litbook

Проза


Крим-брюле, или Веревочная книга (Libro de cuerda) Вступление0

Уголовно-антропологический мефистофельский роман-комикс с мемуарными этюдами

 (публикация, вступительная статья и комментарии Григория Никифоровича)

*****

Среди русских писателей второй половины двадцатого века не было, пожалуй, равного Фридриху Горенштейну по глубине проникновения в человеческую психологию. Романы «Искупление» (1967), «Псалом» (1975), «Место» (1976), «Попутчики» (1985) мощно продолжили традицию классической русской литературы – «вторым Достоевским» его называли по праву. В то же время прозаик, драматург и киносценарист Горенштейн всегда интересовался проблемами российской истории, посвятив им пьесу «Детоубийца» о противостоянии Петра Первого и царевича Алексея (1985) и фундаментальный роман-драму «На крестцах. Хроника времен Ивана IV Грозного» (1997-1999). Роман «Веревочная книга» – из того же ряда.

Роман был начат в 1999 году. Горенштейн писал тогда Л.И. Лазареву: «Я начал новый роман о коммунистической и посткоммунистической России. С корнями в недалекое, далекое и очень далекое прошлое. Без корней ничего не вырастает». И заключал со свойственной ему самоиронией: «Год-полтора придется трудиться. В моем возрасте пишут уже только графоманы. Нормальные пишут мемуары». Судя по другим его письмам, к середине 2001 года черновик романа уже сложился: на его последней странице Горенштейн проставил дату завершения – 29.7.2001, воскресенье. Но внезапно нагрянувшая скоротечная болезнь помешала дальнейшей работе, и до своей кончины в марте 2002 года писатель успел надиктовать на магнитофон лишь около 150 страниц из более чем тысячестраничной рукописи. В этом ему помогала Мина Полянская – писательница и литературный редактор берлинского журнала «Зеркало загадок», немало сделавшая для Горенштейна в последние годы его жизни. Она и сообщила в печати о существовании романа: сначала в некрологе, а потом – и в книге «Я – писатель незаконный» (2003).

Сегодня, однако, роман находится в положении неопределенном: он и существует, и не существует одновременно. Существует рукопись всего романа – несколько папок, хранящихся в Восточно-европейском архиве Бременского университета, – и аудиозапись, которая охватывает вступительные фрагменты к книге и три первых главы «романа-бабочки» (к нему и относится заглавие «Веревочная книга»), отделившегося от первоначального замысла «романа-гусеницы» – так называл эти две части книги сам Горенштейн. Полностью рукопись еще далеко не расшифрована – почерк писателя настолько неразборчив, что иначе, как с расшифровкой, процесс ее чтения не сравнить. Тем не менее, уже тот текст, который удалось восстановить, дает представление и о содержании, и о стиле книги.

«Веревочная книга» не похожа ни на что, написанное Горенштейном ранее. Впрочем, писатель и прежде не повторял самого себя – в интервью журналистке Маргарите Хемлин он говорил: «Ну, нельзя работать на одном и том же… Я никогда так не делаю. Это тяжело – менять прием. Я каждый раз придумываю что-то новое». В этот раз с самого начала былaзадумана книга для широкого читателя, потенциальный бестселлер – может быть, еще и для того, чтобы сломать издательский стереотип, о котором Горенштейн горько шутил: «…я – хороший писатель, в котором нет потребности». И, судя по уже прочитанному, замысел удался.

Одна из сюжетных линий «романа-бабочки» – предположение о том, что случилось (или могло случиться) с деньгами партии большевиков, добытыми вооруженным ограблением транспорта Тифлисского казначейства, удачно проведенным под руководством будущего вождя мирового пролетариата товарища Сталина в 1907 году. Действие романа происходит в разныe времена и в разных точках земного шара – Аргентина, Женева, Крым, Симбирск, – а в судьбах персонажей, как реально существовавших (Ленин, Крупская, Сталин), так и вымышленных (потомок молокан Спиридон Уклеин, мальчик-сирота Мигель Гутьерес, его дядя Хосе) историческая правда и вымысел перемешаны до полной неразличимости, что неожиданно придает изложению особую убедительность.

Скажем, двоюродный дедушка Ленина профессор-ихтиолог Веретенников целиком – за исключением фамилии – выдуман писателем. Однако областью его исследований – скрещиванием карпа и карася – до сих пор занимаются серьезные рыбоводы; издательство Павленкова, якобы напечатавшее книжку профессора о пушкинской золотой рыбке, было хорошо известно в России; и даже некто товарищ Бергавинов, участник XV съезда ВКП(б), мельком упомянутый в связи с «методом профессора Веретенникова», действительно в те годы был секретарем Архангельского губкома. И вот уже читатель легко принимает за чистую монету трагическую гибель дедушки-ихтиолога, съеденного бенгальским тигром в экспедиции на берегах Ганга «со всеми карманными часами и кошельком, где лежало 200 рублей серебром и 300 фунтов стерлингов», что конечно же – даже сомневаться не приходится – оставило глубокий след в психике его двоюродного внука.

Ирония на грани издевки (сейчас сказали бы – «стеб»), насмешка, сатира, пародия – вот главные художественные средства писателя в «Веревочной книге». Но, в самом деле, «как писать о России без сатиры?» – спрашивает Горенштейн. Ведь даже роман «Евгений Онегин», не говоря уже о поэме «Мертвые души», – произведения сатирические. Да, история России трагична, однако и «по-настоящему смешной анекдот в основе своей всегда трагичен и умен. Пародия же на исторический мемуарный роман, чем является эта книга, уж особенно трагична». Чтобы взяться за такую книгу, нужна отвага реформатора Мартина Лютера – или пожарного, бесстрашно «разгребающего головешки, пышущие жаром истории». Или Горенштейна – мастера, знающего, что даже легкая «бабочка», выпорхнувшая из-под его пера, не окажется легковесной.

Сюжет другой части книги – «романа-гусеницы», который писатель озаглавил «Крим-брюле», – остается пока неизвестным. В бременском архиве хранится машинописная копия неопубликованной повести Горенштейна «Астрахань – черная икра» (1983); по некоторым сведениям, этот материал мог быть использован при написании «гусеницы». Можно полагать также, что значительная часть «Крим-брюле» посвящена «времени переломному и смутному» – истории России после краха коммунизма. При оценке столь недавних событий автор неизбежно есть «лицо слишком предвзятое и заинтересованное» – и Горенштейн, якобы для полной объективности, поручает введение к «Крим-брюле» наблюдателю, отделенному от происходящего расстоянием в полтора века. Правда, подвох обнаруживается очень быстро: компиляция цитат из книг и статей А.И. Герцена, написанных в такой же переломный исторический момент – сразу после потрясших Европу революций 1848 года, – оборачивается беспощадной сатирической картиной современности.

