Настоящие заметки открывают собой составленную мной книгу: «Посмотрим, кто кого переупрямит…». Надежда Яковлевна Мандельштам в письмах, воспоминаниях, свидетельствах. (М.: АСТ (Редакция Елены Шубиной), 2015. 733 с.) и дают представление о структуре и наполнении сборника.
1
31 октября 2014 года исполнилось 115 лет со дня рождения Надежды Яковлевны Мандельштам. К этой дате в екатеринбургском издательстве «Гонзо» вышло новое двухтомное собрание сочинений, в которое входят практически все ее мемуарные и литературоведческие произведения (редакторы-составители С.В. Василенко, П.М. Нерлер и Ю.Л. Фрейдин).
Основой собрания явились три крупных мемуарных текста Н.Я. Мандельштам — «Воспоминания», «Об Ахматовой» и «Вторая книга», работа над которыми происходила поочередно и последовательно — соответственно, в 1958–1965, 1966–1967 и 1967–1970 гг. Текст «Об Ахматовой» являлся, по сути, как бы первой редакцией «Второй книги», но в любом случае он занимал промежуточное место между «Воспоминаниями» и «Второй книгой».
Книги «Воспоминания» и «Об Ахматовой» составляют основу первого тома собрания (его хронологические рамки: 1958–1967), а «Вторая книга» — основу второго тома (1967–1979). По сравнению с предыдущими публикациями в текстологию книг внесены существенные изменения, основанные на учете всех доступных источников текста.
Настоящий сборник, названный нами – «Надежда Яковлевна» – до известной степени продолжает линию сборника «Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников», составленного О.С. и М.В. Фигурновыми и выпущенного в 2002 году издательством «Наталис».
Ядром этой книги – стенограммы замечательных дувакинских аудиоинтервью об О.Э. и Н.Я. Мандельштамах (называть их воспоминаниями, как это делают составительницы, все же неточно); их корпусу предшествует вступительная заметка составителей, а за ним следует небольшая подборка писем Н.Я. и документов к ее биографии (по всей книге разбросаны избранные стихотворения О. Мандельштама и других поэтов).
Основными отличиями нашего сборника от фигурновского являются сосредоточенность именно на Надежде Яковлевне (о чем говорит и название), бóльшее жанровое разнообразие (впрочем, есть и аудиоинтервью) и неизмеримо более сложная архитектоника книги.
Составительская концепция несколько раз менялась по ходу работы. Поначалу казалось, что удастся задать и выдержать именно жанровую структуру: воспоминания – публикации (эпистолярные и документальные) - переписки. Вскоре, однако, начался «бунт» на корабле: жанры стали цепляться друг за друга и друг с другом слипаться, особенно мемуары с переписками одного и того же лица. Авторские тексты Н.Я. Мандельштам тоже «требовали» себе адекватного сопровождения или окружения. Некоторые материалы буквально просились в своеобразные «циклы», со своей уже внутренней структуризацией, и в нескольких случаях такие циклы действительно сложились.
В итоге, книга устроилась следующим образом.
Помимо вступительной статьи, иллюстраций и стандартного аппарата, в ней пять неравновесных, но архитектонически сбалансированных разделов. Открывают ее стихи Осипа Мандельштама, посвященные или обращенные к Надежде. Встречный порыв, – он же второй раздел, – письма уже Надежды Мандельштам, обращенные к Осипу.
В третий – самый обширный – раздел вошли те самые материалы или циклы, о типической эволюции которых было сказано выше. Это смесь из текстов самой Надежды Мандельштам (ее очерки, аудиоинтервью и письма) и текстов о ней самой (воспоминания, письма, документальные материалы к биографии). Внутренним рычагом их структуризация послужила элементарная хронология: первый подраздел – это «Вместе: годы с Осипом Мандельштамом», затем по два подраздела, посвященных кочевым годам (объединенным сороковым и пятидесятым и, отдельно, первой половине шестидесятых) и годам оседлым (шестидесятые и семидесятые). В особый раздел вынесен 1980 год – последний год жизни Н.Я., вобравший в себя ее смерть, а с захватом 2 января 1981 года – и ее похороны.
Четвертый раздел – это «Венок»: его составили, во-первых, несколько статей, в сущности, ахронологичных и посвящены жизненному пути Н.Я. Мандельштам в целом, а, во-вторых, стихи, ей посвященные, но не мандельштамовские.
И, наконец, пятый раздел – «Труда и дни» (биохроника) Н.Я.
Следует подчеркнуть уникальность большинства публикуемых материалов – доля републикаций в сборнике невелика, и захватывает они малодоступные или основательно переработанные источники.
2
Мое личное знакомство с Надеждой Яковлевной Мандельштам было недолгим, но ярким. Познакомил нас зимой 1977 года на своем концерте в Гнесинском училище мой друг, пианист Алексей Любимов. Пришла на концерт и Надежда Яковлевна, ценительница Алешиных репертуарной широты и исполнительского мастерства (а их, в свою очередь, познакомил Валентин Сильвестров).
Стояла зима, и Н.Я. с трудом натягивала высокие зимние сапоги, не позволяя сопровождавшему ее лицу (кажется, это был фотограф Гарик Пинхасов) себе помогать. Я же как раз только что закончил статью о композиции «Путешествия в Армению», где сравнивал эту прозу с фугой. Надежда Яковлевна в присутствии Любимова царственно и благосклонно выслушала меня и назначила день и час, когда я могу занести ей свою работу.
В точности в назначенный час я, волнуясь, позвонил в ее дверь. Она открыла сама и почти без промедления, как если бы ждала моего прихода. В глубине крохотной квартиры, точнее, на кухоньке сидели какие-то люди и разговаривали друг с другом, даже не посмотрев в нашу сторону. Не приглашая пройти, Н.Я. взяла у меня из рук коричневый крафтовый конверт со статьей, и, улыбнувшись, произнесла незабываемые слова: «Павел, мы тут все свои, так что до свиданья! Позвоните через неделю».
Я позвонил и был приглашен (статья понравилась), и с той поры начались мои все учащавшиеся хождения на Большую Черемушкинскую улицу, благо мы жили друг от друга всего в одной остановке метро. Несколько раз она звонила сама и произносила примерно следующее: «Павел, я очень старая. У меня нет хлеба».
Это вовсе не означало голую утилитарность, как и ее фраза про «так что до свиданья» вовсе не была оскорбительной. Она означала скорее следующее: «Дайте я почитаю, что вы там понаписали про О.Э., а там посмотрим, приглашать мне вас в дом или не приглашать».
