удивительно волшебную атмосферу в нашей комнате, как будто рядом с тобой жило сильное и доброе существо, говорящее тебе: «Ты дома не одна! Не бойся! С тобой рядом я!» И зеркало и часы сыграли свою, отдельную роль в жизни нашей семьи.
Конечно, говоря о 1945-м, в первую очередь, надо вспомнить незабываемую весну этого года с Днём Победы, который остался в моей памяти самым светлым и окрыляющим праздником! А затем снова удар судьбы, который пришлось перенести моей маме – гибель дяди Жени, её старшего брата. Извещение пришло в июне 1945 года, но об этом я уже рассказывала.
Рождение моей сестрички Женьки 31 июля было маминым спасением. Никогда не забуду тот яркий, солнечный августовский день, когда в широко раскрытых входных дверях нашей квартиры, прямо из роддома с Женечкой на руках появился папа. Его лицо, как и бледное лицо мамы, стоящей рядом, светилось какой-то не виденной мной ранее мягкой, ласковой, растерянной улыбкой. Мой острый детский взгляд сразу же приметил, что сестрёнка была завёрнута в «нянечкино одеяло», то самое, которое получила мама в дорогу в июле 1941 года. Когда сейчас я воспроизвожу в памяти эти, казалось бы, мелкие подробности, то поражаюсь тому, как два события, удалённые друг от друга во времени и пространстве, вдруг складываются в какой-то момент жизни в удивительный пазл, воспринимаемый мной как символическая картина: молодой отец, несущий на руках дитя, рождённое сразу после войны и завёрнутое в одеяльце, подаренное в самом начале войны нянечкой моего детского сада, погибшей, как и все дети, после фашистского авианалёта на город Рыбинск.
Мама просто расцвела с появлением ребёнка. Кормила малышку без перерыва, а когда пошла работать, сцеживала молоко в бутылочки, и я, довольно часто чувствуя себя очень важной, в нужное время, соблюдая все необходимые правила, подогревала грудное молоко и давала своей младшей сестричке его пить.
И ещё одна картина 1945 года стоит перед моими глазами. 18 сентября…
Мы все сидим за праздничным столом и отмечаем 10-летие со дня свадьбы мамы и папы. Папа, у которого, как я уже писала, был очень приятный драматический тенор, стоит и, обращаясь к маме, поёт «Эпиталаму» из оперы «Нерон»: «Пою, тебе, бог Гименейя, / Ты – тот, кто соединяет / Невесту с женихом…»
Мама, раскрасневшаяся, улыбающаяся, красивая, с сияющими глазами, смотрит на него, а я сижу рядышком с мамой и с восторгом взираю на своего папку, такого красивого, сильного, умеющего делать всё – и петь, и читать мне стихи, и починить в доме любую вещь.
Сейчас, вспоминая совместную жизнь моих родителей, я смело могу сказать, что в лице папы судьба преподнесла маме счастливый лотерейный билет. Родители прожили вместе 66 лет и своими гармоничными взаимоотношениями подняли для меня на недосягаемую высоту планку атмосферы семейной жизни.
***
В конце декабря 1945 года папа сказал, что он принесёт домой ёлку, чтобы проводить прошедший год, так как это был не обычный год, а год, который принёс стране Победу, ну, и, конечно же, надо встретить Новый, 1946 год – первый год мирной жизни.
Ёлку надо будет наряжать, и мы должны придумать, какие сделать ёлочные игрушки. Целые дни мы с Наташкой клеили бумажные гирлянды, мастерили картонные звёздочки, красили их и были в восхищении от той красоты, которую сотворили.
Ёлка получилась, по нашему мнению, прекрасной, и мы веселились и прыгали рядом с ней от радости и восторга. Вдруг в противоположном конце комнаты раздался страшный грохот, как будто кто-то разбил большую стеклянную банку. В первый момент все, кто были в комнате, ничего не могли сообразить, а когда подошли ближе к месту, откуда раздался этот непонятный звук, то с ужасом обнаружили, что бабушкино зеркало, вдребезги разбитое, оказалось на полу, а поверх осколков от него лежала овальная деревянная основа, на которую когда-то крепилось зеркальное венецианское стекло…
– Как это произошло? – спросила вдруг побледневшая мама.