О полном содержании последней книги Фридриха Горенштейна читатели и исследователи узнают, когда (и если) удастся завершить расшифровку рукописи. Литературное общество имени Фридриха Горенштейна (Берлин), ставящее своей целью популяризацию творчества писателя, планирует по инициативе председателя общества Юрия Векслера создание международного проекта по расшифровке рукописи романа и подготовке ее комментированного издания. Однако даже в самом лучшем случае было бы нереально ожидать появления текста всей рукописи в печати в ближайшее время. Но тем более важно уже сейчас обозначить присутствие романа в русской литературе, и без того обедненной когда-тонепубликацией произведений Горенштейна: одно только «Место», будь оно каким-то чудом издано сразу после написания, могло бы изменить весь тон, а возможно, и уровень тогдашней прозы. В этой связи предлагаемый вниманию читателей вариант вступления к роману («Avisau lectеur») – по существу, законченного литературно-исторического эссе – позволит, будем надеяться, не только заявить о романе, но и оценить новый, необычный стиль автора. И хотя некоторые фрагменты этого эссе уже пересказывались Миной Полянской в ее многочисленных статьях, никакой пересказ не может, конечно, заменить знакомство с оригинальным текстом.

В заключение следует сделать несколько необходимых замечаний о подготовке материала к печати. Обычно Горенштейн диктовал свои рукописи либо сначала на магнитофон, либо прямо машинистке – это была как бы первая авторская редакция – и правил затем получившуюся машинопись. Но начало «Веревочной книги» писатель диктовал уже будучи смертельно больным, и аудиозапись содержит многочисленные пропуски, добавки, оговорки, нечеткое произношение и чисто технические помехи. Поэтому основным методом восстановления текста стало объединение рукописи и аудиозаписи: явные пропуски в аудиозаписи восполнялись по рукописи, однако ни одного не принадлежащего автору слова вставлено не было (исправлялась только несогласованность падежей и пунктуация). При наличии разночтений в этих двух источниках предпочтение отдавалось словам, более соответствующим ритмике текста (именно ритм Горенштейн считал главной характеристикой прозы). Самые крупные изменения состояли в разбивке на абзацы и подглавки – в рукописи эта разбивка отсутствует – и некоторой их перекомпоновке. Кроме того, из нескольких эпиграфов, предшествующих рукописи в целом, были выбраны только три, наиболее характерные для публикуемого фрагмента романа. Далее, для публикации в «Семи искусствах» некоторые абзацы изъяты и заменены знаком <…> – полный текст приведен в журнале «Вопросы литературы» за 2015 год, номер 2, стр. 328-352 (в интернете доступен только отрывок). Разумеется, в будущем «академическом» издании «Веревочной книги» тот же текст может быть представлен в несколько отличающемся виде; это относится и к комментариям к нему.

Публикатор благодарен сыну и наследнику писателя Дану Горенштейну (Берлин) за его согласие обнародовать текст, а также Ларисе Щиголь (Мюнхен) и Ольге Юргенс (Ганновер), поделившихся письмами Фридриха Горенштейна и воспоминаниями о нем.

Григорий Никифорович, Сент-Луис, 2014

*****

Verba volant, scripta manent – слова улетают, то, что написано, остается

Латинская пословица

Что написано пером, не вырубишь топором

Русская пословица

Русская история до Петра I – сплошная панихида,

а после Петра I – сплошное уголовное дело.

Федор Тютчев

 

Avis au lectеur

Avis au lectеur – «к сведению читателя» – употребляется, когда хотят подчеркнуть что-нибудь в тексте. Впрочем, этот термин французской словесности ныне почти не употребляется, в отличие, например, от латинского post scriptum, p.s. – после написания, но более в эпистолярном жанре. В романах же заменен греческим «эпилог» – «после слов». Меж тем всякий текст, частного ли письма, многотомного ли романа, нуждается в определенных устоявшихся условностях между пишущим и адресатом, или адресатами, условностях, облегчающих и организующих взаимопонимание, которое, как известно, нелегко, а случается, и невозможно. О невозможных случаях говорить не буду, но и возможные случаи требуют постоянного душевного напряжения со стороны пишущего, ибо не всегда пишущий находится во взаимопонимании даже с самим собою. Случается, что убеждая в чем-либо других, он тем убеждает и себя, ибо писатель есть первый свой читатель. Иногда приходится прибегать для подобных целей к предисловию, когда разъяснение и убеждение особенно необходимы. Но это – в крайнем случае.

Достоевский, этот большой мастер внушений, разъяснений и литературных скандалов с оппонентами-читателями и с самим собой, прибегает к предисловию только три раза. В «Дневнике писателя» за 1876 год он даже признается: «…я не мастер писать предисловия… предисловия мне писать так же трудно, как и письма»1. Только три раза пишет он предисловия: в «Братьях Карамазовых», в «Бесах» и «Записках из Мертвого дома». Впрочем,«Предисловие» – от автора, короткое и сбивчивое, напоминающее последнее слово подсудимого, но произнесенное не в конце, а в начале процесса, – только в «Братьях Карамазовых»; в «Бесах» и «Записках из Мертвого дома» не «Предисловие», а «Введение». Это не одно и то же – введение менее личностно. И эти два введения различны, употребляются автором с разными целями.

В «Бесах», собственно, не «Введение», а «Вместо введения: несколько подробностей из биографии многочтимого Степана Трофимовича Верховенского». То есть и тени нет того смутного беспокойства и волнения, которое чувствуется в коротком «от автора» предисловии к «Братьям Карамазовым», а наоборот – любимая Достоевским сернокислотная насмешка-ирония над персонами и событиями. В «Бесах» автор не подсудимый, а соглядатай и свидетель обвинения, готовый ради своих целей прибегнуть к ложным показаниям, к литературным провокациям – наподобие Азефа, который насмехался над преданными им персонами и одновременно их жалел. Другое дело «Записки из Мертвого дома» – введение без изысков и насмешек, и озаглавлено просто «Введение». Некая перекличка с пушкинскими «Повестями Белкина» – автор-издатель хочет занять положение объективного судьи или хотя бы присяжного заседателя-собеседника, прибегая к достаточно прозрачной мистификации и перекладывая авторскую ответственность на персону-псевдоним Александра Петровича Горянчикова2, как Пушкин на Ивана Петровича Белкина.

