Сегодня в связи с разворачивающимися вокруг извечного «восточного вопроса» событиями нелишним будет вспомнить о панславизме Тютчева; ведь поэт неотделим от судьбы своего отечества и православия. Поэт и дипломат, он не только живо интересовался современной ему историей, но и болел душой за Россию, особенно в дни ее поражений и горестных невзгод.
О Тютчеве до сих пор бытует представление как о «певце природы» и поэте любви, в лучшем случае он воспринимается как поэт-философ. И это вполне отвечает реальности. Неправомерность подобных ограничений заключается в том, что Тютчева продолжают упорно включать в полуязыческую мировоззренческую «традицию», тогда как он сознательно и настойчиво порывался в направлении от философского пантеизма к евангельскому поэтическому мироощущению. Были в этом трудном восхождении свои падения и «рецидивы» гностического характера, но судить все же резонней по высоте духовного и поэтического парения.
Причина читательских заблуждений коренится в усвоенных нами ложных представлениях о несовместимости мирской культуры с религиозным, прежде всего православным культом. Мы упорно продолжаем разделять искусство и церковную культуру, тогда как по природе своей и в реальности они, хоть и не тождественны, но взаимосвязаны. Разве Песнь песней или Псалмы царя Давида — не высокая поэзия?! Пятикнижие Моисеево и «сетования на Сионе» библейских пророков представляют не только Откровения Божественной истины, но и совершенство поэтической формы Ее выражения. А в Благовестии разве не запечатлелась личность каждого из евангелистов?! В земной проекции Богопознания находятся и поэтические прозрения Тютчева. Остановимся на двух аспектах его творчества: это тема России, ее исторической судьбы в письмах и стихах Тютчева. Письма поэта примечательны в биографическом плане и как выражение его политических взглядов, но прежде всего — в качестве образца уходящего в небытие эпистолярного жанра: многие из них предстают «стихами в прозе».
В стихах и письмах с равной силой отразились основные проблемы духовного и исторического бытия поэта — семья, любовь, Россия, поэзия. Так В.А. Жуковскому в 1837 г. по смерти жены Элеоноры он пишет: «...После нее я более всего любил в мире: отечество и поэзию».
Судьба России его волновала едва ли не больше, чем его собственная судьба и даже судьба его детей. В письме к дочери Дарье от 1/13.08.1870 он смерть сына отмечает одной фразой: «Ах, бедный мальчик! Он умер, вовсе не подозревая, до какой степени был мне дорог, и сам я, быть может, никогда вполне не отдавал себе в этом отчета». Основная же часть письма оказывается посвящена политике.
Тютчев события личной жизни вплетает в ткань мировой истории, поэтически и религиозно воспринимает мир в его единстве. Для него, как и для Пушкина, «случай есть мгновенное, мощное орудие Провидения». История предстает живым Преданием и реализующимся пророчеством: «Нет ничего более человечного в человеке, чем... потребность связывать прошлое с настоящим». Истинный поэт — предсказатель и истор (свидетель), участник развертывающегося действа («Я не свое тебе открою, Но бред пророческий духов...»). Аристократа по рождению и по духу, прекрасно знающего свое родословие, Тютчева отличает интерес к современности и к грядущему.
Другая черта его мироощущения — это чувство апокалиптичности истории, катастрофичность его образа мира, воспринимаемого в его кризисном становлении. В том же письме читаем: «...Но я весьма ошибаюсь, если этому падению не будет предшествовать какая-либо ужасающая катастрофа». «Кризис», «катастрофа» — едва ли не самые частые в посланиях характеристики описываемых поэтом событий. Жизнь для него неразлучна с «минутами роковыми». В письме обращает на себя внимание мотив «страшного зрелища Божьего суда, что совершается над миром». Это один из центральных образов его мировосприятия:
Блажен, кто посетил сей мир
В его минуты роковые;
Его призвали всеблагие,
как собеседника на пир;
Он их высоких зрелищ зритель...
