Ввиду предстоящих в скором времени важных для меня событий — моего 80-летия и моей же кончины, спешу поведать о моём происхождении то, что не раз рассказывал окружавшим меня людям, но ныне нашёл время изложить наиболее полно и систематично, с допущением, что эта информация может пригодиться и моим потомкам, которые у меня, как ни странно, всё-таки имеются.
1. Материнская линия
Моя мать Александра Михайловна Ткачёва (1897–1983) родилась в городе Ромны, ныне Сумской области Украины. Её отец Михаил Ткачёв (1860–1940), мещанин из Льгова, был осмотрщиком вагонов. Её мать, имени которой я не помню (кажется, Феодосия или Евфросиния), урождённая Овчаренко, была, по-видимому, крестьянского происхождения. В их семье родилось десять детей — шесть девочек и четыре мальчика. Никто из них не родился мёртвым, никто не умер в детстве. Трое моих дядей (все они были железнодорожниками) жили до 80–81 года, а большинство тёток до 83–86 лет. Да они жили бы и дольше, если бы не укоренился среди них заразительный обычай кончать самоубийством в старости. Таким способом расстались с жизнью как минимум одна моя тётя, один дядя и одна (уже в наши дни) двоюродная сестра. Четвертый мой дядя, из братьев моей матери, самый младший, в юном возрасте ушёл в Польшу с петлюровцами и там затерялся перед Второй мировой войной. Остальные мои родственники по материнской линии были на стороне большевиков.
Когда моя мама была ещё в дошкольном возрасте, её отца перевели на службу в город Лубны́ Полтавской губернии. Они продали свою хату в Ромнах за две или три тысячи рублей, но тотчас же налетели воры и отняли все эти деньги. Потрясённая несправедливостью судьбы, моя бабушка отреклась от веры в бога и задолго до революции1917 г. воспитала своё потомство в духе безоговорочного, яростного атеизма.
Пришлось поселиться на окраине Лубён в деревне Залёпивка. Все дети спали на одних нарах, носили обувь и одежду по очереди. Эти дети изобрели тайный тарабарский язык, на котором разговаривали между собой и во взрослом состоянии (и меня научили). Осмотрщик вагонов получал 40 рублей в месяц. Большую роль в жизни бедной семьи сыграли покровительство и благотворительная помощь помещиков Скаржинских.
Моя мама окончила трёхлетнюю начальную школу, где хорошо усвоила русский язык; никогда не мешала его с родным украинским ни устно, ни письменно. В Лубнах действовал (или гастролировал) украинский театр. Всю жизнь я ежедневно слышал от матери пословицы и поговорки: 1) русские — серьёзные, литературные, философские; 2) украинские — народные, смешные, грубые, неприличные. Моя мама до самой смерти проливала слёзы при звуках украинской речи и песен и перечитывала единственную сохранившуюся у нас украинскую книгу некоего Ивана Ле «Роман Міжгір'я» (о советской стройке в Средней Азии). Источниками маминого самообразования были книги, газеты и радио.
Когда моя будущая мать, бойкая и смазливая девчонка, подросла, её устроили «магазине́ркой» (продавщицей) в еврейский магазин, но продержалась она там недолго из-за приставаний хозяина. Зато она научилась немного понимать идиш и обогатила свою и без того яркую лексику несколькими еврейскими ругательствами. Её первым возлюбленным стал один местный поляк.
В первые годы НЭПа Александра Ткачёва должна была делать аборт от своего второго друга, тоже поляка, и с этой целью приехала в Москву к своей сестре Марфе, состоявшей в компартии с 1919 г. и работавшей у Розалии Самойловны Землячки (1876–1947). По протекции знатной большевички моя будущая мать получила комнату 15 кв. м в коммунальной квартире пятиэтажного дома во втором Смоленском переулке, поступила работать на швейную фабрику (где-то на Плющихе), пела в хоре работниц у гроба В.И.Ленина (мой коллега И.М.Любимов подтвердил это, увидев её в документальном кинофильме) и вступила в партию по ленинскому призыву. Она с удовольствием оставалась в конце недели на партийном собрании и после него там же отправляла свою личную жизнь. Она не признавала семьи, не хотела иметь детей и считала брак буржуазным пережитком. Мою будущую мать демонстрировали в медицинском институте как образец молодой, здоровой, нормальной женщины. Она радостно вспоминала, как студенты её раздевали, ощупывали снаружи и изнутри, а профессор рассказывал о десяти здоровых детях, равномерно рождавшихся в одной украинской семье в течение 20 лет.
