Дневники выдающихся художников, философов, деятелей культуры становятся бесценным источником сведений об исторической эпохе и личности их создателей. В последние годы в литературоведении и культурологии сформировалось самостоятельное направление — диаристика (англ. diary) — многоаспектное исследование дневниковых текстов. Институт русистики Варшавского университета начиная с 2005 года проводит конференции европейского масштаба под общим названием «Дневники русских писателей: литературный и исторический контекст», где дневниковые тексты рассматриваются как разновидность более общего понятия «эго-документа» или «эго-текста», под которым понимается совокупность всех возможных вариантов Я-повествования (мемуары, автобиографии, записки, заметки и пр.).
Своеобразные варианты дневниковых «эго-текстов» двух выдающихся орловцев — писателя и мыслителя, художника и философа — Л. Андреева и С.Н. Булгакова — привлекли наше внимание. В творческих судьбах, в «линии жизни» одного и другого есть немало совпадений, перекличек, созвучий. Оба — коренные орловцы по рождению и даже одногодки (год рождения — 1871-й). Оба учились на юридическом факультете Московского университета. Склонность к философствованию для одного стала главным жизненным призванием, для другого — органической частью художнического дара. Истоки жизненных впечатлений, происхождение (из семей среднего сословия — чиновника и священника) — обнаруживают несомненную общность. В юности ими пережиты напряженные поиски смысла жизни. И даже некоторые переломные моменты их творческих биографий почти совпадают хронологически: первая значительная работа С.Н. Булгакова выходит в 1897 году — Л. Андреев начинает отсчет своего художественного (беллетристического) творчества с 1898 г. (с момента опубликования в газете «Курьер» рассказа «Баргамот и Гараська»); поворот от легального марксизма к идеализму начался у Булгакова в 1901-м и завершился в 1903 году — именно с 1901-го (с момента выхода первого сборника рассказов) начинается всероссийская известность Л. Андреева; в 1907–1911 годах в деятельности С.Н. Булгакова начинается перелом, связанный с обращением к религиозно-философской проблематике (сб. «Два града», 1911) — с 1907 года начинается вершинный, зрелый этап художественного творчества Л. Андреева. В 1917–1922 годах завершается период собственно философского творчества о. Сергия Булгакова и начинается богословский период его деятельности, а земная и творческая жизнь Л. Андреева в 1919 году трагически обрывается.
Дневники писателя и философа могут рассматриваться как отражение их духовной биографии. По замечанию современного исследователя, «специфика философского эго-текста в отличие от обычного описания жизненного пути состоит в единстве экзистенциального и теоретического. Философский эго-текст содержит отображение интеллектуального и духовного пути автора, где главными оказываются не внешние, а внутренние события: его концептуальные находки и прозрения» [9]. Дневник С.Н. Булгакова 1923–1925 годов так и называется — Духовный дневник. Он написан православным священником, духовным лицом, в первую очередь, и лишь во вторую — религиозным философом. В этом его отличие от Дневника 1914–1919 годов Л. Андреева, профессионального литератора. Известно, что Л. Андреев интенсивно вел дневники на протяжении всей сознательной жизни с разными по протяженности перерывами. Исследователи заметили и обосновали своеобразную симметрию в обращении писателя к дневниковым записям, которые обрамляли центральную, собственно творческую часть его жизни [1: 7].
Таким образом, если ранние дневники Л. Андреева (в первом томе Полного собрания сочинений писателя в 23 томах названо девять дневниковых тетрадей, частично утраченных, частично хранящихся в разных архивах и лишь частью опубликованных) можно рассматривать в первую очередь как «некий окололитературный феномен», «первое вместилище творческих потенций, своеобразный инструмент выработки стиля» [4:705], то Дневник 1914–1919 годов представляет собой прежде всего «философский текст», хотя и имеет подзаголовок «Заметки личного характера, для себя». Оба дневниковых собрания — и С.Н. Булгакова, и Л.Н. Андреева — являясь философскими текстами, обнаруживают и несомненную генетическую связь с «орловским текстом» русской словесности. «Орловский» в этом случае имеет смысл «относящийся к Орловскому краю», а не только к городу Орлу, так как С.Н. Булгаков — уроженец Ливен, коренной «ливенец», как он сам себя называл.
