Царская охота
Талант - талант, как ни клейми…
Евг. Евтушенко
Уже в первые годы советской власти в песне образовались две категории композиторов. У одних музыка возникала из жизни, а не из придуманного властями благополучия. Их песни были живыми, трепетными, часто с царапинкой и даже с болью. Таких композиторов старались «задвинуть», им не воздавали до тех пор, пока они «всем ветрам назло» не становились классиками. Их фамилии люди запоминали от песни к песне. Тянули же, увешивали орденами и сажали в президиумы совсем других композиторов – авторов песен со стерильными музыкальными интонациями и идеологически выверенными деревянными стихами. Их имена широко пропагандировались, но часто вызывали недоумение — фамилия вроде на слуху, а вот что он написал — понятия не имею. Ведь жизнь их песен заканчивалась одним-двумя исполнениями по радио или на торжественных концертах.
Время от времени на любимых народом композиторов устраивали настоящую охоту, и отец был далеко не первым из них. И тут я не могу обойти навязшую в зубах формулировку: «Его выбрало время». Действительно, время выбрало не только песни Эдуарда Колмановского, но и его характер, его представление о чести и гордости.
В начале шестидесятых идея самовластья несколько потускнела (правда не надолго), и этого не почувствовали гонители отца. Когда-то у жертвы проработки не было иного выхода, кроме полного признания справедливости критики и обещания перестроиться, то есть начать калечить своё творческое естество. Позже возможен был уклончивый ответ типа: «Спасибо, я подумаю».
Отец первый отважился на решительный отпор сановным охотникам, и именно поэтому стал последней жертвой организованной травли.
Я не думаю, что он рассчитывал на послабления короткой хрущёвской оттепели, он просто не мог иначе. И его темперамент так удачно совпал с ломавшимся временем, и это соответствие дало такие результаты, что больше уже никогда ни одного песенника даже и не пытались уничтожить.
Я хочу подчеркнуть два очень важных обстоятельства. Царская охота или, иначе говоря, организованная травля не обязательно означала указание сверху или какой-то сговор. В иные времена, когда без высочайшего решения и чихнуть было нельзя, погромная статья в центральной прессе была знаком к началу охоты. Но с отцом у егерей вышла запятая: наступало время, когда даже партийные газеты начали спорить между собой…
И второе: всё выше изложенное отнюдь не означает, что Эдуарда Колмановского травили только бездарности. Оценка нового произведения и, особенно, нового направления в песне — такое же творческое дело, как и сочинение. Тут может ошибиться и гений. Но талант — не обязательно порядочность и благородство. Иногда стремление задавить чуждого и непонятого становится моноидеей и у одарённых людей. В зависти же я не хочу обвинять никого из отцовских врагов — чего не знаю, того не знаю…
Итак, сначала появилась в «Правде» статья Д. Кабалевского «Нам нужны мужественные песни!», где он «по первое число», как он сам выразился при встрече с отцом, приложил «Тишину», как противоречащую заглавию статьи. При этой встрече отец не стал распинаться даже перед почитаемым им классиком, лишь сказал: «Я верю, что вы написали это из принципиальных соображений». И я думаю, что так и было. Но где-то ближе к музыкальному олимпу содержание статьи по старинке перевели на охотничий язык: «Ату его!»
Вскоре А. Новиков в «Советской культуре» прошёлся уже по всему творчеству отца. Даже в песне «Я люблю тебя, жизнь!» он нашёл надлом и надрыв, правда, признав песню в целом «нашей». Но с каким же гневом он обрушился на «В нашем городе дождь»! И беспросветность, и мрачная меланхолия, и весь джентльменский набор! Эта песня вообще вызывала озлобление музыкальной администрации. Казалось, будто они все боялись за трудящихся — вот послушают грустную песню о неразделённой любви и враз перестанут строить коммунизм. А тут ещё Майя Кристалинская спела «Дождь» в «Голубом огоньке» под седьмое ноября. На это соответствующим образом отреагировал сам Т. Н. Хренников и не где-нибудь, а в той же «Правде»!
Э. Колмановский удостоился приглашения к заместителю министра культуры СССР В. Кухарскому для порицания и внушения. А «Советская музыка» опубликовала пародию на отца — насколько я знаю, это единственный случай в истории наших музыкальных журналов. И то сказать — какая честь! На бездаря пародию не напишешь! Не помню, в чём там могла заключаться пародийность музыки, но стихи были примерно такого уровня:
Пусть над городом дождь,
Сколько хочет, идёт.
Всё равно молодёжь
Мою песню поёт.
Очевидно, имелось в виду, что опьянённый дешёвым успехом композитор игнорирует квалифицированную критику, которая могла бы ему здорово помочь. А получилась-то высшая похвала песнетворцу! Но кульминацией этой царской охоты стала проработка Э. Колмановского в московской композиторской организации.
Пользуясь отсутствием председателя правления В. Мурадели (не ахти какого принципиального, но дипломатичного и осторожного), его заместитель К. Молчанов предложил отцу показать на заседании правления несколько песен и после показа задал тон всей последующей экзекуции. Это даже нельзя было назвать речью — он просто плевался и был близок к терминологии РАПМовцев, то есть композиторов-идеологов 20-х и 30-х годов, которые порой призывали к физическому уничтожению композиторов-лириков.
Примерно в этой же тональности выступили и другие члены правления. Но к их общему изумлению отец принял бой! Один из охотников утверждал, что популярность — фактор второстепенный. Впрочем, смотря какая. Популярность «А» — когда народ любит, а профессионалы не приемлют (то бишь отцовский случай) — ничего не стоит; популярность «Б» — когда песней восторгаются только профессионалы — куда более почётна; популярность «В»… тут отец прервал его: а к какой категории популярности относятся ваши песни? Не к категории ли «Г»?..
К слову: именно этот систематизатор потом первый извинился перед папой. Но тогда Колмановскому не простили непослушания. Стенограмма протокола заседания была опубликована в «Советской культуре», разумеется, без отцовской отповеди. Случись всё это на десять лет раньше, не сносить бы Э. Колмановскому головы. Но выбравшее его время тем и отличалось, что уже не каждое слово даже в центральной прессе было указанием к действию для всего пропагандистского корпуса. Тем не менее, отец был в тревоге.
Узнав, что «Я люблю тебя, жизнь!» собираются дать в очередном концерте по заявкам, он позвонил на радио — не передумали ли на фоне развернувшейся против него кампании. И услышал: эта песня никогда больше не будет звучать по радио. Надо же случиться, чтобы как раз в это время папа получил из музыкального издательства отказ в издании «Я люблю тебя, жизнь!» Это не было частью охоты, там просто не поняли песню, посчитали её банальной и слабой. Но бодрости папе и это не прибавило.
Вообще в те времена редкий талантливый художник не подвергался остракизму. Но мне от этого не легче, когда я вспоминаю, как отец c его ранимостью и обострённым чувством справедливости всё это переживал. Я имею в виду не только предвзятость критики, но и разочарование в некоторых коллегах, по волчьим законам того времени сразу присоединившихся к хору преследователей по отношению и к тем песням, которые они раньше в глаза отцу хвалили.