Окончание жизни у родителей моей мамы всё же не было радужным. После рождения десятого ребёнка моя бабушка заявила, что рожать больше не хочет, и отказала дедушке в «интиме», поскольку он не признавал противозачаточных средств. И он сразу нашёл себе другую спутницу жизни. А бабушка не прожила так долго, как ей полагалось, из-за разразившегося на Украине голода. Моя мама, в то время уже жившая в Москве с моим папой и со мной, «как-то не подумала», по её словам, посылать матери хотя бы сухари. По-видимому, не подумала об этом и тётя Марфа, погружённая в партийную работу. Или наши пайки по карточкам этого не позволяли? Так или иначе, но я не раз слышал от мамы, что бабушка опухла от голода, что у неё была водянка.
В 1936 г. моя бабушка преждевременно скончалась у себя на Украине от последствий Голодомора. А дедушку Михаила я видел в 1938 или 1939 г. всего несколько минут. Он жил на окраине Лубён за железной дорогой с очередной женой. Ко мне он не проявил никакого интереса. Он с гордостью показал нам единственный вставной зуб (передний), который он собственноручно выточил из телячьей кости. Остальные зубы у него были целы. И у моей мамы зубы были крепкими. Она в 80 лет грызла ими орехи, употребляла их вместо ножей и ножниц. Но папа у меня в этом направлении подкачал…
Я думаю, хорошо, что мой дедушка, умерший в 1940 г., не дожил до великой войны. У братьев и сестёр моей матери рождались, за двумя исключениями, только мальчики. Почти все они успели вырасти до начала войны. До этой войны у меня было не менее 12 двоюродных братьев, а после осталось только два по маминой линии и один по папиной. Остальные погибли в боях (среди них были и лётчики), один бежал из плена во Франции и погиб, сражаясь в рядах Сопротивления.
2. Отцовская линия
Отец мой и его предки рождались в результате «целого ряда» изнасилований польскими «панами» своих служанок. Собственно говоря, это были и не изнасилования, а «законное» употребление господами подвластных девушек по их прямому назначению. Так появился на свет не только мой отец (22 февраля 1887 г. по н.ст.), но и его мать, Анна Антоновна Осташевская (1871–1963). Она родилась в Восточной Галиции (в Австро-Венгрии), а моего отца родила на территории Российской империи, где-то на границе Волыни и Подолии. Фамилия моего польского деда была Крулевский, а имени его я не знаю, потому что мой отец как незаконнорождённый (байстрюк) не носил (никогда или впоследствии) его отчества.
Когда моему будущему отцу было три года, его послали в аптеку за каким-то лекарством, а он на обратном пути упал, разбил пузырёк и так страшно порезал руку, что шрам остался на всю жизнь. Своего «биологического» отца, пана Крулевского, мой папа запомнил в своём шестилетнем возрасте и только мёртвым, когда их допустили к смертному одру; его почему-то поразили ноги покойника.
Итак, в детстве мой отец был настоящим поляком, и звался не Борис, а Бронислав, и родной язык у него был польский, и крещён он был, естественно, как католик. На каком языке он учился в школе, я уже не помню. Однако я хорошо помню отрывки некоторых польских стихов и песен, которые он напевал. В них были такие слова: «Co to za chłopiec,pękny i młody, / Co to za boża krasа» и «Idą brzegami…». Кроме того, уже будучи пожилым, мой папа, надевая вставные зубы, говорил: «Зембы мои, зембы! Если б не вы, была б дупа з дембы!». Он знал и стихи А. Мицкевича, но более всего любил его вольный перевод — балладу А.С.Пушкина «Будрыс и его сыновья»: «Нет, отец мой; полячка младая!». И у моей мамы, и у её подруг (отчасти с её подачи) господствовало убеждение, что поляки — самые галантные мужчины и искусные в интимных делах, а польские девушки — самые красивые.
Оказавшись в России, молодая (не старше 24 лет) Анна Осташевская с незаконнорождённым сыном вышла замуж за белоруса Иосифа Ивановича Родомана и поселилась с ним в Конотопе (ныне Черниговской области), где он работал столяром в паровозном депо. Почему он женился на бедной девушке с ребёнком, какие обстоятельства вынудили его это сделать? Насколько мне известно, он не был старым вдовцом с детьми, а она — выдающейся красавицей. На этот счёт нет никаких предположений и семейных преданий. На фотографии дед выглядит совершенно стандартно — с бородой, сидит в окружении стоящих женщин и детей, как было принято в ту эпоху.