А звонок и слова про хлеб означали примерно вот что: «Я сегодня вечером свободна. Заходите, но захватите с собой хлеб и что-нибудь к чаю».
И я тотчас срывался к ней, благо булочные тогда работали, если не изменяет память, до десяти.
3
Итак, первый раздел составляют стихи Осипа Мандельштама, посвященные или обращенные к Наде Хазиной или Надежде Мандельштам. Эта подборка охватывает практически весь период их знакомства и совместной жизни – с 1919 по 1937 годы – и составляет своего рода поэтический цикл, который, сугубо условно, назовем «Надины стихи». Здесь тоже есть свои этапы и своя эволюция – и свой сюжет!
Первомайская 1919 года «Черепаха» - это самый настоящий тетеревиный ток, беззаботное любовное вожделение и простоволосое брачное торжество, чью упоительную медовую суть не затмить никакому лирнику и не остудить никакому «высокому холодку». Все, что не это, - прочь!
Но «все, что не это», можно прогонять, но нельзя прогнать. Спустя год Эпир и те острова, «где не едят надломленного хлеба», уже далеко позади. В самый разгар затянувшейся разлуки со своей суженой, на самом пике тоски по ней 30-летний Иосиф вдруг ощутил их отношения – смесь любовнических и братско-сестринских - как своего рода «инцест», таящий целый ворох явных и неявных угроз. Среди семантических слоев «Черепахи» есть и буквальный: поэт, вынужденно крестившийся в двадцать лет под административным гнетом российского антисемитства, предупреждает свою невесту – еврейку из семьи кантонистов, крещенную с рождения, о том, что ей еще предстоит – полюбить иудея, исчезнуть и раствориться в нем и, пока он жив, забыть про все остальное.
И годом позже, когда растворение фактически уже произошло, перспектива не меняется: только Мандельштам вдруг ощутил и воспел всю натруженность, всю усталость и всю ответственность того, в ком «исчезает» его Лия-Европа, как и самопожертвование той, что в нем исчезает. (И не помеха, что образы, которые для этого используются, в основном, античные: Илион, Елена, Европа, Зевс).
В том же 1922-м «холодок» – не тот ли самый «холодок высокий»? – вдруг скользнул по темени рано начинающего лысеть поэта, открыв собой целый фестиваль признаков уходящей молодости. И задолго до Дантовых подошв мерою времени и своего рода квантом старения впервые у Мандельштама всплывает обувь – сносившийся и скосившийся каблук жены!
Тифлисское стихотворение 1930-го года – бесспорно кульминационное в «Надиных стихах» Мандельштама. Обращение к жене здесь исключительно в мужском роде – «товарищ большеротый мой», «щелкунчик, дружок, дурак»: это знак новой, неслыханной близости и как бы отождествляющего единства. Отныне у них общие не только табак, стол и ложе, но и судьба: выбор сделан, и никакой «ореховый пирог» уже не в силах его отменить. Оторвать Осипа и Надежду друг от друга отныне уже никому не дано, разве что ОГПУ с НКВД (так оно и случилось дважды – в мае 34-го и в мае 38-го).
Поэтому в дальнейшем, обращаясь к жене, О.М. обходится и вовсе без ненужных атрибутов, ограничиваясь скупыми «ты» или «мы», словно вытекающим друг из друга. Оттого-то в словах «Мы с тобой на кухне посидим…» и «Я скажу тебе с последней прямотой…» –столько отчаяния и изгойства, что в одном только «мы» еще и видишь последнее спасение, точнее, надежду на него.
И если местоимению «мы» в стихах еще вольнó представлять не только О.М. с Н.Я., но и других и даже всех («Мы живем под собою не чуя страны…»), то «ты» уже прочно закрепляется преимущественно за Н.Я. Не монопольно, разумеется, но аналогичные обращения к самому себе, щеглу или к виртуальным Батюшкову, Державину, Некрасову, Андрею Белому, Ольге Ваксель или Рембрандту – явно не в счет. И даже подлинные исключения из этого правила – Мария Петровых, Галина Баринова, Еликонида (Лиля) Попова да еще Москва с Воронежем (тем, что «ворон, нож») – все они одноразовы.
Попытки раствориться – или обрести себя? – в столичной толпе, спрятаться за «извозчичью спину» или повиснуть «трамвайной вишенкой» на поручнях «курвы-Москвы» обречены, но знаменательно, что попытки эти не одиночные, а парные – попытки вдвоем («Мы с тобою поедем на “А” и на “Б”…»). Даже в страшном карабахском полубреду, на пиру со смертью, сидя за спиной уже не московского ваньки, а шушинского оспенного фаэтонщика (он же чумный председатель), спасение обреталось лишь в сцепленных и сжатых ладонях и в сразу же заявленном «мы»: тут уже не до риска сказать другому «ты как хочешь»!
В московских белых стихах феноменальны именно переходы между «ты» и «мы». Сначала – «Ты скажешь — где-то там на полигоне / Два клоуна засели — Бим и Бом…», потом – «Мы умрем как пехотинцы, / Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи», и сразу вослед:«Есть у нас паутинка шотландского старого пледа. / Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру...».
Преобладающим в «Надиных стихах» является именно второе лицо - «ты» и его производные. Но изредка встречаем в них Н.Я. и в третьем лице. Например, в «Каме» («А со мною жена пять ночей не спала,/ Пять ночей не спала, трех конвойных везла…»), в «Нищенке» («Еще не умер ты, еще ты не один, / Покуда с нищенкой-подругой») или в «Киеве» («Как по улицам Киева-Вия / Ищет мужа не знаю чья жинка…»). Еще реже встречаются стихи внеличные – без обращений или описаний (та же «Черепаха» или «На меня нацелились груша да черемуха…»).
Б. Кузин однажды больно ранил Н.Я., отказав ей в признании монополии на общее горе. Защищаясь, Н.Я. воскликнула – что она все же единственная вдова и что «и за нищенку, и за тень я заплатила кровью»[1].
Завершающими в цикле – не хронологически, а сюжетно – являются два стихотворения начала 1937 года – «О, как же я хочу…» (из условной третьей «Воронежской тетради») и «Твой зрачок в небесной корке…» (из второй).