Папа, стоявший рядом, наклонился и поднял маленький шуруп, крепивший специальную цепочку, на которой висело зеркало. «Вот в чём причина!» – сказал он.
– Яша! Это – очень плохая примета… – почти шёпотом произнесла мама.
– Боже мой! Какие глупости, Бебочка! Что ты говоришь! Это же просто дремучее суеверие! Да ещё при детях! Категорически запрещаю тебе это обсуждать! Девчонки! Несите веник и совок! Конечно же, очень жаль, что так произошло, но во всём виноват я! Надо было проверить крепление цепочки, когда вешал зеркало. Ведь этот шуруп был ввёрнут ещё в XIX веке!
В доме долго ещё говорили о том, как жаль, что разбилось такое красивое зеркало, тем более, что это была старинная вещь, подаренная нам на память бабушкой Верой, но пришёл новый, 1946 год, и в радостных предчувствиях о счастливой мирной жизни, ожидавшей нас, все скоро забыли об этом происшествии.
Однако трагическая гибель бабушки Веры, попавшей через 3 с половиной месяца под трамвай в Москве, 18 апреля 1946 года, навсегда оставила в моём детском сознании какую-то мистическую связь между двумя этими событиями, и очень часто, уже во взрослом возрасте, «дремучие суеверия», как тогда сказал папа, овладевали мной…
Через некоторое время после похорон бабушки Веры в Москве мама всё чаще и чаще стала обсуждать то с папой, то со мной план нашего возвращения в Ленинград.
«Понимаешь, дочура», – объясняла мама, – последнее время мне невыносимо тяжело жить в Свердловске, в этой квартире. Столько горя обрушилось на меня здесь за годы войны, да ещё сейчас эта ужасная смерть бабушки Веры, что я всё время нахожусь в напряжении, в ожидании неизбежности прихода какого-то нового несчастья… А возвращение в Ленинград, туда, где мы были так счастливы, изменит нашу жизнь, и всё тяжёлое останется позади. Я в этом уверена!»
И, если у меня эти разговоры о возвращении и мысль снова жить в Ленинграде вызывали радость и прекрасные мечты, то папа страшно сердился и, возмущаясь, строгим голосом выговаривал маме: «Как ты себе это представляешь, Беба? Меня с завода не отпускают и неизвестно когда разрешат уволиться! Тебе одной с детьми я никогда не позволю уехать! И потом, я даже мысли не допускаю, что смогу жить без вас…»
Однако мама упорно твердила одно и то же: она не может здесь больше оставаться, в Ленинграде живут Костя и бабушка Зина, так что одни мы там не будем, а папа должен требовать от администрации завода немедленного воссоединения с семьёй.
Неизвестно, сколько времени могли бы продолжаться их разногласия по этому вопросу, если бы не одно событие, поистине достойное кадров фильма Хичкока, которое мгновенно расставило все точки над «i» и убедило папу поменять свое мнение. И он дал согласие на наш отъезд.
Не знаю, какова была тыловая жизнь во время войны в других городах Советского Союза, но в Свердловске в этот период, кроме основной жизненно важной проблемы – продовольственной, существовало, по меньшей мере, ещё четыре дополнительные бытовые, а точнее сангигиенические проблемы. Это – чесотка, клопы, вши и крысы.
С первыми тремя проблемами, невероятно сложными для решения в условиях военного времени, в нашей семье как-то сумели справиться. Благодаря тщательной профилактике, проводимой родителями, чесотка миновала наш дом, однако запах мази от чесотки с ароматом дёгтя под названием «Политань» я запомнила на всю жизнь, так же, как и запах порошка «Дуст» от клопов. И, наконец, вспоминая борьбу с «головными насекомыми», могу сказать, что и по прошествии многих десятилетий с момента описываемых мною событий, я до сих пор не оставила привычку мыть голову очень горячей водой, расчёсывая при этом волосы частым гребнем, как будто мама только что сняла мне с головы керосиновый компресс. Обычно после этого она мне мыла голову над тазом, папа поливал из чайника очень горячей водой, я плакала от боли, а он говорил маме: «Бебка! Ну, перестань скрести ногтями голову ребёнка так, как матрос драит палубу!» После чего мама брала в руки частый роговой гребень, и экзекуция продолжалась…
Последняя же из названных мною проблем – крысы – стала просто бичом жизни всего дома. Не существовало никаких способов уничтожения этих животных, так как они обосновались в вентиляционных каналах, проходящих по высоте всего здания, и по ночам там начинались буквально крысиные оргии, особенно слышные и страшные в ночной тишине: передвигаясь по вертикальным стенкам канала, крысы пищали и пытались прогрызть то угол у вентиляционной решётки, то угол в полу комнаты. И это постоянное шуршание…
Однажды, уже после рождения Женечки, мама ранним утром открыла бельевой шкаф, где в аккуратные стопки были сложены детские пелёнки, и в ужасе закричала, увидев на верхней пелёнке десять маленьких, розовых, без шерсти, длиннохвостых крысят, которые беззвучно открывали свои хищные ротики и активно шевелились.