Аня называла своего мужа Юзефом (Юзей), а сына — Броней. Она родила ещё немало детей, из которых две девочки умерли в младенчестве, а две дочери, Леонида и Елена, и сын Анатолий, успешно взрослели в ХХ веке и были мне хорошо знакомы. После усыновления моему отцу условно приписали место рождения отчима — местечко Снов Новогрудской волости Барановичского уезда и принадлежность к крестьянскому сословию.
Фамилия «Родоман» в разных странах и в разное время писалась по-разному. В Белоруссии это Радаман (см. «Книгу памяти белорусского народа»), в Черногории и Сербии — Радоман (сам видел на кладбище). И в театральных афишах мой отец иногда значился как Радаман. Но следует помнить, что все однофамильцы не являются моими даже отдалёнными биологическими родственниками, поскольку мой отец получил эту фамилию от отчима.
Однажды летом Иосиф Родоман привёз своего пасынка в родную Белоруссию, т.е. в Новогрудскую волость — в самое сердце бывшего Великого княжества Литовского. Там мой отец познакомился со своими новоприобретёнными крестьянскими «предками». Из них двое были старше ста лет. Они никогда не видели железной дороги и при рассказе о паровозах крестились в ужасе: «Зварьяциць можно!» («С ума сойти!»). Мой будущий отец ходил в деревне босиком в одной рубашке без штанов и одно время работал подпаском (помощником пастуха). Он, по преданию, даже пас свиней!
Все дети Иосифа Ивановича Родомана, включая и моего отца, пошли по железнодорожной колее. Мой будущий отец стал железнодорожным телеграфистом, его брат Анатолий — преподавателем геодезии в Конотопском железнодорожном техникуме, его жена Клара Максимовна, полька, бывшая медсестра германской (кайзеровской) армии, преподавала там же немецкий язык; мужья папиных сестёр тоже были железнодорожниками. И сам я безумно люблю железную дорогу, ненавижу автомобили, а на лыжах хожу потому, что лыжня напоминает рельсовую колею. Для меня рельсы — символ порядка и рациональности, а также гарантия охраны природы.
Чтобы стать российским государственным служащим, моему отцу, рождённому католиком, пришлось сменить вероисповедание. Его крестили в православие не где-нибудь, а в киевском Софийском соборе! Раздеваться не пришлось, поп слегка побрызгал его водичкой. Пустая формальность, более лёгкая, чем в «советское» время вступление в комсомол для поступления в вуз. Отец мой тоже был смолоду атеистом, но не таким воинственным и глумливым, как моя мать. Одна лишь бабушка Анна Антоновна сохранила верность религии и, оставаясь католичкой, до самой смерти читала Библию на польском языке.
Окончив какое-то училище и став железнодорожным телеграфистом, бывший Бронислав, а ныне Борис Родоман стал быстро продвигаться по службе, но не вверх, а по горизонтали — по железнодорожной линии. Первым местом работы у него был Хутор Михайловский, вторым — Навля, а третьим (или четвёртым — после Брянска) уже станция Москва-Вторая (ныне Москва-Сортировочная) Киевского направления.
Отец усердно занимался самообразованием, собирал библиотеку, учился в бесплатном Народном университете А.Л.Шанявского (впоследствии в его здании помещались ВПШ и РГГУ), не дававшем никаких дипломов и привилегий. И мой папа в своё время был подвержен всем модным «теориям», таким, как новые методы изучения иностранных языков, йога, вегетарианство, раздельное и бутербродное питание, а лечебным голоданием чуть не довёл себя до смерти и необратимо испортил желудок. Зато я с детства узнал обо всём этом по книгам и рассказам отца и сам не увлекался подобной ерундой.
Отец немного участвовал в революции — не Октябрьской, а Февральской, простоял несколько минут с ружьём где-то около Красной площади, а также был избран депутатом ВИКЖеля. Там он оказался во фракции, поддержавшей большевиков. Раскол профсоюза железнодорожников не случаен. «Советская» власть аннулировала пенсии царской России, поэтому служащие в возрасте не могли с нею примириться, а молодым было наплевать.
Из телеграфиста мой отец превратился в актёра благодаря художественной самодеятельности, а окончательно перейти в профессиональный театр ему помогла некая Надежда Константиновна Крупская (1869–1939), жена Владимира Ильича Ульянова и известная деятельница Наркомпроса. Записка от неё затерялась в моём архиве и вместе с ним будет выброшена на свалку.