***

Писание – процесс. Даже если пишешь о делах минувших дней, преданьях старины глубокой, современность, сиюминутность постоянно в этом процессе проявляется и в этом процессе присутствует, иногда незримо, а иногда и зримо. Едва дошел я до сравнения введения к «Запискам из Мертвого дома» Достоевского с введением к «Повестям Белкина» Пушкина, как произошло некое событие, организованное неким Посторонним, заставившее меня временно прервать начатую мысль, да и вообще прервать начатый в тот день, 14 марта 1999 года, процесс работы с рукописью романа, даль которого я еще не ясно различал. Хотя, думаю, дело тут не в конкретных мыслях – вторжение Постороннего могло произойти и в другом месте, и на иных мыслях, ибо, как я понимаю, Постороннему не нравился сам процесс моего писания, и он просто дожидался момента, когда я начну перезаряжать самопишущую ручку чернилами.

Пишу я, кстати, чернилами, и рукопись моя в прямом смысле пишется рукой. Это иным смешно, особенно в век всеобщей компьютеризации. Пишу я чернилами с малых лет, и опыт обращения с чернильницами у меня большой, гораздо больший, чем с компьютерами. Я помню еще замечательные чернильницы-невыливайки3 моего детства, не допускавшие разлития чернил, чернильных пятен на учебниках, партах, столах и детской одежде – к огорчению Некоего, а он и тогда был недалеко, иной же раз просто рядом. К сожалению, чернильницы-невыливайки, это великое изобретение неизвестного гения, ныне исчезли. Да и пишут в школах современные детки не чернилами, а шариковыми ручками или «патронами»4, повзрослев же, переходят на компьютеры.

Я не хочу становиться поперек прогресса. Конечно же, компьютер есть чудо века, наравне с атомной энергией, генетикой и прочим подобным. Ну, издержки атомного чуда или чуда генетики всем, или почти всем, ясны. Но и издержки компьютеров становятся все более очевидны. Все чаще употребляется сравнение с Големом, восставшим на своих создателей5. Особенно это видно в литературном процессе, в компьютеризации черновика, потому что, по крайней мере в сфере духа, «процесс» создания влияет и на мысль, и на чувство. Уже пишущие машинки писателей-журналистов этот процесс начали протезировать, но все-таки еще существовали ошибки, оговорки, вставки, вклейки, еще существовала личность. Еще существовали черновики, еще существовало нарождающееся чувство. В компьютере литературные черновики, по сути, отсутствуют – все стерильно, чисто, безлико, безошибочно.

Дело не только в общеизвестном пушкинском «как уст румяных без улыбки, без грамматической ошибки я русской речи не люблю». Главное дело не в милых грамматических ошибках, не в гоголевских украинизмах и не в корявостях стиля Достоевского – исчезла графика письма. Черновик, писанный рукой, это ведь не только писание, это еще и рисунок. Как красивы факсимиле страниц Пушкина, Достоевского, Толстого, Гоголя, Чехова… Хоть в рамку вставляй и вешай на стену. Да и органика черновика была иная – интимная.

***

Лев Толстой переписывал черновые сцены по многу раз, и некоторые, поражая своим конечным совершенством, были в вариантах ужасно примитивны, глупы и даже пошлы. Толстой не любил свои тексты, особенно «Войну и мир»6, измучившую его и расстроившую его нервы, которые он поправил, перейдя на время от художественности к назидательной философии. Но черновики он любил. Так строгий отец не любит своих светских красавцев-детей, подсознательно ревнуя их к жизни, им же данной, не дорожит ими, как дорожат маленькими беспомощными глупенькими детками.

Впрочем, отношения отцов и детей, конечно же, разные и зависят от многих причин. Пушкин писал «Евгения Онегина» 7 лет, 4 месяца 17 дней7 – и не разлюбил. У Пушкина были хорошие отношения со своими книгами, но, главное, со своими черновиками, потому что он писал легко: не легковесно, а легко. Он углублялся только в отдельные темы, а в целом он был энциклопедист. Пушкин как учитель российской словесности демонстрирует ненужность для писателя, и даже вредность, чрезмерной специализации, специальных знаний, в которые художественная фантазия погружается, как в болотистую топь. Даже невежественность в художественном сочинительстве может быть иной раз полезна, если она обволакивается яркой игрой выдумки, умеющей «играть» подобно пастернаковской игре алмазов: «как играют алмазы, как играет вино…». <…>

Федор Михайлович Достоевский, автор многотомной прозы, вообще писать не любил, «процесс» писания не любил. В своем молодом романе «Униженные и оскорбленные» в главе первой на первой же странице он откровенничает: «Кстати: мне всегда приятнее было обдумывать мои сочинения и мечтать, как они у меня напишутся, чем в самом деле писать их, и, право, это было не от лености. Отчего же?» Ответа Достоевский не дает, мысль свою оканчивает вопросительным знаком, переходя к описанию лихорадочного состояния в тот петербургский мартовский, 22-го числа, вечер, когда «случилось престранное происшествие».

***

Престранные происшествия издавна случаются с персонажами и с авторами в процессе писания. Вот и со мной на первых страницах начатого 14 марта романа случилось престранное происшествие, наподобие того, что случилось в щестнадцатом веке с Мартином Лютером в процессе перевода Библии, хоть я находился в состоянии нормальном, не лихорадочном. Как известно, обер-проповедник Лютер, увидев черта, не перекрестился, а запустил в него чернильницей8. Конечно же, не попал. Я слышал, будто на стене замка в городе Виттенберг, расположенного недалеко от Берлина, до сих пор есть чернильное пятно, которое показывают туристам.

Я уже писал вначале, что очень опытен в употреблении чернил и с чернильницами обращаться умею. Тем более трудно предположить, что я дурно завинтил крышку. Некто Расторопный несомненно умышленно отвинтил ее, лишь положив обратно для прикрытия своего диверсионного деяния. Не зная того, я взял с полки чернильницу и, сев в свое удобное кожаное на шарнирах кресло, хотел отвинтить крышку, чтоб заполнить самопишущую ручку, которой я пишу эти строки. И в этот момент полная черных чернил чернильница, словно выбитая толчком из руки, рухнула, залив меня и оставив на моем коврике пятно не меньше, чем на лютеровой стенке. Однако ни капли не пролилось на письменный стол и на рукопись. К тому же бес не учел, что, приступив к процессу писания, я, как при дальнем забеге, находился в хорошей спортивной форме – трусах и майке. Так что верхняя одежда не пострадала, плоть я отмыл в ванной, а душу отмыл, сатирически посмеявшись над произошедшим.

Федор Достоевский и Мартин Лютер, особы, как мне кажется, с близким мироощущением, с частыми приступами лихорадки, а то и эпилепсии, хоть и разделены были тремястами годами, однако оба встречались с одной и той же Персоной и даже привлекали ее к себе. Но Достоевский подсаливал этот факт сатирической солью, Лютер же воспринимал с немецкой натурфилософией. Ну а при такой натурфилософской серьезности лучшей возможности, чтоб подразнить и похохотать, для черта и не придумаешь. Мне кажется, что черт, который сам сатирик и юморист, чужого юмора и чужой сатиры боится сильнее, чем креста и ладана. Страх черта перед крестом и ладаном вообще сильно преувеличен христианскими проповедниками. Да и сами они вряд ли верят в силу креста против черта.