Первое из них – о зажженном поэтом световом луче, загорающемся от творческой энергии и сулящем счастье, – о луче, которому он готов вручить и доверить свою любимую, - невольно заставляет вспомнить о финале «Мастера и Маргариты» и даже задуматься, а не «читал» ли Мандельштам, полгода проживший с Булгаковым в одном подъезде, соседский роман?[2] «И ты в кругу лучись, – наказывает Мандельштам Н.Я. – …И у звезды учись / Тому, что значит свет».
Второе – об уже побывавшем на небе зрачке, «обращенном вдаль и ниц». Да ведь это не что иное как благословение и программа для всей будущей жизни Надежды Яковлевны – жизни после Осипа Эмильевича! Жизни без него, вместо него и ради него!
Будет он обожествленный
Долго жить в родной стране —
Омут ока удивленный, —
Кинь его вдогонку мне.
Для этого и за это ей, «полюбившей иудея» и без звука «исчезнувшей в нем», будет и разрешено, и дано снова стать самой собой и счастливо исполнить – «на мимолетные века» – земное свое предназначенье.
4
Предназначенье это заключалось в спасении, сбережении и доведении до читателя стихов Мандельштама. Все это ей удалось, но было это истинным подвигом, и совершался он Надеждой Яковлевной двояко – фиксацией в собственной памяти и заботой об архиве поэта.
Каждый из способов имел свои «узкие места», каждый был чреват потерями и неизбежно сопряжен с ними. Письма Осипа Мандельштама жене (82 письма!) шли в его архиве наравне с творческими рукописями, и заслуга их спасения принадлежит «Ясной Наташе» - Наталье Евгеньевне Штемпель, у которой они хранились: собираясь в эвакуацию, она уложила их в жестяную коробку из-под чая и вынесла из Воронежа буквально под немецкими снарядами. Письма же О.Э. к себе самой она не взяла, и они погибли. Почти та же участь и у писем Надежды Яковлевны к мужу: их подавляющее большинство было оставлено и погибло в Калинине, откуда бежала от немцев уже сама Н.Я. со своей старушкой-мамой[3].
Поэтому письма и телеграммы Н.Я. к О.Э. – раритет из раритетов. Все те из них, о которых мы хоть что-то знаем, собраны во втором разделе этой книги. Таковых набралось пока лишь двенадцать, хотя надежда на обнародование еще нескольких писем воронежского периода основательна.
Первые четыре письма – из Киева, от сентября-октября 1919 года. В них, да еще в известном письме самого О.М. из Феодосии в Киев от 5/18 декабря того же года[4] – драма влюбленных людей, разлученных вихрями Гражданской войны, истово рвущихся друг к другу, но боящихся, каждый, рисков своего первого шага навстречу. Взамен жизнь предложила им полуторалетнюю разлуку – испытание, которое они выдержали.
Столь старинные письма, к тому же весьма плохо сохранившиеся, хранились, по-видимому, отдельно от остальных: они – единственные письма Н.Я., сохранившиеся в АМ. Ввод их в научный оборот начал А.Г.Мец, поместивший всю подборку – в качестве приложения – в третий том «Полного собрания сочинений и писем» Осипа Мандельштама[5]. По всей видимости, он пользовался микрофильмом Принстонской коллекции, что не позволило ему прочесть эти письма в большем объеме и с большей точностью. Так что для нашего издания эти письма подготовлены заново.
Спустя десятилетие - следующий эпистолярный след. Это сохранившаяся у Павла Лукницкого телеграмма от 27 мая 1929 года – одно из бесчисленных звеньев той грандиозной «Битвы под Уленшпигелем», что разразилась над поэтом в 1928-1930 годах и разрешилась «Четвертой прозой». По ходу этой битвы Н.Я. оказалась в Ленинграде, где поднимала на бой питерских друзей-писателей.
Шестая эпистолярия – письмо Н.Я. мужу от 19 ноября 1931 года, написанное из Боткинской больницы – в ответ на его письма этих дней[6]. Как и письма 1919 года, оно сохранилось в АМ, видимо, затерявшись среди писем самого О.М. Это письмо как таковое публикуется впервые.
Следующие пять писем Н.Я. к О.М. написаны на стыке 1935–1936 гг., когда оба корреспондента были вне Воронежа: О.Э. – в Тамбове, в нервном санатории, а Н.Я. – в Москве, хлопоча по делам мужа. Эти письма, как никакие другие, манифестируют те удивительные равенство и взаимозаменяемость, которые стали нормой для этой пары, видимо, еще с конца 1920-х гг. Приводятся, однако, не сами письма целиком, а лишь цитаты из них, содержащиеся в написанной по их поводу статье Р. Тименчика[7]. Местонахождение оригиналов писем при этом не раскрывается, а время раскрытия этой тайны, согласно воле владельца, тоже. Так что, хотя аутентичность писем сомнений не вызывает, их происхождение - с легким привкусом загадочности.
Самое последнее письмо – написанное еще при жизни О.М., но так и не отправленное ему в лагерь. С объяснением всех обстоятельств оно помещено Н.Я. во «Вторую книгу» в качестве заключительной главы («Последнее письмо»). Оригинал – в АМ, в Принстоне.
5
В третий – самый обширный – раздел вошли как тексты самой Надежды Яковлевны[8], так и различные тексты – воспоминания, переписки, документы – о ней.
Вообще-то большинство воспоминаний о Надежде Яковлевне возникли как реакция на книги ее собственных воспоминаний, в особенности на «Вторую». Среди них немало «мемуаров–ответов», написанных теми, кого Н.Я. несправедливо, по их мнению, задела или обидела (например, Лариса Глазунова, Наталья Эфрос и др.). Выделяются – и объемом, и тоном, и пафосом – воспоминания Эммы Герштейн и Лидии Чуковской: обе оппонентки вступаются не только за себя (а Чуковская – и вовсе не за себя), но и за других «фигурантов». Часть мемуаристов (например, Эдуард Бабаев, Валентин Берестов и др.) стараются проявить максимум понимания обеих сторон диалога и, по возможности, уклониться от необходимости определиться в нем и давать оценки. А некоторые (и в первую очередь - Иосиф Бродский) бросаются на защиту уже самой Надежды Яковлевны от несправедливостей уже в ее адрес. Маятник, гирьку которого Н.Я. сама завела в сторону, разогнался, качнулся и с тех пор – не хочет останавливаться.
Большинство воспоминаний, собранных в этой книге, окрашены несколько иначе – в них почти нет не только инвектив, но и критических нот в адрес Н.Я.[9] Объяснения этому разные: иные авторы – преданные Н.Я. люди и последовательные адепты ее линии, часть мемуаров были написаны непосредственно после смерти и похорон Н.Я. и под их впечатлением. Иные же были знакомы с нею довольно поверхностно или коротко (во время стажировок или случайных, иногда единственных, встреч).