Эти дневниковые записи разделены не таким уж большим временным расстоянием и поражают общей напряженной, тревожной атмосферой; в них преобладают трагические интонации. Для Булгакова 1923–1925-й — первые годы эмиграции, годы насильственного отторжения от родины. Оторванность Андреева от родных мест обусловлена событиями Первой мировой войны и революций 1917 года, когда писатель с семьей живет в финской деревне Ваммельсуу в своем загородном доме. В декабре 1917 года Финляндия была провозглашена независимым государством. Последний раз писатель был в Петрограде (и в России) в январе-феврале 1918 года. А в родном Орле он не бывал с 1910 года, хотя не только думал, помнил о нем постоянно, но и строил планы, связанные с переездом в родной город (см. запись от 22 (девятого) августа 1918, утро) [1: 136–137].
Разными оттенками трагических переживаний окрашены почти все записи в указанных текстах Андреева и Булгакова. Многие дневниковые признания Андреева буквально пронизаны отчаянием и варьируют один мотив — гибели России… Запись от 3 мая 1918, утро: «… Вчера я засыпал ночью с таким стесненным сердцем, с такой мрачно-безрадостной душою, словно постигло меня глубочайшее несчастье. Постигло и караулит. Темные предчувствия, дыхание коротко и тревожно. И уже две ночи подряд вижу в бестолковых и мучительных снах всероссийский кавардак и Ленина с угодниками….» [1:68].
Сравним начало Дневника Булгакова, обнаруживающее почти дословное совпадение с андреевской записью, сделанной шестью годами раньше:
«Вчера вечером, после тяжелых впечатлений от суеты века сего, неудач и личной горечи, я пришел отравленный и всю ночь — во сне и без сна — тосковал и скорбел. Я чувствовал себя погруженным в глубокую тьму, и, как часто бывает, вся жизнь казалась мне ошибкой и неудачей. И я чувствовал в себе и на себе дыхание смерти: она входила и выходила и владела мною. Я молился, звал Бога, но не в силах был прорваться из глубины. Был сон: куда-то едем, высылают, и с нами новорожденное, хилое, несчастное дитя, и сердце изнемогает от боли и жалости за это дитя. Таким и встал, мертвым, тоскующим, и стал молиться».
11/24.VI.1924
С вечера легла на душу черная туча — мысль о несчастной, обезбоженной, страдающей РОДИНЕ, идущей навстречу новым испытаниям голода, и темно было и тяжко о ней.
5/18. VIII.1924
Какое бедствие постигло русскую землю, какое развращение! Изнемогает ум объять происходящее, раскованный сатана ярится… [7]
Создается и оформляется в сопоставляемых текстах образ мученицы — страдающей Родины. Истоки этого образа — в детских впечатлениях от пыльного, безводного Орла (у Л. Андреева) и бедного уездного городка под названием Ливны (у С.Н. Булгакова): «Край наш прекрасен своей широтой и своими полями, но беден и однообразен природными красотами. Он безгорен и безлесен — наш крохотный лес Липовчик только оазис здесь, и можно ехать десятки верст на лошадях и в поездах, и “все поля, поля и поля”» [8:64].
Для о. Сергия Булгакова такая далекая, недосягаемая теперь Родина ассоциируется с запахом бархатцев и резеды. И звучит пронзительный мотив печали и незаживающей в сердце раны. Для Андреева любые красоты финского морского побережья, весенние, предпасхальные пейзажи будут оцениваться через сравнение и сопоставление с тем, что когда-то впервые поразило в Орле:
«Весна великолепная, несравнимая с ужасным прошлым годом. После тех первоначальных холодов стоят красные, почти летние дни, жаркие, пахучие, полные светлых настроений. Похоже было на весну в Орловской губернии. Все густо зеленеет; уже отцвела черемуха, кончается ландыш, в расцвете сирень…. » (3 июня [1919], утро) [1:180]
В Духовном дневнике о. Сергия Булгакова закреплено окончательно сложившееся, в целом гармоничное миросозерцание религиозного философа и богослова. Самые страшные минуты растерянности, отчаяния и страдания преодолеваются им с удивительным стоицизмом через обращение к молитве и переживание любви как божественного дара. Истоки этого миросозерцания — в софийности скромной ливенской природы, в укладе семьи православного священника, в атмосфере дома-храма, в опыте переживания смерти деда, братьев.
Созданные в конце жизни автобиографические заметки 1938 года, содержащие воспоминания о детстве, о корнях и истоках, позволяют понять основной пафос Духовного дневника и представить, как происходил процесс формирования «религиозного материализма» и софиологии Булгакова.