Итак, у меня 14 марта 1999 года появилось большое чернильное пятно на ковре у письменного стола. Но святым я его, разумеется, не считаю, хотя бы потому, что не я швырнул чернильницу в черта, а черт швырнул чернильницу в меня. От пятна я избавился пятновыводителем. Правда, иные советовали чертово пятно накрыть по-лютеровски и оставить, тем более, ковер не слишком дорогой, небольшой стандартный коврик, и этим чертовым пятном от 14 марта он приобретет нечто. <…>

 

***

Латинское Люцифер переводится «клеветник». То есть, насколько я понимаю, речь о стремлении оклеветать людей перед Богом, но более, конечно, друг перед другом, что дается гораздо успешнее. Василий Розанов назвал гоголевские «Мертвые души» гениальной клеветой на человечество10. Если разложение человеческих натур на образы – подобно разложению радуги на разные цвета – есть клевета, то это научная заслуга автора «Выбранных мест из переписки».

Наша прогрессивная интеллигенция, особо же шестидесятники прошлого девятнадцатого века и проходящего двадцатого, любила образы с ярлыками для комических надобностей. Чернышевский любил, Добролюбов любил, Белинский любил, Ленин любил… Однако сами они, «отцы прогресса», при всем благородстве замыслов, так по цветам разложились, такой цветовой концентрации достигли, что по сравнению с гоголевскими фигурами даже очень мало дают возможности для клеветника. Ленин, несомненный политический гений, «перепахавший» Россию, да и весь мир, словно на соху налегая рукою, такие незаживающие шрамы, борозды оставил, что как его оклевещешь? А при моем замысле в романе мимо этой личности не пройти. Что говорить о персонах помельче, таких как Свердлов, Сталин и так далее по ранжиру вплоть до нынешних. И мимо них не пройдешь в процессе романа.

Подобные замыслы, когда нельзя и оклеветать, нуждаются в сатире. В России Гоголь – признанный старшина сатирического романа. Однако Ахматова называет «Евгения Онегина» тоже сатирическим романом11. Соглашаясь, хочется лишь отметить пушкинский юмор – для тех, конечно, кто знаком с «Евгением Онегиным» не по опере Чайковского, где хорошая музыка прикрывает глупое либретто, вывернувшее наизнанку пушкинские замыслы12. Впрочем, я думаю, что таким натурам, как критик-разночинец Писарев, обличитель пушкинской «легковесности», по-базаровски грубое, зримое либретто Чайковского должно было нравиться более пушкинского романа.

Известно, что человеческие натуры, особенно же натуры фанатические, не меняющие своих убеждений, чаще всего закладываются в юные незрелые годы. Притом какой-нибудь случай, совпадение имеют роковые последствия. «Пахал» Ленина, по его собственному признанию, в его юные годы Чернышевский своей книгой «Что делать»: «Он меня всего глубоко перепахал»13. Причем «Что делать» Ленин прочел еще до марксовского «Капитала» и стал марксистом, будучи уже «чернышевцем». Случись наоборот, может, и не воспринимал бы Ленин марксизм так топорно, не звал бы на основании научного социализма Русь к топору.

Белинского, который в свою очередь перепахал Чернышевского, в ещё более младенческие годы родной отец «перепахал»: за какую-то невинность высек по филейным частям. Это, по его, Белинского, признанию, потрясло младенческую душу14, и он начал ненавидеть отца, желать его смерти не хуже, чем Ваня Карамазов. Однако постепенно подросток Белинский осознал, что вина не на самом отце, а на старом обществе, на строе, формирующем таких отцов и такое отечество. Бороться надо с общественным строем, мстить общественному строю. Так закладывались и формировались натуры, которые по цепочке, путем естественного отбора создавали реальность, весьма слабо подчинявшуюся клевете.

***

Поэтому, даже если бы кто-то из перечисленных персон или им подобные заявили, что те или иные факты, те или иные позорящие их честь сведения заведомо ложны, то сами их деяния и последствия их деяний таковы, что эти факты, якобы клеветнические, не слишком бы усугубили представление об их сути и о природе их деяний. Можно ли чем-либо истинно оклеветать Иосифа Виссарионовича Сталина после его деяний? Да и Якова Михайловича Свердлова. Да и иных, вплоть до нынешних… И прошлое России таково, что даже для Люцифера-клеветника возможности невелики. Тем более возможности клеветать у нас, соперников-подражателей. Что же делать? Не чернильницей же по-лютеровски в Ленина и прочих запускать. Тем более, Люцифер ревнует, сам чернильницами швыряет.

Может быть, некоторым читателям, которых пахарь-пропагандист Чернышевский называет«проницательными» и с которыми постоянно желчно воюет на протяжении всего текста «Что делать», описание такого инцидента с чернильницей, т.е. случая, происшествия, обычно неприятного характера, покажется излишним и даже назойливым навязыванием личного быта общественному делу, чем, безусловно, является писание романа. Но тут мне ничего не остается, как заимствовать объяснение у Достоевского из его предисловия – от автора – к роману «Братья Карамазовы»:

 «Разумеется, прозорливый читатель (Достоевский называет такого читателя «прозорливым», а Чернышевский «проницательным», что одно и то же) уже давно угадал, что я с самого начала к тому клонил (то есть в данном случае, что черт и рабы чертовы меня не любят и мне стараются помешать, как Лютеру, или соблазнить, как Достоевского), и только досадовал на меня, зачем я даром трачу бесплодные слова и драгоценное время. На это отвечу уже в точности: тратил я бесплодные слова и драгоценное время, во-первых, из вежливости, а во-вторых, из хитрости: все-таки, дескать, заране в чем-то предупредил».

Он предупредил, и я хочу предупредить, что роман сатирический – как писать о России без сатиры? Это во-первых. А во-вторых, что роман, как следует из заголовка, уголовно-антропологический, потому что черт лишь там, где разбой. Антропологическая школа уголовного права в данном случае берет психиатрию на службу анализу преступлений и принимает во внимание наследственные и биологические причины патологических личностей. Я еще добавлю: для преступлений общественных – историческую наследственность и патологические черты общества.