Не менее интересна внутренняя типология эпистолярии Н.Я., и при жизни О.Э. нередко представляющую обоих официальную переписку вел не он, а она: примерами могут послужить письма Н.Я. В. Молотову и С. Гусеву (1930) или же Магазинеру (1936)[10]. А нередко и дружескую (письма Н. Грин). В 1930-е гг. типичными для них стали двойные или совместные (с припиской) письма самым близким людям, например, отцу поэта или Б. Кузину.
После смерти О.Э. кочевая судьба Н.Я. хорошо позаботилась об ее географическом отрыве ото всех близких людей, а стало быть и о гигантском объеме корпуса ее переписки Н.Я. Уже опубликованы столь значительные (не только по объему) эпистолярные массивы, как ее письма Б.С. Кузину (за 1938-1947), А.Г. Усовой (1943-1951), И.Г. Эренбургу (1944-1963), Е.М. Аренс (1946, 1964), В.В. Шкловской-Корди (1952-1954)[11], А.А. Суркову (1955-1969), Л.Я. Гинзбург (1959-1967), М.В. Юдиной (1960-1963), П. Целану (1962), А.В. Македонову (1962-1966), Д.Е. Максимову (1962-1972), А.К. Гладкову (1963-1964), Е.К. Лившиц (1967), Р. Лоуэллу (1967-1971)[12], А. Миллеру и И. Морат (1968-1973). Кроме того, выходили и обоюдные переписки Н.Я. – с Н.И. Харджиевым (1940-1967), Б.Л. Пастернаком (1943-1946), А.А. Ахматовой (1944-1964), Н.Е. Штемпель (1952-1976) и В.Т. Шаламовым (1965-1968)[13]. Из писем, односторонне адресованных Н.Я., опубликованы лишь два письма А.А. Любищеву[14].
Уже в этих подборках мы встречаем удивительное типологическое разнообразие. Эпистолярное поведение Н.Я. напрямую зависело от корреспондента, от его «профиля» и от его реальной роли и значимости в ее жизни: переписка со старыми друзьями и вообще со «своими»[15] - это одно, с неслучайными и тем более со случайными знакомыми – другое, а с начальством и разными конторами – третье и т.д.
Большинство писем Н.Я. – априори бытовые по содержанию: Н.Я. всегда интересовали текущие дела и будничные проблемы корреспондентов, их здоровье, их быт, их близкие. При этом письма исполняли не только свою прямую – информирующую – миссию, но и создавали вокруг Н.Я. своего рода атмосферу простого человеческого двухстороннего общения, столь необходимого каждому человеку на Земле, а в условиях СССР – вдвойне.
Письма служили заменой и телефону, и походам друг к другу в гости, почти недоступным Н.Я. в ее провинциальных служениях. Заглянуть в собственный почтовый ящик (роскошь, актуальная для кочевницы Н.Я. разве что в собственной квартире в Москве да еще в Тарусе), сбегать на главпочту, бросить в напольный ящик с гербом письмо, выстоять очередь в окошко «до востребования», а в другое окошко другую очередь для отправки перевода или телеграммы – было для Н.Я. само собой разумеющимся, рутинным делом каждого божьего дня. Она писала и отвечала на письма весьма аккуратно, дорожа и своими корреспондентами, и, разумеется, самой почтой как каналом коммуникации.
В оседлые годы, когда у Н.Я. появилась не только крыша над головой, но и почтовый ящичек на двери и телефон в квартире, пусть и прослушиваемый, когда многие из тех, с кем она иначе переписывалась бы, могли собраться вечерком на кухне и поболтать за чаем, ни объем, ни сам характер переписки Н.Я. не изменился. Во-первых, в Воронеже, Ульяновске, Ленинграде, Пскове оставались еще старые друзья, а во-вторых завелись новые друзья и знакомые издалека – из США, Англии, Франции, Италии, Голландии и т.д., а стало быть – и новые корреспонденты!
Взятые как целое, письма Н.Я. никогда не сводились к быту и дружеской социальности, в них встречались – и довольно часто – интереснейшие наблюдения и глубокие размышления. А иные можно считать провозвестниками ее нераскрытого еще прозаического дара: превосходные тому примеры – письмо Н.И. Харджиеву от 1940 года или вся, от начала до конца, переписка с Б.С. Кузиным.
В некоторых случаях в нашем распоряжении оказывались и чьи-то воспоминания о Н.Я., и, одновременно, переписка с нею.
Конечно, накал и характер переписки зависел в первую очередь от личности корреспондента. Уникальны страсть и напор, что встречаем в письмах Кузину, как уникальны и та внутрисемейная открытость или сестринская нежность и доверчивость, которыми отмечены письма Н.Я. к Василисе и Варваре Шкловским-Корди или к Наташе Штемпель. Но ей никогда бы не пришло в голову обсуждать с «ясной Наташей» вопросы философии Владимира Соловьева или Тейяра де Шардена, как и природу мемуаристской несостоятельности Эмиля Миндлина, что она делает с другими – в письмах к Македонову, Лотманам или Любищеву.
Объем эпистолярий, вводимых в оборот в этой книге, соизмерим с предшествующим. И он не только подтверждает обозначенную типологию, но и значительно расширяет ее. Так, во многих переписках 1960-х и 1970-х годов мы впервые встречаем Н.Я. в роли образцовой вдовы, терпеливо отвечающей даже на глупые вопросы глобальных исследователей или переводчиков, связанные с биографией и творчеством О.М. Справедливости ради стоит сказать, что в книге немало и писем, не написанных Н.Я., а адресованных ей; есть даже письма третьих лиц друг другу, где роль Н.Я. еще скромней - персонажная (например, в письмах О.В. Андреевой-Черновой, матери Ольги Андреевой-Карлайл, дочери).
До сих пор Н.Я. была замечена в персонажах лишь немногих дневников современников, в частности, А. Гладкова, Л. Левицкого и М. Левина. Дневник В. Борисова существенно расширяет границы этого жанра как источник ее биографии.
Еще одним типом материалов, нашедшим себе в этой книге свое место, следует счесть своего рода «геобиографические» очерки – обзоры того, что нам известно о происходившем с Н.Я. в годы ее скитаний по провинции (Струнино и Шортанды, Ульяновск, Чита, Чебоксары, Таруса, Псков). К ним примыкает подборка, посвященная перипетиям защиты диссертации: это же надо – заняться языкознанием одновременно со Сталиным!