Пару лет назад на мой концерт памяти отца пришла Циля Абрамовна Коган — музфондовский врач, большой друг нашей семьи. После концерта она подошла ко мне: «А знаешь, когда на Эдуарда Савельевича охотились, у него была плохая электрокардиограмма…»
…Высшее руководство союза композиторов не вступилось за Колмановского. Вернувшийся из отпуска В. Мурадели обещал поддержку, но в первом же публичном выступлении тоже «долбанул» по «Дождю»: «Я сын крестьянина и отношусь к дождю уважительно, но от песен мы ждём солнца!» Когда же «Советская музыка» стала обстреливать «Хотят ли русские войны!» (уж, казалось бы, куда мужественнее и гражданственнее? — Ан нет — тангообразные интонации, оказывается, мешают воспринимать содержание песни), Э. Колмановский пошёл к Хренникову. Но и тот уклонился: «Эдик, ну что ты носишься с этой песенкой — завтра новую напишешь!» Справедливости ради, Тихон Николаевич отреагировал лишь на папину другую жалобу: партбюро отказало отцу в характеристике для туристической поездки в Италию.
Хренников осадил секретаря партбюро музыковеда Б. Тищенко, но поезд уже ушёл, и в тот раз папа в Италию так и не поехал. Впрочем, и Хренников осудил слишком вольную манеру выступления отца на партбюро. Папа сказал тогда: «Причём тут мои творческие заблуждения, на которые вы ссылаетесь? У вас ведь тоже наверняка попадаются ошибки в работе, но разве кому-нибудь придёт в голову из-за этого отключить у вас телефон?»
Впоследствии Борис Тищенко не только высказывался о творчестве отца исключительно в панегирических тонах, но и читал вступительные слова к моим концертам.
Вспомню довольно занятный случай из того времени. У Э. Колмановского был авторский вечер в доме журналистов. Вступительное слово поручили Светлане Виноградовой. Она не смогла отказаться от такого соблазнительного предложения, хотя душой была по другую от отца сторону баррикады. Перед самым концертом она спросила: «Эдуард Савельевич, вы не обидитесь, если я вас во вступительном слове покритикую?» Отец ответил: «Ваше дело, Светочка. Но понимаете ли вы, что зал до отказа набит моими поклонниками?» И, действительно, в какой-то момент её просто прервали, потому что она зарапортовалась, говорила как-то невнятно — ни нашим, ни вашим… Итак, больше искать защиты было негде.
Был, правда, момент, когда отец собрался обратиться к одному из секретарей ЦК, да видно, всё-таки не хватило наивности. Но, повторяю, в эти годы даже такая активная травля сверху уже не всегда вела к уничтожению, запрещению и неупоминанию. И пошло параллельное действие. В «Комсомольской правде» написали, что четыре советских солдата, выброшенные в океан, пели там «Тишину». Потом Ю. Гагарин запел в космосе «Я люблю тебя, жизнь!» — и об этом писали во многих газетах. В очередной статье (кажется, в «Музыкальной жизни»), Д. Кабалевский поддержал «Хотят ли русские войны!», потом она была исполнена в правительственном концерте, и миллионы телезрителей увидели аплодирующего песне Хрущёва. Да ещё в своём докладе на встрече с творческой интеллигенцией он назвал её в ряду своих самых любимых.
Весь этот позитивный ряд подытожила статья А. Ёлкина в «Комсомольской правде» под названием «Как стать Дунаевским?», где автор резко выступил против преследователей Э. Колмановского на том основании, что жизнь никак не подтверждает и не подписывает их суровые приговоры всё больше любимым народом папиным песням. Наступило затишье. Только «Советская музыка» ещё долго огрызалась. Там появилась новая статья против «Хотят ли русские войны?», где было дано понять, что новое время работает и на них, и они остаются при своём мнении, несмотря на то, что песня приобретает всё большую популярность «и даже склоняет в свою сторону видных музыкантов» (дескать, и Кабалевский нам не указ).
Затем этот журнал разразился гневным ответом А. Ёлкину под названием «Спорить по существу!» Письмо подписали несколько авторитетных музыкантов, в том числе Д. Шостакович, который вскоре передал отцу через Евг. Евтушенко извинения: он дал согласие на свою подпись, не читая письма. Дмитрий Дмитриевич часто так поступал, лишь бы его оставили в покое. Но через некоторое «Советская музыка» оставила папу в покое и тем самым молчаливо признала своё поражение. А когда отцу стукнуло 50 лет, наиболее восторженно отозвался на его юбилей именно этот журнал. Зачем тогда он нужен, если он плетётся у широкой публики в хвосте длиною в десятилетия?..
Но я считаю, что полное фиаско охотники потерпели ещё на 10 лет раньше. Вскоре после ёлкинской контратаки отец уехал в дом творчества композиторов «Руза». Там же в это время находился его главный супостат К. В. Молчанов. В день рождения папы (9-го января) по традиции по радио прошёл концерт из его песен, в основном тех же, за которые его по инициативе Кирилла Владимировича убивали на совсем ещё недавнем судилище. Так вот: после этого радиоконцерта Молчанов позвонил папе и сказал: «Эдик, это было очень здорово!
…Нужны ли тут комментарии? Представьте себе, ещё как нужны!
Прежде всего: отец выносил на суд слушателя только то, что считал сполна выражающим его благородные художественные устремления. Это достоинство было дано ему Богом в придачу к его дару, может быть, даже в защиту его. При совершенно бескомпромиссных требованиях к себе и другим (из-за чего возникало особенно много сложностей с соавторами-поэтами) и соответственно тщательности в работе Эдуард Колмановский испытывал трепетную потребность показать коллегам свою музыку. То есть он не просто лояльно относился к авторитетной, компетентной и объективной критике, он просил о ней. Постоянно играл свои песни И. Дунаевскому, затем З. Компанейцу, позже О. Фельцману. С особым вниманием прислушивался к мнению композитора В. Белого, главного редактора журнала «Музыкальная жизнь», постоянно публиковавшего папины песни. И, если критическое замечание убеждало его, отец без малейшей жалости к с таким трудом и жаром написанному переделывал, а что-то и вовсе выбрасывал. Но и сам не церемонился, высказывая своё мнение товарищу по цеху, наивно рассчитывая на то, что его поймут на его же профессиональном и этическом уровне. До чего же редко это случалось!..
Однако то, о чём я сейчас рассказываю, не имело никакого отношения к профессионализму и этике. Тут надо было драться! И, слава Богу, отец это тоже умел!
Вдумчивый читатель вправе требовать от меня объяснений: как же всё-таки выживали песни, авторы которых были не угодны разного рода начальству? Ответ ясен и прост: судьбы песен решают исполнители. Артисту всё равно, кто написал песню. Он выходит на сцену или в эфир только с тем, что его волнует и чем он надеется взволновать слушателя. Спасибо тем из них, кто часто до последнего, а то и с риском для карьеры бился за настоящие, в том числе и папины, песни!..
Отец всегда учил меня из всего в жизни делать правильные выводы. Во время охоты, и, особенно после неё, я понял, как он сам владеет этой нелёгкой наукой. В его поступках и высказываниях не было и намёка на желание отомстить.
Он продолжал любить и почитать Д. Кабалевского, часто на примерах из его музыки учил меня композиторскому ремеслу, восхищался Дмитрием Борисовичем и как просветителем, и как педагогом. А когда пришла моя пора поступать в консерваторию, отец привёл меня именно к Кабалевскому, чтобы я показал ему свои опусы на предмет поступления именно в его класс (Д. Б. с радостью согласился).
А. Г. Новикова (напомню самые известные из его песен — «Гимн демократической молодёжи» и «Эх, дороги!») папа продолжать считать одним из патриархов советской песни, и не просто почитал его музыку, но иногда по-настоящему увлекался какой-нибудь, иногда даже мало известной мелодией этого талантливейшего композитора.