(«Цицерон», 1830)
После упоминания смерти сына следующей строкой следует: «В душе у меня постоянное ощущение тревоги, и отсутствие вестей только усугубляет его. К тому же, надо быть грубым животным, чтобы безнаказанно присутствовать при страшном зрелище сего Божьего суда, что совершается над миром. Ничего не предрешая, предчувствуешь уже, каково будет последнее слово верховного приговора». Первая часть фразы как будто бы относится к смерти сына. Вторая часть определенно касается судеб «мира». Одно с другим оказывается неразрывно связано.
Поэт постоянно обуреваем тревогой за близких и за целые народы, прежде всего — за Россию. «Мне кажется, что я уже на три четверти ушел в небытие, и единственное, что еще от меня остается, это чувство тревоги», — пишет он жене 14.09.1871. Это тесно переплетается с его давним поэтическим: «О, вещая душа моя, О, сердце, полное тревоги...»
Образ Страшного суда выступает у Тютчева связующим звеном мировой истории. 3 октября 1853 он пишет жене: «...В день Страшного суда в Петербурге найдутся люди, которые станут притворяться, что они об этом и не подозревают», а через два года в письме ей же: «И вот какие люди управляют судьбами России во время одного из самых страшных потрясений, когда-либо возмущавших мир! <...>Пока у нас все еще, как в видении Иезекииля. Поле усеяно сухими костями. Оживут ли кости сии? Ты, Господи, веси!»
Симптоматично, что Суд вершится не только в вечности, но здесь и сейчас. Это черта не ветхозаветного, а евангельского апокалиптизма, не отменяющего будущего Страшного суда. Его эсхатология не только «страшная», но и светлая, жизнеутверждающая. Суд страшен не грешникам, ибо грешны все, но нераскаявшимся, закосневшим, возлюбившим грех. «Люблю сей Божий гнев...», — парадоксально заявляет поэт в 1830 г. Парадокс разрешается в спасительной перспективе «Божиего гнева» как «дыхания Бога, — дыхания бури», очищающей мир.
В истории разыгрывается Драма искупления, а не трагедия безысходности. Дочери Анне 31.07/12.08.1870 поэт пишет: «То, что происходит перед нашими глазами, уже не действительность. Это как бы сценическое представление большой драмы, задуманной и поставленной по всем правилам искусства. <...> Эта примесь смешного в событиях наиболее трагических всегда бывала признаком великих явлений и завершающихся судеб». Драма рождена личной виной, содержащей возможность покаяния. Европейские же и отечественные «цивилизаторы» охвачены «судорогой бешенства, которой роковой исход — только разрушение. Это последнее слово Иуды, который предав Христа, очень основательно рассудил, что ему остается лишь одно: удавиться».
В злободневном для него восточном вопросе Тютчев, проявляя трезвость и прагматизм, сближается со славянофилами (стихи «Олегов щит», «Русская география»). Поэту решение видится в проекции идеи Москвы как Третьего Рима, сыгравшей искусительную роль в исторической судьбе России. Но в искусе кроется и взыскание Истины, а соблазн заключается в подмене духовной неотмирности политической ее реализацией.
Философским истоком тютчевского мессианизма являлось, несомненно, гегелевское учение о духе Истории, воплощающемся в судьбе избранных народов. Так, дочери Екатерине 27.03.1871 поэт пишет: «...Человек, старея, делается своей собственной карикатурой. То же происходит и с вещами самыми священными, с верованиями самыми светлыми: когда дух, животворящий их, отлетел, они становятся пародией на самих себя. Но современный мир вступил в такую фазу своего существования, когда живая жизнь в конце концов восторжествует над омертвевшими формами». Идея свободы Духа, который дышит где хочет, лежит в основе всех форм становления национального сознания. Ею соблазнялись и славянофилы, и западники.
Тютчев, в отличие от славянофилов, не усматривал все беды России исходящими с Запада: «Великие кризисы, великие кары наступают обычно не тогда, когда беззаконие доведено до предела... Нет, взрыв разражается по большей части при первой робкой попытке возврата к добру...» (Блудовой А. Д., 28.09.1857). И католицизм им не сводился к «отступничеству» Рима. Он всегда хотел «войти в мирное духовное общение» с Европой.