Большинство материалов книги было написано специально для нее – это касается всех жанров[16]. Но некоторые материалы в книге републикуются (нередко в сокращенном виде). Отчасти - потому, что их первопубликации малодоступны, но главный мотив – в качественно ином, обновленном контексте[17].
Внутренним принципом и рычагом структуризация третьего раздела послужила элементарная хронология: первый подраздел – это «Вместе: годы с Осипом Мандельштамом», затем по два подраздела, посвященных ее кочевым годам (объединенным сороковым и пятидесятым и, отдельно, первой половине шестидесятых) и годам оседлым (шестидесятым и семидесятым). В особый раздел вынесен 1980 год - последний год жизни Н.Я., вобравший в себя и ее смерть, а с захватом 2 января 1981 года – и ее похороны[18]. Нередко видишь, как смежные материалы начинают взаимодействовать друг с другом, подхватывать уже прозвучавшую тему и продолжать ее.
Первый – для О.М. прижизненный – подраздел представлен двумя обрамляющими материалами: обзором киевского периода жизни Н.Я., начавшегося со знакомства с О.Э., и тех восьми месяцев после ареста мужа в Саматихе, что Н.Я. прожила – в основном, в Струнино – до его смерти.
Второй, охвативший сразу две декады (1940-е и 1950-е годы), – представлен письмами (Э. Герштейн к Н.Я. и Н.Я. к С.И. Бернштейну, Шкловским-Корди и Р.Р. Фальку) и геобиографическими очерками об Ульяновске, Чите и Чебоксарах.
Еще пять кочевых лет - до получения ключей от квартиры – пришлись на первую половину 1960-х годов и прошли под знаком двух городов – Тарусы и Пскова. Таруса – это еще и воспоминания Р. Орловой и А. Симонова. Псков же – это и суммирующий очерк, и письма псковского периода – как к Н.Я. (А. Морозова), так и ее (к москвичкам Н. Глен и Ю. Живовой, приезжавших в ней во Псков, и к псковичам Майминым, переписка с которыми пришлась на послепсковское время). Здесь же – и последнее письмо Н.Я. «наверх» (Хрущеву), и первая переписка с иностранцем (П. Целаном). Завершает подраздел рассказ о первом в СССР вечере памяти Осипа Мандельштама на мехмате МГУ – вечере, триумфальном и для Н.Я
Два подраздела посвящены оседлой полосе жизни Н.Я. – второй половине 1960-х и 1970-м годов.
С появлением у Н.Я. своего жилья – завязались новые знакомства и дружбы среди москвичей, запечатлевшиеся скорее в мемуарах, чем в письмах (Е. Мурина, Л. Сергеева и многие другие, не удосужившиеся написать мемуары). Появились и первые живые гости из-за рубежа, с которыми, в пору их нахождения у себя дома, установился и поддерживался как раз эпистолярный режим общения: К. Браун, О. Андреева-Карлайл, К. Верхейл, Дж. Смит (Бейнз), чуть позже П. Троупин (Браун переплюнул всех, догадавшись записать ответы Н.Я. на магнитофон, но его самого «переплюнул» К. Верхейл, организовавший единственное, как оказалось, киноинтервью с Н.Я.). Аналогично установились контакты и с новыми знакомыми не из Москвы – киевлянином Г. Кочуром, вильнюсцем Т. Венцловой, ереванцем Л. Мкртчяном или ростовчанином Л. Григоряном. Летом 1967 года, в Верее, разгневанная на Харджиева и только что, в мае, отобравшая у него поэтический архив мужа, но недовольная и западными издателями Мандельштама, Н.Я. сама села за комментирование его стихов: этап этот задокументирован различными записями Вадима Борисова.
Еще один подраздел – о семидесятых годах. Главные ее книги были уже написаны в предыдущие годы, а выходили они все теперь, и Н.Я., глубоко выдохнув и наслаждалась сделанным, охотно занялась такими развлечения, как чтение хороших книжек, одаривание подруг гостинцами из «Березки» и попытками устройства чужих судеб.
Жизнь ее, ослабевая, протекала в семидесятые поначалу между московской квартирой и летним отдыхом на даче[19]. Дальние поездки – в Псков или Прибалтику – предпринимались из чистого удовольствия повидать кого-то из друзей и были нечастыми. Если начало декады было отмечено эмиграционными настроениями и даже усилиями в этом направлении (по еврейской линии), то конец – глубоким погружением в православие, чему немало способствовала и харизма ее духовника – отца Александра Меня.
Последний - 82-й год – своей жизни она болела. Дружеский ее круг организовал дежурства, ни на минуту не оставлял ее без заботы. Смерть застигла ее во сне, и только тут советская власть решилась не то на демарш, не то на реванш, «арестовав» покойницу, доставив ее – без гроба – в казенный морг, опечатав, в интересах возможных наследников, ее квартиру и запретив погребение на Ваганьковском.
В четвертый раздел книги – «Надежда Мандельштам: попытки обобщения» - вошли короткие эссе Д. Быкова, М. Чудаковой и А. Битова[20] и статья Д. Нечипорука: все это тексты, дающие синтетическую характеристику и интегральную оценку личности и творчества Н.Я.
Завершает же книгу ее пятый раздел, в который включены биохроника Н.Я. Мандельштам. Традиционные «Труды и дни» несколько восполняют отсутствие в книге биографического очерка.
6
При всем своем разнообразии, многочисленные авторы сборника сходятся в одном – в том, что Надежда Яковлевна Мандельштам – плоть от плоти и дух от духа Осипа Мандельштама, их судьбы сплавлены в одну общую, и ее голос, ее высказывания и даже ее оценки опираются на это такое горькое и такое счастливое единство. Но при этом она не бессловесная ипостась и не бесплотная тень, – она сама отбрасывает тень и, если надо, за словом в карман не полезет.
Вот этапы ее противостояния времени, ее собственного – Надежды Яковлевны, а не вдовы Осипа Эмильевича , – подвига.
Когда в 1938 году погиб он, то главным ее делом стало сохранить его стихи, а это значит – не погибнуть самой! Инстинкт не погибнуть приводил ее и в Струнино, и в Шортанды, и снова в Калинин, и в Ташкент, и в Ульяновск – он же, в нужный момент, и уводил ее из этих, по-своему опасных, мест. Нужно было обязательно дождаться, дотерпеться до смерти тирана. И ее прощание с Ульяновском совпало с этой неслыханной радостью – со всенародным «прощанием» с Сосо, и 1953 год посему – важная веха в ее выяснениях отношений со временем. Оно перестало охотиться за ней и заняло шипящий, но нейтралитет.