Отец вообще умел ценить чужую музыку. И мои самые первые, самые яркие детские впечатления, связанные с отрывками из сочинений великих композиторов, освещены радостью, восторгом и даже какой-то гордостью за человечество, которой светились папины глаза, когда он играл мне эту музыку или рассказывал о ней…
Приём в кремле после очередного съезда союза композиторов. Слева от А. Микояна Т. Хренников, слева от К. Ворошилова В. Мурадели, отец стоит за Н. Хрущёвым, крайняя справа Е. Фурцева.
Не поменялось его отношение и к Молчанову, но оно и до всего было неоднозначным. Он, конечно же, очень любил замечательные песни Кирилла Владимировича (напомню хотя бы «Вот солдаты идут» и «Огней так много золотых»). К тому же отец был в восторге от композиторской позиции Молчанова. У того очень хорошо получались песни, и с ними ему было бы гораздо легче и сытнее жить, чем с операми, которые композитор почему-то считал главным делом своей жизни. И он работал почти исключительно в этом жанре, написал их достаточное количество и ещё балет. Таково было его убеждение, и он ему следовал.
Какие оперы писал Молчанов, я сказать не могу— ничего не слышал (хотя это уже кое о чём говорит). И не в этом дело. Речь идёт о следовании внутренней убеждённости. Однако по жизни это был махровый карьерист. Когда вышло недоброй памяти постановление 1948-го года, Молчанов — поздний студент консерватории и одновременно ранний член союза композиторов — выступил на общем композиторском собрании: «Наконец-то! У меня душа поёт!»
Впоследствии он всегда стремился занять руководящий пост. После смерти Мурадели боролся за освободившееся место председателя правления московской композиторской организации. А когда это не получилось, через некоторое время стал директором Большого театра. Получив этот рычаг, он больше занимался своими делами, осуществил постановку собственной оперы «А зори здесь тихие», не слишком вникая в дела театра. Этого ему не простили ведущие певцы этого прославленного коллектива, и решением худсовета К. В. был отстранён от лакомого кусочка.
На одном из выступлений я получил записку с вопросом: «Правда ли, что Молчанова выгнали из Большого театра за плохую оперу?». Наивно, конечно, но автор записки не так уж далёк от истины. Если бы Молчанов написал гениальную оперу, на уровне Прокофьева, и, таким образом, помог бы театру, пусть не по своей прямой служебной принадлежности, возможно, его бы не тронули и как директора…
Колмановскому настолько был чужд молчановский карьеризм, что, когда тот ушёл из семьи ради новой любви, отец, как это ни странно, был приятно удивлён: «Надо же! Выходит, не такой уж он карьерист, если ради чувства рискует карьерой!»
…Был бы отец жив, он возражал бы против упоминания имён побеждённых им врагов. Он им всё простил. А с одним из редакторов «Советской музыки» он в какой-то момент по-настоящему подружился до самой смерти. Но папа не терпел заискивания.
Сейчас уже не вспомню, на каком выезде он оказался в холле гостиницы у телевизора вместе с Ю. Милютиным — талантливым композитором, к сожалению участвовавшем в травле. Передавался эстрадный концерт, и после выступления заграничной певицы Милютин сказал: «Чудная песенка, не правда ли, Эдуард Савельевич? А появись такая у нас —заклюют, скажут — мрачная меланхолия, упадочничество». Папа ответил: «Конечно. Вы же первый и скажете»…
Когда усилиями папиной вдовы Светланы издавалась книга об Э. Колмановском, она (более верная жизненным принципам отца, чем я) таки не дала мне назвать ни одного имени в негативном контексте. Но что поделать, я другой человек, я больше не могу — люди должны знать правду…
Как было бы здорово, если бы можно было верить пушкинской формулировке о несовместимости гения и злодейства! Как высоко, справедливо и красиво! И как жаль, что эта формула не имеет ничего общего с жизнью…
Замечу: папа ничего подобного не говорил. Стало быть, из этой непростой истории я сумел сделать свой собственный вывод. Только вот правильный ли?
С отцом бы обсудить…
Страсти по кривому углу
И всюду страсти роковые,
И от судеб защиты нет.
А. С. Пушкин
«Аллё! Александр Эдуардович? Здравствуйте! Меня зовут Галя, я звоню, чтобы уточнить время сегодняшней консультации». Мой брат, известный в Москве психолог Александр Колмановский, растерянно уточняет: «А когда мы с Вами договаривались? Что-то я Вас вообще не припоминаю. Впрочем, приходите часов в пять, что-нибудь придумаем».
В назначенное время в кабинет, который брат снимает в подвале знаменитого композиторского дома в Газетном переулке (бывшая улица Огарёва) входит энергичная, уверенная в себе женщина: «Извините за обман, я не нуждаюсь в психологической помощи. Я агент по продаже недвижимости. Если Вы узнаете, что в этом доме продаётся квартира, продайте мне эту информацию — я не постою за ценой»…
Этот разговор произошёл на прошлой неделе. Представим же себе, какие страсти кипели вокруг квартир в этом доме, когда он начинал строиться больше полувека назад, в почти полностью коммунальной Москве. Я не мог быть тому полноценным свидетелем — мал был, — но слышал об этом так много и из таких авторитетных источников, что не могу не поделиться услышанным с читателем, у которого, впрочем, заранее прошу прощения за неточности и додуманности.
Инициатором создания и первым председателем правления кооператива был И. Дунаевский — не только гениальный композитор, но и человек огромного общественного темперамента. Только его энергией и авторитетом объясняется разрешение властей на строительство огромных квартир, которые должны были занять, в основном, малочисленные семьи, полностью игнорируя советские жилищные параметры (6 кв. метров на человека). Проект ещё успел подписать Сталин. Вождь всех времён и народов считал правильным не только убивать, сажать и стращать, но и подкупать. Неслучайно при нём стали создаваться особые условия, в том числе и для композиторов (начиная с райских домов творчества). Да и потолки в проекте были «сталинской» высоты.
Одним словом, кооператив — исключение, кооператив — покупка, в отличие от последующих прихрущёвских скромных кооперативов стандартной планировки, имевших целью улучшение жилищных условий всего населения. Конечно же, претендентов на квартиры хватало.
Папу в члены кооператива не приняли — не занимал он тогда соответствующего положения, но занесли в список кандидатов за номером три. Вскоре объявили: кандидат, предоставивший площадь жителям построек, находящихся на территории будущего строительства, переходит без очереди в основной список. Поселив в наши три комнаты в коммунальной квартире родственников и отдав их комнату на общее благо (всё это тоже легко сказать!), отец стал-таки полноправным членом кооператива.
Вскоре, однако, его снова перевели в кандидаты. Выяснилось, что квартира понадобилась блатарю, без которого было недостать строительные материалы. Произошёл пренеприятнейший разговор папы с Дунаевским, и мы снова перешли в основной список.
Я позволяю себе ворошить эти «дела давно минувших дней», потому что испытываю к обоим лишь сочувствие, к которому призываю и читателей. Что было делать Дунаевскому, тем более не только в своих интересах? Что было делать папе, угрожавшему разоблачить действия правления в печати? А ведь он знал, что если не он, из списка будет исключен другой пайщик. Виноваты тут только условия, гримасы общества развитого социализма.