 

***

25 октября (по старому стилю) 1917 года Ленин заявил: «Отныне наступает новая полоса в истории России и данная третья русская революция должна в своем конечном итоге привести к победе социализма»15. Но о том не будем. В те же дни литератор Аверченко Аркадий Тимофеевич, состоявший, как известно, в частной переписке с Владимиром Ильичом, получил, среди прочих, послание, о котором Аркадий Тимофеевич рассказывает16:

«А вот еще одна записочка. Какая милая записочка, жизнерадостная! “Итак, друг Аркадий, — свершилось! Россия свободна! Пал мрачный гнет, и новая заря свободы и светозарного счастья для всех грядет уже. Боже, какая прекрасная жизнь впереди! Задыхаюсь от счастья. Вот теперь мы покажем, кто мы такие. Твой Володя”».

Да… показали, – добавляет от себя Аркадий Тимофеевич. Но дело не в этом – я не о сути, я о стиле. А стиль – Чернышевского, смесь Тредьяковского, городского сумасшедшего русской словесности, с гоголевским Поприщиным. Того самого Тредьяковского, который требовал упразднить некоторые буквы из русского алфавита, «э», например, и «з» как не соответствующие российскому звучанию17, и того самого Поприщина, который открыл, что Китай и Испания совершенно одна и та же земля, и луна ведь обыкновенно делается в Гамбурге.

Георгий Валентинович Плеханов, первый русский марксист, которого Ленин, несмотря на дальнейший разрыв, считал своим учителем, обнаружил стиль Поприщина даже в программных «Апрельских тезисах» своего ученика, в тезисах апреля 1917 года, заложивших основу первой «великой перестройки» страны и программы коммунистической партии. В социалистической газете «Единство» Плеханов опубликовал статью «О тезисах Ленина и о том, почему бред бывает подчас интересен»18:

 «Я сравниваю ленинские тезисы с речами ненормальных героев великих художников, Чехова и Гоголя, и в некотором роде наслаждаюсь ими. И думается, что тезисы эти написаны как раз при той обстановке, при которой набросал одну свою страницу Авксентий Иванович Поприщин19. Обстановка эта характерна следующей пометкой: “Числа не помню. Месяца тоже не было. Было черт знает, что такое”».

Георгий Валентинович не учел, что бред способен материализоваться и даже приобретать число и месяц, становиться красной государственной датой. Бред может становиться материальным бытом, оставаясь при этом бредом. Самого Плеханова революционные народные массы искали, чтобы как раз в те самые числа расстрелять или заколоть штыком прямо на больничной койке, как были расстреляны и заколоты на больничной койке несколько министров Временного правительства20. Справедливости ради надо сказать, что Ленин устанавливает охрану, чтобы не дать убить своего обидчика. А позднее именем Плеханова были названы улицы и учебные заведения, и вообще имя его не замалчивалось, было достаточно известно интеллигентной образованной публике, да и более широким массам, что дало повод такому интеллигенту, как Остап Бендер, возмутиться, когда извозчик не мог найти улицу Плеханова. Помните: «Тоже мне извозчик – Плеханова не знает!».

Ленин, как известно, тоже был способен к жестокостям, но жестокости эти Ленину лично наслаждения не доставляли, как иным будущим коммунистическим люмпен-вождям, и личные обиды, не несшие прямую угрозу, прощались, хоть и не забывались. Может, для политического историка это второстепенно, но для литератора это важно при художественном анализе. Второстепенности очень важны у таких, казалось бы, разных на первый взгляд литераторов, как Чернышевский и Достоевский. Но так ли уж они разнятся, по крайней мере, по стилю? Мне кажется, если бы Достоевский не обладал своим победоносным разящим талантом, он был бы Чернышевским, пусть и с противоположными идеями. Ибо стиль – общий. Свидетельство тому слюнявенькие места из «Братьев Карамазовых»: мальчики Илюша и Коля Красоткин и прочие. А иной раз и брат Алеша. <…>

***

Название романа, признаюсь, мной заимствовано. Титул иной раз бывает не менее важен, чем сюжет, проясняя и уточняя идеи. Гоголь писал критику-приятелю о «Мертвых душах»: «…никому не сказывай, в чем сюжет»21. Но сюжет – это событие или цепочка событий, в которых раскрывается характер персон, а титул – это девиз, краткое изречение, выражающее руководящую идею. Понятия «мертвые души» в русском языке до Гоголя не существовало: были ревизские души.

Гоголь титул выдумал, а Лев Толстой заимствовал у Прудона. Первоначально название романа «Война и мир», две части которого были напечатаны в журнале «Русский вестник» за 1865-1866 год, – «Tысяча восемьсот пятый год». Затем появилось совсем нелепое заглавие «Все хорошо, что хорошо кончается». Всемирно известное «Война и мир» заимствовано у Прудона, который издал книгу под таким названием в 1861 году. В русском переводе она появилась в 1868 году, но Толстой, безусловно, был знаком с подлинником и решился на заимствование после безуспешных поисков своего22. <…>

Толстой заимствовал не только название романа «Война и мир», но и руководящую идею. Идея эта – прославление войны, делающей человека мужественным, возвышающей душу. Если бы войны не было, то ее выдумали бы поэты, – такова квинтэссенция прудоновой идеи. Эта идеализация ужасного, трудно понимаемая и принимаемая человеком двадцатого века, вполне естественна не только для созерцательного экстаза таких мыслителей, как Ницше или Шопенгауэр, но и для выдумывающих поэтов с их эротическими грезами, романтизирующих войны, преступления и стихии.

Блоковский рыцарь грядущего, носитель того грозного христианства, которое не идет в мир через людские дела и руки, но проливается как стихия; Скрябин, сравнивающий Прометея с Люцифером-сатаной, – все это символы творящего начала. «Грех, моральное преступление теперь – убивать человека, – писал Скрябин, – а ведь были эпохи, в предшествуюших расах, когда убивать, напротив, было моральной добродетелью», – и далее: «Бывали периоды в жизни человечества, когда убийство есть именно добродетель и убиваемый испытывает при этом величайшее наслаждение»23. Та же идея в «Пляске смерти» Листа24 – memento mori, помни о смерти. И оккультизм Блаватской25 призывал убивать в себе желания «вакхические». Пиршество смерти, слияние Вакха и Христа, эллинизма и христианства должно было стать идеей, не осуществленной в Десятой симфонии Бетховена26. И плотский экстаз смерти карлика Вагнера27, возвышающий и дающий идеал истеричным женщинам и волю слабым безвольным мужчинам, таким, как Вагнер.