От маминого крика сбежались все домочадцы. А папа сразу же принёс ведро с водой и, боясь уронить на пол хотя бы одного крысёнка, быстро сбросил всех в воду.
В ближайший же выходной было решено заняться очередным «заделыванием» прогрызенных крысами отверстий в углах. Не знаю почему, но папа сначала захотел наглухо закрыть вентиляционную решётку, находившуюся почти под потолком справа от окна.
Стоя на стремянке, он ловко прибивал молотком металлический лист, закрывший полностью вентиляционное окно. Вдруг на глазах у всех из угла, находившегося слева от окна, из-под кровати выползла огромная серая жирная крыса и совершенно спокойно, как хозяйка своих владений, не обращая ни на кого внимания, медленно пошла по диагонали в противоположный угол комнаты, где было расположено недавно прогрызенное отверстие под пол.
Увидев крысу, я издала страшный вопль. Обернувшись на него, папа, не растерявшись, прямо со ступеньки стремянки запустил в крысу молотком и точно попал ей прямо в спину. Крыса на секунду остановилась, а затем, замедлив ход и волоча задние лапы, успела забежать через отверстие в свою нору до того, как папа спрыгнул со стремянки. Сожалея, что он не прикончил эту «мразь», папа начал нас успокаивать и обещал, что всё будет в порядке. Разбив бутылку, он стал засовывать её осколки острыми углами внутрь норы и объяснил, что завтра, когда он принесёт с работы крысиного яда и заложит его в промежутки между стёклами, отверстие в нору можно будет забить и замазать цементом.
Вечером все рано пошли спать, так как назавтра был рабочий день. Вдруг среди ночи заплакала Женечка. Мама, не зажигая свет, подошла к ней и, чтобы её успокоить, взяла к себе в кровать, а рано утром, проснувшись, увидела с удивлением, что вся её ночная рубашка в области груди запачкана кровью. Ничего не понимая, мама начала себя осматривать и, не найдя никаких причин для кровотечения, взглянула на спящую Женю. Верхняя губа у малышки припухла, была в запёкшейся крови, и на ней чётко выделялись какие-то две странные кровавые точки.
От шума вокруг сестры проснулась и я и в страхе обнаружила, что моя подушка тоже в крови. Ничего не понимающие и испуганные родители стали искать, откуда у меня текла кровь. Оказалось, что на моей переносице есть четыре такие же точки, как у Женьки, как будто кто-то меня укусил острыми зубами. И вдруг папа, ошеломлённый своей догадкой, медленно произнёс: «Это та самая крыса, которую я не добил! Как и откуда она смогла выползти?»
Нас с Женей быстро отвезли к врачу, которая, подтвердив наличие крысиного укуса, срочно дала направление в специальную клинику, где нам было назначено по 30 уколов в живот. Кроме того, маму и меня заставили прослушать несколько лекций о крысах: какие они умные, коварные, злопамятные и мстительные существа; как надо бороться с грызунами; и как опасно, когда дети прикармливают крысу, играя с ней, как с домашним животным.
Когда цикл уколов и лекций был закончен, Женечке как раз исполнилось 10 месяцев. Она мужественно перенесла полагающиеся 30 уколов в живот и в силу своего младенческого возраста восприняла это происшествие не так, как я. Для меня оно было психологически тяжело. До сих пор у меня сохранилось чувство боязни и омерзения ко всякого рода грызунам, будь то беленькая морская свинка или безобидный хомячок, помещённые в клетку.