По мере строительства страсти по дому разгорались и апогея достигли при распределении сантехники (чуть ли не финской!) Вот где начались интриги, создавались группировки, готовились заговоры! Именно в этом горниле родился шикарный каламбур С. Каца (прошу прощения у дам): «Друзья познаются в БИДЭ!» Но подлинная ценность дома стала понятна значительно позже, когда он заселился, и стал важнейшей составной частью не только быта, но и оргтворческой деятельности всей музыкальной общественности страны.
Мало того, что дом находился — центрее не бывает, причём, выходил большинством окон в тихий дворик. В первые этажи его двух подъездов переехала медчасть музфонда СССР, редакция журнала «Советская музыка», музыкальная и книжная библиотеки, музыкальное издательство. Несколькими шагами выше во дворе разместился центральный дом композиторов с рестораном и буфетом, концертным залом и комнатами для репетиций, со студией звукозаписи. На третьем этаже этого здания расположились союзы композиторов Москвы и РСФСР, а ещё выше, в совсем уже огромных государственных квартирах, жили наши корифеи — Д. Шостакович. А. Хачатурян, Д. Кабалевский. Ещё чуть дальше, на самом верху двора, вскоре появился кооператив преподавателей консерватории, а первый этаж этого здания занял союз композиторов СССР, а также его иностранная комиссия.
Совсем рукой подать было и до легендарной московской консерватории и училища при ней, поэтому, будучи студентом этих учебных заведений, я по молодому легкомыслию чувствовал себя там как бы по-домашнему, тем более что прямо в нашем доме жили мои учителя: Е. П. Макаров, С. С. Григорьев, в соседнем доме Д. Б. Кабалевский, а в консерваторском кооперативе М. Г. Соколов.
Однажды я должен был сдавать очередной экзамен по гармонии дома у С. С. Григорьева. Я знал предмет, но морально не мобилизовался, думал, проскочит как-нибудь по-соседски. Однако Степан Степанович добросовестно погонял меня по материалу, как говорится, «за всю масть», и я еле выплыл на четвёрку, и с той поры посерьёзнел…
Чтобы нам с отцом легче было разделить время для музицирования, я ходил — благо рядом — к семи часам утра заниматься в консерваторию. Там студентам давали классы до девяти, т. е. до начала официальных занятий. Каков же был мой восторг, когда однажды зимой в этот ранний час я увидел во дворе сидящего на скамеечке Д. Шостаковича. От растерянности я поздоровался.
Он, вряд ли знавший меня в лицо, тут же ответил тихим, но очень чётким «Здрасте!», при этом даже не сняв, а скорее сорвав с головы шапку. Вид у великого композитора был испуганный, как у внезапно разбуженного. Видно, в это предрассветное время Дмитрию Дмитриевичу особенно легко и сладко думалось, и моё приветствие непрошено вернуло его в реальность…
А страсти по дому не утихали. К нему примеривались и приценивались со всех сторон. Волею судьбы мне на глаза попалось письмо в правление кооператива министра культуры СССР П. Н. Дёмичева, в котором он поддерживал просьбу А. Хачатуряна предоставить ему освободившуюся в доме квартиру в качестве дополнительной, поскольку в силу его разносторонней общественной деятельности его основное жильё превратилось в учреждение. Не знаю, был ли дан ход этому письму.
Не помню, что я почувствовал, прочитав его, но прожив значительное время в условиях демократии (в 1990 году я эмигрировал в ФРГ), могу опять-таки только посочувствовать великому композитору. Жил бы в нормальном обществе — купил бы квартиру своему сыну, какую хотел, и не пришлось бы ему интриговать. А вот покидали дом чрезвычайно редко. Разве что какой-нибудь очень выгодный обмен. Помню, правда, съехал Г. Свиридов после получения Ленинской премии — очевидно, согласно табелю о рангах ему стало полагаться что-то совсем уж заоблачное.
Страсти, в которых рождался кооператив, как бы наэлектризовали его жителей на долгие годы. Атмосфера в доме была — не соскучишься! Ведь соседями стали не только друзья, но и чуждые друг другу индивидуальности. Вспоминаю такую, например, типичную для нашего двора сцену. Композитор, которого чуть не сбил с ног малолетний сын соседа (тоже композитора), поймал озорника и отчитывает его. Малыш, не найдя аргументов в своё оправдание, но и не желая оставаться в долгу, выпаливает: «А папа говорит, что вы пишите Ерунду!» Или: одна композиторская жена говорит другой про сынишку известного модерниста: «Посмотри, какой аккуратненький и вежливый мальчик! Как будто его папа только в до-мажоре и пишет!»
Но иногда возникало напряжение из-за чисто человеческих несовпадений. Когда отец тесно сотрудничал с «Современником», к нему во дворе подошла Тереза, жена А. Бабаджаняна: «Эдик, ты не можешь достать билеты на «Голого короля»? Ты ведь там музыкальный…» И осеклась под осуждающим взглядом отца. Он и вправду не терпел ни малейшего неуважения к своей профессии, и добавь Тереза «...оформитель», не избежать бы ей его гневной отповеди. Но отец решил снять напряжение и с несколько натянутой улыбкой сказал: «Композитор». Билеты он, конечно, достал…
Средоточие на огарёвском пятачке большого количества композиторов, а также руководящих ими органов не всегда и не для всех было только удобством. В начале 60-х годов творчество отца подверглось организованной травле — с проработкой в правлении Союза, с разгромными статьями в «Правде», «Советской культуре» и, почему-то особенно старавшейся, «Советской музыке», где даже была опубликована песня-пародия на него — я повторяюсь, но случай уж очень диковинный. Ко всем папиным переживаниям и неприятностям добавлялось тогда нежелание выходить из дома — было противно встречаться со своими гонителями…
Но кто знает, может быть, как раз вся эта напряжённая атмосфера в доме парадоксальным образом способствовала сумасшедшему успеху многих из его обитателей, некоторые из которых взлетели, только вселившись в огарёвские подъезды?!
Я забыл упомянуть ещё один источник междусоседского напряжения. В это трудно поверить, но именно в нашем доме не было предусмотрено практически никакой звукоизоляции. Я хорошо слышал игру А. Островского, жившего двумя этажами выше. А тот же С. Кац говаривал: «Приходите в гости! А. Лепин новое сочинение написал — послушаем!» Максим Дунаевский рассказывал мне, что С. Туликов очень выразительно импровизирует. Но, когда я бывал у Максима в гостях, этого как-то не случалось. А сам я жил в другом углу…
Получается, что композиторы были друг у друга не только на виду, но и на слуху. Может быть, поэтому им было особенно интересно следить за судьбой сочинений, которые они слышали ещё корчившимися в черновиках.
Помню, по телевизору шёл очередной песенный концерт. Впечатление было благоприятное, но не более. Поэтому я очень удивился, когда отец после конца концерта вдруг воскликнул: «Невероятно!» На мой вопрос, что он имеет в виду, папа объяснил: «Как это они обошлись без кривого угла?» Действительно, этот элитный дом имеет ещё такой вот банальный недостаток — один его угол несколько скошен. И папа был прав — в доме жило слишком много популярнейших композиторов, и концерт без единой песни хоть одного из них был невероятной редкостью…
Но вот что странно. Помимо композиторского таланта, отец обладал редким редакторским дарованием — недаром он пять лет проработал на радио. Его коллеги, работавшие в разных жанрах, очень любили показывать ему свои сочинения и высоко ценили папино мнение. И сам он испытывал потребность показать кому-то из композиторов свою музыку. Да и человек он был общительный. Почему же, переехав в композиторский дом, он так редко общался с соседями творчески?