Следующий этап и новая веха – 1955 год, когда на Западе вышел первый посмертный однотомник Мандельштама: в нем были почти исключительно уже публиковавшиеся стихи, но он как бы обозначил и закрепил позиции противоборствующих «сторон». И после этого, Н.Я. перешла в контрнаступление: вешками тут первая реабилитация (1956), образование Комиссии по литературному наследию Мандельштама (1957) и, самое главное, попадание неизданного Мандельштама в самиздат (1958-1959). В 1962 и 1964 годах – с публикацией в «Воздушных путях» и выходом первого тома Собрания сочинений - подтянулся и тамиздат, со временем заменивший самиздат в его дико-бродячем виде. Наконец, первые робкие журнальные публикации в СССР и, в особенности, триумфальный вечер в МГУ в мае 1965 года обозначили необратимость возвращения стихов Мандельштама к читателю и на родине.
В 1965 году – следующая веха – Н.Я. впервые вздохнула не просто спокойно, но и победительно. Провинциальные вузы были уже все позади, а в своей кооперативной квартире она вольна была теперь делать все что угодно. То, чем она занялась там, в Тарусе и Пскове, здесь, на Большой Черемушкинской, она закончила, перепечатала и передала в испуганные, но надежные руки Кларенса Брауна.
И приступила к следующим своим делам – к переживаниям за «Разговор о Данте» и к написанию любящей книги об Ахматовой; к извлечению мужниного архива у Харджиева и собственному припоминающему погружению в этот архив, в поэзию и в творческую стихию Мандельштама; к отказу от книги об Ахматовой и написанию совсем другой книги – книги о времени и о себе. Если эта «Вторая книга» и сведение счетов, то все же не с упоминаемыми в ней людьми, а со временем, в котором и ей, и упоминаемым людям выпало вместе жить.
Следующая и, кажется, уже последняя прижизненная вешка в поединке со временем – 1973 год. И вовсе не потому, что Мандельштам вышел, наконец, и в «Библиотеке поэта», а потому, что в 1973 году, переправив на Запад остатки архива, Н.Я. освободилась и от этой – последней – ответственности перед памятью мужа.
Время, конечно, стачивало ее, скашивало, как каблук, но отныне оно работало не против, а за нее. Свободный выход на родине его и ее книг, величанья по случаям юбилеев и открытия ему (а однажды и ей вместе с ним!) памятников и мемориальных досок по всему миру – все это было подготовлено ею, а происходить могло, происходило и будет происходить уже без нее.
Вот так Надежда Яковлевна переупрямила и время!
I.
ОСИП МАНДЕЛЬШТАМ –
НАДЕЖДЕ ХАЗИНОЙ И НАДЕЖДЕ МАНДЕЛЬШТАМ:
СТИХИ
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба…
Черепаха
На каменных отрогах Пиэрии
Водили музы первый хоровод,
Чтобы, как пчелы, лирники слепые
Нам подарили ионийский мед.
И холодком повеяло высоким
От выпукло-девического лба,
Чтобы раскрылись правнукам далеким
Архипелага нежные гроба.
Бежит весна топтать луга Эллады,
Обула Сафо пестрый сапожок,
И молоточками куют цикады,
Как в песенке поется, перстенек.
Высокий дом построил плотник дюжий,
На свадьбу всех передушили кур,
И растянул сапожник неуклюжий
На башмаки все пять воловьих шкур.
Нерасторопна черепаха-лира,
Едва-едва беспалая ползет,
Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
Ну, кто ее такую приласкает,
Кто спящую ее перевернет?
Она во сне Терпандра ожидает,
Сухих перстов предчувствуя налет.
Поит дубы холодная криница,
Простоволосая шумит трава,
На радость осам пахнет медуница.
О, где же вы, святые острова,
Где не едят надломленного хлеба,
Где только мед, вино и молоко,
Скрипучий труд не омрачает неба
И колесо вращается легко?
1919
Вернись в смесительное лоно,
Откуда, Лия, ты пришла,
За то, что солнцу Илиона
Ты желтый сумрак предпочла.
Иди, никто тебя не тронет,
На грудь отца в глухую ночь
Пускай главу свою уронит
Кровосмесительница-дочь.
Но роковая перемена
В тебе исполниться должна:
Ты будешь Лия — не Елена!
Не потому наречена,
Что царской крови тяжелее
Струиться в жилах, чем другой, —
Нет, ты полюбишь иудея,
Исчезнешь в нем — и Бог с тобой.
1920
С розовой пеной усталости у мягких губ
Яростно волны зеленые роет бык,
Фыркает, гребли не любит — женолюб,
Ноша хребту непривычна, и труд велик.
Изредка выскочит дельфина колесо
Да повстречается морской колючий еж,
Нежные руки Европы, — берите все!
Где ты для выи желанней ярмо найдешь?
Горько внимает Европа могучий плеск,
Тучное море кругом закипает в ключ,
Видно, страшит ее вод маслянистый блеск
И соскользнуть бы хотелось с шершавых круч.
О, сколько раз ей милее уключин скрип,
Лоном широкая палуба, гурт овец
И за высокой кормою мелькание рыб, —
С нею безвесельный дальше плывет гребец!
1922
Холодок щекочет темя,
И нельзя признаться вдруг, —
И меня срезает время,
Как скосило твой каблук.
Жизнь себя перемогает,
Понемногу тает звук,
Все чего-то не хватает,
Что-то вспомнить недосуг.
А ведь раньше лучше было,
И, пожалуй, не сравнишь,
Как ты прежде шелестила,
Кровь, как нынче шелестишь.
Видно, даром не проходит
Шевеленье этих губ,
И вершина колобродит,
Обреченная на сруб.
1922
Куда как страшно нам с тобой,
Товарищ большеротый мой!
Ох, как крошится наш табак,
Щелкунчик, дружок, дурак!
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом,
Да, видно, нельзя никак...
Октябрь 1930
Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;
Острый нож да хлеба каравай...
Хочешь, примус туго накачай,
А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,
Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.
Январь 1931
Ma voix aigre et fausse...
P.Verlaine*
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.
Там, где эллину сияла
Красота,
Мне из черных дыр зияла
Срамота.