Могли ли великие романы русской прозы, такие как «Преступление и наказание» Достоевского и «Война и мир» Толстого, миновать все эти чувства и идеи: ужас войны и ее романтизация у Толстого, ужас преступления и его сладость у Достоевского? При сошествии Святого Духа на апостолов они впали в веселье духа и стали говорить на языках непонятных. Мистики называли это «ангелоглаголание», язык ангелов, а слышавшие говорили: «Они напились сладкого вина»28. Но не то же ли есть сошествие духов тьмы, особенно на чистые юношеские души? Вот о войне говорит Скрябин:

«Война должна ведь давать совершенно необыкновенные по силе и яркости ощущения. Уже одно это освобождение от обычных, привычных основ общественности, от будней житейских… А затем – эта возможность убивать людей – это ведь совершенно особое и чрезвычайно яркое ощущение! Вообще очень полезно иногда стряхнуть с себя некоторые путы, которые налагаются моралью. Мораль – гораздо шире своего обычного содержания, вернее, ее вовсе нет. То, что есть грех в одном состоянии сознания или бытия, то может стать высшим моральным поступком в другом. Есть состояния, когда убивать очень нравственно, и быть убитым не так плохо...»

Так, чисто по-детски, выбалтывают тайны взрослых мальчики Достоевского. Но есть времена, когда подобная болтовня особенно модна и привлекательна: времена разночинные, времена до смешного революционные, времена, когда историк, философ, поэт Владимир Соловьев, друг Достоевского, с которого Федор Михайлович писал братьев Карамазовых, Алешу и Ивана, явился к своему приятелю Пантелееву и так запросто, за чаем, сообщил ему, что он совместно с Иоанном Кронштадским и генералом Драгомировым намерен устроить в России революцию29. Чего же ждать от братьев Ульяновых, Саши и Володи, перепаханных Чернышевским?

Все это историческое развитие, вплоть до наших дней, требует широкого анализа. Но анализ невозможен без синтеза, без собирания расчлененного, без идеи, без девиза-титула. Так и я, в подражание великим, перебрав множество заголовков-девизов для этого романа, решил заимствовать.

***

Титул романа должен быть сходен с притчей. Для того, чтобы продемонстрировать наглядно, что такое титул и как важен титул, скажу, что заимствование Достоевским для своего романа у итальянского криминалиста Чезаре Беккариа титула «Преступление и наказание», по сути, изменило замысел романа30. Первоначально, как известно, роман должен был называться «Пьяненькие»31, о падшем чиновнике Мармеладове, а не об убийце-террористе Раскольникове.

А теперь о титуле этой моей книги. Собственно, первоначально я писал одну книгу, написал довольно много уже страниц, а от нее вдруг отделилась другая книга, похожая на первоначальную, как яркая бабочка на отвратительного червя, которого и раздавить-то противно. А меж тем бабочка, как известно, привлекает своей лиричностью поэтов самой высокой золотой пробы и даже литературных снобов, способных над всем насмехаться32. <…>

Однако не хочу и не могу присваивать себе чужие увлечения, тем более что коллекционирование бабочек, собирание их требует известной ловкости и искусства, коими я не обладаю и в своей литературной профессии, но которыми не случайно обладает упомянутый эстетствующий литературный коллекционер. Я вообще не любитель заимствовать чужие увлечения, но чужой титул я, в конце концов, решил позаимствовать, не сумев выдумать своего.

Как известно, удачно заимствовать чужое гораздо бывает труднее, чем свое выдумать, и требует, если хотите, даже большего таланта. Притом находишь обычно не там, где ищешь. Я, по крайней мере, так нашел, подобно случайному ньютоновому яблоку. Просто на голову упало со страниц провинциальной астраханской газеты «КК» – «Комсомолец Каспия», или «Каспийский Комсомолец» – уж и не помню. В этом «КК» был раздел под названием «Крим-брюле», остроумно сочетающим в себе отдел юмора с городской и областной уголовной хроникой. Слово «крем» – «сладость», слово «крим» – «криминальный»: сладость преступления. А «брюле» по-французски – «горение», точнее «перегар», «пожарище».

Криминальный пожар – разве может быть более точный титул для задуманной мной книги об истории России нынешней и прошлой, уходящей далеко, в дореволюционную историческую утробу. Да и вообще об истории разве может быть точнее. Но только без фактопоклонства. Фактопоклонство и вера в непогрешимость истории – вот что мешает познанию исторической истины. Отказ от суда над историей есть отказ от истины, а лучший суд над историей – это суд безликого времени. Жизнь – химический процесс, но и смерть – химический процесс, соединение с кислородом, горение. Оба процесса образуют то, что именуется историей. Конечно, исторический процесс скорей ближе к алхимии, чем к химии: возрождение не через смерть зерна, а через самовозгорание из «брюле» – пожарища, головешек – стран и народов. Сгорать медленно, без пламени – истлевать и возрождаться, пусть и в ином качестве.

Однако это не то направление алхимии, которое из алчности стремилось превратить в золото неблагородные металлы, а то, что занималось отысканием философского камня, влияющего на человеческие судьбы. Основной ошибкой алхимиков-золотоискателей было убеждение, что металл представляет сплав разных свойств, а не простые тела, но судьбы людей и народов как раз и представляют такие разнородные сплавы простых тел и простых событий, на которые оказывает влияние взаимное превращение элементов – воздуха, воды и земли, проповеданное еще Платоном и Аристотелем. Потому писателю, исследующему романтический перегар истории – «брюле» – требуется увлекательная мечта алхимика, преодолевающего всякие трудности и всякие неудачи ради составления самых фантастичных обобщений и предположений. И одновременно – отвага пожарного, идущего в пламя и разгребающего головешки, пышущие жаром истории. Поэтому в случае удачи такие писатели достойны высочайшей награды. Я имею в виду не нобелевские и прочие подобные элитарные камерные, комнатные, как герань, награды, а медаль «За отвагу на пожаре» или «За отвагу на пожарище».

***

Литературное художественное мышление напоминает разгадку ребуса: от вещей к словам, от слов к вещам. «Роман» имеет общий корень со словом «романтизм», возникшим задолго до метода: сюжет и образы, созданные мечтой. Название «Крим-брюле» было найдено еще для романа-гусеницы, но роман-гусеница породил роман-бабочку, внезапно для меня вспорхнувшую и требующую иного, более летучего, менее материального титула. Ибо захотелось мне вдруг все тяжести, тяготы и даже ужасы российской и мировой истории вообще сделать не только ползающими и не столько ползающими, но и порхающими, то есть об ужасном написать пусть и не в легковесном, но в легком жанре. Таким образом – пародия.

Как известно, классика пародии – «Дон-Кихот», пародия на рыцарские романы. Но что нам Гекуба33, что нам рыцарские романы! Не над рыцарским романом шестнадцатого века насмешничаем мы, беря ныне в руки «Дон-Кихота». Да и насмешничаем ли? А разве так уж смешон «Бравый солдат Швейк» – пародия на военный роман? Или даже «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» – пародия на советский роман? То есть, конечно, смешны, но только лишь ради смеха я бы не советовал брать их в руки, а лучше другие – комиксы. Вообще, по-настоящему смешной анекдот в основе своей всегда трагичен и умен. Пародия же на исторический мемуарный роман, чем является эта книга, уж особенно трагична.