Причин на это можно найти достаточно. Тут и несколько раз упомянутое мною напряжение, и склонность всякой творческой натуры к затворничеству, а может быть, потребность в контактах исчерпывалась почти ежедневными встречами то на худсовете на радио, телевидении, в издательствах, на фирме «Мелодия», то на заседаниях творческих комиссий союза композиторов. Но как всё-таки полезны и приятны были индивидуальные встречи, и — простите за повторение — как редки! Только уже в зрелом (мягко говоря) возрасте отец и О. Фельцман наладили постоянные встречи, где они играли друг другу свои сочинения и обсуждали их. До этого такие контакты как с Оскаром Борисовичем, так и с другими соседями были спонтанными, случайными.
Когда папа сочинял для М. Бернеса песню «Американцы, где ваш президент?», они заспорили. Одно место явно не получалось. Отец стал обзванивать «кривой угол», застал А. Бабаджаняна, тот с радостью прибежал, высказал много интересных соображений, затем поблагодарил папу за недавнюю честную и нелицеприятную критику своей песни (очевидно, разговор был в доме творчества композиторов «Руза». Насколько я понял, Арно Арутюнович ту песню таки «притормозил»). Потом оба стали говорить, что надо бы встречаться чаще, Бабаджанян сознался, что ему не хватает здесь армянских композиторов, которые знают его сочинения, как свои — и наоборот, но на том творческое общение и закончилось. Засосала цепкая композиторская рутина.
Арно Арутюнович пришёл как-то ещё раз, но уже посоветоваться по околотворческой проблеме. Он написал песню на стихи Евг. Евтушенко, с которым, кстати, его познакомил отец — в той же «Рузе». И тут Евгения Александровича «закрыли» из-за телеграммы протеста, которую он дал власть предержащим в связи с арестом Солженицына перед его высылкой. У отца был огромный и многострадальный опыт общения с инстанциями по аналогичным причинам — его песни с Евтушенко постоянно «перекрывали» из-за гражданской непокорности поэта. Папа смог лишь объяснить Арно Арутюновичу, что его наивный вопрос «Да или нет?» не внесёт ясности в дело, ни один начальник не выскажется открытым текстом. Ведь Евтушенко запрещали устно и тайно. Вот такие консультации были между композиторами в обиходе.
Когда папу обделили в какой-то телевизионной передаче — дали показать меньше песен, чем другим её участникам, — он решил поговорить с А. Долуханяном. Тот тоже выступал в этой передаче и умел очень точно разбираться в сложных ситуациях. Отцу важно было его мнение: нет ли на папин счёт каких-либо негативных указаний на телевидении. Александр Павлович успокоил отца, хотя и признал: «Да, Эдик, с тобой поступили неарифметично».
Это был какой-то совсем особенный человек. Он был очень красивый, и ему так шла ранняя седина, как будто она ему была дана с рожденья. Он был разносторонне одарён — не только талантливый композитор и пианист, но ещё замечательный шахматист, лучший среди композиторов биллиардист. А как-то раз он, выйдя из подъезда, встретил папу, который уныло пожаловался ему: «Саша, у меня отобрали водительские права!»
Ознакомившись с обстоятельствами дела, Долуханян нашёл в нём изъян. Они с папой поехали на место происшествия, и Александр Павлович убедил инспектора отдать отцу права…
Особая взаимосимпатия связывала папу с А. И. Островским. Папа считал его песенником номер один того времени. Островский как-то вёл радиопередачу об отце, и даже один раз приходил посоветоваться насчёт инструментовки, а в этой области он сам был суперспециалистом. Но отец вообще любил «подколоть». Шутил он в основном над слабостями, которыми был очарован. Они с Островским часто вместе выступали.
Аркадий Ильич пользовался бешеным успехом и от радости по этому поводу иногда терял чувство меры. В конце концерта он порой приглашал на сцену какого-нибудь мальчика из публики, и тот пел «Пусть всегда будет солнце!» Тут уж публика неистовствовала, а композитор в восторге брал мальчика на руки и бегал с ним по сцене…
Когда они вместе ждали во дворе машину перед совместным выступлением, папа говорил Островскому: «Тебе-то что волноваться? Успех в любом случае обеспечен — берёшь мальчишку на руки и даёшь с ним лишний круг по сцене!»
Аркадий Ильич, надо сказать, ценил юмор. Но один раз взорвался. На одном из концертов он прямо на сцене продемонстрировал слушателям будильник с мелодией «Пусть всегда будет солнце». Отец, выступавший после него, не преминул этим воспользоваться и закончил свое выступление небольшим приколом: «У меня есть пудреница, в которой звучит моя песня «Вы служите — мы вас подождём», но я не знал, что её надо приносить с собой сюда».
Тут Островский помрачнел, а когда оба уже были дома, он не выдержал и позвонил отцу: «Врешь ты всё! Нет у тебя такой пудреницы!»
Но всё это не может сравниться с шикарным приколом самого А. И. Островского. Они сидели втроём (не помню у кого) — папа, Островский и Фельцман, — и готовились к совместному выступлению. Как вдруг позвонили с концертной площадки с извинениями — забыли сказать, что у них нет фортепиано. Находчивый Аркадий Ильич спросил: «А аккордеон найдется?» — «Конечно!» «Ну, так я приеду и выступлю один за всех – я ведь аккордеонист! Эдик, Оскар, напишите мне только слова ваших песен». «Подожди, Аркаша, а как же мотивчики?», — забеспокоились коллеги. Островский ответил, не задумываясь: «А мотивчики у нас у всех одинаковые!».
Давняя «доогарёвская» дружба связывала папу с Д. Л. Львом-Компанейцем и М. В. Мильманом. Оказавшись в одном доме, они, конечно, общались, но не так уж намного чаще, чем когда жили далеко друг от друга. Да и другие соседи-композиторы ходили к нам не чаще, чем, например, М. Фрадкин, М. Вайнберг или Г. Фрид, жившие в других домах и даже районах. Так и напрашивается цитата из стихотворного письма Евг. Евтушенко К. Симонову: «Мы не дружим, скорее, соседствуем».
В студенческие годы ближайшим другом отца был А. Муравлёв. Они оба учились у В. Шебалина. Одно время Муравлёв даже жил в семье у папы. Они не ссорились, просто впоследствии жизнь их как-то развела. Однако отец не только с гордостью рассказывал об успехах своего друга, но и наигрывал отрывки из симфонической поэмы «Азов-гора», за которую А. Муравлёв получил Сталинскую премию, будучи ещё студентом. Тем не менее, когда они стали соседями, ни разу и не созвонились. Я даже был удивлён, увидев Муравлёва на гражданской панихиде по отцу (папа скончался 27 июля 1994 года)…
В этом году я выступал в доме композиторов с концертом памяти отца к его 85-летию. После концерта ко мне подошёл А. Муравлёв: «Сергей! Вы знаете, Эдуард Колмановский — мой любимый композитор!» И попросил компакт-диск с музыкой отца…
Тяжёл композиторский труд. Он забирает не только творческую энергию. Для того чтобы по-настоящему понять соавторов-поэтов, драматургов, режиссёров, артистов, слиться с ними в одно целое, требуется ещё и напряжённое человеческое общение. Вот почему очень часто ближайшими друзьями композитора становятся его соавторы, порою вытесняя все остальные дружеские связи. Вот и у нас в квартире собиралось огромное количество людей искусства. Достаточно сказать, что когда отец особенно тесно сотрудничал с театром «Современник», к нам почти каждый вечер приходила после спектакля практически вся труппа и гудела за столом всю ночь — не понимаю, как это терпели соседи. Всё это требовало титанических усилий, прежде всего, от хозяйки дома.