Папа всё это время был очень мрачный, а потом в один из вечеров вдруг сказал: «Бебочка! Пожалуй, ты права… Надо двигаться отсюда и менять среду обитания». И в августе 1946 года мы втроём, мама, Женя и я, покинули Свердловск.
Сейчас, вспоминая эти события, могу с уверенностью сказать, что мама, как всегда, оказалась права. Наша последующая жизнь в Ленинграде протекала со своими радостями и горестями, болезнями и выздоровлениями, ссорами и примирениями, но всегда – с добрыми и уважительными отношениями друг к другу и, самое главное, без того каскада трагических событий, которыми было так насыщено наше пребывание в Свердловске во время войны.
Папа смог вернуться в Ленинград только через 2 года, то есть в 1948 году. Наконец-то мы были снова все вместе! Нашей общей радости не было предела… В его довольно скудном багаже, кроме личных вещей, были большой чемодан с книгами и объёмный свёрток, упакованный в одеяло, покрытое поверх клеёнкой. Это были настенные часы дедушки Осипа.
Аккуратно развязывая узелки верёвки, папа бережно, как малое дитя, поворачивал часы, освобождая их от упаковочного материала. «Ну, вот мы и приехали!» – сказал он, погладив тёплое дерево часов рукой. Потом он отвесом выверил вертикаль, по которой прикрепил часы к стене, и, взяв в руки специальный ключ, завёл их.
Наша комната словно ожила с этим знакомым равномерным тиканьем и малиновым боем часов. Раз в 10 дней папа регулярно заводил их, никому не доверяя эту процедуру. Он купил специальное часовое масло и сам делал часам профилактическую смазку и чистку.
Однажды, уезжая в длительную командировку, он торжественно завёл часы и, дотошно меня проинструктировав, доверил мне эту миссию, точно назвав день, в который я должна была её произвести.
То ли по легкомыслию, то ли от волнения, я так старательно поворачивала ключ при заводе, что перекрутила часовую пружину… Это был единственный раз, когда папа отдал часы в чужие руки – ремонтировать.
Повесив часы на место после ремонта, папа позвал меня и сказал строгим голосом с металлическими нотками: «Инна! Ты видишь, какой год написан в самом низу циферблата? Эти часы старше меня на 14 лет! К таким вещам надо относиться бережно!»
И только тогда, к своему стыду, я впервые обратила внимание на мелкие цифры, указывающие на дату изготовления часов – 1896 год! Мы прожили с часами дедушки Осипа вплоть до 1993 года, то есть до момента отъезда в Израиль. Папа очень хотел взять их собой в Израиль, но все знакомые стали нам говорить, что в Израиле механические часы от высокой влажности ржавеют и перестают ходить. И пришлось часы продать…
В назначенный день вечером к нам пришёл бойкий молодой человек и быстрым, но цепким взглядом с прищуром, посмотрев на часы, спросил: «Эти?» Папа ответил: «Да!» – «Беру!» – сказал молодой человек и, ловко вскочив на стул, снял часы со стенки.
Папа сидел в кресле, широко расставив ноги, вцепившись дрожащими руками в колени, чтобы скрыть их тремор (ему тогда было уже 83 года, и он страдал болезнью Паркинсона), и растерянно, как встревоженная птица, поворачивая голову то вправо, то влево, следил за движениями покупателя. «Маятник! Маятник надо снять!» – вдруг прокричал он. – «Заверните часы в одеяло!» - «Ничего! Я – в машине, довезу и так».
Положив на стол деньги и взяв часы подмышку, молодой человек, попрощавшись, деловым шагом вышёл из дома. «Ну что ж! Теперь главное – добраться до Израиля!» – произнёс папа, украдкой вытирая слёзы из уголков глаз.
В Израиль мы добирались через Финляндию. Принимавшая нас финская сторона окружила отъезжавшую группу ленинградцев заботой и вниманием, соблюдая при этом тайну нашего перемещения по Финляндии во избежание теракта со стороны мусульманских экстремистов. Три дня мы прожили в городе Тампере, потрясённые чистотой города, изобилием продуктов и очень высоким уровнем жизни финнов.