Исток бед ему видится в «отсутствии России в России». «За границей всякий серьезный спор, политические дебаты и вопросы о будущем неминуемо приводят к вопросу о России. Приехав в Россию, вы ее больше не видите. Она совершенно исчезает из кругозора», — пишет поэт дочери Анне 20.04.1868. Избавляясь от народнических представлений о безвинном страстотерпии Руси, поэт понимал, что Суд свершается и над народом-богоносцем: «Никогда еще борьба между добром и злом, составляющая основу жизни мира, не была ни более острой, ни более драматичной».
В письме А.Д. Блудовой от 28.09.1857 он с надеждой на исполнение, но трезво констатирует: «Святая Русь смогла бы осуществить преобразования, ставшие неизбежными, не проходя через все испытания, столь ею заслуженные». Народные идеалы и чаяния уживаются в нем с пониманием неизбежности катастрофы. Он видит причины зла и верит в его искоренимость, в силы нации: «...Жизнь народная, жизнь историческая еще не проснулась в массах населения. Она ожидает своего часа, и, когда этот час пробьет, она откликнется на призыв и проявит себя вопреки всему и всем. Пока же для меня ясно, что мы на пороге разочарований и унижений всякого рода» (Тютчевой Э.Ф. 30.11.1854).
Начало зла ему видится в стихии, порождающей хаос: «До сих пор это явление не было еще достаточно подробно исследовано. Это то, что паразитическое начало органически присуще Святой Руси... <...> И это происходит не только вследствие недоразумения, невежества, глупости, неправильного понимания или суждения. Корень этого явления глубже...».
*»Двойная бездна» бытия не была чужда и самому поэту. Но всевозможным стихиям он противополагал культуру и творчество. Ему как поэту и аристократу потребность в «форме» присуща в высшей степени. Особенность Тютчева заключается в том, что он наиболее адекватно из современных ему мыслителей воспринимал историческую реальность. Профессиональная дипломатическая деятельность по защите интересов России, окончательный возврат на родину в 1844 году привели поэта к утверждению правоты православной истины; в политическом мировоззрении он оказался склонен к сохранению романтических иллюзий, тогда как в поэзии его зрелость отмечена приходом к образу Христа (стихотворения «Эти бедные селенья…», «Над этой бедною толпой…»). Так письмо к дочери Екатерине в Страстную субботу он завершает словами: «Ах, если бы Христос воистину воскрес в мире, — ибо спасение этого мира, хотя бы временное, может быть достигнуто лишь такой ценой». Очевидно, что христианское мироощущение поэта формирует адекватную ему поэтику стихов и писем. Отправной точкой, но не последним словом, для него стала в этой сфере шеллингианская философия творчества, питаемая «эстетикой» евангельского Откровения.
«Есть во всем этом для человека, снабженного чутьем для подобных явлений, величие поэзии необычайное... Ибо к ощущению прошлого — и такого уж старого прошлого — присоединяется невольно, как бы предопределением судьбы, предчувствие неизмеримого будущего», — пишет он жене в 1843 г. В церковном обряде для него воедино слилось все — история, поэзия, религия, — и прошлое, и настоящее, и грядущее, личное творчество и судьба народа.
Показательна в этом отношении Богородичная доминанта, определяющая структуру одного из самых известных стихов Тютчева «Этих бедных селений…». Очевидно, что высокий строй тютчевского шедевра задается центральным в нем образом в «рабском виде Царя Небесного». Несомненно, и то, что мощь его духовного воздействия достигается неявным его сопряжением с другим, как будто отсутствующим здесь Образом — Богородицы. Но «скрытая гармония сильнее явленной» (Гераклит); и это отвечает поэтике «красоты смиренной», организующей смысловое пространство произведения, как бы претендующего лишь на пейзажность.
Так образ Христа буквально на глазах вырастает из просторов «края родного». Уже в слове «край» проглядывают два значения — места и предела, — переходящие во фразеологизм — «край... долготерпенья». Онтологический смысл слова «край» предполагает периферийность, пограничность и одновременно — центричность, безграничность духовно-географического пространства Св. Руси. Образом бескрайной «земли родной» задается расширение смыслового горизонта, тогда как «Царь Небесный» образует столь же беспредельную вертикаль.