Примерно в 1918 или 1919 г. мой 31–32-летний отец женился (впервые) на юной Наденьке, дочери настоящего замоскворецкого купца. Они венчались в церкви. Детей у них не было, а она, по-видимому, вскоре умерла.
В момент знакомства с моей будущей матерью, Александрой Ткачёвой, отец мой ещё считался «гражданским мужем» Нины Ильиничны Крымовой (1902–1983), переводчицы со скандинавских языков, которая надолго уехала в Норвегию в качестве секретарши при Александре Михайловне Коллонтай (1872–1952).
В заключение данного раздела вернусь к отцовским конотопским родственникам. В 1941 г. мой дядя Анатолий Родоман поступил на службу немецким оккупантам и с ними, а также со своей семьёй, эвакуировался при отступлении немцев на Запад. Куда делись дядя и его жена, нам неведомо, а бабушка Анна Антоновна осела на своей родине, в посёлке Волковинцы Станиславской (ныне Ивано-Франковской) области, где и скончалась в 1963 г. в возрасте 92 лет, пережив своего старшего сына (моего отца) на шесть лет. Тетки Леонида и Елена закончили свою жизнь в глубокой старости и нищете, а сын одной из них, мой последний двоюродный брат со стороны отца, спился.
3. Знакомство родителей и моё рождение
Советской Москве как будто не свойственно формирование этнических кварталов, а возникшие до революции (армянский в Армянском переулке, татарский на Большой Татарской улице, названной именем вышеупомянутой Землячки после её смерти), Грузинский на Большой Грузинской и прочие) быстро рассасывались. Тем не менее, есть что-то географическое в том факте, что некие выходцы с Украины поселились недалеко от родного Киевского вокзала, называвшегося тогда Брянским.
Мои родители познакомились потому, что жили в соседних коммунальных квартирах на пятом этаже пятиэтажного дома № 1 во 2-м Смоленском переулке. Комната отца выходила окнами на север, была связана с парадной лестницей, имела роскошный бетонный балкон с видом на Москву-реку и Пресню (слева). С этого балкона я впоследствии кидал огромные игрушечные трамваи и автобусы из фанеры на головы прохожим. У папы была настоящая мебель и прочая мелкобуржуазная обстановка. А мамина комната выходила окном во двор (зато на юг), не имела балкона, их квартира обслуживалась крутым черным ходом. Обе эти квартиры, каждая из которых имела, разумеется, свою кухню и санузел, были соединены длинным коридором, по которому я впоследствии катал свои игрушечные машины, прежде чем их сломать или выбросить. На одном конце коридора, на папиной стороне, имелся висячий (пристенный) телефон.
Однажды, а именно 29 мая 1930 г., моя мама пришла в папину квартиру разговаривать по телефону и принимать поздравления с днём рождения. Тут вышел из комнаты мой будущий папа и стал её обнимать и целовать. Узнав о дне рождения, он пригласил её к себе отметить это событие («выпить рюмочку коньяка»). С тех пор 29 мая считается днём свадьбы моих родителей.
На август-сентябрь они, как это делала моя мама и раньше, поехали отдыхать в Крым, где в Феодосии постоянно жил брат моей матери, дядя Володя, главный ревизор вагонных весов Южных железных дорог. В его узком ведении находилась железнодорожная сеть всего Крыма и Донбасса вплоть до Харькова. Он жил совсем недалеко от моря, на ул. Айвазовского, д. 8, но родители сняли угол в знаменитом доме № 2, у смотрителя Картинной галереи, и спали на балконе. Под балконом проходила неширокая улица-набережная, за нею — железная дорога (заранее нарисованная И.К.Айвазовским, принимавшим участие в её строительстве) и пляжи — мужской и женский, где все купались полностью обнажёнными — на виду у проезжающих пассажиров. С тех пор, подъезжая на поезде к станции Феодосия, я показываю своим спутникам балкон, на котором в сентябре 1930 г. произошло моё зачатие.
В разгаре своей беременности моя мама отнюдь не была уверена, что мой папа является или будет её мужем. Он был актёром, ездил на гастроли, у него были любовницы, относительно интеллигентные и шикарные (судя по имеющимся у меня фотографиям). По этой или иной причине мама очень колебалась и одно время пыталась самостоятельно избавиться от плода. Она била себя по животу и, по совету соседки по квартире, «Свечки» (Свешниковой), взбегала по лестнице на пятый этаж, чтобы вызвать выкидыш. Но это не помогло. Мы оказались достаточно живучими. Мама прожила 86 лет, а о моей живучести теперь уже, в 2011 г., можно тоже утверждать с уверенностью, не боясь сглазить.