По признанию философа, и ему были знакомы периоды сомнений, колебаний, безбожия и бунта, но свет внутренней веры, корневой, выросшей «под кровом двух храмов и на лоне нежной, смиренно-целомудренной природы», «в семье православного священника, в атмосфере дома-храма, как будто продолжавшего собою храм», не мог погаснуть «даже во тьме безбожия».
Родители «были проникнуты церковной верой с простой и наивной цельностью, которая не допускала никакого вопроса и никакого сомнения, а вместе с тем никакой вольности и послаблений. Да они и не возникали, не могли возникнуть эти вопросы в нас самих, в детях, так мы сами были проникнуты этим, так мы любили храм и красоту его службы» [8: 70–71]
В отличие от С.Н. Булгакова, Л. Андреев всегда жил и мыслил о вере и Боге противоречиво, в состоянии внутренней смуты, изнемогая под тяжестью вопросов и сомнений.
В самом первом юношеском дневнике он записывает: «В Бога, т.е. в Иисуса Христа, откровение и прочее я не верю, — но существование какой-то высшей силы признаю, причем этой высшей силы я нисколько не боюсь, не люблю и не почитаю; а только признаю нашу зависимость от нее: но чтобы она непосредственно влияла на наши поступки — не думаю… <…> Другими словами, в отношении религии я полнейший индифферентист» [3:Л.5].
Позднее в том же дневнике появляется признание о том, что отрицательное решение вопроса о Боге было сделано под влиянием книг, сделано «с мальчишеской самоуверенностью и безаппеляционностью» [3:Л.26 об].
В Дневнике 1914–1919 годов автор постоянно возвращается к этой мучительной проблеме. Трагическим переживанием событий мировой войны и революции порождены грандиозные мистериальные видения художника, где Вседержитель ввергает человека в пучину Хаоса, ревниво оберегая пространство собственных кругов, сохраняющих гармонию:
«Бог Вседержитель на престоле с грозно поднятою рукой:
— Noli tangere circulos meos!
Внизу мириады звезд, миров, движущихся по сферам. И Прометей, напрягающий мышцы, чтобы разорвать круг человеческого бытия. И кто-то, сорвавшийся с круга и бешено упадающий в хаос.
И грозный, предостерегающий Перст Вседержителя:
– Noli tangere circulos meos!» [1:29]
Полны сомнений и отчаяния и более поздние записи, содержащие оценки исторического христианства, которое только вначале, в замысле, было прекрасно и гармонично [см.1:132–133]. В этих размышлениях немало созвучного эсхатологической концепции Н.А. Бердяева [6].
Но чувство софийной радости, немого благоговения перед красотой и загадкой Божьего мира знакомо и Л. Андрееву. В последнем Дневнике оно неизменно связано с воспоминаниями об Орле, с впечатлениями от звона колоколов, от звуков, идущих с небес: это либо начало воскресного служения в городских церквах, либо «залихватски веселый» пасхальный трезвон. Когда в Финляндии северный ветер в майские пасхальные дни 1918 года леденит душу, памятливое воображение художника подсказывает «исцеляющие» картины: «…шатаюсь один по весенним полям, под жаворонками. Вдали сады, немного крыш и церковные главы, то синие, то горящие золотом на солнце, и оттуда идет мягкий колокольный гул: это Орел и пасхальный звон» [1:69].
В полном соответствии с трагическим мироощущением писателя благостные и гармоничные переживания почти всегда переводятся в антиномичный экзистенциальный план. Чрезвычайно экспрессивную зарисовку встречаем в курьерском цикле «Москва. Мелочи жизни» 1900 года в эссе «Когда мы, мертвые, пробуждаемся» [5]. И она тоже связана с орловскими истоками, с воспоминаниями о городе, «…в котором есть природа, и отсюда понятно, что город этот не был Москвой. В том городе были широкие, безлюдные, тихие улицы, пустынные, как поле, площади и густые, как леса, сады. Летом город замирал от зноя и был тих, мечтателен и блаженно-недвижим, как отдыхающий турок; зимой его покрывала густая пелена снега, пушистого, белого, мертвенно-прекрасного...
Мертвенно-тихо было и в том городе, где лежал белый снег…»[5: 410].