Так возникает перетекание двух планов и способов бытия друг в друга, пульсация поэтической модели апокалиптического «нового неба и новой земли» (Апокалипсис изначально и здесь — не знак катастрофы, а Откровение иномирности). Исходящий из безрамочного «пустого простора» (образ из стихотворения «Есть в осени первоначальной...») Христос Тютчева напоминает об аскетическом умном делании и узнается не по внешним чертам, а по плодам воздействия.
Знаменательно повторение слов «природа», «родной» (дважды), «народ», обусловленное существенной для поэта родовой проблематикой и связанное у него с Богородичными мотивами. Поэтическое явление Христа народу-богоносцу («земле» как Богородичному уделу, «роду избранному») обусловлено образом земного бытия как странничества. Недостижимым во плоти и носимым в сердце Градом Небесным, Церковью странствующей видится ему Св. Русь. Поэт воспринимает «народность, как высший расцвет личности» [1], а его «земнородные» образы евангельски преломляют хранимые поэтической памятью «архетипы» народных стихов, близкие гностике неоплатоников. «Анализ народной Троицы приводит нас к неожиданному выводу: в ней за троичным именем скрывается, скорее, основная религиозная двоица — мужского и женского божественных начал — Христа и Богоматери», — утверждает Г. Федотов [2].
Богородичные мотивы преломляются им в личностном (образы жен-«мироносиц») и безличном (через пейзаж) аспектах. В возлюбленных, остающихся его добрыми гениями и по смерти, поэт подчеркивает умиротворяющее и страстотерпное начала. Так «ангельское» в стихотворении «День вечереет, ночь близка...» вбирает в себя черты невесты и матери [3], признаки Покрова — «крылом своим меня одень» (ср. с молитвенным: «покрой кровом крыл своих»). Отношения поэта с женщинами имели материнско-сыновний характер; они были не только его музами, но и хранителями («Ангел мой, ты видишь ли меня?» — «Накануне годовщины...»). В вечерних и осенних мотивах также проступают смиренные черты страждущей и сострадающей Богородицы, напоминающие иконописные Ее образы — Успения, Умиления, Утоли моя печали, Умягчения злых сердец («Семистрельной»), Споручницы грешных. Поэту близка разделенность Ею мирских и миром Ее материнских страстей.
С животворящим же Духом в виде мировой души Тютчев знаком, начиная с пантеистического периода творчества, где и осуществлялось отождествление Духа с Богородичной душой мира (Гётева «вечная женственность»).
Симптоматично отсутствие у него канонического образа Богородицы, Заступницы и Державного Ее лика. В стихах поэта он принимает редуцированные пантеистской духовностью метафорические формы. И тому есть объяснения культурно-творческого и метафизического характера. Образ тленного, телесного покрова у Тютчева связан с кругом хтонических мотивов. В народном культе и культуре (одном из источников тютчевской образности) Богородичность ассоциируется, а нередко и отождествляется с благоутробной земнородностью. У поэта присутствует эта особенность народной поэзии: в его образе «земли родной» проступают черты Богородичного страстотерпия и смирения, с чем связана определенная децентрализация образа Христа в стихотворении. Передача Страстей Сына через страдание Матери характерна для народной поэзии. По наблюдению Г. Федотова, в духовных стихах Она — центральное лицо на Голгофе. И у Тютчева фоноообразующим в стихотворении оказывается образ «земли родной». Отношения Христа с ней имеют духовно-воплощенный характер. Она, как Пречистая, — Его земная мать и духовная невеста; Он — Жених Души мира, Своей и человеческой Матери. В словах Христа «Кто матерь Моя? и кто братья Мои?» [4] поэт прочитывает не отречение от родства, но утверждение духовной, в противовес кровной, соборности Сына Человеческого миру. Милующее сердце Сына зачинается в благой утробе Матери из рода избранного, царственного священства.