Тут, надо признать, возникают для автора и, наверное, для читателя, но для автора в первую очередь, чрезвычайно большие моральные трудности, потому что ужасные злодеи истории – фигуры в общем-то трагичные, а обозначать их таковыми значит частично оправдать, то есть не их оправдать, а то, что они таковыми были и такое совершили. Смешная печаль – вот главенствующее чувство подобных романов-пародий. А смешная печаль имеет свою прародину, свою страну рождения – это Испания. Недаром гоголевский Поприщин стремился в Испанию.

Да и легенда о Великом Достоевском – простите, невольно описался, но вычеркивать не буду, – о Великом Инквизиторе – испанская. Это Севилья: «воздух лавром и лимоном пахнет»34. Поэтому и я, как известно, большой подражатель великим, решил обратить свои взоры на Испанию и на испанское. «Действие у меня в Испании в Севилье, в самое страшное время инквизиции, когда во славу Божью в стране ежедневно горели костры» – это из Достоевского, из вступления к Великому Инквизитору. Это, кстати, и время Сервантеса.

В Севилье, на ярмарке, особенно много книг продавали, этим она была известна. Впрочем, и на иных, в Кордове, в Гренаде. Веревочные книги – так они назывались – это, по-нынешнему, нечто вроде бестселлеров. Только определяли эти бестселлеры не профессора и литературные критики, а ярмарочные торговцы. Книги, по их мнению, достойные продажи наряду с мясом, рыбой, овощами, фруктами и прочим товаром, они подвешивали на веревке рядом со всеми остальными предметами торговли. Большая честь была для книги попасть на ярмарочную веревку. Будто бы Мигель Сервантес Сааведра удостоился этой чести только своим «Дон-Кихотом», да и то не в Севилье, а в Гренаде, считавшейся менее именитой ярмаркой. Так будто бы было. Иные же его книги – пастуший роман «Галатея»35, драмы, новеллы из популярных тогда жульнических нравов – торговцы отвергали, предпочитая ему других авторов.

Так ли истинно было, утверждать не буду. Да и не в том дело, дело в названии, чрезвычайно мне понравившемся: «Веревочная книга». И я решил его заимствовать для романа-бабочки, выпорхнувшего из романа-гусеницы. Поэтому название у книги двойное, с двух сторон ее обозначающее и характеризующее.

 

Комментарии

1. Точный текст Ф.М. Достоевского: «… я вижу, что я не мастер писать предисловия. Предисловие, может быть, так же трудно написать, как и письмо». Из «Дневника писателя, 1876 год, январь, глава первая».

2. Повествование в «Записках из мертвого дома» ведется от имени Александра Петровича Горянчикова, арестанта-уголовника из бывших дворян.

3. Чаще употреблялся термин «чернильница-непроливайка», цилиндрическая емкость с конусообразным горлышком, направленным внутрь: такая конструкция предохраняет от выливания чернил при случайном опрокидывании.

4. «Патрон» – заправленный чернилами цилиндрический запасной баллончик для автоматических перьевых ручек.

5. Голем – человек из глины, оживлённый каббалистами с помощью тайных знаний. По легенде, голем был создан в XVII веке главным раввином Праги, Махаралем Йехудой Бен Бецалелем (1512-1609) для защиты еврейской общины.

6. Из письма Л.Н. Толстого к А.А. Фету, январь 1871 года: «…писать дребедени многословной, вроде «Войны», я больше никогда не стану. И виноват и, ей-Богу, никогда не буду».

7. В 1830 году в Болдино А.С. Пушкин, окончив IX песнь, подсчитал полный срок создания «Евгения Онегина» и записал: «7 лет, 4 месяца 17 дней», то есть с 9 мая 1823 года (Кишинев) до 25 сентября 1830 года (Болдино).

8. Основатель протестантизма Мартин Лютер (1483-1546) переводил Новый завет с греческого языка на немецкий в тюрингском замке Вартбург; по преданию, ему пытался помешать черт, в которого Лютер запустил чернильницей.

9. Неточность: «люцифер» дословно значит «носитель света» (от лат. lux "свет" и fero "несу"). В то же время Люцифер в христианстве — падший ангел (херувим), отождествляемый с дьяволом, а слово «дьявол» (от др.-греч. диаволос) переводится как «лукавый, клеветник».

10. В.В. Розанов (1856-1919) о сожжении Гоголем второго тома рукописей «Мертвых душ»: «…"Мне отмщение и Аз воздам" – как будто слышатся эти слова из-за треска камина, в который гениальный безумец бросает свою гениальную и преступную клевету на человеческую природу». Из книги «Легенда о Великом Инквизиторе Ф.М. Достоевского».

11. Определение «…сатирический роман „Евгений Онегин“» содержится в статье А. Ахматовой «„Адольф“ Бенжамена Констана в творчестве Пушкина».

12. Либретто оперы «Евгений Онегин» П.И. Чайковского (1840-1893) было написано самим композитором в сотрудничестве с К.С. Шиловским (1849—1893).

13. Этот отзыв Ленина о романе Н.Г. Чернышевского «Что делать» содержится в воспоминаниях «Мои встречи с Лениным» Н.В. Валентинова-Вольского (1879-1964).

14. «Один из его ближайших друзей последнего времени рассказывает (вероятно, по воспоминаниям, слышанным от самого Белинского), что однажды, когда Белинскому было лет десять или одиннадцать, отец его, возвратившись с попойки, стал без всякого основания бранить сына. Ребенок оправдывался; взбешенный отец ударил его и повалил на землю. Мальчик встал переродившимся: оскорбление и глубокая несправедливость запали ему в душу». М.А. Протопопов «В.Г. Белинский. Его жизнь и литературная деятельность», Изд-во Ф. Павленкова, СПб, 1891 год.

15. Из выступления В.И. Ленина на заседании Петроградского совета рабочих и солдатских депутатов 25 октября (7 ноября) 1917 г.

16. Из рассказа «Моя старая шкатулка» А.Т. Аверченко (1881-1925). О книге Аверченко «Дюжина ножей в спину революции» (Париж, 1921) Ленин отозвался статьей «Талантливая книжка» (1921), в которой, назвав автора «озлобленным почти до умопомрачения белогвардейцем», заключил тем не менее: «Талант надо поощрять». Аверченко ответил Ленину рассказом «Приятельское письмо Ленину» (журнал «Зарницы», Константинополь, 1921).