В последний день пребывания там, перед самым отлётом в Израиль, нашу группу посетили представитель мэрии Тампере и протестантский священник. Их сопровождал переводчик. После произнесённых стандартных речей пастор вдруг обратился к папе, спросив, не возражает ли он, а также его близкие и вся группа, если именно над ним, как над самым пожилым человеком, он произнесёт отдельную молитву. Папа, внук раввина, промолчал около минуты, словно советовался с дедом, удобно ли ему отказать священнику народа, который помогает евреям уехать в Израиль, кормит, поит и охраняет их? Затем он ответил: «Не возражаю». Пастор посмотрел на меня, я взглянула на папу, тот утвердительно кивнул головой, и я тоже ответила: «Не возражаю». После чего все члены нашей группы стали повторять эту фразу: «Не возражаем».
Тогда пастор подошёл близко к папе и спросил у него, исполнения каких самых важных, лично для него трех желаний он хотел бы попросить у Всевышнего? Ответ папы несколько удивил меня. Он сказал, что хочет быть здоровым, скорее доехать до Израиля и дожить до 2000 года.
Пастор закрыл глаза, стал медленно водить руками над головой папы и что-то быстро-быстро говорить… Я смотрела на всё это с двойным чувством – трепета перед чем-то неведомым для меня и с внутренней усмешкой недоверия. «Ну, вот, – сказал пастор через переводчика, окончив свои заклинания, – я сделал всё, чтобы Ваши желания исполнились».
Уже сидя в самолёте, я спросила у папы, почему он сказал пастору, что он хочет дожить именно до 2000 года? «Иннулька! Неужели ты не понимаешь? Дожить в Израиле, да ещё до начала третьего тысячелетия – это же фантастика!»
Папины мечты сбылись… Он ушёл из жизни 19 февраля 2001 года. Мои родители похоронены на городском кладбище в Хадере, недалеко друг от друга… Мама пережила папу на 12 лет. Её не стало 11 мая 2013 года.
Странно, но чем дальше во времени удаляются для меня даты кончины мамы и папы, тем чаще и явственнее их образы вместе с картинками из моего детства встают передо мной. Иногда мне даже кажется, что я существую в двух параллельных мирах: один мир – мир действительной, реальной жизни, а другой – мир далёких, любимых сердцу образов и детских воспоминаний…
А однажды мне приснился сон: будто бы я стою на платформе станции метро «Владимирская», рядом с которой расположен дом, где жили когда-то мои родители. Жду электричку… Мне обязательно нужно купить для мамы путёвку в санаторий, и этот вопрос очень беспокоит меня…
Подъезжает ярко освещённый изнутри электропоезд, открываются двери, и в дверях я вижу папу – моложавого, красивого, здорового, улыбающегося, в его зимнем коричневом пальто с шалевым меховым воротником и в меховой шапке «пирожок». Я подбегаю к раскрытым дверям и спрашиваю:
– Папа! Ты куда едешь?
– Мне надо купить мамочке путёвку в санаторий! – отвечает он.
– Но я же еду специально её покупать? – удивлённо спросила я.
– Не надо, дочурка! Я всё сделаю сам!
В этот момент двери закрылись, поезд тронулся, улыбающийся папа помахал мне рукой и скрылся в тёмном туннеле… И тут я проснулась…
– Значит, они ТАМ встретились – сразу же подумала я и с облегчением улыбнулась…
Заключение
Вот уже 22 года, как я живу в Израиле, в этой маленькой, тёплой и очень близкой мне стране. Живу вместе с семьёй моей дочери Веры. Её так назвали в честь моей бабушки Веры – мамы моего отца. У меня трое внуков: Йони, Томер и Яков-Шон (18-16-13). Яков – в честь моего папы Якова Иосифовича Рабиновича.
Вера и Яков это имена, которые мы привнесли в нашу семью из той прошлой жизни, о которой я рассказала в своих воспоминаниях.
У моих внуков другая жизнь, другое детство и столько степеней свободы бытия и желаний, о которых я, будучи ребенком, не имела никакого представления и даже не мечтала. Однако, несмотря на это, мне очень хочется, чтобы из далёкой уже России по каким-то незримым и неведомым мне каналам моим внукам передалась та энергия тепла взаимоотношений, которая была между моей мамой и её братьями, и та чуткость, с которой они относились к своей матери – моей бабушке Зине (Злате), человеку с самой, может быть, драматической судьбой в семье Будилиных. Ей, моей бабушке Зине, я и хочу посвятить заключительные страницы своих воспоминаний.