Отсутствие фиксированных образов Отца Небесного и земной Богородицы, знак зияния в тютчевской символике Небесного семейства, как бы представленного лишь Сыном, усугубляет отверженность миром Христа. Это двойное «сиротство» Распятого отражает заостренность тютчевского внимания на Его одиночестве в мире. Из всего многообразия канонических определений Бога поэт останавливается на близких ему образах Воздаятеля и Странника. Эта черта характерна для многих художников и объясняется тем, что «при потускнении троичного сознания понимание Христа в народной поэзии неизбежно приближается, выражаясь богословски, к монархианству». Дуализм и элементарный монизм присущи мирскому сознанию. Тютчевское же «монархианство» его «как бы двойного бытия» снимается каноническим «рабским видом Царя Небесного». Тютчевский Христос, близкий народному Спасу, оттеняет гонимость и странническое призвание олицетворяемого Им Поэта.
Безусловно, образ Христа для Тютчева связан с темой любви и творчества. Явление, а не учение Христа волнует его как лично ему откровенные путь, истина и жизнь. У поэта Сын Человеческий с Его страстно-творческой уничиженностью — Единый из Небесного («случайного») семейства. Грешной «случайности» существования человека («во гресех родила меня мать» — Пс. 50) Он Своим чудесным происхождением дарует потенцию святости. «Случай» («мгновенное, мощное орудие Провидения», по Пушкину) тютчевским Христом претворяется в Чудо, от которого мир не безысходно отпал.
Сквозь натурфилософские мотивы пейзажной лирики Тютчева (кроме зимних зарисовок) проступает рождественская радость земнородного начала. Она освещает и согревает успенскую печаль стихов «Осенний вечер», «Есть в осени первоначальной...», «Обвеян вещею дремотой...». Национальный пейзаж в них лирически узнаваем и иконографически дистанцирован, воспроизведен сердечным умным оком. В такой смысловой перспективе «эти бедные селенья, эта скудная природа» созвучны «в рабском виде Царю Небесному», на высоком тонусе венчающему стихотворение. «Если называть софийной всякую форму христианской религиозности, которая связывает неразрывно божественный и природный мир, то русская народная религиозность должна быть названа софийной», — утверждает Г. Федотов [5]. Софийность, окрашивающая народный культ земли и Приснодевы, имеет лирический характер без еретической догматизации, присущей ученикам поэта, софиологам. Глубинная простота как сердечность, а не отчуждающе чувственный эстетизм сердца Христова, присущий латинству, и составляет суть русского православия.
Внесение в стихотворение элемента фабульности, динамической образности, персонификация «земли родной» трансформировали бы ее в Землю-Богородицу: религиозно-поэтический символ превратился бы в аллегорию, что представляется религиозно-поэтической регрессией. С усилением наглядности исчезает драматизм момента. От подобного просчета поэта удерживает художественный и религиозный вкус и такт. Хтоническая, телесная недовоплощенность образа «земли родной» позволили Тютчеву сохранить его на уровне символа, адекватно реализующего авторский замысел.
«Этим и только этим образом (Спаса — В.С.), по словам русского философа А.К. Горского, измерит сам себя до конца человек. Вот откуда вырастает необходимость в наше время для каждого художника сказать какое-то свое слово о Христе» [6]. Русский Спас Тютчева предстает преимущественно Христом пасхальных Страстей и эсхатологических чаяний «жизни будущаго века». Поэтому на катастрофический 1855 год приходятся два стихотворения, связанных с Его образом, — «Эти бедные селенья...» (13 авг. — накануне Успения и сдачи Севастополя) и «О вещая душа моя...». А через два года в Успение же создается «Над этой темною толпой...» (15 авг.) и между Успением и Рождеством Богородицы — «Есть в осени первоначальной...» (22 авг.)
До канонического Образа, пребывающего «посередине и выше» (Гете), апокрифический мужичий Спас и «бог философов и поэтов» возрастал на почве Богородичной «земли родной». Видимо, за укорененность в «матери-сырой земле», что обусловила евангельскую достоверность, ценил почвенник Достоевский тютчевские «бедные селенья», за то, что, по выражению А.К. Горского: «Подвиг искусства здесь встречается с искусством подвига...»
Примечания
1.Мандельштам О. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 2. С. 229.
2. Федотов Г. Стихи духовные. Русская народная вера по духовным стихам. М., 1991. С. 32.
3. Там же. С. 220.
4. Мф. 12; 48.
5. Федотов Г. Стихи духовные. С. 33.
6. Горский А. К. Организация мировоздействия // Русский космизм. М., 1993. С. 236.