Греки сбондили Елену
По волнам,
Ну, а мне — соленой пеной
По губам.
По губам меня помажет
Пустота,
Строгий кукиш мне покажет
Нищета.
Ой ли, так ли, дуй ли, вей ли —
Все равно;
Ангел Мэри, пей коктейли,
Дуй вино.
Я скажу тебе с последней
Прямотой:
Все лишь бредни — шерри-бренди, —
Ангел мой.
2 марта 1931
* Мой голос пронзительный и фальшивый... П.Верлен (фр.).
Нет, не спрятаться мне от великой муры
За извозчичью спину — Москву,
Я трамвайная вишенка страшной поры
И не знаю, зачем я живу.
Мы с тобою поедем на «А» и на «Б»
Посмотреть, кто скорее умрет,
А она то сжимается, как воробей,
То растет, как воздушный пирог.
И едва успевает грозить из угла —
Ты как хочешь, а я не рискну!
У кого под перчаткой не хватит тепла,
Чтоб объездить всю курву Москву.
Апрель 1931
ФАЭТОНЩИК
На высоком перевале
В мусульманской стороне
Мы со смертью пировали —
Было страшно, как во сне.
Нам попался фаэтонщик,
Пропеченный, как изюм,
Словно дьявола погонщик,
Односложен и угрюм.
То гортанный крик араба,
То бессмысленное «цо», —
Словно розу или жабу,
Он берег свое лицо:
Под кожевенною маской
Скрыв ужасные черты,
Он куда-то гнал коляску
До последней хрипоты.
И пошли толчки, разгоны,
И не слезть было с горы —
Закружились фаэтоны,
Постоялые дворы...
Я очнулся: стой, приятель!
Я припомнил — черт возьми!
Это чумный председатель
Заблудился с лошадьми!
Он безносой канителью
Правит, душу веселя,
Чтоб вертелась каруселью
Кисло-сладкая земля...
Так, в Нагорном Карабахе,
В хищном городе Шуше
Я изведал эти страхи,
Соприродные душе.
Сорок тысяч мертвых окон
Там видны со всех сторон
И труда бездушный кокон
На горах похоронен.
И бесстыдно розовеют
Обнаженные дома,
А над ними неба мреет
Темно-синяя чума.
12 июня 1931
Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.
С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.
В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...
Нет на Москву и ночью угомону,
Когда покой бежит из-под копыт...
Ты скажешь — где-то там на полигоне
Два клоуна засели — Бим и Бом,
И в ход пошли гребенки, молоточки,
То слышится гармоника губная,
То детское молочное пьянино:
— До-ре-ми-фа
И соль-фа-ми-ре-до.
Бывало, я, как помоложе, выйду
В проклеенном резиновом пальто
В широкую разлапицу бульваров,
Где спичечные ножки цыганочки в подоле бьются длинном,
Где арестованный медведь гуляет —
Самой природы вечный меньшевик.
И пахло до отказу лавровишней...
Куда же ты? Ни лавров нет, ни вишен...
Я подтяну бутылочную гирьку
Кухонных крупно скачущих часов.
Уж до чего шероховато время,
А все-таки люблю за хвост его ловить,
Ведь в беге собственном оно не виновато
Да, кажется, чуть-чуть жуликовато...
Чур, не просить, не жаловаться! Цыц!
Не хныкать —
для того ли разночинцы
Рассохлые топтали сапоги, чтоб я теперь их предал?
Мы умрем как пехотинцы,
Но не прославим ни хищи, ни поденщины, ни лжи.
Есть у нас паутинка шотландского старого пледа.
Ты меня им укроешь, как флагом военным, когда я умру.
Выпьем, дружок, за наше ячменное горе,
Выпьем до дна...
Из густо отработавших кино,
Убитые, как после хлороформа,
Выходят толпы — до чего они венозны,
И до чего им нужен кислород...
Пора вам знать, я тоже современник,
Я человек эпохи Москвошвея, —
Смотрите, как на мне топорщится пиджак,
Как я ступать и говорить умею!
Попробуйте меня от века оторвать, —
Ручаюсь вам — себе свернете шею!
Я говорю с эпохою, но разве
Душа у ней пеньковая и разве
Она у нас постыдно прижилась,
Как сморщенный зверек в тибетском храме:
Почешется и в цинковую ванну.
— Изобрази еще нам, Марь Иванна.
Пусть это оскорбительно — поймите:
Есть блуд труда и он у нас в крови.
Уже светает. Шумят сады зеленым телеграфом,
К Рембрандту входит в гости Рафаэль.
Он с Моцартом в Москве души не чает —
За карий глаз, за воробьиный хмель.
И словно пневматическую почту
Иль студенец медузы черноморской
Передают с квартиры на квартиру
Конвейером воздушным сквозняки,
Как майские студенты-шелапуты.
Май — 4 июня 1931
Кама
1.
Как на Каме-реке глазу тёмно, когда
На дубовых коленях стоят города.
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
Упиралась вода в сто четыре весла —
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Там я плыл по реке с занавеской в окне,
С занавеской в окне, с головою в огне.
А со мною жена пять ночей не спала,
Пять ночей не спала, трех конвойных везла.
2.
Как на Каме-реке глазу темно, когда
На дубовых коленях стоят города.
В паутину рядясь, борода к бороде,
Жгучий ельник бежит, молодея в воде.
Упиралась вода в сто четыре весла
Вверх и вниз на Казань и на Чердынь несла.
Чернолюдьем велик, мелколесьем сожжен
Пулеметно-бревенчатой стаи разгон.
На Тоболе кричат. Обь стоит на плоту.
И речная верста поднялась в высоту.
3.
Я смотрел, отдаляясь, на хвойный восток,
Полноводная Кама неслась на буек.
И хотелось бы гору с костром отслоить,
Да едва успеваешь леса посолить.
И хотелось бы тут же вселиться, пойми,
В долговечный Урал, населенный людьми,
И хотелось бы эту безумную гладь
В долгополой шинели беречь, охранять.
Апрель—май 1935
Твой зрачок в небесной корке,
Обращенный вдаль и ниц,
Защищают оговорки
Слабых, чующих ресниц.
Будет он обожествленный
Долго жить в родной стране —
Омут ока удивленный, —
Кинь его вдогонку мне.
Он глядит уже охотно
В мимолетные века —
Светлый, радужный, бесплотный,
Умоляющий пока.
2 января 1937
Еще не умер ты, еще ты не один,
Покуда с нищенкой-подругой
Ты наслаждаешься величием равнин
И мглой, и холодом, и вьюгой.