Когда сейчас в своём, уже достаточно преклонном, возрасте я вспоминаю бабушку Зину, вспоминаю, как безгранично одинока она была, как тяжело, а порой и трагично, сложилась её судьба, чувства сопереживания и сострадания к ней неизменно возникают у меня.
И хотя вторая половина бабушкиной жизни практически протекала на моих глазах, я, в силу своей молодости, тогда не могла понять всю глубину её одиночества и прочувствовать тяжесть всех бед, свалившихся на неё. Это пришло ко мне значительно позже.
Живя уже в Израиле, в один из дней мы с мамой в который раз разговаривали о её детских годах, и я совершенно неожиданно задала ей вопрос о том, где захоронен её отец – мой дедушка Гесель?
Мама повернула ко мне внезапно застывшее лицо и, посмотрев на меня своими синими глазами, тихо проговорила: «Никакой могилы у моего папы не было и нет. Его тело из опасения распространения эпидемии тифа выгрузили на ближайшей по ходу движения баржи пристани и сожгли в специально отведённом для этого месте. Во всяком случае, так сообщили нашей семье. Я же тогда была ещё очень маленькой, мне не было даже двух лет. Поэтому подробности смерти папы я узнала намного позже, когда мы уже жили в Смоленске у дяди Иосифа».
В момент рассказа мамы моё сознание внезапно пронзила мысль: значит, бабушка после скоропостижной смерти мужа, а затем после кровавой бойни, случившейся в их местечке, ни разу не смогла даже поплакать на его могиле, не могла прийти туда со своими детками? Оказывается, этой могилы просто не было? И я узнала об этом только сейчас? Какой всё это ужас! Немудрено, что её психика не выдержала!
Какая же сила самовыживаемости была заложена в ней природой, если несмотря на свою болезнь, на все несчастья, обрушившиеся на неё впоследствии, она боролась, билась и карабкалась в этой жизни, как могла, с единственной целью – вырастить и воспитать своих детей и, самое главное, сделать всё, чтобы они получили образование!
После переезда нашей семьи в 1948 году она практически прожила всю свою оставшуюся жизнь одна. Я никогда не видела её в обществе подруг или друзей – их у неё просто не было. В большой шестикомнатной, когда-то господской, а теперь коммунальной квартире, где в каждой комнате жили совершенно разные семьи, объединённые между собой только законами советского общежития, но абсолютно чуждые друг другу по социальному статусу, взглядам на жизнь, разношёрстные по образованию, бабушка чувствовала себя инородным телом, закрывшимся от окружающего её коммунального мира, с которым она не контактировала, защитной «скорлупой».
Но наша немногочисленная послевоенная родня со стороны бабушки, зная причину её болезни, никогда не позволяла себе обидеться на неё или прервать с ней контакты. Все неизменно приходили к ней с визитом, чтобы поздравить с тем или иным «престольным» праздником, отмечавшимся тогда в Советском Союзе. Однако это были, конечно же, только разовые визиты…
Сейчас, оглядываясь назад и погружаясь в сложную атмосферу общения окружающих с бабушкой Зиной, я думаю, что тяжелее всех в этой ситуации приходилось дяде Косте. Когда в 1947 году в молодой семье дяди Кости родился первенец, бабушка была настолько разочарована, что мальчика не назвали в честь её Геселя – Гришей, что перестала посещать их дом, и даже рождение через девять лет второго сына, которого всё-таки назвали Гришей, не заставило бабушку сменить «гнев на милость».
А добряк Костя, безусловно задетый до глубины души таким оборотом семейных отношений, никогда не позволял себе выразить личную обиду матери или прервать с ней связь. Принимая на себя удары с обеих сторон, он регулярно приходил к моей бабушке. Она же сажала его рядом с собой, поила чаем и расспрашивала обо всех мелочах его семейной жизни.