Здесь надо заметить, что мама не очень умела, да и не успевала готовить. Кроме того, она ни за что не хотела быть только женой Колмановского и до последнего дня работала, была доцентом кафедры иностранных языков института физкультуры. Поэтому её главной проблемой был постоянный поиск домработницы.
Прежде всего, упомяну Дашу, растившую меня с годовалого возраста. Когда мы переехали на Огарёва, она уже получила комнату в коммуналке и постоянно с нами не жила, но оставалась другом семьи, заполняла собой безвременье, а то и просто приходила в гости, любила сделать замечание очередной нашей помощнице, да и нас всех постоянно поучала. Больше всего её беспокоило финансовое положение семьи, поскольку она считала (а может, и придуривалась), что зарабатывает только мама — ведь отец не ходил на работу.
Даша не уставала его осуждать: «Работал бы, как все люди, а после работы пришёл домой и стучи себе по клавишам!» Многие расходы от Даши скрывались, родители боялись её гнева. А дом и вправду атаковали любители заработать. То позвонит в дверь с утра пораньше жаждущий опохмелиться дворник Лёша: «Помоемся?» — имелось в виду, не надо ли помыть машину, то жуликоватый крестьянин Гаврюша несёт творог необыкновенного качества и соответствующей стоимости. Мы брали у него всегда и на долю чрезвычайно осторожного в еде М. Бернеса. А то заявятся и коммерсанты посерьёзней — спекулянты заграничной косметикой и даже радиоприёмниками.
В зените своей популярности отец был так завален работой и так страдал от дефицита времени, что позволял себе вызвать на дом парикмахера. Это был настоящий художник, корифей своего ремесла с 60-летним стажем работы, начинал ещё у Базиля и о себе говаривал: «Я среди парикмахеров всегда в первых рядах; это я без лести!» После стрижки отец подносил ему маленькую рюмочку водки. Даша мрачно ворчала: «Старика в вытрезвитель!..»
Не менее колоритной была Ольга Александровна, привезённая родителями из Литвы. Воспитанная в старорежимных условиях, она насаждала в семье культ мужчины: «Понас есть король дома!». Если мама приходила с работы в папино отсутствие, О. А. просила её подождать «Понаса», не обедать без него. А если ожидание затягивалось, она снисходила: «Хорошо, садитесь, но когда придёт Понас, Вы должны посидеть с ним за столом — он не должен обедать один»…
Как-то рано утром она стала меня будить: «Беги за молоком и маслом, вот проснётся Понас — захочет яичницу!» Я огрызнулся: «А что, он яйца поесть не может?» Когда отец встал, О. А. спросила, хочет он яйца вкрутую или всмятку. И надо же было ему сказать: «Вы знаете, я предпочёл бы яичницу». Разумеется, я получил от О. А. удар из большой берты…
На приёме в Кремле по случаю окончания очередного съезда композиторов отец сфотографировался с членами правительства. Рассматривая эти фотографии, я восторгался— какая честь для отца! Но Ольга Александровна меня поправила: это для правительства большая честь — сфотографироваться с самим нашим Понасом…
До Ю. Любимова театром на Таганке руководил Плотников, талантливый режиссёр и очень самобытный актёр, но весьма невзрачного вида. Он много снимался в кино, потому что такой типаж требовался практически в любом фильме. Отец писал музыку к спектаклю этого театра «Скупой рыцарь», и в связи с этим Плотников должен был к нам прийти. Отправляясь на работу, мама соответствующим образом проинструктировала Ольгу Александровну, для которой приём гостя был святым делом, она — прекрасная кулинарка — очень любила этот процесс. Однако придя вечером домой, мама застала папу и Плотникова в столовой (т. е. было понятно, что работу они уже закончили), но за пустым столом. Раздосадованная, мама побежала к Ольге Александровне на кухню объясняться, но та опередила её вопросом: «А когда придёт настоящий гость?..»
Гораздо чаще композиторов ходили друг к другу их жёны то за соседской помощью, а то и просто по-женски поболтать. К тому же у них всегда была общая тема для обсуждения: трудности профессии под названием «жена композитора».
Мне довелось краем уха услышать, как подруга жизни одного композитора во дворе жаловалась соседке: «Я ему создаю все условия для творчества, а он только в него и погружён, а на меня, как на женщину ноль внимания. В домашнем быту пустое место, никакой помощи, и вообще какой-то неуправляемый». «Да-да, — прозвучал ответ, — я вас так понимаю, и у нас всё то же самое. Но ведь нормальные мужья музыки не сочиняют!»
Однажды к маме в гости пришла Евгения Петровна Фельцман. Отец в это время был погружён в напряжённый телефонный разговор с телевизионным порученцем. Окончив эту беседу, он выскочил в коридор с криком: «Кретины!» И осёкся — не ожидал увидеть гостью. Но Евгения Петровна с улыбкой успокоила его: «Не смущайся, Эдик! Представь себе, сколько раз мне пришлось слышать этот текст!»
…Но самый близкой «огарёвской» подругой мамы была Циля Абрамовна Коган, наш музфондовский «добрый доктор Айболит». Она была не только великолепным специалистом с феноменальной интуицией — от неё исходило неизбывное человеческое тепло, в котором одном, казалось, уже мог растаять любой недуг. С нами же она особенно сблизилась, когда отца травили, так сказать, «за муки полюбила». В условиях тогдашнего медицинского обслуживания Циля Абрамовна с её квалификацией, бездонной добротой, желанием помочь была добрым ангелом всего союза композиторов. В этом году она ушла из жизни. Редко кто в этом мире оставляет по себе такую добрую память…
Конечно же, легче всего сходились между собой мы, дети. У нас была большая, дружная и очень веселая компания. Мы ведь тоже были везде вместе — не только жили в одном доме и ходили в одну школу (некоторые и в музыкальную), но и вместе проводили все каникулы в благословенной «Рузе» то с родителями в коттедже, то в рузовском пионерском (летнем и зимнем), а позже студенческом лагере. Поначалу моим самым близким другом был Володя Мильман. Помимо уже перечисленных мною пересечений, у нас ещё было общее увлечение. Дело в том, что ещё во время международного фестиваля молодёжи и студентов, который проходил в Москве, я пристрастился к собиранию значков. Накопилась небольшая коллекция, и мне захотелось её пополнить. Но если, скажем, марки можно было купить в филателистическом магазине, то значки можно было только выменять у иностранцев или на черной бирже (впрочем, там можно было и купить заграничные значки, но за большие деньги и с риском нарваться на подделку).
Заниматься этим одному у меня не хватало куража, и я подбил Володю себе в компанию. Близость огаревского дома к «Националю» и «Метрополю», где в большинстве своём останавливались иностранцы, а также к Кузнецкому мосту и Красной площади, где располагались спекулянты и перекупщики, сыграло тут свою роковую роль. Прогуливая школу, мы каждый день подходили к гостинице и предлагали иностранцам советские значки на обмен, а по «биржевым» дням общались с криминалом. Родители били тревогу, отец систематически прятал мою заветную картонку со значками и отдавал её мне только в обмен на успехи в учебе, но излечить меня от детского заболевания не могло ничего, даже привод в милицию.