Я родился в день рождения мамы, 29 мая 1931 г., в родильном доме имени Г.Л.Грауэрмана, где рождались многие знаменитые москвичи, и поэтому считаю себя «сыном Арбата». Я появился на свет недоношенным, очень худым и дохлым. При виде меня мать заорала «Уберите эту гадость!» и впала в истерику. Материнское чувство проснулось, когда я взял грудь. С тех пор в отношении матери ко мне (да и в моём к ней) преобладала амбивалентная смесь отвращения с животной любовью и жалостью. Похоже, что вся моя жизнь была эмоционально ущербной, но это компенсировалось успехами в другой сфере. А что касается здоровья, то в детстве меня считали больным и таскали по врачам. Став взрослым, я покончил с этим безобразием.
В день моего рождения мой папа пребывал в Звенигороде в доме отдыха (сначала мама говорила, что с любовницей, и фото её показывала, но потом, в порядке формирования вдовьего мифа, отказалась от этой версии). Мою маму вывозила из родильного дома на извозчике её сестра, моя тётка Марфа. Вернувшись из дома отдыха, папа, согласно семейному преданию, разрыдался у моей колыбели, когда я раскрыл свои голубые глаза. Так началась обычная семейная жизнь, полная забот о ребёнке и раздоров, связанных с его воспитанием, которое полностью сводилось к питанию, большей частью насильственному и выработавшему у меня стойкий негативизм. У отца не было детей от двух предыдущих жён, и он было усомнился в своей способности их иметь, поэтому моё рождение было для него большим актом самоутверждения. Он с гордостью показывал меня своим женщинам.
Вскоре после моего рождения моя мама покинула фабрику и стала «иждивенкой» советского «служащего» (в кавычки взяты официальные формулировки, зафиксированные в паспорте). К 1934 г. она «автоматически выбыла» из коммунистической партии. Товарищи отпустили её с большим сожалением. Она подавала надежды, собиралась учиться в партшколе, чтобы стать судьёй или прокурором (в нашей стране это практически одно и то же), т.е. осуждать и карать. Теперь ей предстояло выступать и обличать врагов на кухне коммунальной квартиры, гремя кастрюлями. Она упрекала своих соседок в отсталости и несознательности, кричала: «Вы не имеете права!». От матери я унаследовал болезненно обострённое чувство права и справедливости и перенёс его на повседневные склоки с моими жёнами.
В 1935 г. я заболел скарлатиной с осложнением на уши и после трепанации черепа лежал в Сокольнической больнице, как полагали, при смерти. Тотчас же мои папа и мама, уже вошедшие во вкус родительских ролей, лихорадочно кинулись делать второго ребёнка, но у мамы не получилось — сказалось осложнение после прежнего аборта. Зато они с тех пор не предохранялись и жили в этом смысле в своё удовольствие.
А между тем, я мечтал иметь сестрёнку, чтобы было кого любить и о ком заботиться повседневно. В школе я допытывался у мальчиков, как они относятся к своим сёстрам. Мечты о сестре сыграли важную роль впоследствии, в моих отношениях к девушкам.
Отцу приходилось содержать двоих иждивенцев, и наша семья навсегда впала в настоящую бедность (по нынешним понятиям), тянувшуюся для меня почти до 90-х годов ХХ века. Отныне моему папе и мечтать не приходилось, чтобы приобрести, скажем, ручные часы или новый костюм.
Убедившись в прочности своего фактического брака и в живучести их единственного сыночка, мои родители решили объединить свои жилплощади и в 1936 г. получили при обмене две смежные комнаты в коммунальной квартире на 1-й Мещанской (ныне проспект Мира), д. 47, где я прожил бóльшую часть жизни и где меня застало старшее и среднее поколение ныне живущих российских географов. Две комнаты по 15 кв. м, полученные моими родителями, провинциальными пролетариями, в первые годы советской власти путем уплотнения буржуазии, превратились в те же 30 кв. м в отдельной квартире. И хотя к ним прибавились 20 кв. м прочих помещений (кухня, санузел, прихожая), зато высота комнат снизилась на метр. В итоге получается, что почти с 1922 г. по нынешний 2011 моя семья из двух или трёх человек неизменно пребывает в жилом пространстве объёмом в сто кубометров.