Когда бабушке стало тяжело ходить, то в день прихода дяди Кости она каждый раз просила меня сходить в магазин «Восточные сладости» на Невском проспекте (только там!) купить к чаю кекс «Столичный» с изюмом и песочное печенье «Курабье» с глазком из варенья в центре. Заботливо накрывая стол, она нарезала кекс и обязательно – лимон, по нескольку раз протирала красивую немецкую чашку полотенцем и тихо говорила со скрытым укором, покачивая головой в разные стороны: «Как я виновата перед Костенькой! Как я виновата перед своим сыночком!»
Зная всю историю жизни дяди Кости от мамы, я делала вид, что не слышу бабушкиных бормотаний и не задавала ей никаких вопросов, прекрасно понимая, о чём идёт речь.
Маме же и нашей семье бабушка отдавала всё своё свободное время: приносила продукты, готовила, что-то мыла, чистила, скребла… Однако какое-нибудь неосторожно сказанное мамой слово в одно мгновение меняло всю картину: бабушка выпрямлялась, бросала начатое дело, в глазах её моментально появлялся фиолетово-фосфоресцирующий блеск и, не сказав никому «До свидания!», она одевалась и мгновенно исчезала.
Её отсутствие могло длиться месяцами, и тогда мама посылала меня к бабушке «наводить мосты». После нескольких моих посещений она так же неожиданно, как исчезала, появлялась в нашем доме, и этот цикл повторялся вновь и вновь.
В те годы я с детства настолько привыкла к появлениям и исчезновениям бабушки, что никогда не задумывалась над тем, как она жила эти месяцы в своём одиночестве? Наверное, металась из угла в угол по своей комнате, умоляла Всевышнего сжалиться над ней и обвиняла, как всегда, «пранайтисов» во всех её невзгодах?
К сожалению, об этом я задумалась только сейчас, через много десятилетий…
Будучи человеком гордым и независимым, бабушка все свои житейские проблемы решала сама. Я не помню, чтобы она попросила помощи по какому-либо вопросу у мамы или дяди Кости. Так как постоянного места работы у неё никогда не было, а была только временная работа в разных артелях, то не было и заработанной пенсии.
Жила бабушка на мизерную пенсию, которую получала как мать, потерявшая на войне сына-кормильца, то есть дядю Женю. Если ей не хватало денег на жизнь, то она шла на рынок, покупала шерсть, сама её красила в один из своих любимых цветов – зелёный или синий, вязала из шерсти кофты, носки, шарфы, а затем опять шла на рынок и продавала там уже готовые изделия, пополняя выручкой свой пошатнувшийся бюджет.
Удивительно, но только в Израиле я поняла, что минимальный багаж знаний еврейских обычаев и традиций, которым я обладаю, был получен мной всего за те два года, что мы прожили у бабушки после приезда из Свердловска.
Ну, во-первых, это был, конечно же, идиш или, как я тогда говорила, «еврейский язык». Впервые я услышала, что мама и бабушка говорят на незнакомом мне языке буквально сразу после приезда из Свердловска. Я была этим удивлена и даже раздражена.
О чём они там говорят? Что хочет скрыть от меня мама, которая всегда и во всём делилась со мной, у которой я была, как подружка? Но ни одно из этих переживаний не заставило меня заинтересоваться языком и познать идиш. Не снимая с себя вины в отсутствии любознательности, думаю, что здесь всё-таки сказалось и влияние школы, в которой с самых первых классов нам внушалось, что язык, на котором мы говорим, самый «великий и могучий» и что русский надо выучить «только за то, что им разговаривал Ленин!».
Однако прошли годы и, услышав где-нибудь на концерте песню на идиш и понимая в ней лишь отдельные слова, я только от «музыки языка» вдруг чувствовала, что глаза мои увлажняются, биение сердца учащается, а на душе становится тоскливо от того, что в детстве я не смогла поймать то «чудное мгновенье», которое подарила мне судьба, чтобы выучить свой родной язык.
Во-вторых, у бабушки я впервые увидела поминальные свечи, которые она зажигала в день гибели дяди Жени и дедушки Геселя. Этот обычай (или вернее, традиция) произвёл на меня в детстве очень сильное впечатление.