Однако «не было счастья, да несчастье помогло». В какой-то особенно массовый биржевой день на Кузнецком мосту собралась особенно многочисленная компания значкистов с богатейшими коллекциями и, повертевшись там, я пошёл домой и вернулся в этот вертеп со своей картонкой в надежде на интересный обмен. И тут некий интеллигентного вида коллекционер отвлёк меня беседой, а его сообщник выбил у меня из рук коллекцию, которая была смыслом всей моей жизни, и скрылся с нею.
Пролежав некоторое время носом к стене, я вернулся к нормальной жизни. Вскоре и Володя образумился. Наши школьные дела наладились, а досуг мы проводили вместе со всей огаревской компанией во дворе, в основном, стояли и разговаривали, никаких других возможностей наш двор (узкий и вытянутый) не предоставлял. Но молодому организму требовались движения, и мы всё же приноровились играть в футбол, и даже провели чемпионат — правда, один на один и в одни ворота.
Когда Володя перешёл в гнесинскую десятилетку, где преподают и музыкальные, и общие предметы, мы стали видеться всё реже. В этом году он эмигрировал в Германию, и наше общение (правда, пока телефонное в силу отдалённости друг от друга), активизировалось, как никогда.
А в то время я особенно сблизился с Максимом Дунаевским. Мы вместе поступили в музыкальное училище к одному педагогу Григорию Самуиловичу Фриду, то есть практически были неразлучны. К тому же мне очень нравились его студенческие работы — он писал тогда камерную музыку. Позже, в связи с его разводами и переездами, мы потерялись. Недавно мы встретились в Берлине во время его турне по Германии, которое я помог организовать, и мне было приятно во вступительном слове к его концерту вспомнить наше студенческое время, когда мы чуть ли не каждый день ходили друг к другу. Сейчас, вспоминая огромную, роскошную квартиру Дунаевских, я всё время думаю: как жаль, что его отец так никогда её и не увидел, не дожил до конца строительства…
Квартиры у нас в доме вообще были чудесные. Я имею в виду не только размер, но и на редкость складную планировку. И в нашу квартиру я был просто влюблён. Хотя в ней имелся серьёзный ущерб: она проектировалась как 4-комнатная. Но нашим соседом был член правления кооператива и сумел одну из комнат присоединить к своей квартире. Поэтому у нас не было балкона. Однако же, нам как-то хватало, тем более что обставлено жилище было с любовью и трепетом.
Вообще неумение готовить с лихвой восполнялось в маме другими женскими достоинствами: тонким и безупречным вкусом, умением не петушиться в спорных ситуациях, готовностью отдать всю себя детям и мужу, юмором, которым она смягчала свои материнские выговоры. Вот она отругает меня за что-нибудь, а в конце добавит: «И когда только мне надо будет ехать до тебя с двумя пересадками?» (Надо же! Впоследствии точно так оно и было!) И сразу становилось ясно, что она не сердится. Так только, делает вид. Не помню, кто и при каких обстоятельствах полушутя написал про маму:
Верная подруга Колмановского!
Где ещё найдёшь таковского?
Покупка каждого предмета обстановки тщательно обсуждалась, и я мог бы рассказать историю возникновения в квартире каждого стула. Но больше всего мне запомнилось, как у нас появился магнитофон. Теперь эти бобинные громады могли бы вызвать лишь улыбку, а тогда этот уродец привнёс в дом ощущение чуда.
Через несколько дней к нам в гости зашла папина сестра Маша, большая любительница весёлых историй. Папа попросил её что-нибудь рассказать, и таким образом на магнитофон впервые было записано нечто членораздельное (начали-то, конечно, с «Мы — весёлые ребята!» в исполнении моего тогда совсем ещё маленького братишки). Пусть этот рассказ, который тоже можно считать огарёвским атрибутом, развлечёт теперь и вас, дорогие читатели…
Завод, на котором работала Машина знакомая, посетил Ворошилов, тогда ещё в полном почёте. Проходя по цехам, он неожиданно заговорил с «неподготовленной» работницей, которая со страху отвечала ему односложно и даже грубовато. Ворошилов в недоумении обернулся к сопровождавшему его директору завода: «Она что, с Вами тоже так разговаривает?» «Что Вы, Климент Ефремович, — ответил тот, — со мной она так не посмеет, я же директор!»
…С годами маме становилось всё труднее работать. Жанровый и всякий другой диапазон отцовского творчества всё расширялся, и он всё острее нуждался в организационной и дипломатической помощи. Мама перешла на полставки. Отец не противоречил её желанию работать, и они оба мужественно преодолевали психологический барьер, ведь материальной нужды в этом не было никакой.
Мне запомнилась вечеринка по случаю присвоения маме звания «доцент». У нас дома собрались её коллеги. Папа задерживался, он в этот вечер сидел в жюри на телепередаче КВН, и вся компания видела его по телевизору. В качестве угощения он потом привёл с собой М. Светлова, сидевшего на передаче с ним рядом. Михаил Аркадьевич очаровал гостей, сыпал экспромтами, один из них я запомнил:
Гуляли у доцента,
Пропили всё! До цента!
Как же отец был доволен, что смог так развлечь маминых сослуживцев! Ко всему ещё Светлов подарил отцу дружеский шарж, который нарисовал на него какой-то художник на КВНе. При этом М. А. сказал: «Берите, не стесняйтесь. У меня их полно. Такое вот лицо: фотографии выходят жуткие, а шаржи — один другого удачней». И ещё надписал:
Пусть поругивают иногда,
Пусть все пишут, что музыка Ваша интимна,
Всё равно, Эдуард, за талант я люблю Вас всегда,
И надеюсь, что это взаимно!..
Мама не просто стремилась обуютить дом, сделать всё возможное для отца и нас с братом, она хотела всё время быть рядом с папой, тяжело переносила даже самую короткую разлуку, у них вообще продолжалась какая-то молодая страсть. Но как было всё это совместить с потребностью самовыражения, с нежеланием бросить любимую работу?
В последнее время я всё думаю: не это ли противоречие привело её к гибели?
15 января 1968 года мама принимала в институте экзамены, после чего должна была ехать к папе в «Рузу» с А. П. Долуханяном на его машине. Экзамен затянулся, Долуханян её ждал, и в результате они выехали вечером, хотя отец ей запрещал ездить в темноте да ещё зимой. Александр Павлович слишком поздно заметил на шоссе каток, трамбующий дорогу, и врезался в него. Оба погибли.
Долуханян был классным и честолюбивым водителем. Любил ездить с большой скоростью и, должно быть представлял себе, как по приезде он скажет: «Ну, Тамара, расскажи Эдику, как быстро я тебя довёз!» Но разве ему нужно было дожидаться темноты? Если бы не мамина просьба, поехал бы ещё при свете дня, а мама на следующее утро на поезде. К тому же следователь говорил, что и каток был не вполне по норме освещён. Нет, тут решительно лучше не искать виноватых и не пытаться уйти от банального, но единственно возможного объяснения: судьба!
Это был страшный удар для всех нас. Брату было 11 лет. Папина нервная система не справилась с этой трагедией, и оставшиеся 26 лет жизни он прожил по существу инвалидом. Второй брак отца был очень непростым. Его вторая жена Светлана была моложе папы на 16 лет, и что только не вменялось ей в вину, тем более что окружающие познавали её в сравнении. У неё была маленькая дочка, потерявшая после скарлатины большой процент слуха. Светлана работала ведущим редактором издательства «Знание». «Ведущий» означает в данном случае не должность, а профессиональную и этическую характеристику — на ней держалась работа целого отдела. Она правила рукописи по ночам, но днём вынуждена была пойти на несколько часов в издательство, главным образом для встреч с авторами.