17. Василий Кириллович Тредиаковский (Тредьяковский) (1703-1769) – известный русский учёный и поэт. Автор трактата «Разговор чужестранного человека с российским об орфографии старинной и новой и всем, что принадлежит к сей материи» (1748), в котором предлагалась реформа русской орфографии за счет, в частности, устранения из церковнославянского алфавита букв, различающихся по написанию, но в речи звучащих одинаково. Так, предлагалось, например, сохранить «е», но не «e» (разные написания буквы «есть»), или «s» («зело»), но не «з» («земля»).

18. Приведенный вариант цитаты из статьи Г.В. Плеханова (1856-1918) ближе к ее пересказу в брошюре Н.И. Бухарина (1888-1938) «Программа Октября (к 10-летию Программы нашей партии)», М., 1929, чем к оригинальному тексту.

19. Авксентий Иванович Поприщин – литературный персонаж, главный герой повести Н. Гоголя «Записки сумасшедшего» (1835).

20. 7 января 1918 года в Мариинской тюремной больнице революционные матросы убили – расстреляли из револьверов и закололи штыками – членов Учредительного собрания от партии кадетов А. И. Шингарёва (1869-1918) и Ф. Ф. Кокошкина (1871-1918). А.И. Шингарев был первоначально министром земледелия, а затем министром финансов в первом составе Временного правительства (март-июль 1917 года). Ф.Ф. Кокошкин был государственным контролером во втором составе Временного правительства (июль-август 1917 года).

21. Из письма Гоголя В.А. Жуковскому от 12 ноября 1836 года: «Никому не сказывайте, в чем состоит сюжет Мертвых душ. Название можете объявить всем. Только три человека, вы, Пушкин да Плетнев, должны знать настоящее дело».

22. Пьер-Жозеф Прудон (1809-1865) – французский политик, публицист и социолог, первым назвал себя «анархистом». Л.Н. Толстой познакомился с Прудоном в 1861 году в Брюсселе при посредстве А.И. Герцена. В этом же году Прудон выпустил книгу «Война и мир» («La guerre et la paix»), которая была переведена на русский язык в 1864 году. В черновиках Толстого есть запись: «В прошлом году мне случилось говорить с г-ном Прудоном о России. Он писал тогда свое сочинение о праве войны». (Литературное наследствo, т. 15, стр. 283, М., 1934).

23. Высказывания А.Н. Скрябина (1871-1915) цитируются по книге Л.Л. Сабанеева (1881-1968) «Воспоминания о Скрябине», вышедшей в свет в 1925 году (переиздана в 2000). Ф. Горенштейн посвятил композитору отдельное произведение: «Александр Скрябин. Кинороман», журнал «Юность», 1995, №2 стр. 8-37.

24. «Пляска смерти» - произведение выдающегося композитора и пианиста Ф. Листа (1811-1886), вдохновленное фреской «Страшный суд» во флорентийском соборе Санта-Кроче.

25. Елена Петровна Блаватская (1831-1891) – религиозный философ теософского (пантеистического) направления, литератор,публицист, путешественница.

26. Есть предположения, что Людвиг ван Бетховен (1770-1827) работал над последней, Десятой, симфонией с 1822 по 1825 год. Часть этого произведения (15 минут) была восстановлена по сохранившимся наброскам английским музыковедом и композитором Барри Купером (рожд. 1949) и впервые исполнена в 1988 году.

27. Рост композитора Рихарда Вагнера (1813-1883) был, по некоторым данным, всего 152 см. Писатель Томас Манн в письме 1911 года назвал его «…саксонским карликом с огромным талантом и несносным характером».

28. «Деяния апостолов», 2:13: «А иные, насмехаясь, говорили: они напились сладкого вина».

29. Владимир Сергеевич Соловьёв (1853-1900) - русский религиозный мыслитель, поэт, публицист. Иоанн Кронштадтский (1829-1908) – настоятель Андреевского собора в Кронштадте. Михаил Иванович Драгомиров (1830-1905) – российский военный игосударственный деятель. В книге К. В. Мочульского «Владимир Соловьев. Жизнь и учение» (Париж, YMCA-Press, 1936) говорится: «Л. Ф. Пантелеев запомнил следу­ющие слова Соловьева: “Я хочу предло­жить Драгомирову стать во главе русской революции... Если во главе революции бу­дут стоять генерал и архиерей, то за пер­вым пойдут солдаты, а за вторым народ, и тогда революция неминуемо восторже­ствует”».

30. Чезаре Беккариа Бонесано (1738-1794) – итальянский мыслитель, публицист, правовед и общественный деятель, автор трактата «О преступлениях и наказаниях» (1764), который оказал большое влияние на уголовное правосудие в Европе. Ф.М. Достоевский был знаком с трактатом: в издаваемом им и его братом М.М. Достоевским журнале «Время» (1861-1863) публиковался обзор В.П. Попова «Преступления и наказания. Эскизы из истории уголовного права» (март-апрель 1863 года), где подробно обсуждались идеи книги Беккариа.

31. Из письма Ф.М. Достоевского издателю А.А. Краевскому от 8 июня 1865 года: «Роман мой называется «Пьяненькие» и будет в связи с теперешним вопросом о пьянстве. Разбирается не только вопрос, но представляются и все его разветвления, преимущественно картины семейств, воспитание детей в этой обстановке и проч. и проч.».

32. Намек на В.В. Набокова (1899-1977), выдающегося русского и американского писателя, который занимался также энтомологией и открыл многие виды бабочек, более двадцати из которых названы в его честь.

33. «Что он Гекубе? Что ему Гекуба?» Слова принца Гамлета, потрясенного переживаниями актёра – постороннего человека, – исполнившего отрывок, описывающий страдания Гекубы, жены убитого троянского царя Приама.

34. «Воздух лавром и лимоном пахнет» – цитата из «Братьев Карамазовых» Ф.М. Достоевского, из главы «Великий Инквизитор». В свою очередь, она является реминисценцией пушкинских строк: «…ночь лимоном/И лавром пахнет...» («Каменный гость»).

35. «Галатея» (1585 год) – первый роман Мигеля Сервантеса (1547-1616), повествующий о превратностях любви идеализированных пастухов и пастушек. 

 

Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 10(67) октябрь 2015

Адрес оригинальной публикации: http://7iskusstv.com/2015/Nomer10/Gorenshtejn1.php

Рейтинг:

0
Отдав голос за данное произведение, Вы оказываете влияние на его общий рейтинг, а также на рейтинг автора и журнала опубликовавшего этот текст.
Только зарегистрированные пользователи могут голосовать
Зарегистрируйтесь или войдите
для того чтобы оставлять комментарии
Лучшее в разделе:
    Регистрация для авторов
    В сообществе уже 1132 автора
    Войти
    Регистрация
    О проекте
    Правила
    Все авторские права на произведения
    сохранены за авторами и издателями.
    По вопросам: support@litbook.ru
    Разработка: goldapp.ru