И в-третьих, самым большим открытием для меня стала свадебная хупа… Когда женился дядя Костя, бабушка принесла откуда-то белую скатерть с кистями, на углах которой были пришиты тесёмки, купила в хозяйственном магазине четыре палки для швабры и, привязав к ним тесёмки скатерти, сделала, как я тогда сказала, «балдахин». На большой кухне коммунальной квартиры, где жила будущая жена дяди Кости, четверо мужчин держали палки от швабр, натянув скатерть. Вернувшиеся из ЗАГСа молодые были отведены бабушкой на кухню под «балдахин», получили от неё хрустальный бокал с красным вином, из которого каждый из них отпил по глотку по очереди, а затем бабушка подложила под ногу дяди Кости тонкий стеклянный стакан, завёрнутый в газету, и под общие аплодисменты он его раздавил! Раздавить абсолютно целый стакан в 1947 году, который и разбить-то было не очень хорошо, – это выглядело для меня сущим варварством!
Ну, а в-четвёртых, живя у бабушки, я познала, конечно же, вкус еврейской национальной кухни. С упоением поедая цимес с кнейдлах, картофель с черносливом, гефилте фиш, фаршированную куриную шейку и, наконец, тейглах – самое лакомое для меня блюдо, я восхищалась бабушкиным мастерством и очень многое переняла от неё.
Полной неожиданностью было для меня появление такого праздника, как Песах, когда весной 1947 года одна из соседок бабушкиной квартиры угостила меня крашеным яйцом, которое я с гордостью принесла показать бабушке.
Бабушка, посмотрев на яйцо, вдруг открыла одну из створок буфета и вытащила оттуда плоскую тарелку, накрытую белой салфеткой с вышивкой «ришелье» по контуру. На тарелке лежали три квадратных тонких подрумяненных листа с мелкими дырочками. «Попробуй, это маца», – сказала бабушка и вдруг поведала мне историю о «манне небесной» и евреях, идущих по пустыне.
Когда же в 1948 году мы переехали от бабушки и стали жить отдельно, мои «еврейские университеты» окончились. Потом, уже позже, когда вернулся папа, он специально водил меня по залам «Эрмитажа», останавливаясь у картин, написанных по библейским сюжетам. Всё остальное я узнавала из книг…
Всю свою жизнь бабушка стремилась быть независимой и жить отдельно от детей, но с возрастом силы стали её покидать, и тогда мама, убеждая и уговаривая, путём различных внутрисемейных обменов, перевезла её к себе. Бабушке тогда было 82 года.
Случилось так, что в год своего сорокалетия (в 1976 году) я попала в больницу, где пролежала больше месяца. В день рождения я ожидала, что ко мне придут все родные, чтобы поздравить меня с этой круглой датой. Но почему-то ни мама, ни папа ко мне не пришли, а вечером появился только муж с букетом цветов и сбивчиво стал объяснять, что в городе эпидемия гриппа, и мои родители оба лежат больные. И хотя мне было очень обидно, что всё произошло так неудачно, я наивно поверила в его рассказ.
И только после выписки из больницы я узнала, что в мой день рождения хоронили бабушку… Она скончалась от инсульта, почти не мучаясь… Под подушкой у бабушки мама нашла красиво перевязанную ленточкой картонную коробку. В коробке лежал мельхиоровый набор: столовая ложка, десертная ложка, чайная, и вилка. На каждой рукоятке этих предметов столового набора было выгравировано с лицевой стороны: «Инне от бабушки», а с обратной – «5/12/1976 г.». Весь этот набор я привезла в Израиль.
Так, на 86 году жизни, окончила свой долгий и тяжёлый жизненный путь моя бабушка – Будилина Злата Зеликовна (1891-1976 г.г.), мать троих прекрасных людей:
Будилина Зелика Геселевича (1912-1945 г.г.)
Будилина Калмана Геселевича (1914-1995 г.г.)
Будилиной Бейле Геселевны (1914-2013 г.г.)
Светлая им память!
Компьютерный набор – Игорь Файвушович.
Под литературной редакцией Шуламит Шалит.
Примечание
[1] Юстинас Пранайтис – католический священник, автор антисемитских сочинений, эксперт обвинения на судебном процессе по делу Бейлиса.
Напечатано: в альманахе "Еврейская Старина" № 3(86) 2015
Адрес оригинальной публикции: http://berkovich-zametki.com/2015/Starina/Nomer3/IKushner1.php