В роскошной бедности, в могучей нищете
Живи спокоен и утешен.
Благословенны дни и ночи те,
И сладкогласный труд безгрешен.
Несчастлив тот, кого, как тень его,
Пугает лай и ветер косит,
И беден тот, кто сам полуживой
У тени милостыню просит.
15—16 января 1937
О, как же я хочу,
Не чуемый никем,
Лететь вослед лучу,
Где нет меня совсем.
А ты в кругу лучись —
Другого счастья нет —
И у звезды учись
Тому, что значит свет.
Он только тем и луч,
Он только тем и свет,
Что шопотом могуч
И лепетом согрет.
И я тебе хочу
Сказать, что я шепчу,
Что шопотом лучу
Тебя, дитя, вручу...
23 марта — начало мая 1937
Как по улицам Киева-Вия
Ищет мужа не знаю чья жинка,
И на щеки ее восковые
Ни одна не скатилась слезинка.
Не гадают цыганочки кралям,
Не играют в Купеческом скрипки,
На Крещатике лошади пали,
Пахнут смертью господские Липки.
Уходили с последним трамваем
Прямо за город красноармейцы,
И шинель прокричала сырая:
— Мы вернемся еще — разумейте...
Апрель 1937
На меня нацелилась груша да черемуха —
Силою рассыпчатой бьет в меня без промаха.
Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями, —
Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина?
С цвету ли, с размаха ли бьет воздушно— целыми
В воздух убиваемый кистенями белыми.
И двойного запаха сладость неуживчива:
Борется и тянется — смешана, обрывчива.
4 мая 1937
[1] Письмо Б.Кузину от 8 июля 1939 г. (Кузин. С. 593)
[2] Возникает и другой вопрос: а не читал ли его часом и Сталин, все пристававший к Пастернаку с вопросом: а не Мастер ли, часом, этот Мандельштам?
[3] Н.Я. писала Кузину 9 мая 1939 г. (Кузин. С. 588), что все свои письма к О.М. уже уничтожила (впрочем, часть писем – пусть и небольшая – все же сохранилась в АМ).
[4] Вот из него цитата: «Молю Бога, чтобы ты услышала, что я скажу: детка моя, я без тебя не могу и не хочу, ты вся моя радость, ты родная моя, это для меня просто, как божий день. Ты мне сделалась до того родной, что всё время я говорю с тобой, зову тебя, жалуюсь тебе. Обо всем, обо всем могу сказать только тебе. Радость моя бедная! Ты для мамы своей «кинечка» и для меня такая же «кинечка». Я радуюсь и Бога благодарю за то, что он дал мне тебя. Мне с тобой ничего не будет страшно, ничего не тяжело...
Твоя детская лапка, перепачканная углем, твой синий халатик – всё мне памятно, ничего не забыл...
Прости мне мою слабость и что я не всегда умел показать, как я тебя люблю.
Надюша! Если бы сейчас ты объявилась здесь, – я бы от радости заплакал. Звереныш мой, прости меня! Дай лобик твой поцеловать – выпуклый детский лобик! Дочка моя, сестра моя, я улыбаюсь твоей улыбкой и голос твой слышу в тишине.
Вчера я мысленно непроизвольно сказал «за тебя»: «я должна (вместо “должен”) его найти», т. е. ты через меня сказала... <…>
Надюша, мы будем вместе, чего бы это ни стоило, я найду тебя и для тебя буду жить, потому что ты даешь мне жизнь, сама того не зная, голубка моя, – «бессмертной нежностью своей»...
<…> Не могу себе простить, что уехал без тебя. До свиданья, друг! Да хранит тебя Бог! Детка моя! До свиданья!»
[5] ПССП. Т.3, 2011. С. 604-606.
[6] См.: О. Мандельштам. Собрание сочинений в четырех томах. Т.4. Письма / Сост.: П. Нерлер, А. Никитаев, С. Василенко и Ю. Фрейдин. М.: Арт-Бизнес-центр, 1997. С.145. Письма №№ 167 и 168.
[7]Тименчик Р. Об одном эпизоде в биографии Мандельштама // TorontoSlavicQuarterly. 2014. No 47. С.219-239.
[8] Они выделены в оглавлении полужирным.
[9]Авторы же предисловий к эпистолярным или иным публикациям чувствуют себя на этом фоне скорее аналитиками, чем мемуаристами, и чаще позволяют себе «критические ноты».
[10] Я не привожу здесь ссылок. Интересующиеся легко отыщут соответствующие публикации в библиографии Н.Я.
[11] Публикуемые в наст. издания письма Н.Я. семейству Шкловских охватывают уже последующие годы.
[12] Оригинал по-английски (то же – в письмах и чете Миллеров-Морат); в наст. издании – в переводе на русский.
[13] Публикациями, как правило, исчерпывается соответствующий эмпирический материал, но есть и исключения (так, часть писем Н.Я. к А.К. Гладкову, А.В. Македонову или А.А. Суркову все еще ждут своего публикатора). A propos публикаторы: круг тех, кто внес в этот массив особенно ощутимый вклад, довольно отчетлив – это Н. Крайнева, С. Шумихин, А. Мец, М. Вахтель и некоторые другие.
[14] Это лишь крошечная часть той поистине гигантской переписки, которая связывала Н.М. и чету Любищевых на протяжении долгого времени.
[15] С «родными», как их назвала сама Н.Я. в своем первом письме к Харджиеву.
[16] Часть из них прошла обкатку в текущей периодике (например, материалы о диссертации, о К.Брауне или об О. Андреевой-Карлайл).
[17]Примерами могут послужить письма Н.Я. П. Целану, Л. Григоряну, Л. Мкртчяну или Г. Кубатьяну или воспоминания Е. Муриной, Н. Штемпель или В. Лашковой.
[18] Тут я постарался собрать все выявленные материалы такого рода; мало того, поместил сюда соответствующий фрагмент воспоминаний Л. Сергеевой, отделив его, с ее согласия, от основного текста.
[19] География дач расширилась: тут и Переделкино, и Кратово, и Абрамцево, и Семхоз, и Боровск, и Малеевка.
[20] Первые два – это выступления на вечере памяти Н.М. в ЦДЛ 30 октября 2014 г., а третье – фрагмент из радиопередачи.
Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 11(68) ноябрь 2015
Адрес оригинальной публикации: http://7iskusstv.com/2015/Nomer11/Nerler1.php