В этом воспоминании зафиксирована самая характерная черта экзистенциального сознания автора: порог, неуловимая граница между благостным переживанием гармонии бытия и непреодолимым чувством ужаса, одиночества:
«…И жутко, и покойно, и радостно было, как в светлом храме, и только благоговением могу я назвать то чувство, которое всесильно охватило меня, сковало дыхание и сделало немым, как и все вокруг. Долго стоял я так и “слушал тишину”, и, вместо покоя, непонятный и дикий страх начал закрадываться в сердце. Мне казалось, что все уже люди умерли, и умерла сама земля, и я один остался живой; и с возрастающим страхом искал я вокруг себя чужой жизни…»[5: 411]
Спасением от «ледяного безмолвия», мертвого одиночества и неизбывного страха снова становится колокольный звон.
«…И тут, в эту минуту дикого страха, неведомо откуда прилетел ко мне далекий веселый звук церковного колокола. В городских церквах начиналось воскресное служение, и все колокола звонили. И при первом далеком ударе я отнял от глаз погружавшие их в тьму шерстистые перчатки; при втором я осмелился оглянуться вокруг себя, а при третьем — рассмеялся.
Там люди! Милые, хорошие, живые люди!<…>
Звоните же, призывные колокола.
Колокола звонили, и воздух свистел в моих ушах. Вперед к милым, хорошим людям!» [5: 412]
Итак, дух писателя оказывается во власти трагических антиномий. Но ему свойственна и «тоска по трансцендентному» (Н.А. Бердяев), стремление к выработке религиозного сознания, которое в дневниковых текстах выражено в потребности творчества, всеохватывающей любви, в обращении к молитве.
Исцеляющее значение молитвы для о. Сергия Булгакова несомненно и осознано как единственно возможный путь к преодолению трагедии исторической жизни и собственного мятущегося духа:
«19.V/1.VI.1924
Какое чудо — молитва.<…>Молитва искренняя, сердечная всегда имеет действие и всегда исполняется, она всегда чудотворна, ибо движима всесильным и страшным Именем Божиим. Молись, человече, научись молиться, и великая сила, радость, спокойствие будут с тобою.
3/16.VIII.1924
Когда молишься о России, — так тяжело, что сначала молитва упадает в пустоту и как будто отскакивает беззвучно перед глухой стеной. Она безответна. А затем сердце слышит какой-то ответ, что мы не ведаем происходящего, что хранит русскую землю Матерь Божия, что она спасена, и не нужно только отчаиваться, нужно верить и надеяться, нужно в себе возгревать эту любовь и веру». [7]
В творчестве Л. Андреева трагическое чувство жизни выражено гораздо сильнее, чем поиски ее религиозного смысла. И все-таки, даже страдая и проклиная, перед лицом зла и неправды мира человеческого он признает бесконечность и бессмертие Божьего мира. Тоска по утраченной цельности и смутный, но властный молитвенный настрой прорывается в исповедальных откровениях:
«В березовой рощице, в затишье, где сильно пригревает солнце, я прокапываю заплывшую канавку, снимаю траву и перегной. И что это за очаровательный запах! Теплой водой, болотцем, лесной нагретой гнилью: будто не в рощице возле дома, а в самой глубине леса, где нет людей. Именно: отсутствие всякого человечьего запаха. Волнует, как детство, как тихий сон в солнечной комнате, когда прозрачные занавески поднимаются от ветерка.
Сейчас захотелось молиться. Но как? Но кому? Какими словами?» (13 мая [1918], ночь) [1:87–88].
Как не услышать здесь перекличек с размышлениями С.Н. Булгакова:
«12/25.III.1924
Господь дал нам духовный меч — МОЛИТВУ, но как трудно владеем мы им, когда разленивается и хладеет сердце наше…
6/18.V.1924
Нужно любить труд молитвы и никогда не ослабевать в нем…» [7].
Ему как будто бы вторит Н.А. Бердяев в работе «Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого» (1947): «Вечное значение имеет молитва. Человек есть существо молящееся, и в молитве имеют потребность и те, которые не считают себя верующими. В чем сущность молитвы? Молитва вызывается потребностью почувствовать себя не целиком зависящим от царствующей в мире необходимости, от роковых сил этого мира. Молитва есть разговор с Существом, возвышающимся над мировым круговоротом, над неправдой, в которую погружен мир!» [6].
Преодоление экзистенциального комплекса одиночества, непонимания, богооставленности связано для Л. Андреева с необходимостью и возможностью любить. Потребность любить и быть любимым как главную энергию и силу жизни писатель выделял в себе всегда. Орловские истоки понимания и переживания любви подтверждаются материалами нескольких андреевских дневников.