Разумеется, она заранее готовила папе обед (Света вообще хорошо и с удовольствием готовила) и подробно объясняла, как его подогреть. Но у отца не получалось даже это, и он часто звонил ей на работу с таким, например, заявлением: «А половничек-то с дырками!», потрясая дуршлагом. Конечно, имели место домработницы, но они часто менялись, а в промежутках уже нельзя было рассчитывать на суровую Дашу: она не простила отцу второго брака и навсегда порвала с ним всякие отношения. Светлана ни минуты не жила для себя, они с папой, безусловно, любили друг друга, многое из написанного отцом в этой новой жизни навеяно ею, Свете посвящена одна из лучших его песен «Женщине, которую люблю».
Я считал, что всего этого более чем достаточно, чтобы быть ей благодарным, если даже что-то в её приоритетах и настораживало. Я был всегда её другом и союзником, часто держал её сторону, когда она ссорилась с папой, несмотря на его упрёки. Вскоре и у неё обнаружилось тяжёлое заболевание, но это не мешало ей тянуть всю ношу своих обязанностей и ещё помогать окружающим. В какой-то момент, например, она стала опекать уже совсем пожилого и больного М. И. Блантера, который в силу тяжести своего характера часто оставался неухоженным.
К тому времени я уже давно жил самостоятельно и как-то, зайдя на Огарёва, взялся подменить Свету — пошёл к Матвею Исааковичу, чтобы закапать ему глазное лекарство. За 5 минут, что я у него находился, наслушался достаточно, чтобы почувствовать, какое тяжкое бремя Светлана на себя взяла, а ведь ей — дай Бог — разобраться бы с папиным характером, совершенно испортившимся из-за болезни.
Кстати сказать, болезненное состояние отца однажды проявилось совершенно неожиданной ипостасью. Среди членов кооператива нашёлся композитор, начавший плести интриги вокруг квартир Г. Вишневской и М. Ростроповича. Лишённые советского гражданства, они должны были быть исключены из кооператива, но ни у кого не поворачивался язык это предложить. И тогда композитор, имени которого — не ждите! — не назову, решил попробовать с другого конца. Он заявил о недопустимом поведении жильцов, которые то ли снимали эти пустующие квартиры, то ли жили там по дружбе. Стало быть, пайщики, поселившие у себя нарушителей общественного порядка, проявили неуважение ко всему дому и т. д.
Воспользовавшись предстоящей встречей М. С. Горбачёва с Р. Рейганом, папа заявил, что позвонит Михаилу Сергеевичу и расскажет об этой возне, тот обратится к Рейгану, который проинформирует Галю и Славу. Только в болезненном возбуждении отец мог произнести такую нелепость. И то подумать: так это легко — дозвониться Горбачёву! А тот за неимением других дел так и кинется исполнять папино поручение, да и Рейгану будет, наконец, чем заняться! И разве нет более простой возможности связаться с Вишневской и Ростроповичем? Но, видно, именно нервное напряжение помогло отцу почувствовать, какое впечатление может произвести само упоминание имён этих государственных мужей. Свара была блокирована…
Через некоторое время после папиной смерти Светлана тоже эмигрировала в Германию, где уже жила её дочь. Мы продолжали дружить, но перед самым её уходом из жизни впервые поссорились. Я был при этом далеко небезупречен, и мне больно, что моё примирительное письмо было в пути, когда Светы уже не стало. Оно вообще затерялось, дочь Светланы его не получила, и ко мне оно не вернулось…
Ниточка между нашей семьёй и «кривым углом» не оборвалась. Мой брат Саша не только пайщик, но и член правления этого кооператива. К тому же, как тут уже говорилось, он снимает там помещение для своих психологических консультаций. К этому занятию брат пришёл не сразу. В детстве он учился музыке, но большого интереса к этому субстанцу не проявил, однако очень рано стал писать стихи. Честно говоря, я уже раскатывал губу — мол, будет у меня брат-соавтор. Будут прямо в семье стихи, а то и либретто, тем более что маленький Сашенька с ума сходил по театру. Особенно был увлечён «Белоснежкой» с папиной музыкой в «Современнике». Имена гномов там соответствовали дням недели. И, когда в то время Сашу спрашивали, кем он хочет быть, он отвечал: «Средой!» «А почему, Сашенька?» «Название очень красивое — Сергачёв!» Но, получив несколько образований, в том числе и университетское, и сменив несколько профессий, он пришёл к психологии и часто ставит с детьми спектакли, способствующие наглядности пропагандируемых им психологических постулатов. И песни там случаются, стихи для которых Саша с удовольствием пишет сам…
В самый страшный для нашей семьи час, отец, не контролируя себя, кого и что только не проклинал! Как-то он даже произнёс: «Это всё наш дом. Я уеду отсюда». О косом угле вроде речи не было, но номер 13, стоявший на доме, упоминался. Конечно же, это была «только тягостная бредь».
Но вот за короткое время до его смерти отца нагло обошли в кооперативе при распределении освободившегося гаража, и он ввязался в совершенно непосильную для него тяжбу. Без гаража он обошёлся бы, как обходился 71 год, но несправедливости не терпел, был ранен ею и говорил Светлане: «Если я завтра умру, то знай, что из-за этой истории». Вот я и подумал после его кончины: а вдруг он что-то предчувствовал тогда, много лет назад, и, если бы переехал и избежал этой нервотрёпки, прожил бы дольше?
Да кто может это знать? Нет, от судьбы не переедешь! И мне, давно уехавшему не только из дома, но и из страны, никуда не деться от воспоминаний о родном косом угле, о нашем уютном дворе.
Как только я эмигрировал, меня стало преследовать воспоминание, в котором на первый взгляд не было ничего значительного. Воспоминание о ярком зимнем дне, когда я вошёл с улицы во двор и застал там десятилетнего Володю Фельцмана, который восторженно кружил вокруг себя на вытянутых руках школьный ранец и в избытке радости ловил губами снежинки. На мой естественно возникший вопрос: «Ты чего?» он ответил: «Учительница заболела, на два урока раньше отпустили».
Не понял я тогда, что в это воспоминание судьба зашифровала предупреждение: «Не лезь в учителя!».
Действительно, преподавание всегда было палочкой-выручалочкой любого музыканта в начале эмиграции, и, хотя я прежде никогда не преподавал, стал набирать учеников, с которыми напрасно промучился не один год. Не вышел из меня Песталоцци…
И сегодня огарёвский дом в эпицентре страстей. Насколько я знаю, над ним веют и враждебные вихри. Идут обычные в наше время разборки с наобещавшими золотые горы, а теперь чуть ли не наезжающими партнёрами. Как хочется, чтобы в этой круговерти стены дома не забыли хотя бы самых ярких из своих неординарных обитателей.
Недавно на стене дома появилась мемориальная доска А. Бабаджаняну. Что это? Первая ласточка или яблоко раздора? Ведь родным, наверное, неловко и совестно — кругом спрашивают: почему ему первому, и как это получилось? Да и самому композитору, надо думать, одиноко и неуютно рядом с пустотой, заполнить которую должны бы те, кого и он ценил и почитал.
Из моего далека мне не понять, кто на самом деле в Москве может ответить на напрашивающиеся тут вопросы, поэтому кричу наугад: Сильные мира сего!.. Помогите Арно Арутюновичу снова оказаться в достойной соседской компании! Как при жизни!
(продолжение следует)
Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 1(70) январь 2016
Адрес оригинальной публикации: http://7iskusstv.com/2016/Nomer1/Kolmanovsky1.php