Итак, резюмируя, напомню, чтобы примазаться к великой истории страны: своим появлением на свет и дальнейшей жизнью с родителями я обязан трём великим большевичкам. Надежда Крупская помогла моему отцу стать актёром, Розалия Землячка способствовала поселению моей матери в Москве, а Александра Коллонтай избавила моего папу от его второй жены в пользу третьей, т.е. моей мамы.
4. Ещё раз о фамилии «Родоман»
В 1939 г. мои родители совершили последний акт сближения — пошли вместе со мной в ЗАГС и зарегистрировали там свой брак, а мне, перед поступлением в школу, дали папину фамилию. Я до того дня был Боря Ткачёв, а теперь стал Родоман. Фамилия эта считалась красивой, благородной и благозвучной; она несомненно была редкой и почти уникальной. (Я в первой половине своей жизни никогда не слыхал об однофамильцах. Секрет же в том, что они ещё были «простыми трудящимися» и не успели выбиться в люди. Теперь среди них есть лица, известные гораздо больше меня — см. в Интернете). Кроме того (что стало ясно и важно уже в наши дни), моя фамилия идеально легко транскрибируется на всех иностранных языках, не то, что Tkachev (почему не Tkachov?), Khrushchev (почему неKhroushchov?) или Lyashchenko (тьфу ты, господи!). И, наконец, её можно было выдавать за иностранную, например, немецкую, что было модно среди плебеев в нашей стране. Так, многие белорусы поплатились ссылкой и даже жизнью за переделку своих, как им казалось, грубых фамилий на иностранный лад. Повезло только памяти лётчика Гастелло (Гастыло). Вот и мои родители отчасти клюнули на ту же удочку. Они были слишком наивны и верили в советскую власть, при которой быстро отомрут всякие предрассудки. И хотя в паспорте у меня и у моего отца было всегда написано «русский», никто из обывателей этому не верил и разубеждать их было совершенно бесполезно: это привело бы только к обратному результату.
Фамилия «Родоман» несомненно закрыла для меня некоторые пути к карьере в «этой стране», и хотя я сам ни к какой карьере, связанной с властью над людьми, не стремился, меня в звании «Ткачёва» могли бы к ней толкать, выдвигать, тянуть в правящую партию и кое-куда вербовать. Ввиду специфического этнического состава советской интеллигенции, особенно же в Москве и в Питере, в Академии наук, да и в центральных издательствах, найти толкового, умного славянина на руководящую должность было весьма не просто. За выезды за границу в советское время пришлось бы расплачиваться отказом от чести и совести. Ну, а в звании «Родомана» с меня были взятки гладки. У меня на лице, как и на фамилии, было написано, что я антисоветский элемент, а в постсоветской России — явный русофоб. Это было ожидаемо и даже нравилось широкой публике.
Нет худа без добра. Фамилия «Родоман» обеспечила мне хороший круг друзей, умных, талантливых, добропорядочных, которые меня всю жизнь поддерживали и «принимали за своего» в большей степени, чем я подавал для этого поводы своим нелюдимым, необщительным поведением. За что я им всем очень благодарен!
Происхождение человека не может не отразиться на его мировоззрении. Будучи так или иначе связанным с четырьмя славянскими народами — русским, украинским, белорусским и польским (при всей условности и искусственности их различения в некоторых регионах), я по понятной причине не отдаю предпочтения ни одному из них и с полным моральным правом ненавижу великорусский национализм и шовинизм, даже в его евразийской ипостаси. Я чуток к альтернативным концепциям российской истории, в том числе и к тем, которые разрабатываются за границей и вращаются вокруг Великого княжества Литовского, но я далек и от того, чтобы считать его самым демократичным и правовым государством средневековья, пострадавшим только от пагубного соседства с варварской отатарившейся Московией.
Для меня и в истории нет святых, кумиров и героев. Я не являюсь ярым патриотом или особенным любителем никакого народа или государства. Точнее говоря, мой патриотизм половинчатый, он связан с моей географической профессией и относится больше к ландшафту, чем к человеконаселению. Я люблю землю, на которой родился и жил, но не в восторге от людей, которые её захватывают и загаживают.
Напечатано: в журнале "Семь искусств" № 1(70) январь 2016
Адрес оригинальной публикции: http://7iskusstv.com/2016/Nomer1/Rodoman1.php