Записи Андреева-студента в Дневнике 1897–1898 гг. воспроизводят его душевное состояние в период подготовки к выпускным экзаменам по окончании курса юридического факультета Московского университета, но и здесь чрезвычайно важно упоминание об орловских (нарышкинских) переживаниях.
«Вчера был на Воробьевых горах, нынче шатаюсь — за дело сесть крайне трудно. Природа возмутительно хороша. Чем больше ненавижу я людей, тем больше, сильнее и нежнее люблю ее. Но <и> вчера, и сегодня я люблю ее и задыхался от восторга лишь потому, что вся эта прелесть — свежий душистый воздух, аромат березы, лунное сияние, соловьи и кукушка, которых я больше люблю, чем артистов Большого театра, — соловьев, все то, что так невыразительно, избито на словах, а в действительности почти слезы вызывает у меня, расширяет мою грудь, переполняет сердце, и создает во мне чувство всеобъемлющей, мучительно-сладкой, божественно прекрасной любви — всё это трогало меня потому, что оно связано с воспоминанием о Нарышкине, с любовью к Наде. Но той любви, которую я испытывал вчера, и минутами сегодня — Надя не исчерпывает собою. Любовь шире: она охватывает Надю, поглощает ее — и раскидывается беспредельно, неведомо куда. Я сознавал вчера, что той жажде, той любви, которая томит меня — Надя не могла бы удовлетворить, как и никто в мире. Чего я хочу, о чем бьется и замирает мое сердце? Не знаю. Поцелуи, объятия, все, что оставляет любовь — все это далеко от того, чего я хочу, не то.
Чего хотел бы я?
Я хотел бы, чтобы мы были с Надей далеко, далеко от людей. Чтобы над нами раскинулось это голубое чистое небо, бесконечное, спокойное, любящее; чтобы нас окружил лес своей прохладой и ароматом, своей жизнью, шелестом; и я смотрел бы в глаза Наде и плакал бы, плакал, — потому что ничем, кроме слез, нельзя выразить той любви, полной как мир, которой я люблю ее, и лес, и небо. И чтобы это было вечно — чтобы никогда мой взор не видел ничего, кроме ея взора, неба и леса.
Сейчас я подошел к окну — и на меня пахнуло запахом леса. Одного я хотел бы сию минуту: найти слова; чтобы выразить свое чувство. Но их нет, этих слов. Это мучительно. Как хороша жизнь, как хороша, как хороша. И как мне горько, мучительно и больно. И полно мое сердце любви. Люблю, люблю, люблю» [2: 70–71].
В позднем дневниковом тексте запечатлено переживание любви как мощной творческой, преображающей силы.
«Дня три, как стала хорошая погода, а то все холод и серое небо. Но воздух все время чудесный, и работа в саду снова дает ощущение совсем особой радости, <…> запахи вскопанной земли, травы и поля волнуют, как любовь. В минуты, когда выпрямляешься над начатой ямой, вытираешь пот со лба, дышишь глубоко и одним быстрым взглядом все весеннее небо и зелень, отдыхая, — глотаешь природы и весны больше, нежели в целую дачную прогулку. И тут всякая погода кажется хорошею. <…> Мне хочется создать себе какой-то особенный весенний сон. Забыть, что я болен; не считаться с действительностью и с людьми, поскольку они вне весны; грезить бывшим — и никогда не бывшим; чувствовать широкую, как море, беспредметную любовь ко всем, кого я любил и мог любить, кто прошел мимо меня, о ком я только догадываюсь.<…>
Сижу в кабинете, на обычном месте за машиной, и опять вижу в окна прекрасное небо белой ночи. И где-то, за пределами моего сознания, проходит во мне какой-то чудесный сон: о любви, о молодости и ее широком дыхании, о запахах весны и молодом березовом листе. Нарочно я не пишу сейчас, а лежу под березой, гляжу в небо сквозь ее листву, жую травинку и жду возлюбленную мою» (Запись от 22 мая [1919], ночь) [1:179].
Отец Сергий Булгаков в Дневнике Духовном перекликнулся с Андреевым признанием экзистенциальной сущности любви, подчеркнув ее духовно-религиозный аспект, бесконечно расширяющий сферу ее действия, придающий этому чувству трансцендентный смысл, который только и может воплотить бессмертие человеческой личности (то, что Андреевым обозначено эпитетами «широкая, беспредметная»).
«30.V/12.VI.1924
Какое чудо любовь! <…> Нет блаженства могущественнее, неизъяснимее любви, оно не вмещается в земную жизнь, оно переполняет душу и изливается на весь мир, оно освобождает душу от оков этой жизни.
Сильна, как смерть, любовь. Смерть в этом мире сильнее жизни, ибо она ее обрывает, но любовь сильнее смерти, она разрывает жизнь, но она и зажигает жизнь в вечности. Любовь всегда носит в себе вечность, она есть живое откровение о вечности, ибо сам Бог Любы есть. Вечность — это и есть любовь, и голос вечности, откровение вечности в человеческом сердце есть любовь. Сколь дивны дела Твои, Господи. Ты сотворил мир, но Ты сотворил и то, что выше мира, — любовь».
«6/19. V I.1924
Подкрепите меня... ибо я изнемогаю от любви. Левая рука его у меня под головою, а правая обнимает меня» (П.П. 11,5). Это сказано в Песни Песней любви про человеческую душу. <…> Любить божественною любовью можно и человека или в человеческой любви находить эту любовь божественную, потому для людей и между людьми нет ничего выше, безусловнее, святее любви, Бог-Любовь создал людей для любви, и райское блаженство есть любовь» [7]
Эта же мысль аналитически сформулирована Н.А. Бердяевым:
«Любовь есть главная духовная сила, которая побеждает смерть и завоевывает бессмертие, она сильнее смерти. Любовь связана с личностью и требует бессмертия для личности» [6].
Дневники Леонида Андреева и о. Сергия Булгакова содержат чрезвычайно близкие, созвучные философские грани «орловского текста» русской словесности. Вероятно, объясняется это тем, что патриотизм был для обоих глубоко религиозным переживанием, а невозможность в конце жизни «припасть к истокам», удаленность «географического» пребывания вкупе с отчуждением и отторженностью от Родины как реакцией на социально-политические перемены и потрясения, трагически усиливали и обостряли это чувство. Так рождается реквиемное звучание финала автобиографических заметок С.Н. Булгакова «Моя Родина» (1938), под которым, как нам кажется, подписался бы и Леонид Андреев:
«Родина — святыня для всякого, и, как таковая, она всегда дорога и прекрасна.
И моя родина есть прекрасный дар Божий, благословение и напутствие на всю жизнь….» <…> «Чем я становлюсь старше, чем более расширяется и углубляется мой жизненный опыт, тем яснее становится для меня значение родины. Там я не только родился, но и зародился в зерне, самом своем существе, так что вся дальнейшая моя такая ломаная и сложная жизнь есть только ряд побегов на этом корне. Все, все мое — оттуда. И умирая, возвращусь — туда же, одни и те же врата — рождения и смерти» [8:63,77]
Использованная литература
1. Андреев, Леонид. S.O.S.: Дневник (1914–1919); Письма (1917–1919); Статьи и интервью (1919); Воспоминания современников (1918–1919). — М.; СПб., 1994. — 598 с.
2. Андреев, Л.Н. Дневникъ.1897–1901 /Подготовка текста М.В.Козьменко и Л.В.Хачатурян (при участии Л.Д.Затуловской), составление, вступ. ст. и коммент. М.В. Козьменко. М.: ИМЛИ РАН, 2009.
3. Андреев, Л. Дневник. Часть первая. 12 марта 1890–30 июня 1890; 21 сентября 1898 // РАЛ. MS.606 / E.1.
4. Андреев, Л.Н. Полное собрание сочинений и писем в 23 томах. — Т.1. — М., 2007
5. Андреев, Л.Н. Собрание сочинений. В 6-ти тт. — М.: Худож. лит., 1990–1996. — Т.6. — С.409–413
6. Бердяев, Н.А. Экзистенциальная диалектика божественного и человеческого. [Электронный ресурс]./ Режим доступа: http://www.magister.msk.ru/library/philos/berdyaev/berdn005.htm
7. Протоиерей Сергий Булгаков. Дневник духовный. — М. 2003 [Электронный ресурс]./ Режим доступа: http://www.krotov.info/libr_min/02_b/bul/gakov_s_001.htm
8. Булгаков, С.Н. Автобиографическое. Моя Родина // С.Н. Булгаков. Pro et contra: Антология. Том 1. — СПб., РХГИ, 2003. — С.63–77
9. Митина, С.И. Философский эго-текст: бытие в культуре. Автореф.дис. доктора философских наук. — Саранск ,2008. [Электронный ресурс]./ Режим доступа:
vak.ed.gov.ru/common/img/uploaded/files/vak/announcements/filosof/2-06 2008/MitinaSI.doc